ahtarskij

ahtarskij

Пикабушник
Дата рождения: 09 июня 1970
поставил 20919 плюсов и 5103 минуса
отредактировал 4 поста
проголосовал за 5 редактирований
Награды:
5 лет на Пикабу
94К рейтинг 118 подписчиков 42 подписки 467 постов 159 в горячем

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды):

Ранее Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.2 - Пажеский Его Величества корпус):


Вступление:

«Кавалергардский полк» — Впервые в России кавалергарды появились при Петре Великом, когда из дворян был сформирован отряд для несения почетной службы во время коронации Екатерины. Впоследствии такие отряды создавались для коронаций. В январе 1799 года была сформирована воинская часть — Кавалергардский корпус, переформированный в январе 1800 года в Кавалергадский полк лейб-гвардии (нем. Leibgarde от Leib «тело» + лат. guardia «защита, охрана» - личная охрана монарха и почётное наименование отборных воинских частей).

Кавалергарды продолжали нести почетную дворцовую и коронационную службу. Память об этом сохранялась в понятии «вход за кавалергардов», что обозначало право входа в личные покои императорской семьи в Зимнем дворце. Полк участвовал и в военных действиях. Особенно он отличился в 1805 году в сражении при Аустерлице, в Отечественной войне 1812 года и походах 1813-1814 годов. За храбрость полку были вручены георгиевские штандарты. По традиции, шефом полка была императрица. В него подбирали солдат высоких, белокурых, с синими глазами.


Командир Кавалергардского полка Николай Николаевич Шипов-старший. Изображён в дворцовом парадном мундире (белый колет и поверх него красная суконная кираса-супервест) Картина Ф. В. Сычкова, 1895 год.

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды

Но красных усами не запугать: калмык, буденновец, генерал-полковник Ока Иванович Городовиков, 19.09(01.10).1879 - 26.02.1960 (глаза не голубые, в кавалергарды не пойдет)

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды
Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды

С.М. Будённый , бывший царский драгун. (Драгун-с, грубый-с народ-с....из характеристики драгун от поручика Ржевского)

«Это, Семён, не твои усы, а народные…» (это когда захотел сбрить усы, а тебе не дают).

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды
Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды

За время существования кавалерии кавалергардов, в нем служило много знаменитых офицеров, в т.ч. Давыдов Денис Васильевич, декабристы Иван Аненков и Николай Мартынов, в Кавалергардском полку начинали свою биографию гетман Украины Павел Скоропадский и президент Финляндии Карл Густав Эмиль Маннергейм , а также печально известный убийца А.С. Пушкина – Жорж Шарль Дантес.

Наверное все видели/слышали о кавалергардах: Дантесе, а также И.Анненкове в образе И.Костолевского


кавалергард-Иван Анненков - Игорь Костолевский
Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды
Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды

Жорж Шарль Дантес (выгнали!?)

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды

Дантес, печально знаменитый кавалергард, в связи с дуэлью с А.С. Пушкиным. Настоящее и полное имя - Жорж Шарль де Геккерн Дантес. Жорж Дантес отправился искать счастья в Россию. Высочайшим приказом Дантеса зачисляют корнетом в кавалергардский полк. Но основные усилия молодого корнета были направлены не на военную службу, а на достижение успеха в светских кругах (почему в этом нет ничего странного, узнаете ниже из воспоминаний кавалергарда графа Игнатьева).

Постоянные нарушения гвардейского устава зафиксированы в 44 взысканиях. Согласно истории Дантес был влюблен в жену А.С. Пушкина, Наталью Гончарову, что и послужило причиной дуэли, которая трагически закончилась для поэта.

После дуэли, Дантес покинул Россию и вернулся на родину вместе с женой (сестра Натали, Екатерина Гончарова), был избран членом Генерального совета департамента Верхний Рейн. Позднее, стал председателем Генерального совета и мэром Сульца.


Воспоминания кавалергарда графа Игнатьева А.А.

Само имя полка, «Рыцарская гвардия», заключало в себе понятие благородства. История запечатлела подвиг воинского самопожертвования кавалергардов. В 1805 году, в сражении под Аустерлицем, кавалергарды для спасения русской пехоты атаковали французов и покрыли поле своими телами в белоснежных кирасирских колетах. Объезжавший поле сражения Наполеон неуместно пошутил над «безусыми мальчишками», полегшими в бесплодной атаке, но тут приподнялся раненый офицер нашего эскадрона и на прекрасном французском языке ответил:

— Я молод, это верно, но доблесть воина не исчисляется его возрастом.
Возвращение русских кавалергардов после атаки на французов под Аустерлицем 1805 года. (1885, Н.С.Самокиш)
Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды

На потемневшем от долгой службы полковом штандарте было вышито серебром: «За Бородино», а на серебряных сигнальных трубах выгравирована надпись: «За Фер-Шампенуаз 1814». Судьба занесла меня, кавалергарда, в эту небольшую французскую деревеньку из белых каменных домиков ровно через сто лет после этого боя, в дни сражения на Марне, которое я наблюдал как представитель русской армии при французском командовании. Посреди небольшой площади селения Фер-Шампенуаз я увидел скромный памятник, поставленный в память о русских солдатах, полегших в бою с французами в 1814 году. Изображение их подвига в этом сражении я и сейчас вижу каждый раз, когда бываю в Военно-инженерной академии, лестницу которой украшает громадная картина сражения при Фер-Шампенуазе; на первом плане — 1-й, так называемый лейб-эскадрон моего бывшего полка, готовый идти в атаку на ощетинившееся штыками пехотное французское каре.


Сражение при Фер-Шампенуазе 13 марта 1814 года. (Холст, масло. В. Тимм, 1839. Артиллерийский музей, Санкт-Петербург), кавалерия порубила два корпуса французов, каре не помогло.

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды

Лейб-гвардии Конный полк в сражении при Фер-Шампенуазе 13 марта 1814 г. (Б. Виллевальде. 1891 г.) 

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 5.1 - Кавалергарды): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Кавалерия, Лейб-гвардия, Русская гвардия, Кавалергарды

Вступая в полк, каждый погружался в атмосферу преклонения перед историческим прошлым кавалергардов. У меня это преклонение усугублялось чувством привязанности к полку, почти как к родному дому. С самого раннего детства я видел на отце черный двубортный сюртук с серебряными пуговицами и белой подкладкой под длинными полами, а белая полковая фуражка с красным околышем казалась мне знаком благородства и воинской чести.

Родившись в казармах полка, я через девятнадцать лет еще застал в нем старших офицеров, полкового врача и сверхсрочных трубачей, служивших под командой отца в годы моего детства.

Нигде в России, быть может, дух патриархальности не был сильнее, чем в этих Елизаветинских казармах на Захарьевской.

фото казарм и манежа по ссылкам https://www.tripadvisor.ru/Attraction_Review-g298507-d105198...

http://polki.mirpeterburga.ru/kav/topo/new3609

Одним из проявлений этой патриархальности было своеобразно сложившееся отношение к солдатам, хотя «отцом-командиром» мог быть и неоперившийся корнет. Самые либеральные офицеры относились к солдатам, как «добрые» помещики к крестьянам, но даже и наиболее невежественные никогда себе не позволяли рукоприкладства, чтобы не нарушить полковой традиции.

На уклад толковой жизни оказывало влияние то обстоятельство, что у некоторых старинных русских родов, как у Шереметевых, Гагариных, Мусиных-Пушкиных, Араповых, Пашковых и др., была традиция служить из поколения в поколение в этом полку. В день столетнего полкового юбилея была по этому поводу сфотографирована группа, в первом ряду которой сидели отцы, бывшие командиры и офицеры полка, а во втором ряду стояли по одному и по два их сыновья.

Полковые традиции предусматривали известное равенство в отношениях между офицерами независимо от их титула. Надев форму полка, всякий становился полноправным его членом, точь-в-точь как в каком-нибудь аристократическом клубе.

Сходство с подобным клубом выражалось особенно ярко в подборе офицеров, принятие которых в полк зависело не от начальства и даже не от царя, а прежде всего от вынесенного общим офицерским собранием решения. Это собрание через избираемый им суд чести следило и за частной жизнью офицеров, главным образом за выбором невест.

Офицерские жены составляли как бы часть полка, и потому в их среду не могли допускаться не только еврейки, но даже дамы, происходящие из самых богатых и культурных русских, однако не дворянских семейств. Моему товарищу, князю Урусову, женившемуся на дочери купца Харитоненко, пришлось уйти из полка; ему запретили явиться на свадьбу в кавалергардском мундире.

В представлении гвардейского офицера полк составляли три-четыре десятка господ, а все остальное было как бы подсобным аппаратом. Если бы вы приехали в Париж даже через много лет после нашей революции, то нашли бы большую часть офицеров расформированных давным-давно гвардейских полков, и в том числе кавалергардов, собиравшихся в штатских пиджаках и шоферских куртках на полковой праздник в бывшую посольскую церковь на улице Дарю — тогдашнем центре русской эмиграции — и служивших молебны под сенью вывезенного ими при бегстве из Крыма полкового штандарта. Естественно, что в свое время в Париже они не преминули вслед за пажами прислать мне письмо, исключающее меня из полка.

Во времена же Российской империи кавалергардский полк был первым из шести полков 1-й гвардейской кавалерийской дивизии, в которую кроме четырех кирасирских входили два гвардейских казачьих полка. Все полки были четырехэскадронного состава.

Дивизия эта долго сохраняла за собой название тяжелой — не только из-за десятивершковых людей – более 185 см и шестивершковых лошадей – более 167 см, но и как воспоминание о той эпохе, когда кирасиры своей тяжелой массой легко пробивали строй легкой кавалерии.

При использовании вершков (4,445 см) для измерения роста людей результаты выражались особым образом. В этих случаях в вершках указывался не собственно рост, а только то, насколько он превосходил два аршина – 140 см (1 арш. = 70,9 см). Поэтому для получения истинного роста к значению, выраженному в вершках, следует прибавлять два аршина. Например, дворник Герасим из повести «Муму» описывается И. С. Тургеневым так: «Из числа всей её челяди самым замечательным лицом был дворник Герасим, мужчина двенадцати вершков роста, сложенный богатырём…». Это означает, что рост Герасима равен 12 вершков + 2 аршина, что составляет приблизительно 196 см.

Аналогичным образом высчитывался и рост лошадей. В энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона говорится: «рост донских лошадей сравнительно малый — от 1 до 3 врш.», «рост битюга средний до 6 врш.», «рост американского рысака в среднем около 3 врш.»

Считаю уместным вставить параграф из воспоминаний «синего кирасира», князя В.Трубецкого:

«Первая гвардейская дивизия — так называемая кирасирская дивизия, куда входил наш полк — считалась еще по старинке тяжелой кавалерией» — Кавалерийские полки в XVIII—XIX веках делились на тяжелые: кирасиры и драгуны, — и легкие: гусары, уланы, конные егеря. Тяжелая кавалерия отличалась конским составом — более крупным, подбором солдат — высоких, сильных, вооружением — касками, палашами, кирасами у кирасир. Она действовала в бою сомкнутым строем. В 1860 году армейские кирасирские полки были переформированы в драгунские. С этого времени только Кавалергардский, Л.-гв. Конный, Кирасирские Его и Ея Величеств полки сохраняли характер кирасирских. Хотя 1-ю гвардейскую кавалерийскую дивизию, в которую входили перечисленные полки, и называли иногда кирасирской дивизией, но в ее состав входили и два казачьих полка: Л.-гв. Казачий и Атаманский.

Так как с 1860 года кирасирские полки сохранялись только в Петербурге, то они стали и характерным знаком быта «военной столицы». Видимо не случайно Вронский в «Анне Каренине» — офицер одного из гвардейских кирасирских полков, среди персонажей «Петербурга» Андрея Белого — желтый кирасир, барон Оммау-Оммергау, и синий кирасир, граф Авен. Отметим и точность, образность реалий в «петербургских» произведениях. У Андрея Белого в «Петербурге» мы читаем: «Там, на светлом фоне светлого здания, медленно проходил Ее Величества кирасир; у него была золотая, блиставшая каска. И серебряный голубь над каской распростер свои крылья». «Голубь» на гвардейском языке обозначает двуглавого орла, украшавшего парадную каску; «голубками» называли навершия штандартов, которые также представляли собой двуглавых орлов. Еще пример, из «Египетской марки» О. Мандельштама: «А потом кавалергарды слетятся на отпеванье в костел Гваренги. Золотые птички-стервятники расклюют римско-католическую певунью» и «Роскошное дребезжание пролетки растаяло в тишине, подозрительной, как кирасирская молитва».

Пики с флюгерами были введены в кирасирских полках в 1831 году для передних шеренг эскадронов. Каждый полк имел флюгера своей расцветки: Кавалергардский — белый с красным, Л.-гв. Конный — белый с темно-синим и желтым, Л.-гв. Кирасирский Его Величества — белый с синим и желтым, Л.-гв. Кирасирский Ея Величества — желтый с синим.

При Николае I были определены масти коней для каждого из гвардейских кирасирских полков. В начале XX века были следующими: Кавалергардский — гнедые, Л.-гв. Конный — вороные, Л.-гв. Кирасирский Его Величества — караковые и темно-гнедые, у ставшего позднее гвардейским Кирасирского Ея Величества — рыжие (первый эскадрон — золотисто-рыжие, второй эскадрон — рыжие белоногие с проточиной, третий эскадрон — рыжие со звездочкой, четвертый эскадрон — темно-рыжие и бурые).

В 1914 году, когда началась империалистическая война, которая принесла с собой применение газов и танков, мне пришлось видеть в Париже французских кирасир, выступавших еще в наполеоновских касках и кирасах. Такова сила привязанности к форме!

В отличие от тяжелой, 2-я легкая гвардейская кавалерийская дивизия состояла из четырех шестиэскадронных полков: конно-гренадер, улан, лейб-драгун и лейб-гусар.

Кони 1-й дивизии получали по четыре гарнца овса, 2-й дивизии — по три гарнца, а армейская кавалерия — по два с половиной гарнца. В результате, однако, на смотрах некоторые армейские дивизии, особенно пограничных корпусов, оказывались в отношении боевой подготовки и выносливости коней выше гвардейских. Объяснялось это, главным образом, неблагоприятными для занятий условиями расквартирования гвардейских полков. Особенно страдала наша 1-я бригада — кавалергарды и конная гвардия, располагавшиеся в центре самого Петербурга; большую часть года мы не могли даже выехать в поле, но зато заслужили прозвище — «бюро похоронных процессий», так как были обязаны участвовать в конном строю на похоронах бесчисленного генералитета, проживавшего и умиравшего в столице.

На этих церемониях, равно как на парадах, полк своим видом воскрешал в памяти давно отжившие времена эпохи Александра I и Николая I, выступая в белых мундирах-колетах, а в зимнее время — в шинелях, поверх которых надевались медные блестящие кирасы, при палашах и гремящих стальных ножнах и в медных касках, на которые навинчивались острые шишаки или, в особых случаях, посеребренные двуглавые орлы. Орлы эти у солдат назывались почему-то «голубками». Седла покрывались большими красными вальтрапами, обшитыми серебряным галуном. Первая шеренга — с пиками и флюгерами.

Обыкновенной же походной формой были у нас черные однобортные вицмундиры и фуражки, а вооружение — общее для всей кавалерии: шашки и винтовки.

Но этим, впрочем, дело не ограничивалось, так как для почетных караулов во дворце кавалергардам и конной гвардии была присвоена так называемая дворцовая парадная форма. Поверх мундира надевалась кираса из красного сукна, а на ноги — белые замшевые лосины, которые можно было натягивать только в мокром виде, и средневековые ботфорты.

Наконец, для офицеров этих первых двух кавалерийских полков существовала еще так называемая бальная форма, надевавшаяся два-три раза в год на дворцовые балы. Если к этому прибавить николаевскую шинель с пелериной и бобровым воротником, то можно понять, как дорог был гардероб гвардейского кавалерийского офицера. Большинство старалось перед выпуском дать заказы разным портным: так называемые первые номера мундиров — дорогим портным, а вторые и третьи — портным подешевле. Непосильные для офицеров затраты на обмундирование вызвали создание кооперативного гвардейского экономического общества с собственными мастерскими. Подобные же экономические общества появились впоследствии при всех крупных гарнизонах.


Продолжение следует..

Показать полностью 11

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.2 - Пажеский Его Величества корпус):

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.1 - Пажеский Его Величества корпус):


Паж со знаменем перед зданием корпуса

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.2 - Пажеский Его Величества корпус): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер

Офицеры и пажи со знаменем корпуса у аналоя перед торжественным молебном по случаю 100-летнего юбилея корпуса

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.2 - Пажеский Его Величества корпус): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер

Если быт и нравы Пажеского корпуса сильно меня разочаровали, то учебная часть оставила по себе самые лучшие воспоминания. Система уроков была заменена в специальных классах лекциями и групповыми репетициями, на которых сдавались целые отделы курсов. Для преподавания были привлечены лучшие силы Петербурга, и подготовка, полученная в корпусе, оказалась по военным предметам вполне достаточной для поступления впоследствии в Академию генерального штаба.

Главным предметом была тактика, на младшем курсе — элементарная, читавшаяся красивым полковником генерального штаба Дедюлиным, будущим дворцовым комендантом, а на старшем — прикладная, освещавшаяся историческими примерами и решением несложных тактических задач, которые разбирал тут же в классе талантливый полковник Епанчин, профессор академии и впоследствии директор Пажеского корпуса.

Затем шла артиллерия, фортификация, которую преподавал инженерный генерал композитор Цезарь Кюи, топография, специалистом которой был и в корпусе и в академии генерал Данилов, по прозвищу Тотошка, а на старшем курсе — и военная история, в таком, впрочем, скромном масштабе, что читавший ее грубоватый полковник Хабалов говорил на вступительной лекции: «Мои требования к господам камер-пажам не велики: лишь бы мне при их ответах было ясно — Макдональд ли был на Требии или Требия на Макдональде».

Но больше всего мы любили лекции по самому скучному предмету — администрации, читавшейся полковником Поливановым, будущим военным министром.

Со склоненной от раны в шею головой, невозмутимым тихим голосом, без комментариев, он нам, будущим командирам, доказывал нелепость организации нашей собственной армии, начиная с необъяснимого разнобоя в составе стрелковых частей и кончая нищенской казенной системой обмундировки и питания солдат. Он имел право издеваться, когда говорил о том, что солдат получает полторы рубашки в год, три с половиною копейки на приварок, тридцать пять копеек в месяц жалованья и при этом нет выдачи даже мыла для его нужд.

Из общих предметов на младшем курсе камнем преткновения для большинства пажей, но не для бывших кадет,— были механика и химия.

