— Не придуривайся. Ты другая. Я тебя двадцать лет знаю. Ты другая. Что случилось?
И она сказала. Всё. Про Костю. Про ночь. Про два дня. Про ключи. Про то, что она не может больше так. Про то, что она не знает, что делать. Она говорила и смотрела на него. И видела, как его лицо меняется. Как из него уходит что-то. Может, уверенность. Может, власть. Может, любовь.
Он молчал. Долго. Потом встал.
— Ясно, — сказал он. — Всё ясно.
И вышел. Хлопнул дверью. Она не знала, что он пошёл к Косте.
Стук в дверь был слышен на весь подъезд. Костя открыл.
— Ты, — сказал Витя. — Ты, сука.
— Не указывай мне! — Витя шагнул в квартиру. — Я не в гости пришёл, урод!
— Затем, что ты! — Витя ткнул в него пальцем. — Ты! Я двадцать лет с ней живу! Двадцать! А ты! Ты кто вообще?! Сосед! Сраный сосед! Яхтсмен хуев! Который мою жену...
— Которая сама пришла, — сказал Костя. Тихо.
— Что слышал. Сама. Пришла. Ко мне.
Витя задохнулся. И заорал:
— Да ты! Ты! Ты её! Ты её обработал! Ты.. Ты ей лапши навещал! Как блядям своим! Ты их каждую неделю меняешь! Ты! Сучка! Ты её подпоил! Трахнул!Ты! Её!
— Она сама предложила коньяк. И сама сказала "пойдём ко мне".
— Заткнись! — Витя бросился к нему, но остановился в шаге. — Заткнись! Не смей! Не смей так говорить! Она! Она моя жена! Она! Она не такая! Она! Она порядочная! Ты воспользовался ..Она..
— Она несчастна, — сказал Костя.
— Она несчастна. Двадцать лет. Ты не видел?
— Ты! — Витя заорал так, что сорвал голос. — Ты! Не смей! Не смей мне говорить! Что я не видел! Я! Я всё видел! Я! Я её кормил! Я её поил! Я её! Я её из ничего вытащил! Из грязи! Из! Из! А она! Она! С тобой! С таким! С яхтсменом! Она моя!
— Она не твоя, — сказал Костя.
— Да я тебя! — Витя замахнулся. Костя перехватил руку. Спокойно. Без усилия. — Пусти! Пусти, сука!
— Ударишь — отвечу. Не надо.
— Да мне похуй! — Витя вырвал руку. — Мне похуй! Ты! Ты! Я тебя! Я тебя, блядь! Я тебя! Понял?! Я тебя! Ты! Ты никто! Ты! Сосед! Ты! Я! Я двадцать лет! Двадцать! А ты! Ночь! Две! Трахнул! Развлёкся! И всё! И ты думаешь! Ты думаешь, ты её! Ты!
— Я ничего не думаю, — сказал Костя. — Я просто говорю: она не твоя. Потому что она сама перестала быть твоей.
— Да что ты! Что ты! — Витя заметался по комнате. — Что ты! Что ты мне! Что! Я! Я! Я на ней женился! Я! Я с ней! Я! Двадцать! Лет! Она! Она! Моя! Моя! По закону! По богу! По! По!
— По-человечески — уже нет.
— Да пошёл ты! — Витя заорал и вдруг остановился. Тяжело дыша. Смотрел на Костю. И лицо у него стало другое — не бешеное, а злое. Холодное. — Сама, значит, пришла. Сама. — он усмехнулся. — Ну щас она у меня пизды получит. Приду — и объясню ей, как это — сама. По-своему объясню. Чтобы больше не хотелось.
И вот тут у Кости упала планка.
Он не заорал. Не ударил. Он шагнул к Вите — быстро, так, что тот не успел отшатнуться, — притянул его за воротник и сказал на ухо. Медленно. Тихо. Страшно. Так, что сам испугался своего голоса.
— Тронешь её хоть пальцем — я тебя убью. Понял?
Витя не кивнул. Он стоял, побелевший, и смотрел в стену. И Костя почувствовал, как у него самого холодеет внутри. От своего голоса. От своих слов. Он никогда так не говорил. Никогда так не чувствовал. Он сам испугался — себя. Того, что было в нём вот это. И того, что оно могло выйти наружу.
Он отпустил Витю. Отступил на шаг.
Витя вышел молча. Не хлопнул дверью. Не сказал больше ни слова. Просто ушёл.
