— А если я попробую выйти к морю напрямую? — спрашивал он сам себя вслух.
Они приплыли вчера вечером на пароме из Неаполя; был сильный ветер, и ее укачало.
Последние пятнадцать минут она сидела, закусив губу и глядя в одну точку. От причала ехали куда–то вверх на автобусе, потом шли пешком.
Она держалась за его руку и даже не смотрела по сторонам — на все эти скалы, всех этих чаек, на спокойные и тихие огни, выглядевшие так, словно кто–то нещедро посолил крупной солью влажную тьму.
Пока он общался на ресепшен с хозяйкой гостиницы — полной, улыбчивой женщиной, она ждала на улице, сиротливо присев прямо на ступеньку и прижавшись головой к железным перилам.
…Бледная и отстраненная, едва добралась до кровати.
Ее уставшее, будто обращенное в себя лицо, маленькие, красиво и точно прорисованные, а сейчас потерявшие цвет губы, и маленькие зубки, всегда очень белые, и маленький язык во рту — этот язык, который… впрочем, ладно, ладно — и так понятно, как невыносимо он любил все это, держа в руках ее голову, дыша светлыми, влажными волосами и находя то, что видел, совершенным: ноздри, маленькие, как у куклы, мочки ушей, прохладные и тоже до смешного маленькие, линию лба, родинку на виске, сам висок, шею…
Она сразу легла спать и спала беззвучно и крепко.
Он же засыпал трудно, вслушиваясь в шум близкого моря, — а еще ночью пошла гроза, и это было так прекрасно: лежать в комнате, когда там, над огромной водой, бьют молнии.
Проснулся засветло, несколько раз едва–едва прикоснулся указательным и средним пальцем к ее плечу: она спала спиной к нему, кажется, ни разу так и не шелохнувшись за ночь.
Стянул со своей груди покрывало так бережно, будто собирался себя своровать.
В комнате надел только брюки. Майку, свитер, и куртку, и шарф взял с собой, и все это натягивал и накручивал на себя уже в коридоре — чтобы не разбудить ее. Опасаться того, что кто–то посторонний вдруг увидит полуголого мужчину, не стоило — в гостинице они жили одни.
… Да и пять утра — кто еще выйдет гулять в пять утра?..
В ботинках с незавязанными шнурками он поспешил на улицу, словно бы валяя дурака и даже чуть–чуть кокетничая — вот я какой, иду, будто бродяга, и шнурки за мной волочатся, и назаправленная майка торчит, и ремень болтается, и морда наглая, неумытая, влюбленная.
Воздух был сырой, влажный, все кричали и кричали чайки, во дворике покачивала на ветру красивой прической пальма, дождь возвращался обратно в море — откуда пришел.
Все отели и кафе — а он немедленно увидел вокруг множество крыш и веранд — были закрыты: зима.
Он влез на ближайший парапет и, глубоко вдыхая, стоял там. Сырой ветер гладил щеку.
Так прекрасно, так удивительно — никого нет, ни души, ни тела… цепочки и маленькие почтовые замочки раскачиваются на дверях и калитках, а кое–где входы в зимние отели закрыты досками крест–накрест — ну, смешно же!
Недолго думая перепрыгнул через маленький забор ближайшего отеля.
«Какой я молодой и ловкий», — подумал, словно бы наблюдая себя со стороны.
Старался ступать аккуратно — всюду была плитка, разноцветная и скользкая.
«А то подскользнешься и полетишь вверх ногами, вот будет смеху, когда тебя найдут тут мертвого, с разбитой башкой…»
Сквозь большое и толстое стекло он разглядывал стойки и столики кафе в фойе пустующего отеля. Стулья были не собраны, а так и остались стоять, будто в ожидании посетителей.
На стойке администратора лежал раскрытый блокнот, и даже виднелась какая–то запись.
«Что там, интересно, написано? — думал он. — К примеру: „Господин из пятого номера попросил его разбудить в полдень“… И вот не разбудил, и господин там спит до сих пор, ха. Или: „Забыл собрать стулья и подмести, вернусь в следующем году и все доделаю…“».
От постоянных дождей стекла были грязными. Он приложил руку и потом смотрел, как быстро тает его ладонь.
Отели располагались один за другим. Их строили на спуске к морю, и каждый последующий отель был чуть ниже предстоящего: странно, что тут не догадались снимать фильмы, где несколько злых людей пытаются поймать одного доброго, который к тому же оказался в компании милой, но неопытной девушки — девушка, правда, в самый нужный момент проявит решительность: поднимет выпавший пистолет, выстрелит кому–нибудь в ногу и тут же, ошарашенная своим поступком, бросит оружие на землю.
