Банда на охоте
Собираю лучшие смешные видео с животными в открытом телеграм-канале
Дверь
Переезд в хрущёвку на окраине – это всегда лотерея. Тебе может выпасть милая бабушка с котиком или алкаш с перфоратором в три ночи. Мне выпала дверь. Дверь на пятом этаже, прямо напротив моей новенькой квартирки.
Дверь квартиры № 30.
Она была не просто старой. Она была... испорченной. Обитая когда-то красным дерматином – тем самым, липким, искусственным, что напоминает запёкшуюся кровь на дешёвой клеёнке. Но время, грязь и что-то ещё сделали своё. Дерматин облез, потрескался, местами свисал клочьями, обнажая бурую, словно пропитанную смолой, древесину. Цвет был уже не красным, а болезненно-багровым, как старая гематома. Ручка – тяжёлая, чугунная, покрытая толстым слоем окиси и какой-то липкой субстанцией, которую не брало ни одно моющее средство. А глазок... Глазок был просто чёрной дырой. Не просто тёмной, а поглощающей свет. Смотрел на него – и казалось, он смотрит в ответ, всасывая твою смелость куда-то в липкую, холодную пустоту.
Соседа звали, как я узнал от вечно пьяного сантехника дяди Миши, Степаном Игнатьевичем. "Тихий", – буркнул дядя Миша, отхлёбывая из горла. – "Тихий да странный. Как мышь. Только мышь... вонючая".
"Вонючая" – это было мягко сказано. Запах, пробивавшийся из-под той двери, был невыносим. Смесь заплесневелого погреба, тухлых яиц, старой аптеки и чего-то... живого. Гниющего живого. Как будто за дверью медленно разлагался целый зверинец. Он висел в коридоре плотной, тяжёлой пеленой, пропитывая стены, линолеум, даже воздух в моей квартире, если я забывал закрыть дверь на щеколду. Иногда запах менялся – в нём проскальзывали нотки озона после грозы, жжёной резины или сладковато-приторного разлагающегося фрукта.
Звуки... Боже, звуки. Не грохот, не крики. Шёпот. Множество шёпотов. Неразборчивое, шипящее бормотание, доносившееся по ночам сквозь тонкие стены. Как будто десятки голосов читали наизусть какой-то древний, отвратительный текст на языке, которого не должно существовать. Иногда – тихий, влажный чавкающий звук. Или скрежет, похожий на то, как кто-то точит нож о кость. Один раз я услышал... всхлипы. Детское, испуганное всхлипывание, которое внезапно оборвалось резким, хрустящим щелчком. Я всю ночь просидел с включённым светом и кухонным ножом на коленях.
Степана Игнатьевича я видел лишь мельком. Он выходил редко, всегда ночью. Высокий, сутулый, как подкошенный, перезрелый, сухой подсолнух. Завёрнут всегда в длинное, тёмное, промасленное пальто, даже летом. Вязаная черная шапка, надвинутая на лоб. Из-под неё торчали пряди грязно-седых, жирных волос. Лица почти не было видно – только крючковатый кончик носа да бледный, потрескавшийся рот, который иногда шевелился, беззвучно что-то бормоча. Но его руки... Руки были худые, костлявые, с длинными, грязными ногтями, похожими на когти. И на запястьях, мелькавших из-под рукавов, я однажды разглядел... шрамы. Не простые порезы, а сложные, ритуальные символы, выжженные или вырезанные в коже. Спирали, перевёрнутые кресты, глаз в треугольнике.
Он двигался бесшумно, как тень, скользя по коридору. И всегда нёс с собой саквояж. Старый, кожаный докторский саквояж, потёртый до дыр. Он всегда была мокрой на вид, будто её только вытащили из болота, и из неё сочилась тёмная, вонючая жидкость, оставляя на полу липкие, чёрные капли, которые невозможно было отмыть. Иногда саквояж дёргалась изнутри. Слабонервная старушка снизу, баба Катя, клялась, что видела, как из сумки высовывался розовый, безволосый хвост, похожий на крысиный, но толще и... с крошечной ручкой на конце.
Но самое жуткое началось после того, как я не выдержал и попытался заглянуть в его дверной глазок изнутри своей квартиры. Просто на секунду. Из чёрной дыры напротив вдруг брызнул свет. Тупой, красноватый, как свет зажжённой печи. И в этом свете я увидел глаз. Не человеческий. Зеленовато-жёлтый, вертикально-щелевой, как у кошки, но огромный. Он заполнял весь обзор глазка. Он смотрел прямо на меня. И в этом взгляде не было ни любопытства, ни злобы. Было лишь холодное, бездонное распознавание. Как хищник, отмечающий жертву. Из глазка потянулся тонкий, едва заметный дымок, несущий запах серы и выжженной плоти.
Я отпрянул, ударившись спиной о свою дверь. Сердце колотилось, как бешеное. На следующий день на моей двери, на уровне глаз, обнаружился отпечаток. Нечёткий, но явный. Как будто кто-то приложил ладонь, обмазанную в саже и... чем-то скользком. Ладонь с неестественно длинными пальцами.
С тех пор кошмар стал осязаемым. Шёпоты за стеной превратились в рычание и булькающий хохот. Запах гнили стал таким сильным, что вызывал рвоту. По ночам дверь квартиры № 30 вибрировала, издавая низкий, угрожающий гул, как гигантская оса в глиняном горшке. В квартире начали происходить вещи: еда портилась за считанные часы, по стенам ползла чёрная плесень в виде тех же ритуальных символов, что были на руках Степана, из крана иногда текла ржавая жижа с плавающими в ней крошечными белыми червячками. Я просыпался от ощущения, что кто-то тяжело дышит мне прямо в ухо, но в комнате никого не было. Только запах серы.