Зато пажи оказывались головой выше решительно всех юнкеров по знанию иностранных языков. В специальных классах преподавался курс истории французской и немецкой литературы, а многие пажи писали сочинения с той же почти легкостью, что и на русском языке. Это не помешало одному из камер-пажей времен Александра III, как рассказывали, протитуловать императрицу на французском языке вместо «Madame» — «Siréne» (сирена), произведя женский род по своему собственному усмотрению от слова «Sire», с которым обращались к монархам.

Строевой подготовкой занимались специальные строевые офицеры. На первом году обучения нас готовили в пехоту, и потому кроме знания назубок уставов, в особенности дисциплинарного, который знали наизусть, большое внимание обращалось на детальное изучение трехлинейной винтовки образца 1891 года, представлявшей тогда драгоценную новинку в армии.

Думаю, что и сейчас я сумею разобрать и собрать ее с завязанными глазами. Ружейные приемы, а в особенности прикладка, выполнялись в совершенстве, чем специально занимался с нами наш взводный, старший камер-паж Геруа, будущий профессор в Академии генерального штаба.

В старшем классе строевая подготовка разделялась по родам оружия: пехота производила в белом зале или во дворе ротные учения в сомкнутом строе; кавалеристы в манеже, под руководством инструктора — офицера кавалерийской школы, проходили полный курс езды, рубки и вольтижировки, а артиллеристы были заняты службой при орудии и верховой ездой.

В лагерь нас выводили раньше других войск, с тем чтобы в течение трех недель в мае проделать в младшем классе небольшую полуинструментальную съемку с кипрегелем, а на старшем — одну-две глазомерных съемки и решить на местности две-три тактические задачи. После этого вся рота, кроме кавалеристов и артиллеристов старшего класса, прикомандировывалась к офицерской стрелковой школе.

Школа эта была известна тем, что в нее ежегодно командировался ровно сто один пехотный капитан со всех военных округов.

В лагере они поочередно исполняли роли начальников отрядов, в которые нас, пажей, назначали как отборную охотничью команду.

Мы присутствовали также на разборе маневра, производившемся обычно полковником генерального штаба Ворониным.

Крошечного роста, в пенсне, резким голосом высмеивал он при нас, мальчишках, этих поседевших на строевой службе капитанов, не умевших даже справиться со своим глубоким горем от его беспощадной критики. Эти занесенные из глухой провинции в чуждую им гвардейскую обстановку люди казались нам жалкими, а полковника мы дружно ненавидели.

20 октября 1894 года, то есть через несколько дней после принесения мною военной присяги, произошло событие, потрясшее наш пажеский быт: в полном расцвете сил умер в Крыму Александр III. В корпусе в ту же ночь состоялась торжественная панихида, и даже новоиспеченные камер-пажи, высочайший приказ о производстве которых пришел из Крыма как раз в этот день, держали себя прилично; они показались мне великолепными в своих расшитых золотом мундирах, при шпагах вместо тесаков и шпорах с серебряным звоном. Погоны и каски затянулись на целый месяц черным крепом.

На нас в срочном порядке пригоняли придворную форму, состоявшую из мундиров с грудью, сплошь расшитой золотым галуном, и белых штанов навыпуск. На каски вставлялись тяжелые белые султаны из конского волоса.

Камер-пажи были еще наряднее — в белых лосинах, лакированных высоких ботфортах и со шпагами на старинных золотых портупеях.

Все готовились заранее к торжественным похоронам.

Через несколько дней, с флером через плечо и большой свечой в руках, я шел у правого переднего колеса катафалка.

Я впервые увидел царя Николая II, великих князей, свиту и величественное зрелище гвардейских полков, стоявших шпалерами от Николаевского вокзала вдоль Невского до Петропавловской крепости.

За шпалерами войск на тротуарах стояла молчаливая толпа. Шествие подвигалось в торжественном и мрачном молчании.

И вдруг за полицейским мостом в суженной части Невского из толпы послышался выкрик: «Кукареку!»

Я, вздрогнув, встретился взглядом с шагавшим рядом со мной статным юнкером Павловского училища, и оба мы сделали вид, что ничего особенного не произошло.

В крепости нас поставили на дежурство при гробе. Сменялись каждые два часа в течение недели, показавшейся нам вечностью. Утомительная монотонность стояния на посту усугублялась заунывным гимном «Коль славен», который играли крепостные часы.

Мне рассказывали, что эта музыка доводила до сумасшествия заключенных в крепости, служившей одновременно местом упокоения царей и темницей для их врагов.

Это была для меня первая тяжелая придворная служба.

А через год мои учебные успехи при переходе в старший класс автоматически открыли мне блестящую дорогу к тому верховному существу, которым представлялся в то время для нас всех русский царь.

Торжественный день первого представления монарху в Александровском дворце Царского Села, по случаю производства в камер-пажи, был омрачен для нас всех: начальство до самого входа в большой зал скрыло от нас почему-то наши придворные назначения, хотя мы твердо знали, что по праву при государе будет состоять фельдфебель Мандрыка, а при молодой императрице — я и Потоцкий как первые ученики в классе.

Но когда, построенные по ранжиру, мы вытянулись перед директором корпуса, из строя вызвали графа Апраксина, стоявшего по успехам где-то в середине выпуска и даже с трудом изъяснявшегося на французском языке. Ему предложили стать рядом со мной, и я успел лишь увидеть, как покраснел до слез мой сосед по строю — Сережа Потоцкий, сын скромного артиллерийского генерала, нашего корпусного профессора.

Куда ему было до Апраксина, находившегося в родстве со всесильным тогда министром Иваном Николаевичем Дурново, да и к тому же — графа.

Оставалось лишь скрыть свое негодование, так как через несколько минут стук палки церемониймейстера известил о входе царя.

После общего представления он подошел к Мандрыке, и я мог за эти минуты побороть в себе какой-то особый трепет, который овладевал мною, как и всеми пажами, при всякой встрече с царем.

И этот трепет, объяснимый сознанием величия звания русского царя, совершенно не соответствовал впечатлению, производимому этим невзрачным полковником небольшого роста, то подымавшим на нас свои, унаследованные от матери, красивые глаза, то теребившим аксельбант и искавшим слов, подобно ученику, не знающему, как ответить на поставленный вопрос.

Со мной он сразу блеснул своим самым сильным качеством — памятью, вспомнив, что его отец сделал для меня исключение, разрешив окончить Киевский корпус взамен общих классов Пажеского корпуса.

После приема адъютант корпуса, распомаженный и нарядный капитан Дегай, провел нас с Апраксиным в гостиную к императрице Александре Федоровне, при которой с этой минуты должна была протекать вся моя дворцовая служба.

Посреди большой комнаты, утопавшей в цветах и наполненной запахом придворных духов, стояла в светло-сером платье из крепдешина высокая, стройная белокурая красавица. Я должен был подойти к ней первым и поцеловать протянутую руку; но то ли она сама вовремя не подняла руку, то ли я от смущения недостаточно нагнулся, но в результате поцелуй остался в воздухе, и я заметил, как лицо ее покрылось некрасивыми, красными пятнами, что еще более меня смутило. Я с большим трудом разобрал еле слышную фразу по-французски о том, что она очень счастлива с нами познакомиться.

«Моя царица» — вот чем была для меня в течение нескольких месяцев эта женщина. Не проходило недели, чтобы нас не высылали в полной форме в Царское Село, где нас встречала придворная карета с кучером и лакеем в золоченых треуголках, запряженная парой великолепных энглизированных рысаков. Во дворце скороход в шляпе с плюмажем из страусовых перьев провожал нас до зала, в котором собирались петербургские дамы высшего света для представления императрице своих взрослых дочерей.

Через несколько минут личный камергер императрицы, седеющий надушенный красавец, граф Гендриков, шел с нами в знакомую уже нам гостиную; мы, как и в первый раз, целовали руку и вместе с Гендриковым сопровождали «ее величество» в зал, где обходили гостей императрицы. В этом состояла вся служба. Такой же примерно характер она носила и на дворцовых церемониях, так называемых «высочайших выходах», по случаю Нового года, крещенского водосвятия, пасхальной заутрени, на большом балу в Зимнем дворце и т. п. При всех подобных случаях царская семья, вплоть до принца Ольденбургского, собиралась заранее в Малахитовом зале Зимнего дворца, откуда выходила парами — кавалер с дамой, в порядке старшинства, то есть прав на престолонаследие; это приводило к тому, что двоюродный брат царя Борис Владимирович в мундире простого юнкера шел выше фельдмаршала русской армии старика Михаила Николаевича, брата Александра II. Этот великан с седеющей бородой и красно-сизым носом был младшим братом Александра II и знал из рода в род весь военный и служивый петербургский мир. В последние годы жизни он сиживал у окна нижнего этажа своего дворца на Набережной и очень бывал доволен, когда прогуливающиеся его замечали и отдавали честь.

Замыкал колонну «высочайших особ» принц Людовик-Наполеон, племянник Наполеона III, командир улан, шедший в одиночестве, со светло-голубой лентой Андрея Первозванного через плечо. Орден этот в России имели двадцать — тридцать высших государственных сановников, но лица царской фамилии обоего пола получали его при рождении.

За первой парой — царем и царицей — шли их камер-пажи, дежурные генералы и флигель-адъютанты, а за остальными парами — личные камер-пажи; к каждой великой княгине или княжне был прикреплен свой камер-паж на весь год по старшинству переходных баллов за учение.

Колонна медленно двигалась через все залы Зимнего дворца, отвечая на поклоны съехавшихся на высочайший выход во дворец сановников и офицеров гвардии. Дамы, допускавшиеся во дворец, были в придворных платьях в виде стилизованных русских сарафанов и в кокошниках.

Никаких темных предчувствий ни у кого в эту зиму 1895/96 года не было: все мы с трепетом ждали лучшего от нового молодого царя и радовались каждому его жесту, усматривая в этом если не начало новой эры, то во всяком случае разрушение гатчинского быта, созданного Александром III.

Царь перенес резиденцию в солнечное, веселое Царское Село, царь открыл заржавленные двери Зимнего дворца, юная чета без всякого надзора, попросту, на санках, разъезжает по столице. И даже слова о «несбыточных мечтаниях», произнесенные царем при приеме тверского дворянства, были приняты как временное недоразумение.

Только моя «фрондирующая» тетушка, жена опального сановника Николая Павловича, удивляла меня своим скептицизмом. «Ах,— говаривала она,— я ведь его знала,— ну полковничек, и больше ничего. А что до твоей «царицы», так это гордячка, никого знать не хочет: куда ей до Марии Федоровны (вдовствующей императрицы)!» Но эти слова отражали лишь то глухое соперничество между матерью Николая II и его женой, которое, разрастаясь, сделало из него простую игрушку в руках этих двух женщин.

Нашей военной молодежи не было дела до придворных интриг, и мы попросту были на седьмом небе, когда однажды, заканчивая «вольт» в корпусном манеже, услышали команду штаб-ротмистра Химца: «Смена — стой! Смирно!» и голос самого царя из ложи манежа: «Здравствуйте, господа!» Я, как обычно, лихо заломив бескозырку набекрень, ехал на красивом гнедом коне Игривом — во главе смены, и мне казалось, что глаза царицы устремлены только на ее камер-пажа.

А через несколько дней, опять-таки как необычайное новшество, нашей роте, вместе с другими училищами, была поручена охрана самого Зимнего дворца, и прохожие с удивлением увидели юнкеров, заменивших гвардейских солдат на Дворцовой набережной.

Поздно ночью, стоя парным часовым на внутреннем посту у подъезда «ея величества», я был взволнован появлением царской четы, обходившей караулы по возвращении из театра.

Замерев на приеме «на караул по-ефрейторски», то есть отклонив на вытянутую руку верх винтовки, мы вполголоса ответили на приветствие царя, заговорившего с моим товарищем по посту Потоцким. Царица подошла ко мне, впервые поздоровалась со мной на русском языке и, вероятно по наущению царя, попросила меня показать ей винтовку. Я твердо ответил, что передать оружие имею право только одному человеку на свете — самому государю императору.

Все эти маленькие события казались нам, придворной молодежи, жившей интересами двора и гвардии, исполненными особого смысла и значения. Никто не предполагал, что преклонение перед царской четой у многих из нас рассеется когда-нибудь в прах.

В конце зимы весь русский служебный мир готовился к коронации: кто шил новые мундиры и платья для жен, кто ожидал чинов и орденов, кто готовил рескрипты с «монаршими милостями».

Среди войсковых частей основную роль в торжествах должен был играть мой будущий кавалергардский полк, некогда специально созданный Петром I для коронования своей жены Екатерины.

Наша рота после выпускных экзаменов была срочно перевезена в Москву и размещена под сводами нижнего этажа здания судебных учреждений, в Кремле. Для всех, кроме нас, личных камер-пажей, начались репетиции царского въезда в Москву, при котором камер-пажи должны были сопровождать парадные кареты верхом на серых конях, взятых у полковых трубачей.

Весна выдалась теплая, солнечная. Древняя российская столица почистилась, и даже заснувший, как казалось, навеки Московский Кремль с каждым днем оживлялся. В снятых министерством двора дворянских и купеческих домах размещались иностранные посольства и съезжавшиеся со всего мира иностранные принцы и принцессы. Со всей России были вызваны генерал-губернаторы, в том числе и мой отец, высшие военные начальники, все, носившие придворные звания, церковные иерархи, городские головы главнейших городов, предводители дворянства и специально подобранные волостные старшины.

Оживление в городе росло с каждым днем.

На площади, под конвоем кавалергардских взводов в касках и кирасах, выезжали на разукрашенных конях герольды в средневековых мантиях из золотой парчи и читали царский манифест о короновании.

В день торжественного въезда в Москву нас с Мандрыкой отправили с утра в Петровский дворец, где ночевала царская семья с ближайшим окружением. Процессия, длиной в одну-две версты, уже выстраивалась вдоль Петербургского шоссе. Шествие открывал кавалергардский эскадрон, за которым ехал верхом на белом коне царь в мундире преображенцев, первого и старейшего полка русской гвардии. Потом следовали золоченые кареты двух императриц, а за ними — великих княгинь и иностранных принцесс. Старинные кареты были прикреплены ремнями к задним дугообразным рессорам, около которых с каждой стороны сидели маленькие пажи из младших классов, чтоб карета не очень качалась. К этому их долго готовили.

На императрице было длинное платье из серебристой тафты, с треном из серебряной парчи длиной в добрых три метра. Трены, являвшиеся неотъемлемой частью придворных платьев, различались своими размерами: самые длинные — у императрицы, а самые короткие — у незамужних великих княжон.

Для этого-то мы, камер-пажи, и предназначались, так как если бы трен не несли, царица не могла бы свободно двигаться, до того он бы тяжел.

Усадив царицу в карету и разложив трен, мы оказались свободными, но должны были поспеть в Кремль для встречи там процессии. Предоставленное нам для этой цели извозчичье ландо сломалось на последнем ухабе Ходынского поля, и нам пришлось в ботфортах и золоченых мундирах пробираться сквозь толпу, уже хлынувшую от Петербургского шоссе к Пресне. Среди пешеходов двигались бесчисленные и переполненные до отказа одноконные и парные извозчики. Нагнав одного из них, мы, сославшись на нашу должность, попросили седоков уступить нам коляску. Вскоре мы подъехали к Кремлю со стороны манежа. Пропуск у каждого из нас был на плече в виде светло-голубого банта с позолоченной короной, выданной на все время коронации тем лицам, которые могли иметь доступ в Успенский собор в самый день коронования.

За два дня до этого торжества мы должны были проделать полную «репетицию». Мандрыка изображал государя, я — императрицу. На плечи наши были надеты мантии из толстого холста, длиною в несколько метров; их несли высшие государственные сановники; мы давали им указания, как следует нести трен.

Мы прошли к дворцу, спустились к Успенскому собору, поднялись на высокий, обитый красным сукном помост посреди собора, сели на троны, прошли на Красное крыльцо, где царь должен был склониться перед народом, и закончили репетицию в трапезной Грановитой палаты.

Вечером, как всегда после обычных приемов, я объяснял императрице по-французски все тонкости предстоящей ей «церемонии».

В день самого коронования, 26 мая, яркое солнце заливало златоверхий Кремль. Все его площадки и проходы были заняты помостами с перилами, обитыми красным сукном, так что для войск и зрителей оставалось довольно узкое пространство. Вдоль помостов на расстоянии двух-трех шагов друг от друга стояли в полной парадной форме солдаты гвардейской кавалерии с палашами и саблями наголо, за перилами помоста расположились почетные пехотные караулы. В десять часов утра мы вышли за царем и царицей из Большого дворца и в полной тишине вошли в Успенский собор.

Вся середина собора была занята огромным помостом, в глубине которого были поставлены три трона: средний — для царя, правый — для вдовствующей, а левый — для молодой царицы; от них до солеи спускалась широкая, обитая красным сукном отлогая лестница. Трибуны были заполнены членами царской семьи, иностранными делегациями и послами, свитой, членами государственного совета, сенаторами. Проводив царицу до трона и разложив трен, я спустился по задней лестнице с помоста и, чтоб лучше все разглядеть, пробрался на клирос и укрылся за придворными певчими. Служили обедню все три русских митрополита — московский, петербургский и киевский. Когда наступил момент причащения, царь сошел с трона и вошел через царские врата, через которые обычно могло проходить только духовенство, прямо к престолу, а после обедни возложил сам на себя императорскую корону, лежавшую на престоле. В это время императрица сошла с трона, стала на колени, и царь возложил на нее корону из бриллиантов. При выходе из собора царя и царицу ожидал большой балдахин, который несли старейшие генералы свиты в белых барашковых шапках. Царские мантии несли высшие гражданские сановники, и мы, идя вслед за ними, могли спокойно осматриваться по сторонам. Шествие сзади и спереди замыкали великолепные взводы кавалергардов в дворцовой парадной форме — белых мундирах-колетах и в красных суконных кирасах-супервестах с большой андреевской звездой на груди и на спине. За ними двигалось бесчисленное духовенство. В воздухе стоял гул московских «сорока сороков», смешавшийся со звуками военных оркестров, игравших гимн. Все смолкло, когда после поклонения могилам московских царей в Архангельском соборе мы поднялись за царской четой на Красное Крыльцо Потешного дворца. Отсюда по традиции московских царей Николай II должен был отвесить земной поклон народу; я знал это наперед, усматривал в этом известный символ, но народа-то как раз и не было, так как небольшое пространство перед крыльцом было, сплошь забито военными, чиновниками и дамами в шляпах.

После краткого перерыва состоялся парадный обед в Грановитой палате, где царю и царице блюда подавали высокие придворные чины — им передавали тарелки мы, камер-пажи, получавшие их, в свою очередь, от убеленных сединами камер-лакеев.

Все последующие дни в Большом дворце шли обеды, сопровождаемые так называемыми серклями, то есть обходом и личным разговором с приглашенными. Один день — дворянству, другой — военным и т. д.

На большом придворном балу мне вновь пришлось проявить искусство в несении пресловутого трена.

На парадном спектакле в Большом театре выступали лучшие русские артисты того времени, а на концерте в германском посольстве — иностранные знаменитости.

