Как зажигается свеча. История аутичного ребенка (2/2)
(окончание, начало было здесь)
Эпизод с Леной
В жизни нашей внучки Лены за два года до появления у нас Андрюши был эпизод, который, может быть, имеет к нему прямое отношение. В октябре 1996 года, когда Лена достигла 10-ти месяцев, уже вставала и активно двигалась в пределах комнаты, Наташа тревожно сказала мне, что с Леной, по ее мнению, не все в порядке. Лена не выходит на общение. Ее можно позвать, она знает свое имя и сама может позвать, если это ей надо. Но контакта не возникает. Взрослому не удается удержать Ленино внимание. «Я сказала о своей тревоге родителям, но они только посмеялись», — сказала она.
Мы пошли в детскую, Лена ползала по полу среди игрушек. Иногда вставала и перемещалась в другой угол комнаты. Наташа позвала Лену. Та скользнула взглядом и вернулась к своему занятию. Наташа, затем и я попытались привлечь Ленино внимание к себе. Действительно, внимание Лены ускользало. Мы брали ее на руки, показывали различные предметы, качали ее, но она как-то отстранялась и тотчас направлялась к своему занятию, к выбранной игрушке. Она упорно не вступала во взаимный контакт.
На следующий день к нашим занятиям с Леной присоединился Наташин брат. Наташе удалось нас убедить в странном характере поведения Лены. Я не помню подробности, я не знал, что спустя два года это вновь нас коснется. Порядка двух недель или месяца мы, трое взрослых, не могли «раскрыть» Лену, добиться ее внимания к нам, а не к предметам ее детских игр. Наконец, Лена стала «поддаваться», на секунды выходя с нами на контакт. Секунды превратились в минуты, потом в часы. Странное состояние было преодолено.
Однако Наташа утверждала весь следующий год, что следы состояния Лены регулярно давали о себе знать. Со временем Лена превратилась в общительную и даже чрезмерно разговорчивую девочку, ласковую, но и легкую на слезы. Однако Наташа и до сих пор утверждает, что нет-нет, да и замечает в Лене трудно анализируемые умом, но фиксируемые интуицией следы миновавшего кризиса. Они проявляются не замкнутостью, не интеллектуальными проблемами, а несбалансированностью ребенка. То элементами расторможенности или чрезмерной разговорчивости, то плаксивостью решительно без повода, то — нескладными движениями, то — приверженностью к мелким предметам, которые она перебирает в руках. Или — неспособностью Лены просто спокойно сидеть или стоять, необходимостью постоянно вертеть в руках свой локон, перебирать платье и делать много других подобных движений.
Что стало бы с Леной, если бы ей не помогли? Растворилась бы сама собой ее странность или окрепла бы и сделалась постоянным качеством? Не угрожала ли Лене судьба ребенка-аутиста? Что вообще с нею происходило в тот момент? Я не могу ответить на эти вопросы.
Жизнь состоит из ступеней, которые нам, старым или молодым, полагается преодолевать. Это — условие жизненной нормы. Во время Лениного кризиса возник образ, что к своим десяти месяцам Лена тоже оказалась перед какой-то ступенью становления и развития и не могла осилить ступень сама. Помощь была своевременной, барьер был преодолен, нормальное развитие возобновилось. Но, может быть, могло быть иначе? Мы не знали тогда, как называется это «иначе». Слово пришло вместе с Андрюшей.
После опыта с ним этот образ «барьера развития», или «ступени» мне представляется еще более основательным.
Первые наблюдения
(Рассказывает Наташа, аудиозапись января 1999 года).
Первые впечатления от Андрюши у меня были как от некоторого «маугли». Впервые увидела его в доме у Оли, его тети, в середине ноября 1998 года. Ему было 4 года 2 месяца. Он произвел странное впечатление. Физически нормально развитый ребенок ходил по коридору несколько боком, закинув влево голову и на цыпочках. Руки держал скованно, в кулачках, прижатых близко к плечам. Вдруг делал странные прыжки и ловко, одним прыжком, вскарабкивался на окно. Окно было открыто, и Оля боялась, что он может вывалиться.
Мне показали, что он способен различать масти карт. Он доставал карту нужной масти.
Потом Андрюше дали бутерброд, и когда он ел, то оскаливал зубы и морщил нос, как это делают собаки, когда сердятся, но не хотят укусить. Я обратила внимание, что ребенок не смотрит в глаза, взгляд отрешенный и какой-то стеклянный. Взгляд где-то в глубине, но не глупый и не безумный. Лицо спокойное, неискаженное, при простом взгляде оно не производило впечатление больного. Нормальное, симпатичное и даже, я бы сказала, интеллигентное лицо.