Я вызвал полицию. Два здоровенных участковых, пахнущих дешёвой колбасой и потаённой трусостью, постучали в дверь квартиры № 30. Тишина. Они постучали громче, начали орать: "Открывайте, полиция!". И тогда дверь приоткрылась. Всего на сантиметр. Из щели хлынул такой вонючий, ледяной воздух, что полицейские отшатнулись, побледнев. И послышался голос Степана Игнатьевича. Тонкий, скрипучий, как несмазанная дверь в склепе, но на удивление вежливый.
"Чем могу служить, господа офицеры?"
Они что-то пробормотали про жалобы соседей на шум и запах. Степан заверил, что шуметь не будет, а насчёт запаха – "извините, старые трубы, знаете ли, и лекарства... болен я, очень болен". Голос был спокоен, но за ним слышалось что-то ещё. Как будто десятки других голосов шептали ему в такт, подсказывая слова. Один полицейский, попытался заглянуть в щель. Что он там увидел – я не знаю. Но он резко отдернул голову, лицо его стало землисто-серым, и он, не сказав ни слова, развернулся и почти побежал вниз по лестнице. Второй, быстро извинился и ретировался.
После этого визита Степан Игнатьевич вышел. Впервые за долгое время при дневном свете. Он шёл медленно, опираясь на трость с набалдашником в виде кривого рога. Его пальто казалось ещё более набухшим, тяжёлым, как будто под ним скрывалось не тело, а что-то бесформенное и шевелящееся. Он шёл мимо моей двери. И остановился. Прямо напротив глазка. Я замер, прижавшись к стене, боясь дышать. Он медленно повернул голову. Шапка по-прежнему почти скрывала его глаза, но я знал, что он смотрит прямо на мою дверь. На меня. Он простоял так минуты две. В тишине слышалось только его хриплое, булькающее дыхание и тихий, постоянный шёлест, будто под пальто копошились крысы. Потом он тихо засмеялся. Звук был похож на лопающиеся пузыри в болотной жиже. И пошёл дальше. На полу, где он стоял, осталось тёмное, маслянистое пятно. И несколько крошечных, острых, как иглы, чёрных зубов.
Прошла неделя. Тихая, невыносимо напряжённая. Шёпоты стихли. Запах почти ушёл. Я начал надеяться. Может, он уехал? Может, полиция всё же что-то сделала?
Вчера была полночь. Я не мог спать. Вдруг – звук. Не шёпот. Многоголосое, монотонное пение. Низкое, гортанное, на том же незнакомом языке. И ещё один звук – глухие, ритмичные удары. Как будто тяжёлый молот опускается на мягкое тело. Тук. Тук. Тук. И с каждым ударом в коридоре вспыхивал тёмный, кроваво-красный свет, пробивающийся из-под проклятой двери.
Любопытство – оно сильнее страха. Особенно когда страх уже съел всё внутри. Я подкрался и прильнул к глазку квартиры № 30. В глазке была не тьма. Там горел тот самый адский, багровый свет. И в нём двигались тени. Искривлённые, нечеловеческие. Слишком много конечностей. Слишком много ртов. Одна тень была высокой и сутулой – Степан. Он стоял перед чем-то, напоминающим грубо сколоченный алтарь. На нём что-то лежало. Что-то большое, тёмное и... пульсирующее. Он поднял руки. В одной – тяжёлый, обсидиановый нож, искрящийся в красном свете. В другой – его докторский саквояж. Из неё вырывались клубы чёрного пара.
Пение стало громче, искажённым, переходя в визг. Степан начал резать. Не быстро. Медленно. Церемонно. Тёмное на алтаре забилось, издавая звук, похожий на плач. Кровь – чёрная, густая – хлынула ручьём, но не на пол. Она стекала в открытый докторский саквояж, как в бездонную пасть.
И тогда Степан повернулся. Не к алтарю. К двери. Ко мне. Шапка съехала набок. Я увидел его глаза и лицо. Вернее, то, что от него осталось. Кожа была серая, обвисшая, покрытая струпьями и теми же ритуальными шрамами. Но глаза... Глаза горели. Буквально. Ярким, нестерпимо жёлтым пламенем, как угли в печи. И в этом пламени плясали крошечные, извивающиеся чёрные фигурки. Он улыбнулся. Рот растянулся до невероятных размеров, обнажая ряды тех же острых, чёрных игл-зубов. Он что-то сказал. Я не слышал слов через две двери, но я прочёл по губам:
"Скоро... твоя очередь. Для Асмодея... голод наполняет его..."
Он махнул рукой в мою сторону. Не рукой. Когтистой лапой, покрытой чешуёй. В глазке напротив мелькнуло движение – то самое жёлто-зелёное чужеродное око, которое я видел раньше, прижалось к отверстию с другой стороны. Смотрело. Видело меня.
Я упал на пол, скрючившись в углу, дрожа всем телом. Пение, удары, визг – всё слилось в один оглушительный кошмар. Красный свет пылал в щели под дверью.
Сейчас утро. Тишина. Дверь квартиры № 30 закрыта. На полу перед ней – высохшая лужица чего-то чёрного и липкого. И три длинных, острых, как бритва, чёрных когтя, аккуратно выложенных треугольником. Направленных остриём к моей двери.
Я не вызываю больше полицию. Я не жду помощи. Я пишу это. Потому что знаю – он придёт. Скоро. Докторский саквояж вечно голоден. А демоны ада... они самые привередливые гурманы. Им нужно свежее. Им нужно с душой.
И моя душа, пахнущая дешёвым ремонтом и чистым, животным страхом, кажется, им уже заказана. Дверь напротив тихо вздохнула, и щель под ней на миг заполнил клубящийся чёрный дым. Пахнущий серой и безнадёжностью.
Он проснулся.