При выходе из этого посольства, на подъезде, царь спросил меня, дали ли нам поужинать, и на мой отрицательный ответ сказал германскому послу, что камер-пажи всегда обедают за одним столом с другими приглашенными. Естественно, что последствием этого было такое угощение, с которого мы вернулись в Кремль, к ужасу дежурного офицера, только очень поздно утром.

Один из последних дней был особенно загружен. Днем предстояло гуляние на Ходынке, а вечером бал во французском посольстве.

Нас с утра выслали в Петровский дворец, где снова ночевала царская семья. Когда теперь я прохожу иногда по скверу перед зданием Академии имени Жуковского, мне вспоминается, как на этом месте лет сорок пять назад к нам подошел конвойный офицер в красной черкеске, известный гуляка князь Витгенштейн, и — как бывший паж — сказал нам: «Слыхали? Черт знает что вышло — какой-то беспорядок! Все это вина паршивой московской полиции, не сумевшей справиться с диким народом!»

Из царской беседки, построенной против ворот дворца, мы увидели огромное желтое поле, окруженное деревянными театрами-балаганами, и на нем толпу народа, едва заполнявшую треть поля.

Играли гимн, кричали «ура», но все чувствовали, что случилось нечто тяжелое и что надо скорее покончить с этим очередным номером торжеств.

Однако весь ужас совершившегося мы поняли, уже возвращаясь в Кремль: мы обогнали несколько пожарных дрог, на которых из-под брезентов торчали человеческие руки и ноги.

В Кремле оставшиеся свободными от службы камер-пажи рассказали нам уже все подробности о том, как ночевавшие под открытым небом сотни тысяч народу двинулись с восходом солнца на праздник; как задние, нажимая на передних, вызвали давку и как, в довершение несчастья, под ногами толпы провалились доски, прикрывавшие ямы и окопы, построенные когда-то на учениях инженерных войск. В результате — паника и тысячи раздавленных и искалеченных людей. Выводы и предположения были разные: я, как и многие другие, считал, что царь обязательно отменит в знак траура вечерний бал во французском посольстве; другие шли дальше и ожидали с минуты на минуту, что нас вызовут к Иверской, куда царь приедет для совершения всенародной панихиды. Но ничего не произошло, и, бродя по залам посольства, я старался успокоить свою совесть предположением, что, видно, царь, исполняя тяжелую обязанность монарха, хочет скрыть от иностранцев наше внутреннее русское горе.

Я не мог себе представить, что этот бездушный сфинкс через несколько лет с таким же равнодушием отнесется к цусимской трагедии, к расстрелу народа 9 января — в день Кровавого воскресенья, к гибели русских безоружных солдат в окопах империалистической войны и будет способен играть со своей мамашей в домино после собственного отречения от престола.

Раздушенные паркетные залы московских дворцов и посольств, роскошные туалеты русских и иностранных принцесс, блеск придворных мундиров — все сменилось для нас через несколько дней пылью Военного поля в Красном Селе.

Там мы были прикомандированы на лагерный сбор к так называемому образцовому эскадрону Офицерской кавалерийской школы, где мы проходили службу сперва рядовых — с чисткой коней и т. п., а потом — взводных командиров. Эскадрон этот, как мне рассказывали, был когда-то действительно образцовым, служившим для проверки на опыте всяких нововведений. В наше же время он представлял собой забитую армейскую часть под командой сухого немецкого барона Неттельгорста, которого как бы в насмешку над вольным казачеством назначили впоследствии командиром лейб-казачьего гвардейского полка.

С 1 августа мы получили офицерские фуражки с козырьком, офицерские темляки на шашки и, на положении эстандарт-юнкеров, то есть полуофицеров, были раскомандированы по нашим будущим полкам.

12 августа, после окончания больших маневров и общего парада, все пажи и юнкера были вызваны к царскому валику, где царь, теребя в руке перчатку, произнес слова, открывавшие перед нами целый мир: «Поздравляю вас офицерами!»

Эта минута, к которой мы готовились долгие годы, вызвала подлинный взрыв радости, выразившейся в могучем «ура».

Я не без волнения расстался с царицей, получив из ее рук приказ о производстве, который начинался с моей фамилии как произведенного в кавалергардский полк.

Галопом вернулся я с приказом под погоном в Павловскую слободу, в расположение нашего полка. Уже через несколько минут, выйдя в белоснежном офицерском кителе из своей избы, я обнял старого сверхсрочного трубача Житкова — первого, отдавшего мне честь, став во фрунт.

http://militera.lib.ru/memo/russian/ignatyev_aa/05.html

http://militera.lib.ru/memo/russian/trubetskoy_vs/04.html

https://w.histrf.ru/articles/article/show/pazhieskii_iego_im...

http://www.ruscadet.ru/history/rkk_1701_1918/1883_1918/pkk/p...

https://topwar.ru/57664-pazheskiy-ego-imperatorskogo-veliche...

Показать полностью 2

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.1 - Пажеский Его Величества корпус):

Пришлось про Пажеский Его Императорского Величества корпус сделать отдельный пост (Пажеский корпус этого заслуживает), чтобы картина была более полной.

Пажеский Его Императорского Величества корпус

Камер - паж в придворной форме

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.1 - Пажеский Его Величества корпус): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер

Воспитанники пажеского корпуса в наряде на похоронах перед решёткой у Великокняжеской усыпальницы Петропавловского собора

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.1 - Пажеский Его Величества корпус): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер

Камер - паж в парадной форме

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.1 - Пажеский Его Величества корпус): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер

Красив в строю, силен в бою!

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.1 - Пажеский Его Величества корпус): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер
Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.1 - Пажеский Его Величества корпус): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер

Я вступил в жизнь, как принято было говорить, «золотой молодежи» осенью 1894 года, когда яркое солнце Киева сменилось для меня октябрьским серым небом и сырым туманом «Северной Пальмиры».

Через несколько часов по приезде в Петербург я навсегда сбрасываю свой скромный кадетский мундирчик, и портной Каплун пригоняет на меня блестящую форму пажа младшего специального класса. На рукавах однобортного черного мундира нашиты по три широких золотых галуна; такой же галун и на высоком воротнике из красного сукна. Каплун выражает надежду, что через год, дослужившись до камер-пажа, я позволю ему нашить золотые галуны на каждую из задних пол мундира. Красные погоны тоже обшиты галуном, и вместо гладких медных армейских пуговиц кадета на мундире — золоченые, красивые пуговицы с орлом. Штаны навыпуск с красным кантом, пальто двубортное офицерского образца, только не из серого, а из черного драпа; для лагерного времени и для строя — серая солдатская шинель.

Тут же от придворного поставщика Фокина приносят мне мое первое оружие — гвардейский тесак на лакированном белом кожаном поясе, с золоченой бляхой, украшенной орлом, и каску из черной лакированной кожи с золоченым шишаком наверху и громадным орлом на передней части. Все, вплоть до шелковой муаровой подкладки на каске, кажется мне блестящим до трепетности, и, натягивая белые замшевые перчатки, я чувствую, что вступаю в какой-то новый, неведомый и очень красивый мир.

Вид сзади. Видны тесаки.

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4.1 - Пажеский Его Величества корпус): Российская империя, СССР, Генерал, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер

Беру извозчика и еду на Садовую, где за старинной решеткой перед изящным красным зданием разбит небольшой сквер. Это и есть Пажеский его величества корпус, самое привилегированное военное учебное заведение в России.

Звание пажа было занесено к нам Петром I с Запада; пажи и до сих пор существуют при английском королевском дворе. В понятие «паж» входит прежде всего «благородное» происхождение. Пажами в средние века назывались молодые люди, состоявшие при рыцарях и их дамах и несшие ту службу, к которой не допускалась обычная прислуга. Попутно они обучались владению шпагой и всему военному ремеслу той отдаленной эпохи.

Изгнанные с острова Мальты англичанами, лишенные возможности из-за революции обосноваться во Франции, рыцари Мальтийского ордена приняли предложение императора Павла открыть «просветительную деятельность» в российской северной столице. Они возвели Павла в звание главы Мальтийского ордена — гроссмейстера, нарядив его в мантию со знаком ордена в виде заостренного белого креста, а от него, дрожавшего перед французской революцией и мало доверявшего потомкам самовольных русских бояр, получили задание воспитать из детей знатнейших дворян придворную военную касту — верных слуг престола и династии.

Так возник Пажеский корпус. Рыцари оказались добросовестными исполнителями монаршей воли, но не упустили из виду своей главнейшей цели — введения в России католицизма. Отпечаток их деятельности сохранился и до моих дней.

В то время как католическая церковь представляла собою величественное здание во внутреннем дворе Пажеского корпуса, православная, вмещавшая с трудом наличный состав корпуса в двести человек, находилась на верхнем этаже корпусного помещения и по своей внешности была откровенно похожа на католическую базилику. Над низеньким металлическим православным иконостасом, как бы занесенным сюда случайно, высилось фигурное католическое распятие.

Внутри здания корпуса над дверями красовались мраморные доски с девизами мальтийских рыцарей, и даже сама форма пажей, введенная отцами ордена, сохранилась почти в неприкосновенности.

Следуя за развитием русской армии, Пажеский корпус в то же время сумел сберечь свое привилегированное положение. Он состоял из семи общих классов, соответствовавших семи классам кадетских корпусов, и двух специальных классов, в которых проходили программу военных училищ.

Воспитанники специальных классов, так же как и юнкера, считались военнослужащими и приносили при поступлении общую для армии военную присягу. В случаях крупной провинности они отчислялись в полки на положение вольноопределяющихся.

Учебные программы были тождественны с программами кадетских корпусов и военных училищ, за исключением иностранных языков, курс которых давал возможность полного овладения французским и немецким языками.

Для поступления в корпус требовался предварительный высочайший приказ о зачислении в пажи, что рассматривалось как большая честь, на которую имели право только сыновья генералов или внуки полных генералов — от инфантерии, кавалерии и артиллерии; редкие исключения из этого правила делались для детей старинных русских, польских или грузинских княжеских родов. Вследствие сравнительно малого числа кандидатов вступительный конкурсный экзамен был не очень труден.

Пажи специальных классов, и главным образом унтер-офицеры, носившие звание «камер-пажей», несли дворцовую службу, что, по мнению юнкеров, снижало их военную подготовку.

С тех пор как юнкерские шпоры
Надели жалкие пажи,
Пропала лихость нашей школы...—

пелось в песне юнкеров Николаевского кавалерийского училища.


Зависть к пажам со стороны юнкеров усугублялась правом пажей выходить по собственному их желанию во все роды оружия, до артиллерии и инженерных войск включительно, становясь автоматически, при выходе в офицеры, выше юнкеров. Рядовой паж, окончивший последним Пажеский корпус, становился в полку старшим среди лучших портупей юнкеров, а фельдфебель пажеской роты считался старшим среди фельдфебелей всех военных училищ. В случае выхода в армию, а не в гвардию, пажи получали попросту целый год старшинства в чине.

Специальные классы были размещены в особой пристройке, составлявшей крыло главного здания.

В минуту моего приезда в корпус рота была на строевых занятиях. В спальной человек на пятьдесят меня встретил бледнолицый стройный юноша Левшин — мой будущий однополчанин. Его маленькое желтое личико на длинной тонкой шее, впалая грудь, вялые аристократические манеры невольно вызвали во мне воспоминание о киевских, здоровых и грубоватых, моих товарищах.

Он показал мне помещение и прежде всего исторический белый зал с портретами монархов и белыми мраморными досками, на которых красовались высеченные золотыми буквами имена первых учеников по выпускам с самого основания корпуса.

Я поспешил найти здесь имена дяди, Николая Павловича Игнатьева, выпуска 1849 года, и отца — 1859 года.

Тут же рядом я увидел год без фамилии окончившего, и мне объяснили, что здесь было имя князя Кропоткина, стертое с доски по приказанию свыше за то, что Кропоткин стал революционером. Мне вспомнилось это в Париже, в 1922 году, когда Трепов, бывший министр и бывший паж, возглавлявший эмигрантский «союз пажей», прислал мне письмо с извещением об исключении меня навсегда из пажеской среды; стереть мою фамилию с мраморной доски выпуска 1896 года было уже не в их власти.

На стене в классе я увидел список пажей, составленный по старшинству баллов, полученных при переходе из седьмого класса корпуса; моя фамилия, как перешедшего из армейского кадетского корпуса, стояла последней, и я понял, что придется затратить немало усилий, чтобы отвоевать себе то же место, которое я занимал при выходе из Киевского корпуса.

Но уже через час-другой я испытал, что значило поступить в корпус со стороны, да и вообще попасть на положение «зверя», то есть пажа младшего специального класса.

В конце спальной стоял, небрежно опираясь на стол, дежурный по роте камер-паж, и перед ним в затылок стояли мы, «звери», являвшиеся к дежурному: одни — ввиду прибытия, другие — для увольнения в отпуск.

В гробовой тишине раздавались четыре четких шага первого из выстроенных, короткая формула рапорта, а затем, с разными оттенками в голосе, крикливые замечания:

— Близко подходите!

— Плох поворот!

— Каска криво!.. Тихо говорите! — И опять: — Плох поворот! Наконец торжественный приговор:

— Явиться на лишнее дневальство.

После повторялась та же церемония перед фельдфебелем Бобровским.

Вся моя кадетская выправка оказалась недостаточной. Окрики и замечания сыпались на меня как горох, и вскоре после поступления я насчитал тридцать лишних дневальств.

Главной ловушкой было хождение в столовую. Впереди шел вразвалку, не в ногу старший класс, а за ним, твердо отбивая шаг, даже при спуске с лестницы, где строго карался всякий взгляд, направленный ниже карниза потолка, шли мы, «звери», окруженные стаей камер-пажей, ждавших случая на нас прикрикнуть.

Кого-то осилила мысль — в небольшом проходном зале поставить модель памятника русско-турецкой войне. По уставу — воинские части при прохождении мимо военных памятников были обязаны отдавать честь, и мы, напрягая слух, четыре раза в день ждали команды «Смирно!», по которой руки должны были прилипать к канту штанов, и за поднятую лишний раз руку окрик был неминуем.

Но хуже всех доставалось дневальным, которые в каске и при тяжелом казенном тесаке, подтянутом до отказа, чтоб не отвисал, сновали целые сутки по роте. Их главной обязанностью было объявлять громким голосом распоряжения дежурного камер-пажа и, между прочим, после каждой перемены кричать: «Младшему классу — в классы» — не только в жилых помещениях и курилке, но даже в пустом ватерклозете. Мне рассказывали, как еще за несколько лет до нас дневальные по утрам поднимали от сна старший класс. Когда «звери" уже тихо встанут, помоются и оденутся, то есть за полчаса до выстраивания роты к утреннему чаю, дневальный кричал: «Старшему классу осталось столько-то минут вставать!» Никто, конечно, не шевелился. Дневальный был обязан повторять этот крик еще несколько раз, каждый раз указывая число остающихся минут. В конце концов он кричал: «Старшему классу ничего не осталось вставать!» Тогда все вскакивали и бежали опрометью в уборную. И вот нашелся дневальный, который заявил дежурному камер-пажу, что последней безграмотной фразы он кричать не будет. Понес он, бедняга, тяжелое наказание, но начальству пришлось все-таки отменить этот порядок.

Конечно, не все камер-пажи относились к нам одинаково, и особенно либеральными оказывались почти всегда будущие кавалеристы. Зато некоторые из камер-пажей вызывали чувство дикой ненависти к ним. Кошмаром для нас было дежурство графа Клейнмихеля: среднего роста, с лицом земляного цвета, на котором лежал отпечаток всех видов разврата, с оловянным, уже потухшим взором, он грубым басом покрикивал на нас, как на рабов. Разбудив меня однажды ночью, он приказал одеться и, погоняв за недостаточную четкость рапорта добрый десяток раз, объявил, что дает мне лишний наряд за то, что каска, стоявшая на специальной подставке подле кровати, не была повернута орлом в сторону иконы и фельдфебельской кровати.

Вне стен корпуса испытания не кончались. Обязанные отдавать честь старшему классу, мы оглядывались не только по сторонам, но и назад, боясь пропустить камер-пажа, катящего на лихом извозчике.

Оперивщийся и возмущенный, я попробовал однажды доложить капитану Потехину о том, что паж Деревицкий старшего класса, но рядовой, как и я, не мог меня обвинять в неотдании чести, так как я в этот день на такую-то улицу и не выходил.

— Они — беленькие, а вы — черненькие,— объяснил мне Потехин, не отменяя наложенного на меня наказания,— они всегда правы. Станете сами беленькими — и тоже будете правы.

Ощущение самой безнаказанной несправедливости и безвыходности доводило меня до мысли бежать из этого ада.

В лагере, в Красном Селе, последствия этой системы, наконец, сказались. Мы размещены были в отдельном бараке на общей линейке главного лагеря, тянувшейся на три с лишним версты.

Камер-пажи придумали укладывать нас спать немедленно после вечерней переклички и молитвы, певшейся одновременно всеми войсками.

Бывало еще совсем светло, с Дудергофского озера доносились веселые голоса молодежи, и даже соседние финские стрелки напевали свои красивые песни-молитвы.

Наши мучители веселились по-своему и под гармонику нескладно шумели за перегородкой.

И вот однажды, без всякого уговора, мы все закричали хором: «Тише!» — потом второй, третий раз... Дверь отворилась, и в барак влетел камер-паж князь Касаткин-Ростовский. Его голос, призывавший к порядку, потонул в нашем вопле: «Вон!»

Через несколько минут наша рота стояла под ружьем, на передней линейке, и фельдфебель Бобровский читал нам нотацию, находя, что заправилами беспорядков являемся мы, вольнодумные будущие кавалеристы, томящиеся службой в пехотном строю.

Год совместных неприятностей, казалось бы, должен был сплотить товарищей по классу, но состав был настолько пестрым, что за исключением двух-трех компаний, посещавших по воскресеньям бега на Семеновском плацу и делившихся впечатлениями о женщинах и выпивках, все остальные жили каждый особняком, и товарищество выражалось лишь в обращении всех между собой на «ты». Это обращение на «ты» сохранялось не только во время пребывания в корпусе, но и по его окончании, так что бывшие пажи, даже в высоких чинах, заметив на мундире беленький мальтийский крестик — значок корпуса, даже к незнакомому обращались на «ты», как к однокашнику.

Главным отличием от кадетских корпусов являлось то положение, что раз ты надел пажеский мундир, то уже наверняка выйдешь в офицеры, если только не совершишь уголовного преступления. Поэтому наряду с несколькими блестящими учениками в классе, уживались подлинные неучи и тупицы и такие невоенные типы, как, например, прославившийся друг Распутина — князь Андронников, которого били даже в специальных классах за его бросавшуюся в глаза извращенную безнравственность.

Подобные темные личности болтали прекрасно по-французски, имели отменные манеры и, к великому моему удивлению, появлялись впоследствии в высшем свете.