Костя остался стоять посреди комнаты. Смотрел на свои руки. И думал: что это было, Костя? Что ты в себе нашёл?
Три дня прошли как в тумане. Витя ходил по квартире молча, тяжело, будто налитый свинцом. Не спрашивал, не кричал, не смотрел в глаза — просто молчал. Молчал за завтраком. Молчал вечером, уставившись в телевизор, который не смотрел. Ложился на диван в гостиной и делал вид, что спит. Вера понимала: он ждёт. Ждёт, что она сорвётся. Заплачет. Попросит прощения. Вернётся.
Она цвела. Прямо на его глазах, в этом тяжёлом молчании — цвела. Мыла посуду и улыбалась. Поливала цветы и улыбалась. Даже просто шла по коридору — и улыбалась, сама того не замечая. Один раз поймала своё отражение в тёмном окне и не узнала: женщина с горящими глазами, с лёгкой улыбкой, с прямой спиной. Она не знала, что она такая. Двадцать лет не знала.
Костя позвонил на второй день, вечером.
— Привет, — сказал он. — В субботу. Погода будет наша. Пойдём к скалам.
Она стояла в коридоре с телефоном в руке и чувствовала, как колотится сердце. Улыбалась от уха до уха! Как девчонка. Как дура.
— Да! Да!— сказала она. — Да, конечно.
— Только утром. Рано. Часов в пять. Чтобы до ветра.
— В пять? — она засмеялась. — Костя, я в пять никогда не вставала.
Она ушла в субботу утром, пока он спал. В пять часов, тихо, как вор. Собрала рюкзак с вечера — тёплые вещи, термос, ещё что-то по мелочи. В коридоре задержалась на секунду, посмотрела на закрытую дверь гостиной. Витя спал. Или делал вид. Она не знала. И почему-то не боялась, что он проснётся. Не боялась, что он остановит. Просто вышла, тихо прикрыв дверь, и побежала вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, как школьница.
Она стояла на палубе в его старом штормовом костюме, который был ей велик на два размера, и не понимала, куда девать руки. Ветер бил в лицо — ледяной, злой, настоящий. Волны шли под ними — чёрные, тяжёлые. Небо было серое, низкое, и всё это было такое огромное, такое настоящее, что у неё перехватило дыхание.
Она стояла и просто светилась. Молча. Глаза горели. Она смотрела на воду, на скалы вдалеке, на пену под бортом — и не могла наглядеться. Как будто всю жизнь смотрела на это через стекло, а теперь стекло исчезло.
— Держи, — сказал он и вложил ей в руки шкот. — Чувствуешь?
— Что? — крикнула она сквозь ветер.
— Ветер! Чувствуешь, откуда он?
— Молодец! Теперь подтяни. Вот так. Чуть-чуть. Не резко.
Она подтянула. И парус — этот огромный, белый, живой — вздрогнул и натянулся. Лодка накренилась. Волна ударила в борт, и брызги полетели ей в лицо — холодные, солёные, злые. Она задохнулась, зажмурилась, а когда открыла глаза — уже улыбалась. Во весь рот. Как дура. Как девчонка.
— Ой-ой-ой! Костя! Она же сейчас перевернётся!
— Не перевернётся! — засмеялся он. — Это крен. Так и надо! Держи!
— Я держу! Я держу! — она вцепилась так, что руки заболели. — Костя, я боюсь!
— Не бойся! Ты справляешься! Смотри на парус! Чувствуешь, как он тянет?
И она почувствовала. Правда почувствовала. Как ветер наполняет парус, как лодка идёт вперёд, как вода шипит под бортом. Ещё одна волна — и снова брызги, прямо в лицо. Она засмеялась. Громко. Как ненормальная. Потому что это было — оно. То самое. Что она много лет представляла в окно. То, о чем плакала в подушку. Только в тысячу раз лучше. В миллион раз!
— Костя! — заорала она. — Это... это охуенно!
Он засмеялся. Громко. И она поняла, что впервые в жизни сказала "охуенно" вслух. И не покраснела.
— Ещё бы! — крикнул он. — Держи! Пойдём к скалам!
Они шли к скалам. Ветер крепчал. Волны становились выше, злее, и брызги летели чаще. Она уже не вытирала лицо. Она подставляла его. Смеялась, когда очередная волна накрывала её с головой, отфыркивалась, откидывала мокрые волосы — и снова смеялась. Глаза горели. Щёки горели. Внутри всё горело.