Позже, уже когда он был у нас дома, я заметила многое другое. Например, он никогда не плакал, а если ему что-нибудь не нравилось, то истошно орал, широко разевая рот и оскаливая зубы. При этом он как бы плясал, сжимая руки в кулачки, дергал ими и бежал в конец коридора. Там он орал в голос. Это делал почти всегда только из-за еды, если ему давали «не то». Все остальное ему было безразлично. И это был именно ор, плакать Андрюша не умел. Через несколько дней я спросила его отца: видел ли он когда-нибудь у Андрюши слезы? Он ответил: «Нет, не видел».
Оля предупредила, что Андрюшу днем не укладывают спать, потому что он говорил: «Все готово… Еще не готово… Еще не готово». Вероятно, это даже не его фраза, а то, что он слышал и запомнил без понимания. Но все это были едва уловимые и неясные звуки.
Начальное состояние
Задача этой главы — дать более последовательное и полное описание начального состояния Андрюши, чем это было сделано до сих пор.
Мимика.
Лицо Андрюши было правильное, без видимой патологии. Более того, есть фотографии, на которых выражение его лица многие находят вдохновенным. Однако, оно было малоподвижным, могло показаться, что оно невозмутимо. Взгляд его уловить было трудно, на «вдохновенных» фотографиях он смотрит вдаль, а не на предмет.
За столом Андрюша, безучастный ко всему, что происходило вокруг, ел свою порцию, всецело этим поглощенный. Дети рядом шалили, происходили детские мимические и событийные сцены (кто-то влез локтем в чужую тарелку, уронил стакан, заплакал, что-то не поделили, смеются). Андрюша ни на что не реагировал, его внимание было в его тарелке. (Полуторалетняя Катя, не умевшая говорить, глазами и мимикой бывала везде и со всеми.)
Порой лицо Андрюши искажалось — чаще для вопля, страха, иногда хохота, иногда оскала. В крайних выражениях душевной жизни всегда не хватает полутонов, которые только и являют ее равновесие и богатство. Глаза Андрюши не были безжизненными, в них были искорки чувства и мысли, но всегда «в себе», скорее, потенциал, чем реализация.
Отсутствие интересов.
Если интересы у Андрюши и были, то они были спрятаны. Казалось, у него нет интересов, во всяком случае, ни к чему содержательному. Спустя полгода подвели к лошади, — он как бы не заметил лошадь, показали ежа — едва взглянул. Трактор, подъемный кран, машины не интересовали. Через год я купил ему детскую машинку, он повертел ее в руках, поставил на тротуар и ушел: ему нечего было с ней делать. Он был не просто безразличен ко всему, что имело содержание и смысл, но отталкивал, отрицал, избегал всего содержательного. Так, он избегал всякого объяснения и всякого понимания. Отказывался разглядывать картинки. Вообще избегал всего, что сосредотачивало и собирало личность, что имело цель и энергию.
С этим связана еще одна черта: Андрюша не имел поисковой активности. Наташа говорит об этом так: «У него не было инстинкта познавания, который есть уже у слепых котят. Котенок еще стоять не может, но уже ползет от сиськи к краю подстилки. Ему интересно: а что там за краем, хотя бы еще на шаг. Он тыкается носом, лапкой пробует, а потом скулит, зовет мать, — заблудился. И развиваются лучше именно те котята, которые интересуются: а что там, за пределами подстилки. А те, которые лежат у брюха матери, развиваются медленнее. И вот, — я так понимаю Андрюшино состояние, — по каким-то причинам рождаются дети без этого основного инстинкта жизни любого живого существа — без инстинкта познания».
Можно в первом приближении сказать, что интерес Андрюши состоял в избегании всякого интереса и целеполагания.
Но то, что оставалось за вычетом человеческой социальной жизни и детского познания мира, — это Андрюше было свойственно. Он мог в минуты радостного возбуждения с визгом и хохотом бегать по коридору, прыгать. Так встретил он меня, когда я первый раз приехал к ним. Он с визгом и хохотом пробежал мимо куда-то на лестницу, возможно, так приветствуя гостя. Сходно встретил свою тетю, когда она впервые приехала навестить его у нас.