Рядом с ними учились образцовые служаки и будущие Георгиевские кавалеры, с весьма скромными средствами, кавалерийские спортсмены, вроде Энгельгардта. Он был моим соперником за первенство при окончании корпуса, соседом по госпитальной койке в японской войне, депутатом Государственной думы, приезжавшим ко мне в Париж в мировую войну, шофером такси в том же Париже после революции.

И там же, в Париже, выйдя однажды из торгпредства, я был окликнут шофером такси, бодрым мужчиной с седой бородой, оказавшимся Мандрыкой, моим бывшим фельдфебелем Пажеского корпуса и по этой должности камер-пажом государя. Я редко встречал его в последующей жизни: он был исправным служакой, флигель-адъютантом и нижегородским губернатором.

Через несколько месяцев после этой встречи моя мать мне сообщила, что Мандрыка умирает в нищете от чахотки в городской больнице и просит меня навестить его перед смертью. «Алексей прав,— говорил он матери обо мне.— Ему одному выпадет счастье увидеть родину...»

В нетопленом бараке, предназначенном для безнадежных смертников, он обнял меня и сказал:

— Прошу тебя, не забудь при переезде границы низко от меня поклониться родной земле!..

Нашлись, однако, старые пажи, которые от родной земли не отреклись. «Дорогой Игнатьев! — воскликнул недавно мой бывший строгий старший камер-паж Щербатский, обняв меня в Ленинграде.— Я счастлив, что мы оба остались верными сынами своей родины и своего народа».


http://militera.lib.ru/memo/russian/ignatyev_aa/05.html

http://militera.lib.ru/memo/russian/trubetskoy_vs/04.html

https://w.histrf.ru/articles/article/show/pazhieskii_iego_im...

http://www.ruscadet.ru/history/rkk_1701_1918/1883_1918/pkk/p...

https://topwar.ru/57664-pazheskiy-ego-imperatorskogo-veliche...

Показать полностью 6

Пажеский Его Императорского Величества корпус

Пажи появились при русском дворе в эпоху Петра I. При Елизавете Петровне в 1742 г. при дворе был учрежден пансион для пажей, который стал предтечей будущего Пажеского корпуса. Как военно-учебное заведение Пажеский корпус оформился при Павле I в 1797 году. Эмблемой заведения стал белый мальтийский крест. Окончательно Пажеский корпус оформился при Александре I.

В России пажи при дворе появились в 1711 году и выбирались лично Петром I, много среди них было лиц немецкого и шведского происхождения. В дальнейшем в пажи назначались дети придворных и офицеров гвардии. В 1727 году на службе при дворе находились 14 пажей и 6 камер-пажей из знатнейших дворянских фамилий, которые получали от двора жалование, стол и одежду. 5 октября 1742 года императрица Елизавета Петровна установила штат из 24 пажей и 8 камер-пажей с выплатой им жалованья по 44 рубля в год и введением форменного обмундирования, состоящего из желтого кафтана с черными обшлагами и штанов того же цвета, черного камзола с серебряными пуговицами и позументами, белых чулков с башмаками, пуховой шляпы с плюмажем и красной епанчи (плаща). Срок службы не устанавливался.

В пажи принимались мальчики 8—14 лет, в камер-пажи—юноши 15—18 лет. Служба заключалась в участии их во всевозможных праздниках, торжественных выходах высочайших особ, в царских охотах и выездах. По достижении определенного возраста камер-пажи выпускались офицерами в Гвардию, реже - в камер-юнкеры, а пажи — офицерами в армейские части. Впоследствии количество пажей и камер-пажей при дворе увеличилось.

В конце царствования Елизаветы Петровны возникла необходимость получения пажами регулярного образования. В начале 1759 г. императрица повелела просвещенному вельможе И. И. Шувалову подготовить проект Статуса Пажеского корпуса, и 25 октября (5 ноября по новому стилю) этого же года корпус был учрежден, и началось обучение пажей. В программу входило изучение немецкого, латинского и французского языков, физики, географии, геометрии, алгебры, фортификации, истории, геральдики. В штат Корпуса входили 9 камер-пажей и 40 пажей. Возглавил корпус просвещенный швейцарец Чуди (Шуди) — философ и историк, переводивший на французский язык материалы для Вольтера, работавшего над «Историей Петра Великого». Затем его сменил на этом посту профессор Иоганн Лихтен — составитель «Лексикона российского и французского». В 1762 г. корпус возглавил Франц Ротштейн, который находился на этом посту 17 лет. В 1765 году академиком Г. Ф. Миллером, была составлена новая программа обучения пажей. В корпусе стали изучать математические и военные науки, философию, мораль, право, историю, географию, генеалогию, геральдику, юриспруденцию, государственный церемониал, русский и иностранный языки, каллиграфию, а также верховую езду, танцы и фехтование.

В 1786 году штат корпуса увеличили до 18 камер-пажей и 60 пажей, в число которых входили 18 рейт-пажей (конное сопровождение и 6 ягд-пажей (участники царских охот). Павел I отменил звания рейт- и ягд-пажей, зато ввел звания лейб-пажей, которые были упразднены Александром I. В царствование этого императора была проведена серьезная реорганизация Пажеского корпуса. В 1802 году он был преобразован в военно-учебное заведение по типу кадетских корпусов, а в 1819 году подчинен главному директору кадетских корпусов.

При Николае I комплект обучавшихся в корпусе был увеличен до 150 человек, и были изданы правила о порядке зачисления в пажи. В соответствии с этими правилами в пажи зачислялись только дети лиц первых трех классов служилых людей России (не ниже генерал-лейтенанта или тайного советника). Зачисление в Пажеский корпус производилось только по высочайшему повелению. Обучение в корпусе длилось до 8 лет, в том числе два года в специальных классах (до революции была 2-х годичная программа военного училища). Пажи, не удовлетворявшие требованиям перевода в специальные классы, увольнялись с правами окончивших военные гимназии.

Окончившие специальные классы разделялись на четыре разряда по итогам обучения и выпускались в офицеры:

1-й разряд—подпоручиками и корнетами в гвардию с получением на обмундирование 500 рублей;

2-й разряд — подпоручиками или корнетами в армейские части с одним годом старшинства и получением на обмундирование 225 рублей;

3 -й разряд—теми же чинами в армию без старшинства с получением на обмундирование 225 рублей;

4-й разряд — унтер-офицерами в армию на шесть месяцев с дальнейшим производством в офицеры при наличии в части вакансии.

Право определить своего сына или внука пажем считалось особой милостью. С 1829 года этим правом пользовались только лица 1-4 классов в Табели о рангах или занесенные в и 6 части родословных книг, то есть представители древнего и титулованного дворянства. В дальнейшем лица 6 класса потеряли это право. Воспитанники делились на казеннокоштных и своекоштных.

Прием в корпус осуществлялся на основании конкурсных вступительных экзаменов. С 1889 года в корпусе обучались 170 интернов, содержавшихся на полном казенном обеспечении, и 160 экстернов, за которых выплачивалось по 200 рублей в год. Учащиеся корпуса именовались пажами, а звание камер-пажей имели обучавшиеся в старших классах, удовлетворявшие требованиям по успехам в науках и поведении. Камер-пажи помимо учебы несли придворную службу при особах императорской фамилии.

Пажей готовили к военной/придворной службе. Воспитанникам преподавали общеобразовательные предметы: русский язык, французский и немецкий языки, географию, историю, Закон Божий, геометрию, алгебру, тригонометрию, статику, механику и проч. Кроме того, преподавались военные науки: фронт, фортификация и артиллерия. В целом, учебная программа в Пажеском корпусе была тождественна программам других военно-учебных заведений, однако делался больший упор на иностранные языки, необходимые в придворной службе. Гофмейстер К.К. Жирардот, вступивший в эту должность в 1831 году, так характеризовал требования к пажам: «Паж должен быть воспитан, вежлив, хорошо говорить по-французски, быть проникнутым чувством долга, любить царя, Отечество, службу и никогда не лгать».

В 1868 году вышло новое положение о Пажеском корпусе, по которому он разделялся на военную гимназию и военное училище, при сохранении для них прежнего общего наименования «Пажеский корпус».

Пажи совмещали обучение со службой при дворе. Камер-пажи назначались для императора и других членов Царствующего дома во время больших праздников и балов. Как правило, в их обязанности входило нести головной убор или подол платья, а также оказывать различные услуги августейшим особам.

Выход на службу

До 1810 года камер-пажи выпускались в гвардию поручиками, а пажи — в армию подпоручиками и прапорщиками, но с 1811 года всем стали давать чин прапорщика гвардии или армии. Полки обязаны были принять пажей в свои ряды, даже если в них нет вакансий. Однако гвардейские полки имели право отказать воспитанникам, если в них сверхкомплект превышал 10%. В случае выхода в армию, а не в гвардию, пажи получали старшинство в один год против других молодых офицеров.

Вопрос о выборе полка, в котором служить, вставал перед выпускниками Пажеского корпуса и военных училищ. Пажам надо было выбрать полк. Но чем руководствоваться при выборе того или иного полка? При этом имели значение не только успеваемость, но и семейные традиции, финансовые возможности, привлекательность полкового мундира и, реже, идейные соображения.

Но пажи разные бывали, например паж Его Величества: князь Пётр Алексеевич Кропоткин (так сказать Папа Анархии) революционер-анархист, ученый, географ, геоморфолог, исследователь тектонического строения Сибири, Средней Азии и ледникового периода, историк, философ, публицист, эволюционист, создатель идеологии анархо-коммунизма и один из самых влиятельных теоретиков анархизма (и это все один человек из княжеского рода Кропоткиных, про него бы фильм снять или сериал)

П. А. Кропоткин в 1864 году

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

Без мамы вырос, умерла когда сыну-Пете было 3 годика (может, что без матери, вырос такой ершистый?)

Екатерина Николаевна Кропоткина, урождённая Сулима.

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

В записках князя П.А. Кропоткина содержится любопытное описание того, как подобный выбор делал он:

«Я уже давно решил, что не поступлю в гвардию и не отдам свою жизнь придворным балам и парадам. ...Но я решил уже окончательно уехать на Дальний Восток. Оставалось только выбрать полк в Амурской области. Уссурийский край привлекал меня больше всего: но, увы! там был лишь пеший казачий батальон. Я был все-таки еще мальчиком, и «пеший казак» казался мне уже слишком жалким, так что, в конце концов, я остановился на Амурском конном казачьем войске. Так и отметил я в списке, к великому огорчению всех товарищей. «Это так далеко!» — говорили они. А приятель мой Донауров схватил «Памятную книжку для офицеров» и к ужасу всех присутствующих начал вычитывать: «Мундир — черного сукна, с простым красным воротником, без петличек. Папаха из собачьего или иного какого меха, смотря по месту расположения. Шаровары — серого сукна».
— Ты только подумай, что за мундир! — воскликнул он. — Папаха еще куда ни шло: можешь носить волчью или медвежью. Но шаровары! Ты только подумай: серые, как у фурштатов! — После этого огорчение моих приятелей еще более усилилось.» (П. А. Кропоткин. Записки революционера. М.-Л. 1933. С. 102—103).
Пажи поддерживали между собой тесную корпоративную связь. Например, было принято обращаться всегда на «ты» независимо от возраста, должностей и года выпуска. Пажи имели возможности и способствовали карьере друг друга. В декабре 1920 года несколько бывших пажей организовали Союз пажей, имевший в последствии отделы во многих странах. Данное сплочение достигалось в том числе и дедовщиной или по старорежимному «цук(ом)»
Про дедовщину или по старорежимному «цук»
(вспоминает Трубецкой Владимир Сергеевич. Записки кирасира)
….Приходится лишь удивляться, каким образом эти проделки, повторявшиеся из года в год, так никогда и не доходили до сведения училищного начальства. Впрочем, в Николаевском училище юнкера жили удивительно сплоченной кастой, и нравы там царили совсем особые. Дисциплина — адовая, а «цук» — из ряду вон выходящий, крепко вошедший в традицию. Говоря о традиции, вообще, я должен сознаться, что другого такого учреждения, где сила традиции была бы столь велика, как в Николаевском училище я нигде никогда не встречал.
В Николаевском училище, куда в стародавние времена любил наезжать строгий государь Николай I, юнкера подразделялись на эскадрон и сотню. Из эскадрона выходили офицерами в регулярную кавалерию. Из сотни — в казачью конницу. Между сотней и эскадроном существовал известный антагонизм. Самый свирепый «цук» царил именно в эскадроне, где юнкера старшего курса обязаны были в силу традиции цукать юнкеров младшего курса. Каждый юнкер старшего курса имел своего, так называемого «зверя», то есть юнкера-первокурсника, над которым он куражился и измывался, как хотел. Младший не только должен был тянуться перед старшим, оказывая ему чинопочитание — он обязан был исполнять самые нелепые прихоти и приказания старшего. Спали юнкера в общих дортуарах вместе — и старшие, и младшие. Бывало, если ночью старшему хотелось в уборную, он будил своего «зверя» и верхом на нем отправлялся за своей естественной нуждой. Это никого не удивляло и считалось вполне нормальным. Если старшему не спалось, он нередко будил младшего и развлекался, заставляя последнего рассказать похабный анекдот или же говорил ему: «Молодой, пулей назовите имя моей любимой женщины», или «Молодой, пулей назовите полчок, в который я выйду корнетом». Разбуженный «зверь» обыкновенно отвечал на эти вопросы безошибочно, так как обязан был знать назубок, как имена женщин, любимых старшими, так и полки, в которые старшие намеревались поступить. В случае неправильного ответа старший тут же наказывал «зверя», заставляя его приседать на корточках подряд раз тридцать или сорок, приговаривая: «ать — два, ать — два, ать — два». Особенно любили заставлять приседать в сортире у печки. «Молодой, пулей расскажите мне про бессмертие души рябчика», — командовал старший. И молодой, вытянувшись стрункой, рапортовал: «Душа рябчика становится бессмертной, когда попадает в желудок благородного корнета». Старшие, хотя были всего навсего только юнкерами, однако требовали, чтобы младшие называли их «Господин корнет». Иной раз старшему приходила в голову и такая фантазия: «Молодой! — приказывал он, — ходите за мной и вопите белугой!» И молодой «вопил белугой», неотступно следуя за старшим, куда бы он ни пошел, пока старший не командовал: «Отс-ста-вить!». Бывало, что старшие задавали младшим писать сочинения на самые невероятные темы, например, «Влияние луны на бараний хвост». И молодые беспрекословно исполняли всю эту чепуху, так как ослушаться приказания старшего юнкера не позволяла традиция.
Лучший по строю юнкер назначался вахмистром. Юнкера называли его «земным богом», оказывали ему совсем особые почести и чтили его чуть не выше самого начальника училища. Этот юнкер официально имел известную дисциплинарную власть, но неофициально — власть его над юнкерами была почти безгранична.
Совсем особым почетом пользовались также те юнкера, которые за плохую успеваемость в науках, оставались в училище на второй или третий год. Таким молодцам, приобретшим стаж, юнкера присваивали звание «генералов школы». Ходили они по училищу, как вельможи, чувствовали себя героями и цукали как угодно и кого угодно в свое удовольствие. Интересоваться науками вообще считалось в училище своего рода дурным тоном. Гульнуть же с хорошей бабенкой, кутнуть в веселой компании, а при случае — смазать по роже штатского интеллигента или же подцепить болезнь, про которую громко в обществе не говорят, — вот это были стоящие дела — куда интереснее всяких наук.
Своим беспощадным цуком старшие закаливали младших, страшно дисциплинировали их, вырабатывая совсем особую бравую выправку, по которой чуть не за версту всегда можно было узнать николаевца. Училищное начальство и вообще офицерский состав училища относились к цуку скорее одобрительно и, если прямо его и не поощряли, то в лучшем случае смотрели на это сквозь пальцы, ибо сами в большинстве были питомцами этого замечательного училища, из стен которого, как это ни странно, в свое время вышел корнетом знаменитый поэт Лермонтов. Памятник Лермонтову скромно красовался в училищном дворе. Между прочим, характерно, что Николаевские юнкера никогда не говорили «поэт Лермонтов». В училище принято было говорить — «корнет Лермонтов», ибо для юнкерского уха «корнет», конечно, звучал лучше и значительнее нежели «поэт»... На самом деле, в училище шли не для того, чтобы учиться сочинять стихи. Туда шли, чтобы стать лихими кавалеристами-рубаками.
Когда рассказываешь про невероятный училищный цук и измывательства старших юнкеров над младшими, невольно ожидаешь, что тебя спросят, почему младшие юнкера всегда безропотно терпели все эти обидные для них штучки, почему никогда не жаловались на старших и вообще так беспрекословно подчинялись этой ничем не узаконенной традиции училища? Следует пояснить, что когда молодой человек попадал в стены училища — первым делом старшие спрашивали его, как желает он жить — «по славной ли училищной традиции, или по законному уставу?» Если молодой говорил, что хочет жить по уставу — его, правда, избавляли от цука, но зато никто уже не относился к нему как к товарищу. Такого юнкера называли «красным». «Красного» бойкотировали, глубоко презирали. Никто с ним не разговаривал. С ним поддерживали лишь чисто служебные официальные отношения. «Земной бог» — вахмистр — и взводные юнкера не спускали «красному» ни малейшей служебной оплошности, досаждали его внеочередными нарядами, лишали его отлучек со двора, ибо имели на это, согласно военному уставу, право. Но самым существенным, было то, что такого «красного» по окончании училища никогда бы не принял в свою офицерскую среду ни один гвардейский полк, ибо в каждом полку были выходцы из Николаевки, всегда поддерживавшие связь с родным училищем, а потому до их сведения, конечно, доходило, кто из новых юнкеров — «красный». Впрочем, следует отметить, что «красный» юнкер был очень редким явлением. Николаевское училище имело громкую славу, и каждый молодой человек, желавший поступить туда, обычно уже заранее знал, на что он идет, а потому всегда добровольно соглашался жить «не по уставу, а по славной традиции». Как это ни кажется странным, но Николаевские юнкера чрезвычайно любили, даже обожали свое училище, и всякий офицер, выпущенный из его стен, потом еще долгие годы любил смаковать в товарищеской среде свои училищные воспоминания, которые всегда сглаживались тем, что всякий цукаемый первокурсник, на второй год превращался из цукаемого в цукающего. Да, в училище была особая публика — неунывающая, веселая, лихая, а главное — дружно сплоченная. Нас, вольноперов, экзаменовали отдельно от юнкеров, и поэтому мы имели с ними мало сношений, случайно встречаясь с юнкерами лишь в коридорах и уборных училища, где часто бывали свидетелями весьма курьезных сценок, юнкерского цука.
Большим контрастом в отношении Николаевского училища был Пажеский Его Величества корпус. Оттуда выходили офицерами в гвардейские полки воспитаннейшие молодые люди, которых родители-дворяне нередко записывали в пажи с самых ранних детских лет. В Пажеском корпусе были младшие классы с общеобразовательной программой средней школы (принятой и в прочих кадетских корпусах) и два старших класса, или курса, поставлявших молодых офицеров в гвардейские части всех родов оружия, то есть пехоту, артиллерию и кавалерию. В Пажеском воспитывались годами, и поэтому это кастовое военно-учебное заведение накладывало на своих питомцев совсем особую печать утонченного благообразия и хорошего тона. В Пажеском тоже царила крепкая дисциплина и принцип цука был не чужд и пажам, однако там все это не выходило из рамок человеческого достоинства и строгого приличия, В Пажеском корпусе специальным наукам отводилось должное место, и надо сознаться, что именно из пажей выходили, пожалуй, наиболее культурные офицеры русской армии.
Молодые люди, попадавшие в Пажеский корпус, с юных лет соприкасались с придворной атмосферой (да и само слово и понятие «паж» — имело чисто придворное значение и смысл). Среди воспитанников корпуса были юноши, числившиеся личными пажами императриц и великих княгинь. На придворных церемониях и торжественных дворцовых выходах эти пажи облекались в красивые раззолоченные мундиры, надевали лосины и ботфорты и в таком блестящем наряде поддерживали шлейфы своих «высоких и царственных дам», исполняя их личные мелкие поручения. Пажи этим очень гордились и смотрели на прочие военно-учебные заведения свысока. Само собою понятно, что такое привилегированное положение пажей и их соприкосновение с великими мира сего исключали с их стороны всякую возможность проявления «дурного тона», забулдыжничества или бросающегося в глаза солдафонства. Тут требовалась утонченность манер — прежде всего. Если Николаевские юнкера в стенах своего училища еще и не помышляли о карьере, то молодые пажи, наоборот, — зачастую еще на школьной скамье мечтали уже о блестящей военно-придворной карьере, флигель-адъютантских аксельбантах и строили блестящие планы на будущее, с детства впитывая в себя идеи карьеризма, в чем, конечно, сказывалось влияние общения с двором.
Пажи были крепко сплочены между собой. Перед производством в офицеры весь выпуск заказывал себе одинаковые скромные золотые кольца с широким стальным ободом снаружи. Сталь этих колец служила эмблемой крепкой (стальной) спаянности и дружбы не только всего выпуска, но и вообще всех лиц, когда либо окончивших Пажеский корпус и имеющих на пальце подобное колечко. Надо признать, что пажи обычно оставались верными этому принципу и бывший питомец Пажеского, сделавший карьеру и достигший высот, как правило, обычно тянул за собой бывших своих товарищей по корпусу, оказывал им всяческие протекции и, таким образом, бывшие пажи чаще других занимали высшие военные и даже административные посты в Империи.
Между пажами и николаевскими юнкерами существовал довольно крепкий антагонизм, несмотря на то, что оба эти заведения выпускали своих питомцев в гвардию. Антагонизм этот был настолько велик, что еще долгое время после производства в офицеры бывшие пажи и бывшие николаевцы, служа в одном полку, относились друг к другу с некоторой настороженностью. Уж очень разные по духу были оба эти заведения: молодого офицера-николаевца можно было сразу узнать по его выправке и солдафонству. Молодого пажа — по его подчеркнуто-приличному виду «мальчика из хорошего дома». Из всех кавалерийских офицеров выпуска одного и того же года старшинство по службе получали сперва вышедшие из пажей; потом — юнкера Николаевского училища, получившие на выпускных экзаменах гвардейские отметки, далее вольноопределяющиеся с гвардейским баллом, и затем уже питомцы Тверского и Елизаветградского юнкерских кавалерийских училищ. Несмотря на то что вольноопределяющиеся уступали в старшинстве пажам и николаевцам — все же многие молодые люди из знати избирали именно вольноперство как путь к военной карьере, ибо это был наиболее скорый путь: вольноперы выигрывали целый год учебы, тогда как пажи и юнкера должны были обязательно учиться по два года в своих заведениях.
Трубецкой Владимир Сергеевич. Записки кирасира, глава 4. http://militera.lib.ru/memo/russian/trubetskoy_vs/04.html