— Костя! Ещё! — кричала она. — Ещё волну!
— Сейчас будет! — кричал он. — Держись!
И волна приходила. И она визжала от восторга, как девчонка на качелях. И смеялась. И не могла остановиться. Это было не счастье даже. Это было что-то больше. Экстаз! Как будто внутри неё открылось что-то, что она держала закрытым двадцать лет. И теперь оно вырывалось наружу — смехом, криком, брызгами.
Она стояла у шкотов, мокрая насквозь, счастливая до безумия, и смотрела на него. На его руки. На то, как он ведёт. Как он чувствует ветер. Как он разговаривает с лодкой. И думала: вот. Вот человек, который на своём месте.
— Костя! — крикнула она. — Дай мне штурвал!
Он посмотрел на неё. И улыбнулся. Той самой улыбкой.
— Держи, — сказал он. — Только не резко.
Она взялась за штурвал. Он встал рядом, за спиной, и положил свои руки поверх её. И она почувствовала, как лодка слушается. Как она идёт. Как ветер дует ей в лицо, а она — ведёт.
— Чувствуешь? — сказал он ей на ухо. — Это ты. Это всё — ты.
Она засмеялась. И обернулась к нему. Мокрая, растрёпанная, счастливая.
— Костя! Я... я не могу! Я не могу перестать улыбаться!
Он посмотрел на неё. Долго. И сказал:
— Ты очень красивая. Вот такая.
Она замерла. И покраснела. Прямо на ветру, в брызгах, с штурвалом в руках — покраснела, как девчонка.
— Костя... — сказала она. — Ты чего?
— Ничего, — сказал он. — Просто сказал.
И она отвернулась к морю. Но улыбалась уже так, что, казалось, ветер не мог её сдуть. Она вела лодку. Мокрая. Смеющаяся. Счастливая.
К вечеру они пришли к острову. Бросили якорь. Он развёл на палубе маленькую газовую горелку, сварил в котелке что-то простое — суп из пакета, но ей показалось, что она никогда так не ела. Потом они сидели на палубе, укутавшись в спальники, и смотрели на воду. Она — в его плечо. Он — обнимал её одной рукой. И молчал.
— Костя, — сказала она. — Я никогда, никогда не была так счастлива.
— Я знаю, — сказал он. — Ты сияешь. Как тогда.
— На набережной. Когда я впервые тебя увидел. Ты стояла и улыбалась. В шторм. И я подумал: вот. Вот она. Настоящая. Как сейчас.
Она подняла на него глаза. И увидела, что он смотрит на неё так, будто она — чудо. Будто она — самое дорогое, что у него есть.
— Костя, — сказала она. — Я не хочу возвращаться.
— Мне надо. Дашка. Витя. Работа. Жизнь.
— Я знаю, — сказал он. — Но ты теперь знаешь, что бывает по-другому. Знаешь что "можно" — и посмотрел на нее с лёгкой улыбкой.
— Знаю, — сказала она. — И я не смогу, как раньше. Не смогу.
— И не надо, — сказал он.
Утром они пошли обратно. Ветер был мягче, солнце — ярче. Она стояла у шкотов и уже не боялась. Она чувствовала. Она знала. Она была — своя.
Она вернулась домой и поняла: всё. Больше не может.
Витя ходил по квартире и молчал. Тяжело молчал. Смотрел на неё так, будто ждал, что она сорвётся, заплачет, попросит прощения. А она не срывалась. Не плакала. Не просила.
— Ты где была? — спросил он.
— На Ладоге, — сказала она.
— На Ладоге? — он усмехнулся.
— Ах ты... — он задохнулся. — Ты даже не врёшь! Ты даже не придумываешь ничего! Шлюха! Ты просто...
— Я просто устала врать, Витя, — сказала она. — Я двадцать лет врала. Себе. Тебе. Что я счастлива. Что мне хорошо. Что я "как все". Я даже начала верить в это. Я больше не могу. И не буду.
— Не будешь? — он шагнул к ней. — Не будешь, да? А я? А Дашка? А семья? Ты о нас подумала?
— Подумала, — сказала она. — Двадцать лет думала. О тебе. О Дашке. О маме. Обо всех. А о себе — ни разу. И знаешь что? Я больше не хочу. Я хочу — о себе. Впервые в жизни.
— Да пошла ты! — заорал он. — Пошла ты со своим "о себе"! Ты — мать! Ты — жена! Ты — обязана!
