1
Пропадал я в ту пору у «Пяти углов», в мансарде старого дома, в коммуналке, где размещалась уйма народа.
Странное было место, да и время, наверное - тоже. Из окон виднелись ржавые крыши соседних домов, почерневшие без крестов купола Владимирского Собора и цинково-серые, всегда моросящие небеса. Не было в них никакого цензурного знака и этот факт навевал поэтический вывод: в начале 80-х блистательный Санкт-Петербург тоже невидимо пропадал, как скажем, забытая декорация «Пиковой дамы».
Комната была большая, с камином, а выглядела конурой: мой великий папа (Царствие Небесное!) держал там множество старых книг, картин, мебели, граммпластинок, всякого хлама и сундуков; в угол даже был втиснут полусломаный клавесин. Знакомые так и прозвали тайную эту хавиру: "музей Плюшкина".
Только подумать, как много историй может хранить неликвидная память обычного наркомана!
Я там безгодно скрывался и с места прописки на всякий случай исчез. В мансарде было десять семей, общий на всех туалет, обширная кухня и узкая черная лестница на помойку. Парадная же выходила в скверик на Загородном; за ним пустовал двухэтажный особнячок бывшей прокуратуры Фрунзенского района.
Не больно меня и ловили: я мог бы мгновенно удрать, как агент 007 - иными путями.
В чем величие партизанской идеи? Черный ход через кухню: шесть этажей лестницы, помойка, крыша гаража, снова помойка, забор, дворик, арка – и почти на Фонтанке. Мусора стерегут на помойке! Тем же курсом, но крышами; замки чердаков сковырнул я умышленно.
В мозгу рисовался кошмар, точнее – судьба барабана, по наклонной летящего с грохотом в бездну. Третий день уж озноб, насморк, липкий пот, бессмысленно чешется левая кисть и ужас внизу живота. Зачем же мне немцы какие-то, например, Шопенгауэр? Разговоры одни. Стер с книги пыль, сунул в танкер и покорно побрел к Букинисту.
От слякоти и дождя на Литейном, и в подворотнях, ведущих к Букину, не нашлось спекулянтов. Топтался лишь мокрый чудак-одиночка и вот он неожиданно выручил: за философа, чуть помедлив, отслюнил аж четыре десятки.
И представился, как Писатель.
2
Принято думать, что Питер – место, где от зодчих красот или скверной погоды все слегка с тараканами. У Писателя был вид колхозный, а лицо героического коммуниста. Он и впрямь состоял в ленинградском молодежном отделении Союза писателей чем, как открылось, изрядно гнушался.
Жил да был человек без мечты о стезе литератора. Но с талантом – интуитивной грамотностью. Орфографию, синтаксис, правила пунктуации не штудировал, все писал по наитию. Даже неясные термины сводил к безупречному написанию. Да и школу окончил с отличием, но с уклоном химическим; ту самую, кстати, где учился и будущий Президент дзюдоист.
Но в техноложку на факультет биохимии не поступил: недобрал каких-то там "баллов".
Обозначилось горе в армейской учебке, где Писатель слепил в стенгазету два стишка и рассказик о радостях службы. Очень старался попасть в цвет и масть. Стихи и рассказик угодили в политотдел штаба Округа, откуда тот час же спустили звонок. А спустя три недели творения гения тиснули в самой главной армейской газете, на третьей странице. Там же – его комсомольско-плакатное фото при солдатских погонах, вероятно, ввергавшее в умиление политическое руководство Вооруженных Сил.
Стишки были попросту никудышные.
Рассказик же, крохотный и оптимистичный, под названием «Утро солдата», начинался не с фразы: «кому спишь, ****ы морда!»; напротив, он был полон истинного социалистического интернационализма, советского патриотизма, марксизма-ленинизма, научного материализма и всего, что там было им надо.
А главное, с позиции русской грамматики был безупречен.
Вся армейская жизнь завертелась против правил и какого-то смысла. В горячие точки Писатель, естественно, не угодил. В той же учебке под Псковом он блатным дураком дотянул до Приказа, изобретая штабному начальству бумажки, зачастую под разными «грифами». Разве еще научился посильно бухать и курить анашу.
Только дома счастливого дембеля очень внимательно стерегли.
В райкоме Комсомола Писателю радостно сообщили: журфак ЛГУ гарантирован. Хвалебная сопроводиловка мгновенно пошла в Управление культуры Ленгорисполкома. Стишки и рассказик тиснули снова, кажется в «Юности» или в «Авроре». И уже дали двести рублей: шальной гонорарий по тем временам. После был членский билет, направление на цикл семинаров молодых ленинградских писателей и предложение комнатки в историческом центре.
По-видимому – для удобства глубоких писательских размышлений.