Знак Пажеского корпуса для воспитанников, 1902 год

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

Знаки с изображением белого мальтийского креста носили выпускники Пажеского корпуса. Но это был официальный знак, а неофициально выпускники носили особые перстни из стали и золота (золото внутри, сталь снаружи), на которых была надпись «№ ......» (порядковый номер выпускника в соответствии с успехами в учебе) и год выпуска. Сочетание металлов перстня было не случайным, ибо пажи выбрали своим девизом девиз рыцарского Ордена тамплиеров: «Чист, как золото, тверд, как сталь». 

Кольцо также  выполняло функции медальона/личный номер, по которому можно опознать убитого. Сталь снаружи, спасала от ограбления мародерами на поле боя.


Преподавание в Паженском корпусе велось на высоком уровне. Там читали курс не только корпусные преподаватели, но приглашались профессора университета и высших военно-учебных заведений Петербурга. Так, артиллерию и фортификацию преподавал профессор трех военных академий, композитор Цезарь Антонович Кюи. Ряд преподавателей корпуса являлись учителями особ царской фамилии.

Требования к воспитанникам корпуса были высокими. Здесь знания оценивались объективно, вне зависимости от происхождения. Первые ученики при выпуска заносились золотом на белые мраморные доски почета, висевшие в актовом зале корпуса. В разное время на них были нанесены имена будущего декабриста П.И.Пестеля, будущего анархиста князя П.А.Кропоткина, будущего советского генерал-лейтенанта графа А.А.Игнатьева (соответственно 1811 г., 1802 г., 1896 г.) и др.

Корпус дал России прекрасных военачальников, проявивших свой полководческий талант в разных войнах: Гурко, Брусилова, Драгомирова, Ванновского, Склона, Ромейко-Гурко, Келлера, Билдерлинга и др.

Из его стен вышли известные государственные и политические деятели: лидер октябристов М.В.Родзянко, гетман Украины П.П.Скоропадский, председатель Совета Министров России в 1916 г. А.Ф.Трепов и др.

Корпус окончили в свое время ученые: географ и геолог П.А.Кропоткин, историк (директор Публичной библиотеки) И. К.Шильдер, профессор военной академии П.И.Головин.

Здесь учились поэты Е.А.Баратынский, Р.Н.Дорохов (прототип П.П.Долохова в романе Толстого «Война и мир»), А.Н.Креницин, Ф.П.Цицианов, Я.Н.Толстой. Выпускником корпуса был композитор Ф.М.Толстой (автор музыки на слова Пушкина «Я вас любил» и др.). Сыновья А.С.Пушкина — Александр и Григорий — тоже были выпускниками Пажеского корпуса

Много бывших пажей было среди декабристов П.И.Пестель, В.П.Свистунов, В.П.Ивашев, И.П.Коновницын, В.Л.Лукашевич, Л.П.Луцкий, А.М.Миклашевский, В.А.Мусин-Пушкин, Н.В.Шереметев. Многие выпускники корпуса знали о тайных обществах и сочувствовали идеям будущих декабристов. Только один из бывших пажей - поэт и переводчик Яков Иванович Ростовцев — доложил о готовящемся восстании Николаю I. Это обеспечило ему блестящую карьеру, а его детям графское достоинство. Другой выпускник корпуса — полковник кавалергардского полка В.И.Пестель (брат декабриста) — во время восстания на Сенатской площади находился среди правительственных войск, за что получил «монаршую признательность» и также сделал блестящую карьеру.

Надо отметить, что среди бывших пажей были люди, оставившие и другую «славу»: А.А.Оленин (сын президента Академии художеств и друг А.С.Пушкина, убитый своими крепостными за жестокое с ними обращение; друг Гришки Распутина князь М.М.Андронников, имевший кличку «Побирушка» (кстати, убивший Распутина князь Ф.Ф.Юсупов тоже учился в Пажеском корпусе); генерал-губернатор Петербурга в 1905 году Д.Ф.Трепов, печально знаменитый запретом исполнения музыки Н. А. Римского - Корсакова. Сюда же можно отнести и бывшего преподавателя Пажеского корпуса, а затем военного министра России В.А.Сухомлинова, судимого в 1916 году за измену и злоупотребления и приговоренного к пожизненному заключению.

Форма пажей с течением времени менялась. Так, в конце XIX—начале XX веков она имела следующий вид: однобортный черный мундир с высоким красивым суконным воротником, красными погонами и золочеными пуговицами с орлом, брюки навыпуск с красным кантом, черное драповое двубортное пальто офицерского покроя, гвардейский тесак на лакированном белом кожаном поясе с золоченой бляхой, украшенной орлом на передней части. Для лагерных сборов, которые проводились в Петергофе и Красном Селе, пажи имели полевую форму общеармейского образца.


Пажи в формах одежды разных лет

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

06. Воспитанники пажеского корпуса в наряде на похоронах перед решёткой у Великокняжеской усыпальницы Петропавловского собора

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

10. Пажи старших классов корпуса проходят церемониальным маршем мимо императора Николая II на майском параде

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

Пажи в строю

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин
Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин
Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин
Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин
Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

18. Офицер и паж со знаменем корпуса

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

больше фото https://topwar.ru/57664-pazheskiy-ego-imperatorskogo-veliche...

https://humus.livejournal.com/4030632.html

03. Бюст императора Николая II, подаренный Сиамским принцем Чакрабоном - бывшим воспитанником корпуса

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

01. Общий вид здания Пажеского корпуса-1902 г.

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин
Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

Воронцовский дворец — Санкт-Петербург, на Садовой улице напротив Гостиного двора- 2000-е годы

Пажеский Его Императорского Величества корпус Российская империя, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Дедовщина, Юнкер, Кропоткин

Пажеский корпус размещался во дворце с 1810 по 1918 год. После Октябрьской революции здесь размещался штаб боевых левоэсеровских организаций, а с 10 октября 1918 года — Школа дружинников наружной охраны, с апреля 1920 года — Ораниенбаумские пулемётные курсы РККА, позже Первая Петроградская пехотная школа командного состава РККА, из которой в 1937 году было образовано Ленинградское пехотное училище имени С. М. Кирова. С 1955 по 2017 год здесь располагалось образованное уже на базе училища имени Кирова Суворовское военное училище. В 2017 году Санкт-Петербургское суворовское военное училище было переведено в новый военный городок по адресу: Московский проспект, дом 17. Воронцовский дворец был передан Третьему кассационному суду общей юрисдикции.


http://www.ruscadet.ru/history/rkk_1701_1918/1883_1918/pkk/p...

https://w.histrf.ru/articles/article/show/pazhieskii_iego_im...

http://www.ruscadet.ru/history/rkk_1701_1918/1883_1918/pkk/p...

https://topwar.ru/57664-pazheskiy-ego-imperatorskogo-veliche...

Показать полностью 16

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4 - Киевский кадет):

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4 - Киевский кадет): Российская империя, СССР, Генерал, Кавалергарды, Разведка, Дипломатия, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Киев, Кадет
Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 4 - Киевский кадет): Российская империя, СССР, Генерал, Кавалергарды, Разведка, Дипломатия, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Киев, Кадет

Ранее Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 3.1 - детские годы):

Исполнилось более пятидесяти лет, как я надел свой первый военный мундир. То был скромный мундир киевского кадета — однобортный, черного сукна, с семью гладкими армейскими пуговицами, для чистки которых служили ладонь и тертый кирпич. Погоны на этом мундире — белые суконные, а пояс — белый, но холщовый; на стоячем воротнике был нашит небольшой золотой галун. Брюки навыпуск, шинель из черного драпа, с погонами, фуражка с козырьком, красным околышем и с белым кантом и солдатская кокарда дополняли форму кадета. Зимой полагался башлык, заправка которого без единой складки под погоны производилась с необыкновенным искусством. Летом — холщовые рубашки, с теми же белыми погонами и поясом.

В России было около двадцати кадетских корпусов, отличавшихся друг от друга не только цветом оклада (красный, белый, синий и т. п.), но и старшинством. Самым старинным был 1-й Петербургский кадетский корпус, основанный еще при Анне Иоанновне под именем Сухопутного шляхетского, по образцу прусского кадетского корпуса Фридриха I. Замысел был таков: удалив дворянских детей от разлагающей, сибаритской семейной среды и заперев их в специальную военную казарму, подготовлять с малых лет к перенесению трудов и лишений военного времени, воспитывать прежде всего чувство преданности престолу и, таким образом, создать из высшего сословия первоклассные офицерские кадры.

Вполне естественно, что идея кадетских корпусов пришлась особенно по вкусу Николаю I, который расширил сеть корпусов и, между прочим, построил и великолепное здание киевского корпуса. В эпоху так называемых либеральных реформ Александра II кадетские корпуса были переименованы в военные гимназии, но Александр III в 80-х годах вернул им их исконное название и форму.

Корпуса были, за малыми исключениями, одинаковой численности: около шестисот воспитанников, разбитых в административном отношении на пять рот, из которых 1-я рота считалась строевой и состояла из кадет двух старших классов. В учебном отношении корпус состоял из семи классов, большинство которых имело по два и три параллельных отделения.

Курс кадетских корпусов, подобно реальным училищам, не предусматривал классических языков — латинского и греческого, но имел по сравнению с гимназиями более широкую программу по математике (до аналитической геометрии включительно), по естественной истории, а также включал в себя космографию и законоведение. Оценка знаний делалась по 12-бальной системе, которая, впрочем, являлась номинальной, так как полный балл ставился только по закону божьему. У меня, окончившего корпус в голове выпуска, было едва 10,5 в среднем; неудовлетворительным баллом считалось 5—4.

Большинство кадет поступало в первый класс в возрасте девяти-десяти лет по конкурсному экзамену, и почти все принимались на казенный счет, причем преимущество отдавалось сыновьям военных. Мой отец не хотел, чтобы я занимал казенную вакансию, и платил за меня шестьсот рублей в год, что по тому времени представляло довольно крупную сумму.

Корпуса комплектовались по преимуществу сыновьями офицеров, дворян, но так как личное и даже потомственное дворянство приобреталось на государственной службе довольно легко, то кастовый характер корпуса давно потеряли и резко отличались в этом отношении от привилегированных заведений, вроде Пажеского корпуса, Александровского лицея, Катковского лицея в Москве и т. п. Дети состоятельных родителей были в кадетских корпусах наперечет, и только в Питере имелся специальный Николаевский корпус, составленный весь из своекоштных и готовивший с детства кандидатов в «легкомысленную кавалерию». Остальные же корпуса почти сплошь пополнялись детьми офицеров, чиновников и мелкопоместных дворян своей округи, как то: в Москве, Пскове, Орле, Полтаве, Воронеже, Тифлисе, Оренбурге, Новочеркасске и т. д.

Несмотря на общность программы и общее руководство со стороны управления военно-учебных заведений, во главе с вечным и знаменитым своей педантичностью генералом Махотиным, корпуса отличались некоторыми индивидуальными свойствами. Это особенно становилось заметным в военных училищах, где бывшим кадетам разных корпусов приходилось вступать в соревнование. Большинство военных училищ рассылало списки об успеваемости юнкеров в кадетские корпуса. И мы, киевские кадеты, не без удивления находили имена своих старших товарищей в первых десятках. «Хороши,— думали мы,— остальные, если наши считаются лучшими». За киевлянами по успеваемости в науках стояли псковские кадеты, воронежские, оренбургские, а из столичных — воспитанники 3-го Александровского кадетского корпуса, носившие кличку «хабаты» за то, что были полуштатскими. Про московские корпуса ничего интересного известно не было, но 1-й Петербургский славился военной выправкой, Полтавский — легкомысленностью и ленцой, Тифлисский — своими кавказскими князьями.

Лучшие корпуса, как Киевский и Псковский, давали среди выпускников и наибольший процент кандидатов в высшие технические институты: Горный, Технологический и другие, куда было очень трудно попасть из-за сурового конкурса, в особенности по математике.

Вся же остальная масса оканчивающих корпуса распределялась без вступительных экзаменов по военным училищам, высылавшим ежегодно определенное число вакансий. Все лучшие выпускники шли обычно в одно из двух артиллерийских училищ в Петербурге и инженерное училище, для поступления в которое требовалось иметь при выпуске из корпуса не менее десяти баллов по математике. Следующие разбирались по старшинству баллов столичными училищами, а самые слабые шли в провинциальные пехотные и кавалерийские училища.

Я держал экзамен для поступления прямо в пятый класс корпуса в 1891 году, когда мне исполнилось четырнадцать лет.

Стояла солнечная ранняя весна. Цвели каштаны и белая акация. Киев благоухал. Меня в этот день подняли рано. После торжественного родительского благословения мать повезла меня в корпус, находившийся на окраине города. И ни свежее, бодрящее утро, ни живописная дорога не могли рассеять того волнения, которое я испытывал перед вступлением в новый, неведомый мне мир. И когда швейцар в потертой военной ливрее открыл передо мной громадную дверь корпусной передней, я почувствовал, что домашняя жизнь осталась там, в коляске.

Поднявшись по широчайшей чугунной лестнице, я очутился в еще более широких коридорах с блиставшими, как зеркало, паркетными полами. По одну сторону коридоров находились обширные классы, в которых шумели кадеты, а по другую — тихие длинные спальни.

Меня встретил мой будущий воспитатель, оказавшийся в этот день дежурным по роте,— подполковник Коваленко. Это был брюнет с небольшой бородкой, с одутловатыми, как потом оказалось — от вечного пьянства, щеками, производивший впечатление лихого строевика-бурбона.

Коваленко указал мне мой класс. Ко мне подошел первый ученик в отделении Бобырь и предложил сесть с ним рядом за парту. Остальные мальчики никакого внимания на меня не обращали. Человек пять что-то подзубривали по учебнику, другие толпились у входных дверей класса, ожидая преподавателей, а третьи, лежа на подоконниках открытых окон, серьезно обсуждали, насколько была смела последняя выходка молодца из 1-й роты, вылезшего через окно, прошедшего по верхнему карнизу вдоль здания и спустившегося по водосточной трубе. Мне это тогда показалось прямо невероятным.

Через несколько минут кто-то грубовато заявил мне, что я мог бы принести на экзамен букет цветов. Я смутился. Бобырь объяснил, что по корпусным обычаям кадеты на экзаменах всегда украшают цветами столы любимых преподавателей, но что доставать цветы можно только на Бессарабском рынке. Я обещал всегда привозить. «Ну, то-то»,— сказал мне покровительственно лихой Паренаго, носивший особенно короткую гимнастерку, что считалось кадетским шиком. Прекрасный чертежник, Паренаго впоследствии не раз выручал меня, когда нужно было растушевать голову Меркурия или Марса.