Ключевое место в интересах Андрюши занимала еда (вообще удовольствия, связанные с телом). Когда ему давали печенье, сок, конфету, он порой трясся от восторга. Он не хватал, не уминал мгновенно то, что дали, а кружился над ним, как коршун над добычей или влюбленный перед объектом своей любви. Он устраивал из еды священнодействие и в то же время игру. Он «выклевывал» кусочки из того, что ему дали, начиная с наименее вкусного, самое-самое оставлял под конец. Ел своеобразно. Бутерброд мог есть не с конца, а с плоскости, проедая в нем отверстия. Ел строго выборочно. Что из еды принимал, то вызывало восторг и праздник, что не принимал — визг, вой, «пляску» протеста, залезание под стол, убегание из-за стола в конец коридора или в ванную. И до сих пор еда составляет одно из сильнейших увлечений. Здесь разумны лишь умеренные запреты (отделения от еды обстановки апофеоза и предложение есть не выборочно, а все подряд). Только развитие других человеческих ценностей может обуздать эту прожорливость.
Страсть к еде, я думаю, компенсаторна. И взрослый, если не может себя реализовать в жизни и в деле, часто ест чрезмерно, заглушая этим неудовлетворенность. Обжорство в норме не характерно ни для людей, ни для животных и свидетельствует о глубинной неудовлетворенности жизнью. Но эта страсть сослужила в жизни Андрюши и добрую службу — стала нашим орудием влияния на него. Часто не было другого способа заставить его работать, кроме приманки вкусной едой.
Речь.
Словарный запас Андрюши на момент его появления у нас составлял, вероятно, 20-30 слов: «сахар», «хлеб», «сок», «пить», «сыпь», «дай», «еще», «все», «Ники» (это о себе), «луна» — вместе с уже перечисленными раньше негативными блоками («ничего нет», «все сломано», «еще не готово»). Он мог сказать «папа», но долго не говорил «мама». (Папа был важнее.) Еще какое-то количество слов Андрюша мог понять, но сам не использовал.
Его речь была почти всегда узко функциональная, касалась еды или других однозначных реальностей. Их легко заменял жест. Жестами Андрюша требовал еду, воду или отвергал то, что предлагалось. Жесты делали речь ненужной, и к ней он прибегал, лишь поскольку не все можно требовать жестами.
Речь была «директивной». Андрюша понимал только прямые указания и то, что сам говорил, тоже было командами. (Например, «сахар» означало не предмет сахар, а требование дать сахар). Кроме команд использовал речевые штампы как знаки ситуаций: «ничего нет», «все сломано», «еще не готово» были нерасчленимыми речевыми штампами, иногда применяемыми без видимого повода. Иногда он на каком-нибудь слове «застревал» и произносил его 5-10-50 раз подряд.
Было несколько слов, не имевших ни значения команд, ни характера речевых штампов. Обычно они означали реальности, не имевшие никакого практического значения, но производившие на Андрюшу большое эмоциональное впечатление. Например, слово «луна» Андрюша мог уместно употребить. Вообще небесные реальности, которые можно лишь созерцать, но с которыми ровно ничего нельзя делать, всегда имели для Андрюши необъяснимо важное значение.
Говорил Андрюша редко, обычно вынужденно, функционально, когда хотел что-то от нас получить. Речи-общения не было. Слова произносил невнятно, тихо, с «умирающей» интонацией, угасавшей к концу слова, произносил без энергии и неестественно высоким голосом.
Но иногда Андрюша мог начать говорить что-то сам по себе или сам себе — целый поток, в котором нельзя было понять ни слова. Это были звуки на уровне, близком к слоговому лепету младенца. Возможно, это было звучание ради звучания, без всякого смысла. Андрюша ни к кому не обращался, говорил себе. В других случаях он «застревал» на каком-нибудь штампе или слове, повторяя его без конца.
Для нас долго оставалась загадкой невнятность произношения Андрюшей слов, когда речь шла именно о словах, а не о «потоке». Наконец заметили, что он говорит, почти не шевеля губами и языком и едва открывая рот. Только после этого был найден прием работы над речью. Он состоял в требовании беззвучно повторять нашу беззвучную мимику.
Позже, когда Андрюша стал реагировать на обращенный к нему вопрос, часто его «ответом» было лишь эхолалическое повторение за нами, причем даже не последнего слова, а слога обращенного к нему вопроса.
Тем не менее, нельзя сказать, что Андрюша не понимал обращенной к нему речи. Если она состояла в требовании сделать что-то простое, например, сесть за стол, или дать детям конфету (это — не сразу) — он мог это понять. Другое дело, согласен ли он был это исполнить.
Общение.