…Одна из дверей оказалась открыта, и он очутился во дворике следующего отеля, очень довольный собой и веселый.
«А ведь тут нет никакой сигнализации, — подумал он. — Можно забраться в любую гостиницу и жить с любимой девушкой… каждый день меняя комнаты… Зарываться в одеяла, спать — как зимние звери… По утрам ходить в ближайшее городское кафе и завтракать — как нормальные люди… тихо и сладко смеясь от своего хулиганства… время от времени находя друг у друга на одежде пух с гостиничных подушек и хохоча от того еще сильней».
«Потом приедет полиция, и тебя посадят в настоящую итальянскую тюрьму», — мрачно подумал он, чтобы немного себя угомонить.
…Трогал сырые поручни, прикасался к стенам и все поглядывал на море: стало ли оно ближе.
Услышал шум: да, это был человек — в рабочей форме, тянувший какой–то шланг возле отеля, который располагался еще ниже.
Человек зашел в подсобный домик у отеля и притих там.
Происходящее стало еще увлекательнее: стараясь не очень шуметь, он взял штурмом очередной железный заборчик и предпринял попытку незамеченным миновать новый отель, не вспугнув человека со шлангом.
Однако попасть на территорию этого отеля оказалось проще, чем покинуть ее: очередные заборы оказались выше, чем хотелось бы, и даже подобраться к ним было непросто — повсюду лежали стройматериалы, неиспользованная плитка, двери припирали помпезные сооружения из досок: без излишнего грохота все это разобрать не представлялось возможным.
Человек не появлялся, поэтому он, заботливо переступая через шланг, все бродил то туда, то сюда по территории отеля. Откуда–то, будто из подвала домика, куда зашел человек, раздавалось покашливание.
Он вспрыгнул на парапет и пошел по нему до самого края — увидел асфальтовую дорожку внизу, достаточно широкую. Можно было спуститься — хотя тут было метра три высоты…
«…Или взять и перепрыгнуть на крышу следующего отеля?» — прикидывал он. До крыши тоже было метра три.
Незаметный и неуслышанный, из своего домика вышел человек и начал сворачивать шланг.
Увидел зачарованного туриста на парапете, ничего не сказал, даже не поздоровался.
Испортил всю игру.
«А так все весело начиналось…» — думал он, снова поднимаясь наверх, к своему отелю.
Пока спускался, думал о своей смекалке и ловкости — но на обратном пути все это оказалось смешным: ну перелез — раз, ну обошел забор — два, ну перепрыгнул — три. Любой пацан так сможет.
* * *
Надо было искать другой путь к морю.
Наугад он двинулся по асфальтовой дорожке, ведущей куда–то влево от его отеля.
Навстречу никто не попадался.
Строения быстро кончились, и дорожка пошла резко вниз, меж деревьев.
Это был почти что настоящий лес.
Вдруг он увидел море — оно объявилось далеко, в полукилометре внизу, — голое и бесстыдное.
Несколько невысоких каменистых скал стояли неподалеку от берега, в воде.
Над скалами летали чайки: наконец–то он увидел их — а то лишь слышал.
Он поспешил вниз, к морю, с твердым желанием увидеть все это вблизи, и запомнить, и поскорее вернуться в отель, чтобы принести любимой в качестве подарка, и сложить возле кровати: вот море, вот скалы, вот чайки, вот рассветное небо — бери скорей, это трофеи.
Дорогу перебежал маленький зверь — кажется, заяц. Отчего–то заяц был рыжий, словно белка, но белки ведь не бегают по земле, как зайцы, когда вокруг столько деревьев. Белки живут на деревьях. Тогда кто это был?
Он не стал размышлять над этой загадкой и тут же забыл про зверька, потому что приближающееся море занимало все его сознание. Море и, да, эти, кажется, две скалы, странно стоящие возле самого берега, будто их кто–то забыл там.
«…В такой земле… — лихорадочно думал он, с каждым шагом по направлению к морю все слаще и острее ощущая свою малость. — …В такой красивой земле конечно же не могли поверить в одного бога… здесь так много всего — так много моря и неба, так много воздуха… так много дождя — когда приходит дождь… так много страсти и ярости… всем этим не мог владеть один бог. Поэтому богов в этих краях рождалось много, и все эти боги были красивы… и страстны, и яростны, и любвеобильны…»
В той стороне, откуда он был родом, ему никогда не хотелось взлететь.
Напротив, куда чаще его охватывало желанье припасть к земле и попытаться ее согреть — такую холодную, черную и одинокую.
Припасть к ней и пропасть в ней.
