/tухлота
Художник из Архангельска. Рисую в стиле "Я не умею рисовать, какой еще стиль?". Милости прошу https://vk.com/tyhlota (еще парочка моих работ)
Художник из Архангельска. Рисую в стиле "Я не умею рисовать, какой еще стиль?". Милости прошу https://vk.com/tyhlota (еще парочка моих работ)
А, да. Собственно, я художник (от слова худо) из Архангельска. Умения 0, старательности 0, желания делать что-то возвышенное 0. Наслаждайтесь. ( https://vk.com/tyhlota )
В истинной библии декаданса - романе Жориса-Карла Гюисманса есть потрясающее описание двух картин Гюстава Моро, посвященных известнейшему и завораживающему библейскому сюжету
"Трон, подобный главному престолу собора, стоял под нескончаемыми мерцающими сводами колонн, коренастых, как романские, покрытых разноцветными плитками, оправленных мозаикой, инкрустированных лазурными камнями и сардониксами, во дворце, похожем на базилику мусульманского и одновременно византийского стиля.
Посреди скинии, над алтарем, которому предшествуют ступени в форме полубассейнов, восседал увенчанный тиарой, сдвинув ноги, положив руки на колени, тетрарх Ирод.
Желтое пергаментное лицо было изрезано морщинами, опустошено возрастом; длинная борода наплывала, словно белое облако, на звезды драгоценных камней, усеивавших златотканное платье.
Благовония курились вокруг истукана, застывшего в иератической позе индийского божества; облака испарений пронзались, как фосфоресцирующими глазами зверей, огнями камней, вставленных в стенки трона; продолжая подниматься, пар раскручивался под аркадами, где синий дым смешивался с золотой пыльцой ярких дневных лучей, ниспадавших со сводов.
В извращенных ароматах, в накаленной атмосфере этого храма Саломея, властно вытянув левую руку и согнув правую, с громадным лотосом у лица, медленно движется на цыпочках под звуки, извлекаемые из гитары рабыней.
С лицом напряженным, надменным, чуть ли не царственным, она вытваряет танец, призванный разбудить дремлющую похоть старца; груди колышутся, трение взвихренных ожерелий побуждает соски затвердеть; на влаге кожи бриллианты вопят; браслеты, пояса, перстни выплевывают искры; над триумфальным платьем, расшитым жемчугами, расщебеченным серебром, исполосованным золотом — драгоценная кираса (каждое колечко — камень) приходит в смятение; переплетает огненных змеек, шевелится на матовой коже, на чайно-розовой коже, как насекомые с ослепительными надкрыльями, омраморенные кармином, испятненные рассветно-желтым, испещренные голубовато-стальным, истигрованные павлиньево-зеленым.
Сосредоточенная, с остановившимся взглядом, — прямо сомнамбула — не замечает она ни Тетрарха (тот вздрагивает), ни кровожадной матушки Иродиады (та не спускает с нее глаз), ни гермафродита или евнуха, что стоит с обнаженным мечом перед троном — страшилище, замотанное до щек; грудь кастрата висит, как бутылочная тыква под расчерченной оранжевым туникой.
Этот тип Саломеи, столь притягательный для художников и поэтов, не первый год уже был наваждением дез Эссэнта. Не раз читал он в старой библии Пьера Варике, в переводе докторов теологии Лувенского университета Евангелие от Матфея, где простодушно и лаконично повествовалось об усекновении главы Иоанна Крестителя; не раз грезил над строчками:
"Во время же празднования дня рождения Ирода дочь Иродиады плясала перед собранием и угодила Ироду.
Посему он с клятвою обещал ей дать, чего она ни попросит.
Она же, по наущению матери своей, сказала: дай мне здесь на блюде голову Иоанна Крестителя.
И опечалился царь, но ради клятвы и возлежащих с ним, повелел дать ей.
И послал отсечь Иоанну голову в темнице.
И принесли голову его на блюде и дали девице, а она отнесла матери своей".
Но ни св. Матфей, ни св. Марк, ни св. Лука ни прочие евангелисты не обмолвились о безумном очаровании, острой порочности танцовщицы. Она оказывалась стертой, терялась, загадочно-изнемогающая, в далеком тумане веков, неуловимая для буквалистов и приземленных существ, доступная только душам с безуминкой, утонченным и словно ставшим ясновидящими благодаря неврозу; неподвластная изобразителям мяса, вроде Рубенса, превратившего ее во фламандскую телку; непостижимая для всех авторов, не способных передать беспокойную экзальтацию плясуньи, рафинированное величие убийцы.