Обычно Андрюша ни с кем не общался. В нем не было резкого отрицания людей, но не было и точек соприкосновения, он общаться не умел и не хотел. Было безразличие. Казалось, кроме двух-трех человек, все были для него буквально на одно лицо. Говоришь (спустя три месяца): «передай конфету Лене» — он отдает ее Кате, Наташе, мне, кто подвернется первым. Придет ли кто, уйдет — ему безразлично. Сам обращался к нам лишь по необходимости и чаще всего, чтобы получить еду. Активно избегал прямого и тесного контакта, особенно с детьми. Если его принуждали (например, участвовать в хороводе) — убегал хотя бы на четвереньках. Если не удавалось убежать, то полностью расслаблял тело, делался как «ватный», «заваливающийся», «растекающийся», сползал на пол и выл, таким образом выпадая из ситуации.
Но Андрюша любил находиться «в поле детей», на периферии их пространства. Они играют в комнате, и он там же, но сам по себе и спиной к ним.
Иногда мог вдруг, на мгновение, проявить заинтересованность, выйти на контакт, чтобы тотчас выпасть из контакта. Однажды за конфету все дети должны были выполнять какие-то речевые задания. Была Катина очередь, она что-то ответила, но не очень хорошо, и Наташа требовала повторить. Катя же считала, что «все сделала», и тянулась открытым ртом к конфете в Наташиной руке. Наташа медлила. Вдруг Андрюша, сидевший рядом, схватил руку с конфетой и резко наклонил ее Кате в рот.
Это было в первые две недели его пребывания у нас.
Страхи.
Андрюша производил впечатление спокойного ребенка, но страхи у него были, и их было много. Я могу допустить, что они подспудно на него давили, и это выражалось напряжением рук. И все же, видимо, его многочисленные фобии носили локальный характер и не создавали постоянный фон. «Среднее состояние» казалось спокойным. Трудно, однако, сказать, что происходило в глубине. Психический мир Андрюши был глубже и обширнее видимого с поверхности.
Андрюша панически боялся метро. Он чувствовал его еще метров за 100, и с ним начиналась истерика до исступления. Поэтому отец возил его только на автомашине. Андрюша боялся лифта. На любой этаж можно было идти только пешком. Боялся замкнутых пространств, закрытых дверей. Однажды, через год его пребывания у нас, он спокойно сидел на коленях Наташи в актовом зале Жениного детского сада. Выступали дети, зал был полон родителей. Далеко по диагонали зала была открытая входная дверь, через которую кто-то все время входил и выходил. Но вот эту удаленную дверь закрыли, и Андрюша начал кричать.
Андрюша боялся непонятных шумов бытового происхождения. Где-то загудели трубы. На три этажа выше кто-то стал сверлить стену. На другом конце двора хлопнула крышка мусорного бака. Все это сопровождалось криком. Он боялся дождя, тучи, молнии, просто звезд. (Зато мог заворожено следить за луной). Боялся идти по незнакомой дороге: срабатывали стереотипы — ходить только старой дорогой. Шаг влево, шаг вправо — истерика. Боялся некоторых цветовых сочетаний: не хотел ехать на автобусе «не того» цвета. Боялся умывания, особенно — умывания лица. Было ли последнее связано с каким-то болезненным ощущением им своего «Я», как бы проецируемого на его лицо? Не знаю.
Были еще два характерных для Андрюши страха.
Первый выражался непроизвольным мимическим жестом, вероятно, связанным с темой подспудных страхов. Это происходило совершенно неожиданно. При малом, безобидном движении кого-то из находящихся рядом, например, при протянутой руке, чтобы погладить его или просто что-то взять со стола возле него, Андрюшу вдруг всего передергивало от страха. Руки инстинктивно утробно взлетали над головой жестом защиты: загородиться. Это инстинктивное, судорожно-беспомощное движение Наташе напоминало тот жест, которым в известном документальном фильме, использующем внутриутробные съемки, абортируемый плод-младенец пытается защититься от приближающихся к нему инструментов.
Наконец, в некоторых ситуациях, когда вблизи Андрюши был с его точки зрения какой-то опасный фактор (например, высота, река и пр.) — он отчаянно боялся всякого приближающегося человека, особенно взрослого. Дети в виду опасности ищут у взрослых защиты. У Андрюши было строго наоборот. На берегу реки (в 1999-м, 2000-м годах) к нему нельзя было близко подойти. Андрюша начинал кричать и убегал на 100 метров в сторону.