— Я никому ничего не обязана, Витя, — сказала она. И сама удивилась, как спокойно это прозвучало. — Я тебе не обязана. Дашке я не обязана. Я ей нужна. А это разное. И знаешь, что? Я двадцать лет думала, что если я уйду, то сломаю ей жизнь. А теперь я думаю: а какую жизнь я ей показывала? Что мать — это тень? Что женщина — это "надо"? Что счастье — это Турция дважды в год? Ты думаешь, она этого хочет?
— Не смей! — заорал он. — Не смей трогать Дашку!
— Я не трогаю, — сказала она. — Я просто говорю. Всё, Витя. Я больше не могу.
Он смотрел на неё. Долго. И она видела, как в нём что-то ломается. Не любовь. Может, власть. Может, уверенность. Может, привычка. Он шагнул к ней. Сжал кулаки. И она увидела, как у него дёрнулась рука. Как он занёс её.
Он вспомнил. Тот шёпот. Тот голос. "Тронешь её хоть пальцем — я тебя убью".
И он не ударил. Не схватил. Просто стоял и смотрел на неё. Побледнел. Рука опустилась. Он сглотнул.
— Ты... — сказал он. — Ты...
— Я, — сказала она. — Я, Витя.
Он отступил. И вдруг — тихо, зло:
— Думаешь, он тебя ждет? Думаешь, ты у него одна такая? Да ты знаешь, сколько у этого бабника баб было? Сотни! Ты слышишь? Сотни! Он же каждую неделю с новой ходил! Я сам видел! То одна, то другая, то третья! Он же их менял, как перчатки! А ты! Возомнила! Ты думаешь — ты особенная? Думаешь, он тебя ждет? Да он с тобой натрахается — и сменит на другую! Дура! Ты просто очередная дура, которая повелась!
Она слушала. И — странное дело — не было больно. Потому что она знала. Она всё знала. Она видела его с этими женщинами. Семнадцать лет видела. Она знала, что он жил. Что он не монах. Что у него были другие.
— Я знаю, что у него были другие. Я их видела. Я живу здесь двадцать лет, так же как и ты, Витя. Я всё видела.
— И ты... и ты всё равно?
— И я всё равно, — сказала она. — Потому что он — не ты. Понимаешь? Он не решал за меня. Он не говорил мне, что мне лечить надо. Он не возил меня в жару, которую я ненавижу. Он не заставлял меня улыбаться, когда мне плохо. Он... — она запнулась. — Он ждал. Семнадцать лет. И не подошёл. Потому что боялся, что из-за него мне будет плохо. Вот такой он бабник, Витя. Такой. И знаешь, что? Я лучше буду одной из сотни у него, чем единственной у тебя. Потому что у него я — живая. А у тебя я — тень.
Витя смотрел на неё. И молчал. И она видела, что до него дошло. Не всё. Но что-то.
— Я тебя не отпущу, — сказал он тихо. — Слышишь? Не отпущу. Я тебя из ничего вытащил. Ты — моя. Я тебя не отдам. Никому. Особенно — ему.
— Тогда я уйду сама, — сказала она. — Без твоего разрешения.
И она вышла из кухни. И пошла к Дашке.
Она сидела в комнате, в наушниках. Увидела мать — сняла.
— Даш. Нам надо поговорить.
— Мам. Серьёзно? Ты годами ходила как вобла. А как мы с моря вернулись — как будто тебе двадцать и ты влюбилась. Светишься как... как лампочка! Аж пританцовываешь. Я не узнаю тебя. Тебя как будто подменили. Я не слепая, блядь. Ой. Извини.
— Дашка. Дослушай. И не перебивай. Это длинная история. Семнадцать лет.
— Семнадцать?! — она вылупилась. — Мам. Ты чего. Ты что, семнадцать лет влюблена в соседа снизу?!
— Всё, молчу! Говори! Я уже заинтригована, блядь!
— Что? Молчу! Давай! Семнадцать лет! Охуеть!
И Вера рассказала. Всё. Набережную. Тот вечер. Как Витя крикнул. Как она погасла. Турцию. Египет. "Тебе голову лечить надо". Как она жила не свою жизнь. Скамейку. Коньяк. Первую ночь. Оргазмы — да, она сказала это слово. Два дня. Ключи. "Можно". Ладогу. Как она стояла у шкотов и орала "охуенно".