— Встать! — раздалась команда одного из кадет, оказавшегося, как мне объяснили, дневальным, и в класс вошла экзаменационная комиссия: инспектор классов мрачный полковник Савостьянов, носивший синие очки; бородач Иван Иванович Зехов; тонкий проницательный Александр Петрович Зонненштраль. Преподаватели были в форменных черных сюртуках с петлицами на воротнике и золочеными пуговицами. Это были столпы корпуса по математике. Отделение принадлежало Зехову, а Зонненштраль задавал только дополнительные вопросы и по просьбе Зехова лично экзаменовал лучших в классе.

Не успела комиссия перешагнуть через порог класса, как тот же кадет, что командовал «Встать!», выскочил вперед, стал лицом в угол и с неподражаемой быстротой пробормотал молитву, из которой до меня, читавшего ее дома ежедневно, донеслись только последние слова: «церкви и отечеству на пользу». Никто даже не перекрестился. Потом все быстро сели, и экзамен начался.

Каждый вызванный, подойдя к учительскому столу, долго рылся в билетах, прежде чем назвать вытянутый номер. Весь класс настороженно следил за его руками, так как быстрым движением пальцев он указывал номер того билета, который он успевал подсмотреть и отложить в условленное место, среди других билетов. После этого в классе начиналась невидимая для постороннего глаза работа. Экзаменующийся время от времени оборачивался к нам, и в проходе между партами для него выставлялись последовательно, одна за другой, грифельные доски с частью решения его теоремы или задачи. Если это казалось недостаточным, то по полу катилась к доске записка-шпаргалка, которую вызванный, уронив невзначай мел, подбирал и развертывал с необычайной ловкостью и быстротой.

Для меня, новичка, вся эта налаженная годами система подсказывания представлялась опасной игрой, но я быстро усвоил, что это входило в обязанность хорошего товарища, и меньше чем через год я уже видел спортивный интерес в том, чтобы на письменных работах, на глазах сновавшего между партами Ивана Ивановича, решать не только свою задачу, но и две-три чужих. Для этого весь класс уже с весны разрабатывал план «дислокации» — размещения на партах на следующий год с тем, чтобы равномерно распределить сильных и слабых для взаимной выручки. Начальство тоже строго соблюдало это разделение и неизменно вызывало на экзаменах сперва самых слабых, давая им более легкие задачи, потом посильнее, а на самый конец, в виде «сладкого блюда», преподаватели приберегали «головку» класса в лице первых учеников, двухзначный балл которых был как бы заранее предрешен.

Через два-три часа экзаменов все мое волнение улетучилось. Я почувствовал, что домашняя подготовка сразу ставила меня в число первых учеников. Но особенно повлияло на мое самочувствие то, что у кадет, только что провалившихся у доски, я не видел ни одного не только плаксивого, но даже смущенного лица. Лихо оправив гимнастерку, неудачник возвращался на парту, где встречал сочувствие соседей, и не без удовольствия прятал в стол ненавистный учебник.

В двенадцать часов дня раздался ошеломляющий звук трубы корпусного горниста. То был сигнал перерыва на завтрак, и через несколько минут мы уже маршировали в столовую, расположенную под сводами нижнего этажа. В нее со всех сторон спешили роты, выстраивавшиеся вдоль обеденных столов и ожидавшие сигнала «на молитву», которую пели всем корпусом. Басы и звонкие тенора 1-й роты покрывали пискотню младших рот, но и в этом отбытии «служебного номера» я не нашел и намека на религиозный обряд.

Во главе каждого стола сидел за старшего один из лучших учеников, перед которым прислуживавшие «дядьки» из отставных солдат, имевшие довольно неопрятный и небритый вид, ставили для раздачи блюда. Завтрак состоял обычно из одной рубленой котлеты и макарон.

Перед каждым кадетом стояла кружка с чаем — его пили со свежей французской булкой, выпеченной в самом корпусе. Этого, конечно, не хватало молодежи, особенно в старших ротах. На все довольствие кадета отпускалось в сутки двадцать семь с половиною копеек! За эти деньги утром давали кружку чаю с сахаром или молоко, которое по предписанию врача получала добрая треть кадет, особенно в младших классах. В двенадцать часов — завтрак, в пять часов — обед, состоявший из мясного довольно жидкого супа, второго блюда в виде куска так называемого форшмака, или украинских лазанок с творогом, или сосиски с капустой и домашнего микроскопического пирожного, лишение которого являлось обычным наказанием в младших ротах; оставшиеся порции отдавали 1-й роте. В восемь часов вечера, после окончания всех занятий, снова чай или молоко с куском булки.

Один час после завтрака и один-два часа после обеда отводились на прогулку. Для этого каждая рота имела перед зданием свой плац, поросший травкой: малыши бегали на этих плацах без всякого руководства, а старшие гуляли парами или в одиночку. Зимой эти прогулки напоминали прогулки арестантов: подняв воротники старых изношенных пальто и укутавшись башлыками, кадеты шли попарно, понурив головы, по тротуару вдоль здания корпуса. В хвосте каждой колонны так же мрачно шел дежурный офицер-воспитатель. Ни о спорте, ни о спортивных играх никто и не думал, хотя, казалось бы, просто устроить зимой по крайней мере каток.

Зато скучная гимнастика под руководством безликого существа, носившего вполне соответствующую его внешности фамилию Гнилушкин, не только входила в программу дня, но и составляла предмет соревнования кадет, в особенности в младших ротах, где она еще не успела надоесть. Взлезть на руках по наклонной лестнице с быстротой молнии под потолок и оттуда медленно спускаться, поочередно сменяя руки, считалось обязательным для кадета. Это-то и явилось для меня подлинным испытанием, когда, впервые облекшись в холщовые штаны и рубашку, я попал на урок в гимнастический зал. Немедленно мне дали унизительную кличку «осетр», после каждого урока почти весь класс заталкивал меня в угол, чтобы «жать сало из паныча», а затем, задрав мои ноги за голову, мне устраивали «салазки» и тащили волоком по коридору на посмешище другим классам.

При встрече с дежурным воспитателем все, конечно, бросали меня посреди коридора, офицер гнал почистить мундир, после чего заставлял подтягиваться на параллельных брусьях или на ненавистной мне наклонной лестнице. На строевых занятиях мне вначале тоже было нелегко, так как тяжелая старая берданка у меня неизменно «ходила» на прикладке, а на маршировке по разделениям я плохо удерживал равновесие, когда по счету «два» подымал прямую ногу с вытянутым носком почти до высоты пояса.

Вообще радостное впечатление от весенних экзаменов рассеялось под гнетом той невеселой действительности, с которой я встретился с началом осенних занятий. Большинство товарищей по классу тоже ходили понурыми, с унынием предаваясь воспоминаниям о счастливых днях летних каникул на воле. В довершение всего, в один из холодных дождливых дней нас построили и подтвердили носившийся уже слух о самоубийстве в первый воскресный день после каникул кадета пятого класса Курбанова, племянника нашего любимого учителя по естественной истории. Грустно раздавались звуки нашего оркестра, игравшего траурный марш, грустно шли мы до маленького одинокого кладбища на окраине кадетской рощи. Начальство никакого объяснения этой драмы нам не дало, но мы знали, что причиной самоубийства была «дурная болезнь».

До поступления в корпус я много слышал хорошего о директоре корпуса генерале Алексееве, считавшемся одним из лучших военных педагогов в России, которого кадеты звали не иначе как Косой за его невоенную походку и удачно передразнивали его манеру «распекать» гнусавым голосом. Директора мы видели главным образом по субботам в большом белом зале 1-й роты, где он осматривал всех увольняемых в этот день в город, начиная с самых маленьких; одеты все были образцово. Но эта внешняя отдаленность Алексеева от нас, кадет старших классов, объяснялась просто: он, уделяя все свое внимание малышам, знал насквозь каждого из них, а потому легко мог следить за дальнейшими их успехами, и в особенности — поведением. Балл по этому «предмету», обсуждавшийся на педагогическом совете, играл решающую роль.

Далеко стоял от нас и плаксивый болезненный ротный командир, полковник Матковский, всецело погруженный в дела цейхгауза. Что до воспитателей, то это были престарелые бородатые полковники, ограничивавшиеся дежурствами по роте, присутствием на вечерних занятиях и проведением строевых учений. Все они жили в стенах корпуса, были многосемейны и, казалось, ничего не имели общего ни с армией, ни вообще с окружающим миром.

Гораздо большим уважением со стороны кадет пользовались некоторые из преподавателей: Зехов, Зонненштраль, Курбанов. Они сумели не только дать нам, небольшой группе любознательных учеников, твердые основы знаний, но и привить вкус к некоторым наукам.

Однако самой крупной величиной среди преподавателей был тот же Житецкий — мой старый учитель.

— Сыжу, як миж могильними памьятниками! — говаривал он в те минуты, когда никто не мог ответить, какой «юс» должно писать в том или ином слове древнеславянского языка.

Он вел занятия только со старшими классами, для которых составил интересные записки по логике и основам русского языка. Он требовал продуманных ответов, за что многие считали его самодуром, тем более что он не скупился на «пятерки». Средством спасения от Житецкого, кроме бегства в лазарет — с повышенной температурой, получавшейся от натирания градусника о полу мундира, было залезание перед его уроком на высочайшую печь, стоявшую в углу класса. По живой пирамиде будущий офицер взлезал на печь и для верности покрывался географической картой.

Все остальные педагоги были ничтожества и смешные карикатуры. Старичок географ Любимов вычеркивал на три четверти все учебники географии, считая их, правда, не без основания, глупыми. Но и сам находил, например, величайшим злом для русских городов и местной промышленности появление железных дорог.

Город пал, торговля пала, промышленность совсем пала,— твердил он.

О России мы получили из его уроков самое смутное представление.

Историк, желчный Ясинский, ставил хорошие баллы только тем, кто умудрялся отвечать по Иловайскому наизусть, лишь бы не ошибиться страницей и не рассказать про Иоанна III всего того, что написано про Василия III.

Рекорды нелепости принадлежали все же преподавателям иностранных языков: преподаватель французского языка, поляк Карабанович, в выпускном классе посвящал уроки объяснению начальных глагольных форм, а немец Крамер, старый рыжий орангутанг, учил немецкие слова по допотопному способу — хором: «майне — моя, дайне — твоя». Перед каждым триместром он посвящал два урока выставлению баллов. Рассматривая свою записную книжку, он говорил:

— Такой-то, за знание — десять, за прилежание — восемь, за сидение в классе — семь, за обращение с учителем — пять, средний — семь.

Тут начинались вопли, стук пюпитров, ругательства самого добродушного свойства — общее веселье, откровенный торг за отметку, и в результате — весь выпускной класс общими усилиями смог перевести на экзамене один рассказ в тридцать строк — про «элефанта».

Но наименее для всех симпатичным считался священник, которого кадеты, не стесняясь, называли «поп»,— бледная личность с вкрадчивым голосом. Он слыл в корпусе доносчиком и предателем.

Он исповедовал в церкви для быстроты по шесть-семь человек сразу. О религии, впрочем, никто не рассуждал, и никто ею не интересовался, а хождение в церковь для громадного большинства представлялось одной из скучных служебных обязанностей, в особенности в так называемые «царские дни», когда из-за молебна приходилось жертвовать ночевкой в городе.

О царе, царской семье кадеты знали меньше, чем любой строевой солдат, которому на занятиях словесностью вдалбливали имена и титулы «высочайших особ».

У каждого кадета было два мира: один — свой, внутренний, связанный с семьей, которым он в корпусе ни с кем делиться не мог, и другой — внешний, временный, кадетский мир, с которым каждый мечтал поскорее покончить, а до тех пор в чем-нибудь не попасться. Для этого нужно было учиться не слишком плохо, быть опрятно одетым, хорошо козырять в городе офицерам, а в особенности генералам, в младших классах не быть выдранным «дядькой» на скамье в мрачном цейхгаузе, а в старших не оказаться в карцере. Одним из поводов для наказания могло оказаться курение, которое было запрещено даже в старших классах. В общей уборной постоянно стояли густые облака табачного дыма. Вбежит, бывало, какой-нибудь Коваленко в уборную в надежде поймать курильщика, но все успевают бросить папиросу в камин или мгновенно засунуть ее в рукав мундира; по прожженным обшлагам можно было безошибочно определять курильщиков.

Недаром пелось в кадетской песне, именовавшейся «Звериадой»:

Прощай, курилка, клуб кадетский,
Где долг природе отдаем,
Где курим мы табак турецкий
И «Звериаду» мы поем.

Только здесь, у камина в ватерклозете, мы могли чувствовать себя хоть немного «на свободе». Здесь, например, говорили, что недурно было бы освистать эконома за дурную пищу. Наши предшественники по 1-й роте устроили на этой почве скандал самому Косому — разобрали ружья, вышли после вечерней переклички в белый зал и потребовали к себе для объяснений директора.

Тут же в вечерние часы рассказывались такие грязные истории о киевских монашенках и попах, что первое время мне было совсем невтерпеж. Еще хуже стало в лагере, где традиция требовала, чтобы каждый вечер, после укладывания в постель, все по очереди, по ранжиру, начиная с правого фланга первого взвода, состоявшего из так называемых «жеребцов», рассказывали какой-нибудь похабный анекдот. Это был железный закон кадетского быта. Лежа на правом фланге как взводный унтер-офицер второго взвода, я рассчитывал наперед, когда очередь дойдет до меня, и твердо знал, что пощады не будет.

Мне позже пришлось столкнуться в роли начальника с офицерством; это было в 1916 году на живописных солнечных берегах Франции близ Марселя, где в мировую войну расположился отряд «экспедиционного корпуса» царской армии. Офицеры, как только часть прибыла в порт, разошлись по публичным домам, не подумав выдать солдатам жалованья. Солдаты убили на глазах французов своего собственного полковника. Разбирая дело по должности военного атташе, я ужаснулся шкурничеству, трусости и лживости «господ офицеров», по существу спровоцировавших солдатскую массу на убийство. Тогда я вспомнил Киевский корпус, со всей его внешней дисциплиной, тяжелой моральной атмосферой и своеобразным нравственным «нигилизмом», закон которого «не пойман — не вор» означал почти то же, что и «все дозволено».

Кадетский лагерь располагался в нескольких шагах от здания корпуса, в живописной роще, где были построены два легких барака, открытые навесы для столовой и гимнастический городок.

Каждое утро на поле рядом с лагерем производились под палящим солнцем строевые ротные учения, главным образом в сомкнутых рядах; не надо забывать, что в ту пору каждая команда передавалась взводными и отделенными начальниками, причем для одновременности выполнения требовалось добиться произнесения команд сразу всеми начальниками.

На ротный смотр как-то приехал сам командующий округом, тяжело раненный на русско-турецкой войне в ногу, престарелый генерал-адъютант Михаил Иванович Драгомиров. Про его чудачества ходили по России бесконечные слухи и анекдоты, среди которых самой характерной была история с телеграммой, посланной им Александру III: Драгомиров, запамятовав день 30 августа — именин царя, — спохватился лишь 3 сентября и, чтобы выйти из положения, сочинил такой текст:

«Третий день пьем здоровье вашего величества Драгомиров»,— на что Александр III, сам, как известно, любивший выпить, все же ответил: «Пора и кончить. Александр».

Михаил Иванович нашел, что корпусные офицеры сильно отстали от строевой службы. Он их вызвал из строя и велел нам, взводным унтер-офицерам, самим командовать взводами, а затем, перестроив роту в боевой порядок, опираясь на палку, повел ее в атаку на близлежащий песчаный холм.

В послеобеденное время производились занятия в гимнастическом городке или по плаванию — на большом кадетском пруду. Требования по плаванию были суровые, и отстающие кадеты обязаны были в зимнее время практиковаться в небольшом бассейне в самом здании корпуса.

Остальное время дня кадеты, главным образом, угощались, памятуя голодные зимние месяцы. В лагере полагалась улучшенная пища. Объединялись чайные компании из пяти-шести человек каждая, делившие между собой съестные посылки, приходившие из дому,— сало, украинские колбасы и сладости. По вечерам ежедневно я участвовал в нашем оркестре, а на вечерней перекличке рапортовал о наличном составе 2-го взвода фельдфебелю Духонину. Вспоминая этого благонравного тихоню с плачущей интонацией в голосе, вспоминая встречу с ним в Академии генерального штаба, где он слыл полной посредственностью, я не могу себе до сих пор представить, каким чудом этот человек смог впоследствии, в 1917 году, при Керенском, оказаться на посту русского главковерха.

Незабвенные воспоминания сохранились у меня о южных ночах, когда, лежа на шинелях и забыв про начальство, мы распевали задушевные украинские песни. Все чувствовали, что скоро придется расстаться с нашим любимым Киевом и ехать в суровый Петербург для поступления в военные училища.

Близкие друзья мне говаривали:

— Что же, Игнатьев, будешь ты нам отвечать на поклон, когда станешь шикарным гвардейцем? Смотри, не задавайся!

В такие минуты мне этот вопрос казался до слез обидным: я ведь не знал, что такое Петербург, я ведь не постигал, какая пропасть между золоченой столицей и скромной провинцией, между гвардией и армией, между блестящей кавалерией и серой армейской пехотой.

http://www.pomnivoinu.ru/home/reports/1819/

http://militera.lib.ru/memo/russian/ignatyev_aa/04.html

Показать полностью 1

К нам в гости пришли Морозы!

К нам в гости пришли Морозы!

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 3.2 - детские годы):

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 3.2 - детские годы): Российская империя, СССР, Генерал, Кавалергарды, Разведка, Дипломатия, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Иркутск, Сибирь, Каторга, Киев

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 3.1 - детские годы):

Детские годы (Восточная Сибирь - Иркутск - Киев)

Но вот на 10-й день пути от Томска, на 28-й день пути от Москвы, мы — у таинственного далекого Иркутска.

В шести верстах от города, у Вознесенского монастыря, нас встречает вся городская и служебная знать. Городской голова, Владимир Платонович Сукачев, элегантный господин во фраке и в очках, произнеся красивую речь, подносит хлеб-соль. Чиновники в старинных мундирных фраках, при шпагах, по очереди подходят и, подобострастно кланяясь, представляются. Но главный в этой толпе — золотопромышленник миллионер Сивере, местный божок. Он гладко выбрит, с седыми бачками и одет по последней моде. В бутоньерке его безупречного фрака — живой цветок из собственной оранжереи. Во главе духовенства — преосвященный Вениамин, архиепископ Иркутский и Ачинский. Коренастый мужиковатый старик с хитрым пронизывающим взглядом. Это был коренной сибиряк, любивший говорить, что «самые умные люди живут в Сибири». [27]

Наступала уже ночь, когда мы переправлялись через Ангару на пароме-«самолете». Бросив тарантасы, в городских рессорных колясках — «совсем как в России» — мы подъехали к генерал-губернаторскому дому, перед которым был выстроен почетный караул. Оркестр играл разученный в честь отца кавалергардский марш.

Началась наша жизнь в казенном белом доме.

Я должен был к весне подготовиться в первый класс классической гимназии. Кроме того, я обучался рисованию, французскому языку, игре на рояле, а также столярному делу — отец подарил нам с братом прекрасный верстак, который поставили у нас в классной.