А здесь — здесь он оглядывался по сторонам словно пьяный, и хотелось сначала закричать, изо всех сил, чтобы от крика с этих скал осыпались несколько камней, а потом ощутить за спиной крылья, и с хрустом расправить их, и отчаянно рвануть куда–то вбок и вверх, принимая на грудь порыв ветра, готового сбить тебя в море — наивного глупца, возомнившего себя невесть кем.
Необъятная соленая вода становилась все ближе.
Он торопился по ступеням, иногда осознавая, что на лице его уже несколько минут как застыла улыбка, — и тут же забывая об этом своем тихом и упоительном сумасшествии. Но если бы кто–то увидел его сейчас — напугался бы.
По–настоящему счастливые люди, не скрывающие своего счастья, должны бы вызывать у нас ужас, ибо они невменяемы.
С каждым шагом он все больше погружался в клокотание моря, его запах, его рассеянные в воздухе влагу и власть.
Выйдя из лесной посадки на открытое пространство, он обнаружил, что на берегу располагается закрытое кафе, а возле кафе был виден симпатичный, словно бы рыбацкий, крашенный белой краской дом.
Смешно было бы найти дикий берег прямо под самым городом, и он не огорчился, а скорее обрадовался пустующему кафе и белому домику: так даже лучше.
Город за спиной лежал будто покинутый: ни огонька, ни дымка, ни движения. Только приморская зима, и чайки, давно отвыкшие от людей — а что люди? — люди узнали о том, что с моря приближается нечто ужасное, несущее всем погибель, и поспешили уехать, уплыть, оставить свои жилища.
…И только вот его позабыли и не заметили.
Его и ее.
Она лежала там, в пустой гостинице, горячая и ароматная, со своим прекрасным лицом, и он с жалостливой, отдающей прямо в сердце болью вспомнил маленькие, красиво и точно прорисованные, а сейчас потерявшие цвет губы, и маленькие зубки, всегда очень белые, и маленький язык во рту — этот язык, который… впрочем, ладно, ладно — и так понятно, как невыносимо он любил, любил, любил все это.
* * *
Он ходил вдоль берега — словно искал что–то и никак не хотел найти.
Море было восхитительным — с трудом он спустился по камням и погладил воду. Вода показалась ласковой, но своенравной.
Вблизи две стоящие в клокочущей, вскипающей воде скалы смотрелись еще более таинственно.
Всякую секунду казалось, что вот–вот из–за ближайшей скалы появится лодка с не чаявшими добраться до суши путниками и вид их будет необычен, а язык невнятен. Или дозорный корабль с недобрыми людьми, которые, увидев досужего гуляку на берегу, тут же выстрелят в него из лука. Или вынесет волной мертвое тело — то ли большой рыбы, то ли человека… или большей рыбы, съевшей человека… или человека, уже накормившего собою малых рыб и оттого потерявшего лицо — ну, хотя бы часть лица.
Он заметил тропку, ведущую на скалистую возвышенность, откуда, кажется, имелся удивительный вид.
Он пошел по тропке, изредка с легкой опаской вглядываясь в море, клокочущее внизу.
«Будучи пьяным, тут несложно сорваться и убиться насмерть», — подумал он с непонятным ему самому удовольствием.
Чувство, возникшее в нем, было странным: поднимаясь по тропке, чтобы в одиночестве поздороваться с утренним морем, — он шел будто бы на суд, где его могли осудить на смерть, а могли одарить необычайно и щедро.
Наконец он поднялся и смог как следует рассмотреть скалу — ту, что стояла посреди воды. В скале, в самом центре ее, был сквозной проход, расщелина — из этой расщелины ежеминутно чем–то навек возмущенная вырывалась вода… после недолгого затишья начиналось бешеное бурление, и, нагнанная новой волною, снова вырывалась из расщелины яростная пена.
Он смотрел на это долго — быть может, полчаса, а может быть, и дольше.
На воду нельзя было насмотреться.
Эта вода являла собой бездну. В эту воду ушли тысячи и тысячи героев. В этой воде сгорели боги со всеми их чудесами и колесницами. В этой воде растворились нации и народы. И лишь она одна осталась неизменной и гнала сама себя в эту расщелину с одной стороны, чтобы в пенной, животной, белоснежной ярости выкатиться с другой.
И так тысячи лет.
Хотелось приобщиться к этой неизменности или хотя бы попытаться почувствовать ее ток.
Вышедшее солнце было сладким и медленным — от него шло тепло, как от лимонного пирога, только что вынутого из печи.
Он снял куртку и затем свитер.
Подумал — и стянул майку.
Нет, ему было не холодно. Он разогрелся, пока спускался через лес к морю, а затем — когда вновь забирался по тропке сюда. К тому же — солнце…
Бросил одежду и улегся на нее, трогая руками камни.
Закрыл глаза.
Бешеная вода внизу, медленное солнце сверху, он посередине, со своей душою и своей кровью.