Дашка слушала. Молча. Глаза всё больше. Потом:
— Мам. — голос дрогнул. — Ты чего раньше не сказала? Ты чего двадцать лет молчала? Ты чего, блядь, терпела это всё?!
— Да похуй, мам! Похуй! Ты двадцать лет жила с человеком, который говорил, что тебе голову лечить надо?! Который возил тебя в жару, которую ты ненавидишь?! Который... — она задохнулась. — Мам. Я же видела. Я же всё видела. Я думала, это я. Что это я тебя достала. Что я — причина. Я думала, если бы меня не было — ты была бы счастлива!
— Дашка. Нет. Ты — единственное, что было настоящим. Ты — мой свет. Ты не причина. Ты — спасение.
Дашка плакала. Вера плакала. Потом Дашка отстранилась. Вытерла слёзы. И вдруг — глаза загорелись.
— Мам. Слушай. А ты... — она посмотрела на мать, как будто впервые. — А ты, оказывается, крутая.
— Крутая! Ты! Ты стояла в шторм на набережной! Ты хотела на север! Ты! Ты на яхте ходила! Ты орала "охуенно"! Ты! — она засмеялась. — Я думала, ты обычная! Тихая! Как все! А ты! Ты, блядь, любишь север! Ты! Ты можешь бросить всё! Ты! Ты! — она задохнулась. — Мам. Ты! Ты! Ты светишься! Ты! Ты! — она не находила слов. — Я тебя такой не видела! Никогда! Ты! Ты! Ты, блядь, как будто ожила! Как будто! Как будто ты! Ты! Настоящая! Впервые!
— Нет, ты слушай! — она вскочила. — Ты! Ты! Я думала, ты просто мама! Ну, мама. Ну, тихая. Ну, усталая. Ну, Турция. Ну, Египет. А ты! Ты! Ты! — она замахала руками. — Ты, блядь, романтичная! Ты! Ты любишь ветер! Ты! Ты! Ты! — она засмеялась сквозь слёзы. — Мам. Я тебя обожаю. Правда. Я тебя такую обожаю. Ты! Ты! Ты, блядь, героиня! Ты! Ты! Ты, блядь, как из книги! Ты! Ты бросила всё! Ради! Ради! Ради любви! Ради себя! Ради! — она вытерла слёзы. — Охуеть. Просто охуеть. Мам. Ты просто пиздец какая крутая. Я тебя такую не знала. И я тебя такую — люблю. Больше. Чем раньше. Поняла?
Вера смотрела на неё. И не знала, что сказать. Потому что дочь смотрела на неё не как на маму. А как на человека. На женщину. На ту, которую она, кажется, впервые увидела.
— Короче! — Дашка хлопнула в ладоши. — Ты идёшь к Косте. Сейчас. Я провожу. И поговорю с ним. Сама. Я его знаю. Он мне лифт держал. С санками. И вообще. Я хочу посмотреть на человека, который тебя такой сделал.
— Что? Я имею право! Я твоя дочь! Я хочу знать, кому я тебя отдаю! И вообще! — она ткнула в мать пальцем. — Ты! Ты! Ты теперь! Ты! Ты моя! Но! Но! Ты! Ты!.. Блядь..Ты не смей! Не смей опять! Гаснуть! Поняла?! Не смей!
— Всё! Пошли! Пошли, пошли, пошли! — она потащила мать к двери. — И это! Мам! Если он тебя обидит — я его! Я его! Я его, блядь, из-под земли! Поняла?! Из-под земли!
Она позвонила в дверь. Костя открыл. Посмотрел — сначала на Веру, потом на Дашку.
— Костя. — Дашка скрестила руки. — Здрасьте. Мы соседи. Я — Дашка. Дочь Веры. Помните? Вы мне лифт держали. С санками.
— Помню. Ты была мелкая. С косичками.
— Ну вот. Выросла. — она выдохнула. — Короче. Я тут поговорить. Можно?
Она вошла. Вера осталась в коридоре. Слышала обрывки.
— Вы знаете, что она двадцать лет... — Дашка. — Она мне всё рассказала. Всё. Про набережную. Про скамейку. Про вас. Про то, как вы сказали, что она не своя.
— Она плакала. Не от боли. От облегчения, что ли. — пауза. — Костя. Вы её любите? По-настоящему? Не "трахнуть и уйти". А любите?
— Семнадцать лет, — сказал он. — Я её люблю семнадцать лет.
— Охуеть, — сказала Дашка. — Извините. Я не матерюсь обычно. То есть матерюсь. Но не так. Просто... охуеть. Семнадцать лет. Вы ждали семнадцать лет.