Человек был для него дополнительной угрозой, зоной непредсказуемого и неконтролируемого. Человек свободен, то есть свободен поступать так, как хочет. Как можно знать, что придет ему в голову? Страх Андрюши был связан с непониманием человека, с отсутствием сопереживания, эмпатии, взаимности. Андрюша, по-видимому, не знал, что любящему человеку можно довериться больше, чем механической устойчивости мира, чем непоколебимому стереотипу жизни. Страх показывал, что в его мире его «Я» играло абсолютно доминирующую роль: есть «Я», а все другие — лишь внешние факторы мира. Никто из людей не являлся внутренней реальностью Андрюши, и их поведение было непредсказуемо и заключало в себе угрозу.
Но «я», не знающее «других», не может быть личностью. Оно остается какой-то безликой субъективной стихией, в которой нет ничего устойчивого, нет содержания, оно живет в кажущемся мире.
Может быть, Андрюша не мог воспринять сложный мир людей, может быть, не хотел его воспринять или не мог и не хотел вместе, — но не случайно первый (неверный, конечно, отброшенный) образ, который возник у Наташи: у Андрюши нет души. (Вспомним, как безучастно он отнесся к уходу родных, оставивших его в нашем, неизвестном ему, доме. И он, казалось, не вспоминал их. То же было в отношении нас самих. Создавалось впечатление, что все вокруг были ему глубоко безразличны, как бы нереальны). Мальчик без души — это был первый образ, сразу, правда, отвергнутый. Следующим был образ Кая из «Снежной королевы», у которого замерзло сердце. Беда Андрюши как-то была связна с тем, что в его мире он был абсолютной доминантой, а весь человеческий мир представлялся вроде тени.
Не зная людей, Андрюша их боялся, как некоторые взрослые и дети, не имевшие дела с собаками, не знают, чего ждать от собак в следующее мгновение, и боятся их. Андрюша не знал, чего ждать от нас и от своих родителей. В воде он стал осторожно доверять мне себя лишь в 2001-м году и более спокойно — в 2002-м. Кажется (и дай Бог, чтобы так и было), эта проблема постепенно исчезает.
Игры.
Играть с детьми Андрюша не умел. И как играть, если не умеешь говорить, не понимаешь социальных ролей, не понимаешь мимического языка и сам его не имеешь? И чужды ему были игры детей, их резвость, их дух соревнования и дух общения, дух узнавания и научения, которые всегда есть в детских играх. Играл Андрюша одиноко, сам в себе. Ни строить из кубиков или лего, ни рисовать не умел. Игра его состояла в разглядывании изолированных мелких деталей, нефункциональных частей игрушек или других вещей. За год до приезда к нам, как говорили, он мог выстроить цепочку из деталей лего в один ряд. Строить что-либо другое не умел никогда. К времени появления у нас шел активный процесс свертывания навыков, деградация, уход в пустоту, речь сужалась, навыки выпадали. Цепочек из лего уже давно не строил, а только разглядывал детали.
Родители подарили ему электрическую игрушку. Нажатием кнопки она приходила в движение, вращалась, мигала, звучала музыка. Эта игрушка требовала навыка нажатия кнопки — и все.
Что еще делал Андрюша? Часами мог открывать и закрывать дверь, зажигать и гасить свет. Любил залезть куда-нибудь высоко, на шкаф, подоконник и сидеть, что-то созерцая на стене. Мог часами смотреть в окно, но я не знаю, что он там видел. Возможно, изменение декорации: прошел человек, проехала автомашина, проплыло облако, изменилась световая и цветовая гамма дня. И тогда, и теперь он первый замечает любые изменения этого далекого фона. Как если бы он и был ближайшим планом его мира: не комната, в которой он находится, не люди в ней, не то, что здесь происходит, а облака за стенами, луна, звезды, вдали летящий самолет.
Стремление к однообразию.
Это была доминирующая черта Андрюши, до сих пор ощущаемая. Отец жаловался, что Андрюша гуляет в одном и том же месте, ходит только по одной и той же дороге. Попытка изменить маршрут ведет к истерике. Андрюша любил также есть одну и ту же еду, спать в одном и том же месте, на одной и той же постели. Однообразие распространялось и на одежду. Он протестовал, если на него пытались надеть новую рубашку или куртку. Оно распространялось на игры. Игры его сами по себе сплошное однообразие (тысячу раз открыть и закрыть дверь!), но попытка привлечь его внимание к чему-либо вне избранного им круга занятий встречала стойкий протест.
В частности, он отвергал разглядывание картинок.
