Елена Коровина
I
Когда Лёка только-только родился и разбудил мир своим громким возмущенным криком (как, дескать, смели меня потревожить?), врач высоко поднял его и поздравил Лёкину маму:
– Ну и богатырь у вас! Щекан!
Действительно, Лёкины щеки – круглые, пухлые, ярко-красные – были просто изумительными! Лёка рос, а щечки не теряли своей очаровательной пухлости.
– Ах вы щечки мои расписные! И что это малыш у меня такой щекастый? И что это он щеки свои развесил, не пройти, не проехать? – смеясь, говорила мама.
А папа даже сочинил стихотворение:
У Лёки большие щеки.
И ямки на них – глубоки.
Наш Лёка – розовощекий.
– Эх, Лёка, Лёка, будешь ты у нас актером! – говорила частенько тетя Маша, забегавшая в гости к Лёкиным родителям. Почему-то она считала, что актеры всегда такие: красивые, белокурые, розовощекие.
Лёка – это вообще-то Артем. «Темочка, Тема», – повторяла мама часто.
– Ёка – повторял за ней сын. – Лёка.
…Иногда к Лёке приходила невеста. Невесту звали Иришка – это была дочка тети Шуры из соседней квартиры.Она была младше Лёки на два года. Иришкины короткие тугие косички, такие маленькие, светленькие косички, всегда смешно торчали в разные стороны внизу пушистого затылка. Так вот и приставали к детям: к Лёкиным щекам и Иришкиным косичкам. Это были их сокровища.
II
Когда началась война, Лёке исполнилось пять лет. Он скакал по квартире, размахивая саблей, целился из окна из воображаемого пулемета и не понимал, отчего мама так плачет, провожая папу на войну. Это же так интересно – воевать! – думал он.
…Бу-бу-ух! – кричала первое время Иришка, довольно восторженно, когда немцы бомбили Ленинград, и не понимала, отчего мамы – ее и Лёкина – так мечутся по квартире (ночевали женщины теперь вдвоем, чтобы было не так страшно), спешно закутывают детей и бегут по темным лестницам в бомбоубежище.
Вскоре Иришка перестала так весело кричать; все дети вообще быстро повзрослели, особенно когда такой родной, такой безопасный, такой мирный город взяли в кольцо.
Лёкина и Иришкина мама не покинули город. Их общая подруга с детьми, пытавшаяся выбраться в жизнь по Дороге жизни – искристому льду Ладожского озера – настойчиво звала их с собой. Побоялись. Сомневались. В грузовик с Клавой и тремя ее детьми попала бомба – и все ушли под лед потревоженного озера. И Лёкина мама решила не рисковать.
Да, к сожалению, в Ленинграде осталось много людей, слишком много. А чем больше людей – тем больше нужно для них еды… .
Лёка быстро понял, что к чему, то есть что хлеба просить не надо, если не хочешь огорчить маму, а вот Иришка долго, нудно и жалобно плакала, выпрашивая что-нибудь покушать.
– Скоро это закончится, маленький, потерпи, – уговаривала мама Лёку, деля на крохотные кусочки хлеб, полученный по карточкам и уже не пахнувший хлебом.
Но это продлилось долгих-долгих 900 дней.
Иногда приходила тетя Маша, приносила в узелке мяту или зверобой – заваривать чай; у нее дома хранились запасы сушеных лекарственных трав… А кто-то раз тетя Маша принесла детям скрюченную, кривую (но настоящую!) морковку. У Иришки к тому времени выпали почти все молочные зубы – от голода, у Лёки зубы сильно шатались, но пока держались в распухших деснах.Больше никто не говорил: «У Лёки большие щеки», – щеки его впали, а лицо заострилось и побледнело. А потом Иришка с Лёкой располнели на глазах – лица стали круглыми и отечными.
Лёка, как-то проснувшись утром, увидел перед собой странную завесу темноты с еле пробивавшейся полосой света.
– Мама, мама, что это? Ночь еще что ли? Почему такое темное утро?
Мама прикоснулась к его глазам своими пальцами – и брызнул свет.
– Мама, что это? – Лёка очень испугался.
– Ручки подними, вот так подержи глазки… Чтобы не закрывались, – у мамы дрожал голос, дрожали распухшие обветренные руки.
Это от голода припухали веки и закрывали глаза всей своей массой.
Два дня назад она отвезла на санках на кладбище тетю Шуру – Иришкину маму. Вообще саночки были легкие, длинные, удобные, и у мамы их часто одалживали соседи, чтобы отвозить умерших родственников.
Теперь же Лёкина мама с детьми перебиралась в квартиру к тете Маше – вдвоем ведь не так страшно в городе, который стал ловушкой.
Печку давно топили книгами.
Иришка уже не просила есть и все время мерзла, даже когда на ощупь была горячей.
Однажды утром Иришка не проснулась. Дома никого из взрослых не было, и Лёка долго будил ее, но Ира никак не открывала опухшие глазки.
Пришла мама с водой, хотела сварить суп – еще оставалось немножко клейстера для супа.