В картине Гюстава Моро, пренебрегающего всеми данными Завета, дез Эссэнт нашел, наконец, сверхъестественную, странную Саломею своих грез. Она была не просто фигляркой, что вырывает у старца крик желания и течки изощренными выкрутасами поясницы, разбивает энергию, расплавляет волю царя движением грудей, трясом живота, дрожью ляжки — она становилась своего рода божеством-символом нерушимого Сладострастия, бессмертной Истерии, проклятой Красоты, избранной каталепсией, которая свела ей плоть, сделала жесткими мускулы; безразличным, равнодушным, бесчувственным Чудовищем, отравляющим, как античная Елена, все, что приближается, все, что ее видит, все, к чему прикасается.
Постигнутая так, она относилась к теогониям дальнего Востока; больше не выражала библейские традиции, даже не могла быть олицетворением Вавилона, царственной Проституткой Апокалипсиса, обвешанной, как та, побрякушками и пурпуром, как та размалеванной: вещее могущество, высшая сила не ввергли ту в манящие гнусности разврата.
Впрочем, художник, как видно, пожелал остаться за пределами веков, не уточнять происхождение, страну, эпоху, поместив свою Саломею в этот фантастический дворец сбивчивого и грандиозного стиля, разодев ее в пышные химерические платья, водрузив на голову странную диадему в форме финикийской башни, вроде той, что носит Саламбо; наконец, вручив ей скипетр Изиды, священный цветок Египта и Индии — огромный лотос.
Дез Эссэнт вдумывался в смысл этой эмблемы. Обладала ли она фаллическим значением, сообщенным старейшими культами Индии; возвращала ли старику Ироду приношение в жертву девственности, кровь за кровь, нечистую рану, домогаемую и предложенную при строгом условии убийства; или же здесь аллегория плодородия, индусский миф жизни: из женских пальцев вырывают и мнут душу дрожащие руки мужчины, затопленного безумием, сведенного с ума воплем плоти.
Возможно, передавая почитаемый лотос своей загадочной богине, художник подумал о танцовщице, о смертной женщине, о загрязненной Чаше, первопричине всех грехов, всех преступлений; возможно, вспомнил о древнеегипетских ритуалах, о погребальных церемониях бальзамирования, когда химики и жрецы, положив умершую на яшмовую скамью, кривыми иглами извлекают мозг через носовые каналы, а внутренности — через разрез в левой стороне живота; затем, прежде чем позолотить ей ногти и зубы, втереть смолы и эссенции, влагают, чтобы очистить половые органы, целомудренные лепестки божественного цветка.
В любом случае неотразимую магическую силу излучал этот холст, но акварель, названная "Явление", тревожила, пожалуй, больше.
Дворец Ирода взвивался там, точно Альгамбра, на легких колоннах; их всецветные мавританские плитки скреплены словно серебряным бетоном, словно золотым цементом; арабески исходили из лазурных ромбов, изгибались вдоль куполов, где на перламутровой мозаике порхали отсветы радуги, огни призмы.
Убийство свершилось; теперь невозмутимый палач опирался на рукоять длинного окровавленного меча.
Голова святого поднялась с блюда, положенного на плиты; синеватая, с бесцветным открытым ртом, с ярко алой шеей, из которой капала кровь, — смотрела. Мозаика окружала лицо, откуда вырывался ореол, излучаясь стрелами света под портиками, освещая жуткий взлет головы, зажигая стеклянистый шар зрачков, прикованных, чуть ли не приплюснутых к танцовщице.
Жестом испуга неподвижная, стоящая на цыпочках Саломея отталкивает страшное видение, пригвожденная им; зрачки ее расширены, пальцы конвульсивно сжимают горло.
Она почти нагая; в пылу танца вуали сбились, парча спала; ее покрывают лишь золото и светящиеся минералы; горжерен, как латы, стискивает талию, и, словно аграф, изумительный камень излучает блеск из желобка между грудей. Дальше — пояс вокруг бедер скрывает верх ляжек; о них бьется гигантская подвеска, где течет река карбункулов и изумрудов; между горжереном и поясом — выпуклый, оставшийся неприкрытым живот, углубленный пупком, донышко которого своим молочным с розоватостью оттенком ногтя напоминает печать, выгравированную из оникса.
Под огненными стрелами, что выбрасывает голова Предтечи, все грани камешков воспламеняются; они оживают, обрисовывают женское тело раскаленными контурами, жалят в шею, в ноги, в руки вспышками, алыми, как угольки, фиолетовыми, как переливы газа, голубыми, как пламя спирта, белыми, как лучи светила.