Походило на бред, непрерывный абсурд и безумие.
Он сломался. От свирепых родителей и полоумной сестрицы из двухкомнатной блочной хрущевки Писатель мечтал убежать едва не с рождения. Одного в раннем детстве он явно не знал.
Что весь этот абсурд происходит от неких существ, именуемых йорджи.
3
На тех принудительных семинарах было как-то «трояко»: докладчики звали к соцреализму, в кулуарах расцветала антисоветчина, сионизм и масонство. И конечно, стукачество.
А еще – профицит неопознанных знаний, рассеянных фактов и тем.
Видимо, именно в этот период у Писателя съехал чердак.
Он раздобыл «Ундервуд» и занялся тем, чем вовсе не надо бы - драматургией. И начал творить непонятные вещи: копить программки, афишки, судить о стилистике Комеди Франсэз, театра Кабуки, Ежи Гротовского, Модриса Тениссона, забытых опытах Сулержицкого, Таирова, да еще и почитывать Беккета, Ионеско и прочее. И склонился к театру жестокости и абсурда: цитировал разные "перлы" из манифеста наркомана и психа Антонена Арто.
Если по совести, тут-уж я сам, был момент, заморочился.
Тогда же он вырастил жидкую бороденку и приобрел старинные круглые очки со стеклами без диоптрий: восхотел измениться по образу. И покупал себе книги; я-то был вынужден их ему продавать.
Рассказы о жизни моей беззаконной он выслушивал очень внимательно, но вопросов не задавал. И что на своем «Ундервуде» печатал, никому не рассказывал. В ответ на мое осторожно-ленивое любопытство, Писатель серьезно задумался:
- Может быть, о блаженстве возвышенных чувств, вдохновении подлинных истин и благостном созидании...
Вот, примерно тогда он завел этих йорджи. Все наплевательски думали, шутит.
А от Писателя к этому времени, скажем так: откровенно несло керосином.
Первый йорджи завелся в той дармовой «исполкомовской» комнате, отрезанной в форме стоячего чемодана с длинным узким окном. За перегородкой – такая же комната. Обе двери из чемоданов выводили на кухню, а оттуда на лестницу, нисходящую в тесный колодец двора. Низкая арка, дворик, арка, а там уж метро Чернышевская.
Удобно. У Писателя я всегда находил нечто новое: эти очки, например.
Но тут он поднял указательный палец:
- Не разбей! Это йорджи.
И поведал, что йорджи – есть люди, жившие ранее, однако согласные (по уговору с Писателем) функционировать в виде всяких вещей, расположенных в комнате.
Шваброй числился Вова Высоцкий, тряпкой на ней Цицерон, в будильнике тикала Анна Герман, на комоде под видом шкатулки пылился Есенин, сам комод был Григорий Распутин, Элвис Пресли был стулом, в столе проживал Карл XII, кроватью была балерина Кшесинская, чайником – Вова Ленин, в Ундервуд заселился Джон Кеннеди, канделябром был Рерих, в цветочную вазу зашла Шарон Тэйт, в тарелках и блюдцах таились бакинские комиссары, в коврике спрятался Тамерлан, на Карле XII граф Лев Толстой, весь набитый окурками, а с крюка в потолке свисла пыльная Нефертити.
И прочее, прочее, прочее.
Как человек впечатлительный, я содрогнулся.
- Знаешь, – добавил Писатель – я вот, что подумал. Наверное, больше трех йорджи за день привлекать некорректно. Что скажешь? – в глазах была гордость.
- Да ****ец, – отозвался я искренне, – а это вот, кто? – указав на граненый стакан.
- Адольф Шикльгрубер, – ответствовал он, – только их целых шестеро.
Оказалось, что Гитлер, как это прилично фашисту и оккупанту, впер во все семь граненых стаканов, стоявших в буфете. Но один Шикльгрубер случайно разбился.
И буфет был совсем не буфет, а Конфуций. Все-то мы йорджи, подумалось сразу.
Вот, разрази меня гром! Всем известному Кортасару, значит, позволено всяких «фамов» с «хронопами» и «надейками» разводить, а Писатель-то получается: рыжий?!
- Погоди-ка, – спросил я – а с книгами что же? Их ведь много…
- Легко, – тут уж он снисходительно улыбнулся, – рекрутировать авторов. По свойски. Соглашаются быстро, без нажима, каких-то угроз и насилия. Первым же был Плиний младший, а за ним сразу Ницше и Лорка, – блаженный был счастлив.
Эх, в непонятку попал Шопенгауэр! Гвадалквивир, стало быть...
Не зря говорят: сумасшествие – штука заразная...
(продолжение следует, если будут желающие узнать, что было дальше)