– Мама, мамочка! Надо Иришке супа дать – она не хочет вставать, она совсем заболела, мам! – бросился к ней Лёка.
Иришка так и не проснулась. Головка ее свесилась на грудь, и на лицо упали светлые пряди – раньше из них плели смешные косички.
Мама вынесла Иришку на улицу. На санки.
Лёка сразу все понял.
– Ничего, Лёка, выдержим. Победит наш папа фашистов, весна наступит, ручейки побегут, птички запоют. И будет все, как раньше. Папа вернется с войны, – шептала мама, лежа рядом с Лёкой, обняв его одной рукой.
Иногда Лёка сквозь тяжелую дремоту (голодный сон – самый тяжелый, отупляющий, словно отнимающий последние силы) слышал, как мама, наклонившись над ним, тихо шептала-причитала:
– Только живи, Лёка, милый. Дыши, живи! Потерпи, мальчик мой сладкий… Папа вернется с войны… Тепло будет… Сытно.
И в полудреме Лёка представлял, как война закончилась, все фашисты убиты и все-все папы возвращаются к себе домой веселые, красивые.
Лёкина мама слегла в начале марта – все пыталась скинуть непослушные закутанные ноги с кровати и никак не могла. Стала вставать на ноги и упала на пол.Лёка пытался маму поднять, но так и не смог – пришлось ждать возвращения тети Маши. Тетя Маша почти всегда что-нибудь приносила из еды. Хоть капельку, хоть чуть-чуть, но приносила. На этот раз она принесла немного хлеба из опилок. Тетя Маша разделила сухие, крошившиеся корочки, дала Лёке; а Лёкина мама стала отказываться.
– Не буду, Марья. Все равно меня это уже не спасет. Вам с Лёкой больше достанется. Сбереги его, ради Бога, – слабо шептала мама, а тетя Маша ругалась:
– А тебя не спрашивают! Рот открой! И вот тебе хлеб!
– Боже мой, только Лёка пусть живет… Господи, только не оставь Лёку, – шелестели мамины губы.
Тетя Маша расслышала и покачала головой.
– В этом аду Бога нет. Его вообще нет.
А когда тетя Маша отлучилась из дому,несмотря на слабые протесты, запихивала Лёке корку.
III
Прошло уже много лет, а Лёка, вернее, отец Артемий, помнит те продуваемые, просветлевшие от мартовского холодного солнца улочки, по которым он и тетя Маша везли маму на санках.
– Тетя Маша, а я тоже когда умру – то усну, да?
– Да, Лёка. Спи.
– И вы меня тоже на саночках отвезете?
– Спи, Лёка, не думай ни о чем…
– А мертвые всегда в земле спят, никогда не просыпаются?
– Не знаю, Лёка… Спи же!
…И это действительно было пробуждением из мертвых – настоящим первым, главным чудом, ознаменовавшим начало всех других чудес: Лёку на руках вынесли из мертвого дома, когда блокада была уже прорвана и Лёкино сердце непонятно каким образом еще выстукивало мгновения жизни… И Лёку выходили, спасли, а потом была настоящая еда, которую можно было есть, и Победа, в разноцветных огнях салюта, и приход с войны закопченного, постаревшего Лёкиного отца – без ноги. Это отец отыскал сына в детдоме, запрыгнул на костылях в столовую, где Лёка золотушными прозрачными руками ел картошку в мундире, прямо с очистками, и, улыбнувшись, сказал: «Ну, здравствуй, Лёка – большие щеки!» Правда, у Лёки щек теперь и в помине не было, одни острые скулы.
…Отец Артемий всегда называет хлеб – хлебушком.
Для него есть белый хлеб, а есть – не белый, другой: ржаной, с отрубями или «Бородинский». Еще отцу Артемию всегда холодно. Даже жарким летом. Довольно часто он, ну раз в неделю точно, выбирается на Пискаревское кладбище, чтобы отслужить панихиду.
Где-то здесь (он это место помнит приблизительно) лежит его мама – 25-летняя молодая мама, здесь лежат тетя Шура с Иришкой и тетя Маша, здесь много, много народа лежит. Много детей – нераскрывшихся маленьких жизней..
У отца Артемия четверо детей, четверо внуков и три внучки.
Самая старшая внучка, Танечка, подарила дедушке стихотворение про блокадный Ленинград:
На Пискаревском в этот день – народу…
Рядами толпы взрослых и детей.
И все-таки усопших очень много,
Гораздо больше, чем живых людей.
Война закончилась… И это нам в наследство:
Кресты безмолвные – страна могил.
И в голоде измученное детство,
И шепот: «Хлеба!» – из последних сил.
Встал на колени парень молодой,
Лицо уткнул в могильный рыхлый холм.
Он выжил. Он не умер. Он живой…
«Ты слышишь, мама? Я твой сын Артем!»
Дрожащими руками положил
Он на могилу пышную буханку,
И на кресте листочек прикрепил
И зарыдал – отчаянно и жалко.
А на бумаге – через много лет
Слова такие, что острей кинжала:
«Родная мама! Возвращаю хлеб,
Который ты всегда мне отдавала».