На втором году нашего пребывания в Иркутске к другим предметам, которые нам преподавались, прибавились латинский язык и география, а к внеклассным занятиям — военная гимнастика, для обучения которой два раза в неделю приходил унтер-офицер.

Расписание занятий составлял всегда сам отец. Вставать в восемь часов утра. Утром — два-три урока. Завтрак вместе с «большими» между двенадцатью и часом дня. Прогулка до трех-четырех часов. Обед с «большими», и от восьми до девяти, а позже и до десяти — самостоятельное приготовление уроков в своей классной комнате. Это расписание выполнялось неукоснительно.

В ту пору арифметика была для меня самым трудным предметом, а над задачником я проливал столько слез, что отец говорил обо мне: «глаза на мокром месте». Страдал я нередко и за обедом, когда не умел ответить на вопрос отца на французском, а впоследствии и на немецком языке.

Эта преувеличенная чувствительность старшего сына глубоко огорчала отца. Она не поддавалась исправлению. В конце концов он пришел к выводу о необходимости для меня перейти в кадетский корпус, чтобы закалить характер и укрепить волю. Но это произошло уже не в Иркутске.

Жизнь в Сибири, благодаря своеобразию окружающей обстановки и простоте нравов, немало помогла общему нашему развитию.

Неподалеку от генерал-губернаторского дома помещалась центральная золотоплавильня. Как-то отец взял меня туда. Я помню большой зал с огромной высокой печью, в которую великан-каторжанин вводил графитовые формы с золотым песком. Через несколько минут печь снова открывалась, великан в толстом войлочном халате и деревянных кеньгах вытаскивал из адского пламени красные кирпичи; их заливали водой, и они сразу покрывались коркой черного шлака.

Я стоял в нескольких шагах от отца, окруженного начальством.

— Здорово, Смирнов!— крикнул отец.

Каторжанин оказался бывшим взводным лейб-эскадрона кавалергардского полка. Выяснилось, что, вернувшись с военной службы в деревню, Смирнов был обвинен в убийстве. На старых солдат, терявших за время многолетней службы связи с односельчанами, было удобно все валить.

По ходатайству отца сенат пересмотрел дело, и впоследствии Смирнов захаживал к нам в Питере. [28]

По другую сторону генерал-губернаторского дома помещались новый дом географического общества и величественное белое здание института благородных девиц. Но так как настоящих «благородных» в Сибири было мало, то в нем обучались купеческие дочки, а также дочери ссыльно-поселенцев дворянского происхождения. Впрочем, в Иркутске очень мало интересовались происхождением, и в доме родителей весело танцевали и евреи Кальмееры, и гвардейские адъютанты отца, и богатые золотопромышленники, и интеллигенты — ссыльно-поселенцы, и скромные офицеры резервного батальона. Такое пестрое общество ни в одном губернском городе Центральной России, а тем более в Петербурге — было немыслимо.

Зимой главным развлечением был каток. Пока не станет красавица Ангара, то есть до января, мы пользовались гостеприимством юнкеров, которые имели свой каток во дворе училища. Здесь разбивали бурятскую юрту для обогревания катающихся. А с января мы ежедневно бегали на Ангару, на голубом стеклянном льду которой конек оставлял едва заметный след.

Под знойным солнцем Ляояна двадцать лет спустя, в русско-японскую войну, встретил я в Красноярском Сибирском полку почтенных капитанов, вспоминавших наши молодые годы в Иркутске — катания на Ангаре, танцы, поездки на Байкал.

Для прогулки нас почти постоянно посылали за какими-нибудь покупками: то в подвал к татарам, у которых, несмотря на сорокаградусные морозы, всегда можно было найти и яблоки, и виноград в бочках, наполненных пробковыми опилками; то — на базар за замороженным молоком; или, летом,— на живорыбный садок, где при нас потрошили рыбу и вынимали свежую икру.

Сильное впечатление производила на нас Китайская улица, находившаяся почти в центре, близ городской часовни. Много позже пришлось мне познакомиться с китайскими улицами Мукдена, и я убедился, что китайцы жили в Иркутске, почти ни в чем не изменяя своим исконным обычаям и нравам. В 80-х годах китайцы торговали в Иркутске морожеными фруктами, китайским сахаром, сладостями, фарфором и шелковыми изделиями. Удовольствие от посещения их лачуг отравлялось постоянным и сильным запахом опиума и жареного бобового масла. Нас очень занимали их костюмы и длинные косы, но особенно — толстые подошвы, в которых, как мне объясняли, китайцы носили горсти родной земли, чтобы никогда с нее не сходить.

Но жизнь в Иркутске бледнела перед теми впечатлениями, что давали нам путешествия с отцом по «вверенному», как говорилось тогда, краю.

Поездки на Байкал совершались часто. Это «священное море», с его необыкновенной глубиной, с его мрачными горными берегами, внушало мне в такой же мере, как и окрестным бурятам, страх и трепет.

Высадившись на одной из пристаней, мы однажды углубились в горы и здесь, среди пустыни, открыли крошечный монастырик. В его полутемной церкви мы увидели небольшую раскрашенную фигуру, изображавшую старика с седой бородой. Свет мал, говорит старинная [29] французская поговорка, и таких же «богов» из дерева я встретил в свое время во всех парижских церквах. На Байкале же эта фигура изображала св. Николая и была окружена легендой «об обретении» ее на камне при истоках Ангары. Она почиталась святыней и у православных, и у бурят. Последние, как объяснял отец, находились в полном рабстве у эксплуатировавшего их ламского духовенства. Ламы жили в монастырях, окруженных высокими деревянными стенами. Местные власти побаивались затрагивать этот таинственный мир. Отца почтили в монастыре каким-то торжественным богослужением с шумом бубнов и колокольчиков, с облаками пахучих курев, мне же дали возможность сфотографировать религиозную процессию, состоявшую из страшных масок.

На всю жизнь запомнил я наше путешествие в Якутск.

Мы плывем на «шитиках» вниз по бесконечной Лене: туда на веслах, а обратно — лошадиной тягой, сменяющейся на каждой почтовой станции.

Отец работает за импровизированным письменным столом в деревянном домике, построенном посредине лодки. Под вечер играем с ним в шахматы, примостившись на носу. Поскрипывает лишь бурундук — короткий канат на носу, через кольцо которого протягивается бечева от мачты до коней на берегу. Вокруг — живописные картины. Это не скучные реки Западной Сибири. То ленские «щеки» — красно-бурые, отшлифованные временем каменные массивы, то ленские «столбы» — подобие сталактитов. Горные массивы, покрытые лесами, сменяются долинами, сплошь усеянными цветами. Чередуются — луг с одними красными лилиями, луг с одними сочными ирисами, луг с белыми лилиями.

Путешествие было полно приключений. Лето выпало особенно жаркое, и Лена обмелела — провести по ней «шитиковый» караван было не легко. Особенно памятна та тихая светлая лунная ночь, когда всем нам было предложено высадиться на правом, нагорном, берегу и идти пешком, чтобы облегчить «шитики». Мы, дети, конечно, были в восторге и, чувствуя себя чуть ли не героями Майн Рида, бодро шли за проводником по лесной тропе между вековых елей. Сестренку мою несли на руках.

В Якутске мы прожили весь остаток лета, пока отец разъезжал по Алдану и ниже по Лене.

Однажды мы посетили расположенную близ Якутска богатую русскую деревню, с солидными избами, украшенными московской деревянной, как на картинках, резьбой,— то было селение скопцов. Хозяева принимали по-русски, с хлебом-солью на вышитом полотенце. На угощение — арбузы и дыни, о которых мы забыли с отъезда из Москвы. Эти русские люди, заброшенные в край вечной мерзлоты, умудрялись оттаивать землю камнями и выращивать пшеницу.

Пять лет, проведенные в Сибири, пролетели как один день. Сидя в том же тарантасе, в котором мы приехали в Иркутск, я горько плакал, покидая этот город, покидая его, как мне казалось, навсегда.

По возвращении в Петербург мы заметили, что стали «сибиряками», многое повидали и переросли своих сверстников-петербуржцев. Мы [30] почувствовали себя оскорбленными, не встретив в них ни малейшего интереса ко всем виденным нами чудесам. Двоюродные братья и сестры подсмеивались над нами за наше неумение танцевать модные танцы и звали нас в шутку белыми медведями.

Но встреча с Петербургом была на этот раз очень краткой. Мы узнали о новом назначении отца и через несколько дней с восхищением осматривали тенистый сад при доме киевского генерал-губернатора. Нам показалось невероятным, что можно собирать прямо с деревьев сливы, груши, грецкие орехи так просто — на вольном воздухе, посреди города.

Вскоре по приезде нас повезли осматривать Киев — древний Софийский собор, место дворца Ярослава Мудрого, Аскольдову могилу, памятник Богдану Хмельницкому. Наконец целый день был посвящен осмотру Лавры с ее дальними и ближними пещерами. Со свечками в руках, в сопровождении черных монахов мы вошли в сырые подземелья. Время от времени нас останавливали, показывая место погребения того или иного святого. У меня осталось от пещер только жуткое воспоминание о чем-то темном, во что не стоило вникать.

Гораздо более сильное впечатление оставила домашняя исповедь, для которой к нам на дом привозили из той же Лавры схимника в черной мантии — на ней были изображены человеческий череп и кости. Нам, детям, казалось, что старец этот — один из тех, кто погребен в глубине страшных пещер.

Домовая церковь оставалась центром жизни и местом сбора близких друзей, что особенно ощущалось перед большими праздниками.

Рождественские каникулы всегда вносили большое оживление в обыденную жизнь. В стеклянной галерее красовалась громадная елка, а в гостиной устраивали сцену для любительского спектакля. В первый день елка зажигалась для семьи и приглашенных, а на следующий день для прислуги. Все было торжественно-красиво до той минуты, когда догоравшие свечи как бы звали кучера Бориса покончить с чудесным видением. Он, как атаман, валил могучее дерево, а за ним, забывая все различия положений служебной иерархии, пола и возраста, прислуга бросалась забирать оставшиеся фрукты, сласти и золоченые орехи, набивая ими карманы.

Почти такие же сцены я видел впоследствии после ужина на придворных балах в Зимнем дворце, где почтенные генералы и блюстители законов — сенаторы — грабили после ужина недоеденные царские фрукты и конфеты, набивая ими каски и треуголки.

Переезд в Киев совпал для меня с переменой во всей дальнейшей судьбе: отец позвал меня как-то вечером в свой кабинет и, предложив мне впредь, вместо гимназии, готовиться к поступлению в кадетский корпус, взял с меня слово пройти в будущем курс Академии генерального штаба, а в настоящее время не бросать игры на рояле, к которой я проявлял кое-какие способности. Военная моя карьера была предрешена. Отец потребовал налечь в ближайшее время на иностранные языки. С этой целью, для совершенствования в немецком языке, особенно для нас трудном, был взят постоянный гувернер-немец, родившийся в России и окончивший известную в то время «Анненшуле» [31] в Петербурге. С благодарностью вспоминаю я молодого, чистого сердцем Адриана Ивановича Арронета, сумевшего привить нам вкус к немецким классикам; многие отрывки из них мы учили наизусть, а бессмертные слова Шиллера:

Der Mann muss hinaus
Ins feindliche Leben,
Muss wirken und streben...
Muss Wetten und Wagen,
Das Glük zu erjagen {2}

— не раз придавали мне силы в борьбе с превратностями судьбы.

Однако главными предметами оставались русский язык и математика.

В тихую просторную классную входил два раза в неделю, с плетеной кошевкой в руке, в поношенном сюртуке, высокий седовласый старик украинец с запущенными книзу усами.

Это был Павел Игнатьевич Житецкий, находившийся долгие годы под надзором полиции, что не мешало ему, однако, преподавать в привилегированном пансионе — коллегии Павла Галагана, в кадетском корпусе и даже заниматься с нами.

Житецкий был человеком больших знаний и ума, уверенным в своем превосходстве над большинством окружающих, что позволяло ему пренебрегать и собственной внешностью, и мишурным блеском чиновничьего мира.

— Вот вам басни Крылова, выберите из них все, что касается волка, и опишите характер этого животного, как он вам представляется,— говорил он нам.

Он познакомил нас с бесхитростными рыцарями поэм Жуковского, с вереницей героев «Мертвых душ», с миром Пушкина и Тургенева.

Он привил нам умение отделять главное от второстепенного, методически сопоставлять положительные и отрицательные данные. Он заставлял нас делить лист на две части, составляя роспись добрых и злых сторон человеческого характера. Впрочем, я припоминаю, что светлые и чистые черты героев подчеркивались им с особым старанием. Романтический оптимизм, давший мне в жизни столько же несравненных минут счастья, сколько и горьких разочарований, был поселен в моем сознании Павлом Игнатьевичем, написавшим на обложке тетради с моими первыми сочинениями слова Гоголя: «Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое, ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом!»

С грустью узнал Павел Игнатьевич, что я скоро сниму с себя свободную косоворотку и облачусь в казенный кадетский мундир, казавшийся мне верхом красоты. Прошло много лет, пока я не убедился в том, что самое важное, значительное из приобретенного мною в детские годы было получено не в казенной школе, а дома. Именно домашнее воспитание дало мне знания, любовь к искусству, к литературе, любовь к своему народу.

Показать полностью

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 3.1 - детские годы):

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 3.1 - детские годы): Российская империя, СССР, Генерал, Кавалергарды, Разведка, Дипломатия, Армия, История, Длиннопост, Алексей Игнатьев, Иркутск, Сибирь, Каторга, Видео

https://www.komandirovka.ru/cities/chertolino_tver._obl./#an...

http://rzhevnews.ru/?p=18405

Детские годы (Санкт-Петербург; Чертолино, Тверской губернии, Ржевского уезда, Лаптевской волости; поездка с отцом-губернатором в Сибирь)

Я родился в казармах кавалергардского полка, на Захарьевской улице в Санкт-Петербурге, в 1877 году, и первым моим головным убором была белая солдатская бескозырка с красным околышем этого полка.

С комнатой, в которой я родился, превращенной в гостиную, я познакомился двадцать лет спустя, когда представлялся как офицер этого же полка его новому командиру.

Первыми и любимыми игрушками у нас с моим младшим братом Павлом были деревянные лошадки-качалки. Они были мастей будущих наших полков: у меня — гнедая кавалергардская, а у брата — серая гусарская. Скоро появились и оловянные солдатики, изготовлявшиеся тогда в Германии с большим искусством. Они продавались коробочками по пятьдесят и сто фигур и точно изображали все европейские армии, в том числе и русскую гвардию. Постепенно совершенствуя «игру в солдатики», мы с братом довели ее до того, что, когда нам было десять — двенадцать лет, действовали уже с соблюдением некоторых законов тактики. У нас был большой стол, на котором мы из песка делали рельеф местности, отмечая леса — елочками, всякие преграды — краской. Войска передвигались по определенной мерке, конница с двойной скоростью; артиллерийский огонь мы вели по открытым целям на определенную мерку, и он давал двадцать пять процентов потерь и т. д.

Неизгладимое впечатление производил на нас журнал «Всемирная иллюстрация» — те номера его, которые были посвящены русско-турецкой войне 1877—1878 года. Детское воображение было потрясено картинками, изображавшими страшных янычар и геройские подвиги наших войск под Плевной во главе с «белым генералом» Скобелевым.

Сильным впечатлением моего детства было волнение, вызванное в доме убийством Александра II. Отца неожиданно потребовали во дворец, и мы его не видели несколько дней. Мать и все знакомые оделись в черные траурные платья с крепом, нам же объяснили, что какие-то «разбойники» разорвали в клочки священную особу царя-освободителя.

Портреты Александра II, обрамленные черной рамкой, еще долгие годы приходилось видеть в красном углу крестьянских изб рядом с иконами. [19]

Учение началось с азбуки на кубиках и чтения вслух «Сказки о рыбаке и рыбке». Но самые серьезные уроки давала нам — по закону божьему — наша строгая мать. Она происходила из совершенно чуждой Игнатьевым среды — из помещичьего дома князей Мещерских, гордившихся тем, что «никогда и никому не служили». Она познакомила отца с деревенской жизнью, увлекла столичного служаку сельским хозяйством и в домашнюю жизнь внесла элементы провинциальной простоты. Ни положение жены генерал-губернатора, ни чванный петербургский свет, ни цивилизованный Париж не смогли сломить Софьи Сергеевны, и она всему предпочитала самовар, за которым любила посидеть с русским платком на голове.

Естественно, что она прежде всего стремилась сделать меня «хорошим христианином». Слезы первой исповеди, скорбь страстной недели, таинственность и святость храма — все это долго еще жило в моей душе.

Нравственные догмы, внушенные мне с детства, были догмами религии. Больше того, мне всячески прививали идею, сохранившуюся в моем сознании до зрелых лет, что быть русским — значит быть православным, и чем ближе ты к церкви, тем ближе ты к своему народу, так как она «естественно и просто» засыпает пропасть между помещиком и мужиком, между генералом и солдатом.

— Здравствуйте, православные,— говаривал отец, обращаясь к крестьянам и снимая перед сходом военную фуражку со своей лысой головы.

Правда, когда я стал старше, отец объяснял мне отношения между помещиком и крестьянином несколько иначе:

— Никогда не забывай, что мужик при всех условиях смотрит на нас как на узурпаторов, захвативших принадлежащую им землю.

Отец выучил меня читать свободно по-славянски, и я был горд тем, что читаю шестопсалмие лучше псаломщиков.

Всем остальным нашим воспитанием занималась наша дорогая Стеша, бывшая воспитанница приюта принца Ольденбургского, жившая в семье, как «своя». Это была культурная русская девушка. Она читала нам стихотворения Кольцова и Некрасова, толковала нам смысл произведений этих народных поэтов.

В раннем детстве мы проводили лето с отцом в лагере, в Красном Селе. Припоминаю, что особое мое внимание привлекали полковой штандарт и литавры, полученные кавалергардским полком за Бородино. К этим реликвиям, как к святыне, мне строго запрещалось прикасаться.

Помню прекрасный дворцовый сад в Красном Селе. К нему примыкали двухэтажный деревянный дворец командира гвардейского корпуса графа Павла Андреевича Шувалова и дом начальника штаба — моего отца. Нам и детям Шуваловых разрешалось гулять в саду. Здесь, в аллеях сада, мы с чувством восхищения и зависти смотрели на наших сверстников — Кирилла и Бориса Владимировичей — великих князей, галопировавших на прекрасных пони. К этим «августейшим детям» мы и подходить близко не смели.

В летние вечера в парк, расположенный на возвышенности, доносились песни терских и кубанских казаков. Казаки составляли личный [20] конвой царя, и формой у них был алый чекмень. По утрам мы выбегали по шоссе навстречу полкам гвардейской кавалерии, под звуки трубачей отправлявшимся на учения. Кавалергарды на гнедых конях, конная гвардия на вороных, кирасиры императрицы в касках и кирасах — на рыжих. Как восхищал нас вид конных полков! Оказаться на коне, быть таким же, как эти красавцы, казалось несбыточной мечтой.