Он старался не думать, и у него получалось.
Кажется, тут, в этой бескрайней благости, не хватало только его, чтоб всему миру обрести единый ритм.
Без него светило поднималось непонятно зачем, чайки кричали неясно про что, море бесилось само по себе, скалы дичали.
И лишь он — принесший сюда 36,6 градуса своего тепла, свое глупое, незагорелое человеческое тело, — именно он заставил все вокруг стать единым и нерасторжимым.
Так ему казалось, пока он лежал с закрытыми глазами и пытался, не поднимая век, понять, где сейчас находится солнце — там ли, где он оставил его, закрывая глаза, или уже совсем в другом месте.
Случившееся далее было почти необъяснимым. До моря, шумевшего где–то внизу, было не меньше десяти метров — он так и не понял, как оно могло исхитриться и достать разнежившегося, полураздетого человека — его.
Но все случилось так, как случилось: в одной мгновение на него, словно бы в шутку, обрушилось литров тридцать воды: так одна из волн расчесала его своим пенистым, тяжелым гребнем.
Он вскочил, ошарашенный — не успев толком испугаться, — и тут же захохотал над собой.
Это воистину было смешно: разле–е–егся, размечта–а–ался, залип… Дурак! Самоуверенный дурачина!
Вся его одежда была сырая. Брюки такие, будто их только что стирали. Свитер, на котором, между прочим, лежал — и тот хоть отжимай. Он, кстати, попробовал отжать, и это оказалось бесполезным: вода пропитала каждую его шерстяную нитку, свитер стал вдвое, а то и втрое тяжелее.
Он перегнулся и глянул вниз, на воду — она по–прежнему была далеко, и ничего в природе не могло объяснить эту веселую шутку над человеком.
— Хорошо еще море не слизнуло тебя целиком! — воскликнул он вслух и снова захохотал.
Это было счастье.
* * *
Он возвращался в гостиницу, преисполненный радости.
Несколько раз оглядывался на море: «Ужо я тебе! — смешно грозил он. — Ужо я тебе!»
Море не обращало на него никакого внимания.
Свитер, который он повязал на пояс, был тяжел как доспехи.
Куртку он надел на голое тело.
Тело было соленым.
Солнце вставало все выше.
Он так торопился, что потерял свою гостиницу, прошел куда–то дальше и некоторое время озадаченно озирался.
Показалось, что все отели на одно лицо: крыши, заборы, калитки — нет разницы.
Успокоил сердцебиение, сделал сорок шагов назад — и нашел.
Надо было успеть все сделать, пока не высохло море на коже и не выветрился запах соленой воды в волосах.
Ботинки вместе с носками он снял в коридоре и оставил там. Подумав, там же, прямо на пол, бросил свитер и майку.
В одних джинсах беззвучно вошел в номер.
Она проснулась через несколько минут — розовая и полная влаги, как только что сорванное яблоко.
Ее маленькие, красиво и точно прорисованные губы обрели цвет, и виднелись маленькие зубки, всегда очень белые, и маленький язык во рту — тот самый язык, который… впрочем, ладно, — что тут говорить, он давно уже выучил наизусть и ноздри, маленькие, как у куклы, и мочки ушей, прохладные и тоже до смешного маленькие, и линию лба, и родинку на виске, и сам висок, и шею, и улыбку, которую он подстерегал каждое утро, как охотник в засаде…
Она проснулась и улыбнулась, глядя на него. Вот улыбка — лови, охотник.
Он как раз завершал свои дела.
— Посмотри, я все нормально уложил? — спросил он и поставил ее сумку возле кровати.
В сумке, вразброс, смятые и спутанные, лежали ее вещи, она успела оттуда вытащить только халат, он запихал его обратно и сгреб все то, что она непонятно когда успела разложить в ванной, — эти ее щетки, тюбики, флаконы и помады… заодно бросил пять или шесть брикетиков с мылом, которые уже лежали в номере — а вдруг пригодятся: измажется где–то, нужно будет вымыть руки, а он уже позаботился.
— Одевайся скорей, — торопил он шепотом.
Пальма за окном раскачивалась на ветру.
— Скоро паром, тебе нужно успеть, чтобы уехать, — повторял он, а она все улыбалась, предчувствуя игру; только что это за игра — никак не понимала и даже, будь что будет, чуть высвободила ногу из–под одеяла — эта нога точно должна была поучаствовать в игре, теплая, нагретая, сочная, голая, в нежнейшем пушке нога.
Он заторопился, чтобы не обратить внимание на эту ногу и не отвлечься, и поэтому склонился к ее лицу, по пути увернувшись от раскрывшихся навстречу губ, и прошептал на ухо:
— Я больше не люблю тебя.