— Боялся. Сделать ей больно.
Молчание. Долгое. Потом Вера услышала, как Дашка всхлипнула.
— Ничего. — шмыгнула носом. — Просто... я думала, так не бывает. Что это в книжках. Что люди так не ждут. А вы... вы ждали. Семнадцать лет. И не подошли. Потому что боялись. За неё. За чужую жену. За женщину, которая даже не знала, что вы есть. — высморкалась. — Охуеть. Просто охуеть. Костя. Вы! Вы! Вы, блядь, тоже! Тоже! Крутой! Вы! Вы! Вы, блядь, как из книги! Вы! Вы! Вы ждали! Семнадцать! Лет! И! И! И нихуя...И не! Не! Не лезли! Вы! Вы! — она задохнулась. — Так! Слушайте! Я вам так скажу! Я вас знаю с детства! Вы нормальный! Вы мне лифт держали! Вы маме машину из сугроба вытаскивали! Вы не орали! Не пили.. Не... блядь.. ну пили.. иногда..Но! Но не дебоширили! И вы её любите семнадцать лет! И вы её не трогали! Потому что боялись! За неё! — пауза. — Так вот! Я вам её отдаю! Понял?! Я вам её отдаю! Не потому что она мне надоела! А потому что я хочу, чтобы она была счастлива! И потому что я вижу! Что с вами она! Она! Она! Светится! Она! Она! Она, блядь, как ёлка! Понял! — она всхлипнула. — И если вы её обидите! Я вас найду! Понял?! Я вас, блядь, из-под земли достану! Я не мама! Я не буду молчать семнадцать лет! Я сразу приду! И не с пустыми руками! Понял?!
— Понял, — сказал Костя. И Вера услышала, что он улыбается. — Понял, Даш. Не обижу.
— Ну вот! — она шмыгнула ещё раз. — Всё! Я пойду! А вы! Вы это! Берегите её! Ладно?! Она у меня одна! И! И! Она! Она! Она, блядь, крутая! Вы даже не знаете, какая она крутая! Она! Она! Она в шторм стояла! Она! Она! Она на север хотела! Она! Она! Она! — она запнулась. — Она! Она! Она! Охуенная! Понял?! Охуенная! И! И! И не смей! Не смей её! Не смей! — она вытерла слёзы. — Всё! Я пошла!
Она вышла. Увидела мать. Вытерла глаза. Скрестила руки.
— Ну что? Стоишь? Иди. Он ждёт.
— Мам. Иди. Я тебя люблю. Всё. Пока. — она пошла к лестнице, обернулась. — И это! Ты! Ты! Ты, блядь, светишься! Тебе идёт! Не вздумай перестать! Поняла?! Не вздумай!
И убежала. Вниз по лестнице. Как девчонка.
Вера вошла. Костя стоял посреди комнаты. Смотрел на неё. И улыбался. Той самой улыбкой. Как тогда. На набережной. Как будто увидел.
— Ну что? — сказал он. — Поговорили?
— Поговорили, — сказала она. — Она тебя, кажется, одобрила.
— Кажется, — сказал он. — Она сказала, что достанет меня из-под земли, если я тебя обижу.
— Это она может, — сказала Вера. — Она у меня... боевая.
Она засмеялась. И подошла к нему. Близко. Положила руки ему на грудь. И сказала:
Он смотрел на неё. Молчал. И она видела, как в его глазах что-то происходит. Что-то большое. Что-то, что он держал в себе семнадцать лет.
— Я хочу на Ладогу, — сказала она. — Я хочу ветер. Я хочу волны. Я хочу скалы. Я хочу — с тобой.
Он обнял её. Крепко. Так, что она задохнулась. И она почувствовала, как он дрожит. Правда дрожит. Этот сильный, жилистый, спокойный человек — дрожал. У неё на плече.
— Костя? — сказала она. — Ты чего?
— Ничего, — сказал он. Голос хриплый. — Просто... Полжизни.. Ждал.. И вот. Ты здесь. Со мной.
— Здесь, — сказала она. — С тобой.
Он отстранился. Посмотрел на неё. И улыбнулся. По-настоящему. Как тогда. На набережной. Когда он увидел ее впервые.
За окном шумел залив. Ветер бил в стекло. Она стояла, прижавшись к нему, и слушала, как бьётся его сердце. И своё. И думала: вот. Вот теперь — можно.