Военные картины, увлекавшие нас в Красном Селе летом, воскресали перед нами и в зимние вечера в Петербурге, когда после обеда отец садился за рояль и пел с нами русские и солдатские песни.

Затянет, бывало, отец одну из своих любимых:

Что за песни, вот так песни распевает наша Русь,
Уж как хочешь, брат, хоть тресни, так не спеть тебе, француз.
А потом мы своими детскими голосами выводили разудалую:
Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваши деды?
Наши деды — громкие победы, вот где наши деды.

К этой же эпохе раннего детства, то есть к началу восьмидесятых годов, относится и мое первое знакомство с русской деревней.

Это было родовое имение, унаследованное отцом после смерти деда, — Чертолино, Тверской губернии, Ржевского уезда, Лаптевской волости и, как значилось в крепостных документах, «прихода св. Троицы, что на реке Сишке».

Там отец проводил с нами все свои служебные отпуска, и туда же съезжались мы, будучи уже взрослыми.

Чертолино — это моя дорогая родина.

С радостью сбрасывал я с себя офицерский мундир и накрахмаленную рубашку и, заменив их косовороткой, бежал в чертолинский парк. Там, с крутого берега Сишки, заросшего вековыми пахучими елями, видна на другом берегу деревня Половинино. Большой желтый квадрат зреющей ржи, изумрудный воронцовский луг и полосатые поля крестьянских яровых; темно-зеленые полоски картошки чередуются с палевыми полосками овса и голубоватыми полосками льна.

На косогоре, как бы в воздухе, красная кирпичная церковь, московская пятиглавка, а на горизонте — синева лесов, тихие пустоши, летом пахнущие сеном, а к осени мокрым листом и грибами.

На всю жизнь запечатлелся в моей памяти этот дорогой уголок родины. Никакие красоты в иных странах не могли вытеснить из моего сердца привязанности к русской природе.

И жаль мне людей, которые чувствуют по-иному. Они, верно, не жили, как я, в живописных истоках Волги и не чувствовали всего величия русской деревенской жизни, прежней жизни русского народа во всей ее неприглядности и темноте. Там же, в Чертолине, я осознал и счастье служить этому народу, в котором природная рассудительность и сметка восполняли культурную отсталость, а стремление к правде и справедливости создавали почву для достижения высших человеческих идеалов.

Оно, это чувство неразрывной связи с чертолинским народом, послужило мне самой сильной нравственной поддержкой в те тяжелые [21] дни, когда я жил на чужбине один, преследуемый всей русской эмиграцией.

— Да перед кем же вы в конце концов чувствуете себя ответственным?— спросил меня в Париже французский премьер-министр Клемансо после Октябрьского переворота, когда узнал, что я — русский военный атташе — отказываюсь признавать белых и в то же время хлопочу о делах наших бригад во Франции.
— Да перед сходом наших тверских крестьян, — ответил я французскому премьеру.— Они, эти мужики, наверно, спросят меня: что я сделал в свое время для их собратьев, революционных солдат особых русских бригад во Франции?

Маклаков называл это демагогией, но не смог вырвать из моей головы память о наших кузнецовских, смердинских и карповских мужиках, с коими были связаны в прежнем лучшие минуты здоровой, трудовой, деревенской жизни.

Живя в Париже и читая уже много лет спустя о кулаках, я мысленно видел старшину Владимира с цепью на шее, осанистого, хитрого, молчаливого, сознающего свое превосходство; или церковного старосту Владимира Конашевского в зайцевской церкви: он ставит свечки, истово крестится и при каждом поклоне заглядывает из-под локтя назад на приход, которому должен показывать пример благочестия,— в нищем Конашеве из пятнадцати дворов у него одного изба в три сруба с резью.

А середняками я представлял себе наших соседей карповских, работавших полвремени у себя, а полвремени у нас, снимая на обработку картофельные или льняные десятины. У них было по одной-две коровы, по одной-две лошади, не то что у кузнецовских, которые поставляли мощный обоз для зимней возки морозовского леса или нашего спирта.

А бедняки — это вся смердинская голытьба, что ежедневно заходила в усадьбу за работой и артелью брала подряд то на расчистку леса, то на копку канав или силосных ям; это загадочный угрюмый великан Павел Воронцовский, не обрабатывавший даже собственного надела, безлошадный, занятый обычно ловлей раков, первый участник в пуске нашей паровой молотилки и усовершенствованной сноповязалки. Он презирал полужизнь, полусмерть своих односельчан, которые его побаивались, считая, что у него просто «не все дома».

Управляющим Чертолиным, исполнителем всех заданий отца был его бывший денщик Григорий Дмитриевич Яковенко, покоривший в свое время сердце горничной Дуняши; Дуняша превратилась в Авдотью Александровну и получила от крестьян достойную своего нрава кличку Погода.

Григорий Дмитриевич был для нас роднее родственников, а тем более друзей.

Вторым в этом ряду постоянных служащих отца был кучер Борис, носивший на кафтане колодку с медалями и Георгием за турецкую войну. Родом из-под Саратова, этот богатырь с чувствительным и нежным сердцем переживал с нашей семьей все ее горести и радости. Встречает, бывало, меня на станции в Ржеве и уже на платформе зажимает в свои могучие объятия. Перед подъездом темно-серая тройка. [22]

В корню Купчик, на правой пристяжной хитрый Боец, на левой — красавица с огненным глазом Строга, все доморощенные от крупных донских кобыл и городских хреновских рысаков. Дорога длинная — тридцать верст. На пароме через Волгу Борис поит из шайки коней, сам пьет и меня угощает, уверяя, что волжская вода — «сама жизнь». Солнце печет. Торопиться некуда, и под нежный звон бубенцов Борис тихо напевает не «кабацкую», а настоящую ямщицкую «Тройку». Потом начинает вспоминать про турецкую войну, про чудеса Царьграда, куда впустили из всей русской армии только его роту Преображенского полка, а попав на свою любимую тему о «политике», объясняет, что всему виноват исконный наш враг, «проклятая англичанка», стоявшая за спиной турок (Борис как все русские: о политике, о жизни).

Мы приехали в Чертолино в первый раз в 80-х годах, в эпоху, когда многие помещики, лишившись незадолго до этого дарового крестьянского труда, бросили свои родовые гнезда. Чертолино, как многие имения в ту пору, было в полном запустении.

Самым сохранившимся зданием оказался винокуренный завод, но и его мы нашли без крыши и без окон. Старый барский дом наполовину сгорел, и вся обстановка исчезла.

Два-три первых лета мы жили среди развалин, ночуя под сохранившейся лестницей.

На девятьсот десятин имения запашки было не более сорока десятин; их ковыряли сохами соседние крестьяне. Старики еще помнили о барщине и вздыхали по ней, потому что «освобождение» лишило их и этого источника существования.

— Тогда,— говорили мужики,— при бабке твоей, и леса, и луга, все было общее, а теперь, после дележа, и деваться некуды...

Народ этот был одет в самотканые лиловатые рубашки и полосатые голубые портки, ходил босой или в лаптях, а старики — в валенках.

Около нашего дома ежедневно толклись женщины с кричащими младенцами, приходившие к моей матери за лекарствами вроде хины или валериановых капель. Ближайшие доктор и аптека были в тридцати верстах, во Ржеве.

Я помню открытие первой школы, построенной отцом.

Я помню, как за отремонтированной ригой собрались карповские и смердинские взглянуть на необычайную выдумку — шведский одноконный плуг, клавший ровный маслянистый пласт красного суглинка.

— Нам непригоже,— говорили старики,— ты, Ляксей Павлович, всю глину снизу подымешь, и никакого хлеба не уродится.

Как рано я постиг значение севооборотов и безвыходность крестьянского хозяйства на надельной земле и трехполке!

За право пастбища воронцовские убирали смежный с ними наш луг. За пользование сухостоем для дров карповские производили расчистку нашего леса. Не проходило году, чтобы часть нашей ржи не отдавали взаймы крестьянам, не имевшим не только семян, но даже хлеба для прокормления, если не с рождества, то с поста.

С детства я знал по именам и отчествам большинство окрестных крестьян и поочередно с моим братом и сестрой получал частые приглашения [23] на крестины. Отказываться запрещалось отцом, и приходилось терять добрые полдня на сидение в душных избах за угощением. Крестники и крестницы так же легко умирали, как и рождались, и никто не делал из этого никакого события.

Мы очень любили полевые работы. Если б не уроки иностранных языков, музыки, рисования, которыми нас мучили во время летних каникул, мы с братом все дни проводили бы на покосе, на пахоте, на уборке хлеба. У каждого из нас была своя лошадь, телега, коса с оселком, и нам казалось чем-то диким и недостойным развлекаться какими-либо играми в то время, как вокруг все трудятся.

Самым жарким временем был, конечно, покос, и тут уж приходилось идти на поклон к мужикам. Обычно Григорий Дмитриевич просил отца послать меня в ту или другую деревню уговорить крестьян приехать к нам в «толоку». Когда я был маленьким, то ездил на беговых дрожках с Григорием Дмитриевичем, а позже уже самостоятельно отправлялся и для переговоров со сходами, и на дележку сена на отдаленные пустоши.

И сколько я радостных и веселых минут в жизни ни пережил, никогда они не смогли стереть из памяти шуток и прибауток наших здоровых кузнецовских девок, закидывавших меня сеном, когда я не успевал навивать как следует очередной воз.

Вспоминая с величайшей благодарностью все, что дала мне деревенская жизнь, я не могу также не учесть того ценнейшего опыта жизненных наблюдений, который я приобрел в детстве из-за служебных перемещений моего отца. В то время как большинство петербургских детей высшего общества обречено было жить в узком кругу интересов Летнего сада, Таврического катка, прогулок по набережной Невы — мне довелось уже в раннем детстве познать необъятные просторы и разнообразие природы моей родины.


В Иркутск (каторжане)

Когда мне стукнуло семь лет, мирная жизнь нашей квартиры на Надеждинской была нарушена сборами в Восточную Сибирь, куда отец получил назначение.

Все с этой минуты стало полно глубочайших впечатлений.

Прежде всего сборы и укладка десятков громадных ящиков с сотнями бутылок вина и тарелок, тысячами стаканов, серебром и прочей домашней утварью.

Среди сена и соломы шло сплошное столпотворение, и главным действующим лицом оказался кучер Борис, который со своей исполинской силой «все мог». В кабинете у отца мы рассматривали альбомы в красках с изображением остяков, бурят, якутов, самоедов и верить не могли, когда Стеша нам объясняла, что мы будем жить среди всех этих совсем не русских людей.

Проводы носили душераздирающий характер. На напутственном молебне все рыдали. Мы, казалось, переселялись в другой мир.

Первой остановкой была Москва. Часовня у Иверских ворот, толпа, «святые» Спасские ворота в Кремле, таинственный Чудов монастырь, где поклонялись мощам святителя Алексия, «нашего предка», если верить официальной родословной.

Завтрак у Тестова — половые в белых рубашках с малиновыми поясами и волшебный орган, за стеклом которого вращались какие-то [24] блестящие колокольчики. Угощаемся круглыми расстегаями с визигой, ухой из ершей и белой, как снег, ярославской телятиной...

Домик бабушки матери, Софьи Петровны Апраксиной, на Спиридоновке — деревянный, одноэтажный,— тишина. Все «молятся богу», говорят рассудительно, все друг друга знают до четвертого колена.

Стояли мы в номерах Варгана, что на площади рядом с нынешним Моссоветом. К отцу заходят люди разных возрастов и званий, в чистеньких поддевках и русских косоворотках. Ничего подобного я в Петербурге не видел.

Из Москвы провожают нас тоже со слезами, длинными напутствиями и благословениями.

Ночь в поезде. На вокзале в Нижнем Новгороде встречает губернатор чудодей генерал Баранов. Он везет нас прямо в свой новенький деревянный дворец, в самый центр ярмарочного города, куда он ежегодно переселяется на все время ярмарки.

На главной широкой аллее пестрая и шумная толпа. Русские поддевки теряются среди ярких бухарских халатов, татарских тюбетеек, цыганских пестрых нарядов. Монотонные подвывания продавцов смешиваются с задорными вальсами шарманок. В застекленных галереях, среди гор пушнины, дешевых туркменских ковров, игрушек, колесных скатов, красуются богатейшие витрины с серебряными изделиями Хлебникова, Овчинникова, а также с уральскими каменными изделиями и чугунным художественным литьем.

За двое суток все так умаялись от осмотра ярмарки, что почувствовали себя как в раю на пароходе, который вез нас по тихим водам Волги и Камы.

Однообразный шум пароходных колес сливался с унылым голосом человека, погружавшего в воду длинный шест.

— Шесть, пять с половиной,— выкрикивал он. Но вот:

— Три с половиной!

Это значит — мель, ход назад, легкое смятение... Так день и ночь.

Главным развлечением была погрузка дров и покупка с лодок живых осетров и стерлядей.

Перед закатом солнца наступала торжественная минута молчания. Пассажиры третьего класса, татары, выходили на палубу, расстилали свои коврики и, обратясь к востоку, молились на непонятном нам языке неизвестному нам богу...

Учение наше не прерывалось в пути, и я должен был вести дневник дорожных впечатлений.

Пермь была конечным пунктом нашего пятидневного путешествия на пароходе. Отсюда начиналась недостроенная еще железная дорога на Тюмень через Екатеринбург.

Мы выехали из Перми поездом. Через несколько часов поезд, еле двигавшийся среди гор, остановился у каменного столба. Все вышли из вагонов, чтобы взглянуть на надписи: с одной стороны — «Европа», с другой — «Азия».

Я недоумевал — в чем тут разница? [25]

Екатеринбург совсем свел меня с ума. Я впервые увидел заводы, о существовании которых не имел никакого понятия. Мне показали, как в песочные формы льют красный жидкий чугун, как мальчики, чуть-чуть старше меня, бегут и тянут за собой красные нити и ленты железа; как в другом месте, где-то около воды, в полутемных бараках полируют уже пятый год какую-то грандиозную вазу из драгоценного красного орлеца. Это была императорская гранильная мастерская. На улице под навесами расположились точильщики и продавцы уральских изделий. Какой-то подросток на моих глазах отшлифовал лапоть из горного льна.

И вот сразу после Екатеринбурга я понял, как тяжко очутиться в далекой Азии. Мы лежали с братом и сестрой в полной темноте, задыхаясь от запаха свежей юфти, и нас било друг о друга беспрерывно до рассвета — то был кошмарный закрытый тарантас, везший нас по непролазной грязи до Тюмени. Этот город оставил у меня впечатление неимоверной нищеты и скуки.

После обеда стали грузиться на пароход. Мимо отца, стоявшего на косогоре, шли колонны ссыльных в серых халатах, с наполовину обритыми головами. Часть шла в кандалах, с бубновыми тузами на спинах. Тузы были разных цветов, и мне объяснили, что красные — убийцы, желтые — воры и т. д.

Отдельно от остальных арестантов шел осужденный за какую-то громкую аферу старый банкир с семьей; как все привилегированные, он не был одет в халат, и голова у него не была побрита.

Баржа, на палубе которой, за решеткой, разместились все эти люди, была прицеплена к пароходу и на каждой остановке подходила вплотную к нашему борту — для погрузки дров.

Оборванные остяки шныряли в утлых ладьях вокруг баржи и продавали рыбу и хлеб, просовывая свой товар сквозь решетки. Особое отделение — за сеткой вместо решетки — занимали привилегированные преступники.

Мрачным призраком вошла в мое детское сознание эта баржа, спутник наш в течение долгих восьми дней водного сибирского пути. Кандалы звенели, люди в серых халатах за решеткой шумели, пели свои, тягучие, как стон, песни — бывало жутко.

Твердо-натвердо вызубрил я названия рек, по которым шел наш пароход: Тура, Тобол, Иртыш, Обь и Томь; но как я ни старался, так и не нашел различия в бесконечных пустынных берегах этих рек.

На всем пути лишь один город — Тобольск, с бревенчатой мостовой и черными лачугами, над которыми высится памятник с величественной фигурой Ермака Тимофеевича, покорителя Сибири.

Но вот и мрачный Томск, от которого начинался самый тяжелый этап — тысяча пятьсот верст на лошадях. Каких только страданий не был он свидетелем, этот путь!

Мы, конечно, могли увидеть только то, что открывало взору отдернутое боковое полотнище тарантаса. Вот партия арестантов, человек в двести, под охраной нескольких конвойных при шашках и револьверах. Сзади несколько телег, на которых сидят женщины, сопровождающие [26] мужей в ссылку. К ночи партия должна доплестись до станции, где ждет ее покосившаяся черная пересыльная тюрьма.

Вот большой обоз, который через силу тянут худые лошаденки. Едущий впереди нас лихой исправник, расчищая дорогу, перестарался, и телеги завалились в канаву. Сколько усилий потребуется, чтобы их вытащить!

На дороге встречаются одиночки пешеходы, они убегают в тайгу, прячутся при виде нашего каравана. Это беглые, они пробуют пробраться на Урал, они пьют каперский чай, цветы которого покрывали розовой пеленой все лесные вырубки. Ночью дежурная изба в каждой деревне выставит для них за окно пищу.

По тому же тракту из Сибири постоянно двигались караваны с золотом, состоявшие из легких тряских тарантасов; на облучке, рядом с ямщиком, сидел конвойный, а на сиденье — счастливцы — чиновники и их семьи, пользующиеся оказией, чтобы добраться до России.

Слитки с золотом лежали под сиденьями.

В наш громоздкий тарантас впрягали вместо тройки по шесть-семь лошадей в ряд, так что нам с братом видны были лишь отлетки, то есть крайние пристяжные, пристегнутые на длинных веревочных постромках к задней оси тарантаса. Эти отлетки, разных мастей и роста, сменявшиеся на каждой почтовой станции, очень нас занимали. То они вязли в непролазных топях близ Нижнеудинска и Ачинска, то неслись, как птицы, по накатанному «большаку» под Красноярском. К этому городу, первому из входивших в восточное генерал-губернаторство, наш тарантасный поезд из шести экипажей подкатил, когда было уже темно.

Пыльные, грязные, вылезли мы из нашей кибитки и очутились в каменном двухэтажном «дворце» купца Гадалова, освещенном электрическим светом, которого я никогда до тех пор не видал. Ведь в Питере еще только хвастались новыми керосиновыми горелками. Никогда мы также не ходили и по таким роскошным мозаичным полам, как в том зале, где губернатор и все местное начальство представлялись отцу. Мы подглядывали эту церемонию, сменяя друг друга у щелки дверцы. Ночью нас поедали клопы....

http://militera.lib.ru/memo/russian/ignatyev_aa/03.html

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 1- Семья):

Царско-советский генерал Игнатьев, простой советский граф вспоминает (часть 2- Отец):

Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!