Картинки.
На момент приезда и спустя долгое время Андрюша не понимал рисунков, во всяком случае, не понимал никаких изображений живого. Понимал цвет и форму, но не изображение. Может быть, в виде исключения, он был способен узнать на рисунке солнце, луну, месяц — эти поражающие его реальности бытия. Возможно, он мог узнать несколько важных для него неживых предметов: нарисованную тарелку с едой, ложку, стул… Во всяком случае, их он стал узнавать первыми (через несколько месяцев пребывания у нас). Но и год, и полтора спустя, когда уже можно было спрашивать его: «Что это?» — он мог как попало, совершенно непредсказуемо, называть изображенных животных или людей, независимо от реалистичности или условности изображения. В сказке «Три поросенка» об одной и той же фигуре поросенка он мог подряд сказать разное: «девочка», «мышка», «цыпленок». (Именно так было через год его пребывания у нас). Очевидно, слова никак не сопрягались с образами, особенно одушевленными. И в жизни, обладая хорошей топографической памятью и памятью на предметы, он долго путал Лену, Катю, Женю.
На фотографии его родной семьи, которую Наташа выпросила у его родителей и по которой она стала сразу же заниматься с ним, он мог узнать отца, но не мать, не сестру, не брата. Много месяцев Наташа приучала его к фотографиям и к именам его родных.
Андрюша отвергал картинки. Было лишь несколько эпизодов, выпавших из этого правила. Любую книгу он перелистывал охотно и быстро, но не разглядывал никаких картинок. Удовольствие доставлял процесс бездумного листания. Но едва его внимание привлекали к какой-то картинке, он стремился поспешно листать дальше. Показывая на пустое место или на текст, он говорил: «Ничего нет!». Если мы его возвращали к картинке, он силой пытался ее закрыть, отталкивал руку, в случае неудачи с визгом убегал от книги.
Возможно, в этом было не только неумение, но и нежелание видеть и узнавать изображение, покидать привычное состояние рассредоточенности и «собирать себя» на чем-то. В привычном состоянии не было места для концентрации внимания. Чтобы Андрюшу чему-либо научить, хотя бы застегивать пуговицу, надо было каждый раз преодолевать в нем «отсутствие присутствия». Этим «нежеланием узнавать» изображение (а не неумением) можно объяснить, почему в некоторых исключительных случаях узнать изображение он все же мог. Спустя две недели его пребывания у нас, мы были свидетелями своего рода «диспута» между Андрюшей и Леной по поводу того, луна нарисована на картинке или солнце. «Луна», -говорил один, «солнце», — говорила другая. В конце концов Лена переспорила, «Солнце», — согласился Андрюша. «Правильно, солнце», -подтвердила Лена. Но это — исключительный случай и в отношении картинок, и в отношении общения. Нормой было категорическое отвержение рисунков, также как и категорическое необщение.
Пассивность
— одна из доминант, определяющих облик Андрюши. В некотором смысле, Андрюша был «удобный» ребенок, он никогда и ничего (кроме еды) не требовал от взрослого. Он застывал над любым занятием на долгие часы, не выказывая никакого неудовольствия.
Если его утром не поднять — он остался бы в кровати хоть до вечера. Также часами он мог сидеть на горшке или с одной одетой штаниной (это когда уже он научился одевать штаны). Где бы его ни оставили, он почти тот час находил какое-нибудь расслабленное положение, приваливался куда-то и созерцал — стену, потолок, что-то еще.
Отсутствие цели, непонимание ситуаций и пассивность — взаимосвязаны и взаимообусловлены, образуют замкнутый круг. Что первично, не берусь сказать. Сюда же относится отсутствие поисковой активности. Это представляет собой род пассивности и, одновременно, род страхов: страх жизни, боязнь узнавать, что находится на краю и за краем.
Бытовые навыки.
О них говорить трудно, потому что это — почти сплошные «не». Андрюша не умел одеваться — ни штанов, ни ботинок, ни рубашки. Умел есть ложкой, держа ее в кулаке. Но если за ним не очень следили, то охотно лакал из миски лицом. Не умел рисовать. Не умел гулять, в том смысле, что не умел играть на улице. За несколько месяцев до его появления у нас его научили днем проситься на горшок, и это почти все…
Описанные черты и в совокупности не дают общего представления о ребенке. Он живой человек, цельная личность при всех болезненных аномалиях и дроблениях и не сводится к перечислению свойств, тем более отрицательных. Он мог раздражать, но его можно было и любить…