Страшная голова пылает, продолжая кровоточить; сгустки темного пурпура образуются на кончике бороды и волос. Видимая для одной Саломеи, она не охватывает своим угрюмым взглядом ни Иродиаду, чьи мечты о мести, наконец, осуществились, ни Тетрарха: чуть склонившись вперед, впившись пальцами в колени, тот еще задыхается, он потрясен женской наготой, пропитанной дикими запахами, извалянной в бальзамах, прокуренной эссенциями и миррой.
Как и старик-царь, дез Эссэнт чувствовал себя раздавленным, уничтоженным, охваченным головокружением перед танцовщицей, менее величественной, менее высокомерной, но волнующей больше, чем Саломея с картины маслом.
В бесчувственной и безжалостной статуе, в невинном и опасном идоле эротизм, ужас бытия человека выступили наружу; большой лотос исчез, богиня испарилась; жуткий кошмар душил теперь гаёршу, ввергнутую в экстаз кружением танца; окаменевшую, загипнотизированную ужасом куртизанку.
Настоящей проституткой была она здесь; она подчинялась темпераменту пылкой жестокой самки, оказывалась более утонченной и более дикой, более омерзительной и более изысканной; она более настойчиво побуждала уснувшую чувственность мужчины, околдовывала, порабощала его волю прелестью огромного заразного цветка, растущего на кощунственной почве, распустившегося в нечестивых оранжереях.
Дез Эссэнт думал, что никогда, ни в одну эпоху, акварель не могла достичь такого колористического блеска; никогда бедность химических красок не побуждала вспыхнуть на бумаге сияние, подобное драгоценным камням, свет, похожий на витражи, пронизанные лучами солнца, столь сказочную роскошь, столь ослепительные ткани и тела."
- из романа "Наоборот" Жориса-Карла Гюисманса
Следите за обновлениями, впереди много интересного!
Огюст Клезенже. Женщина, ужаленная змеей
модель - Аполлония Сабатье
У меня есть потрясающая книга Роберта Грина "24 закона обольщения для достижения власти". Исключительна она не потому, что советы по обольщению, которые даются в ней очень действенны (хотя вполне возможно, я не проверяла :). Помимо непосредственных "рекомендаций" эта книга на 80% состоит из жизнеописаний выдающихся людей, похождений известных соблазнителей, цитат из трактатов о любви, выдержек из известных литературных произведений. 800 страниц можно "проглотить" не только удовольствия ради, но и значительно расширив кругозор.
Из всех описанных в ней историй больше всего меня почему-то впечатлила история, связанная с Аполлонией Сабатье и великим певцом упадка - поэтом Шарлем Бодлером. И даже вызвала сочувствие.
Венсан Видаль. Портрет госпожи Сабатье
Шарль Бодлер (1821 - 1867)
"Вначале 1840-х годов в центре внимания французского мира искусства оказалась молодая женщина по имени Аполлония Сабатье. Ее отличала столь редкая природная красота, что художники и скульпторы рвались увековечить ее черты. К тому же она была очень приятна в обхождении и разговоре и держалась с обаятельной самоуверенностью. Немудрено, что мужчины так и вились вокруг нее. В своем парижском доме, для которых он стал излюбленным местом, она устраивала обеды, на которых постоянно бывали писатели и художники. Вскоре салон мадам Сабатье — как стали ее называть, хотя она еще не была замужем,— оказался в числе самых модных и значительных литературных салонов в стране. Среди завсегдатаев салона были Гюстав Флобер и Теофиль Готье, его регулярно посещал Александр Дюма-старший.
В декабре 1852 года мадам Сабатье, которой тогда было тридцать лет, получила анонимное письмо. Автор признавался в любви к ней. Боясь, что его чувства покажутся ей смешными, он решил не называть своего имени; однако для него было важно, чтобы она узнала, что он обожает ее, что он любит ее всем сердцем. Сабатье привыкла к знакам внимания — мужчины влюблялись в нее один за другим,— но это письмо отличалось от прочих: в этом человеке она, казалось, пробудила возвышенные чувства, которые были сродни религиозному пылу. В письме, написанном явно измененным почерком, было стихотворение, посвященное ей. Оно называлось «Слишком веселой». Начиналось оно с восхваления ее гармоничной красоты, но заканчивалось так:
Так я врасплох тебя застану,
Жестокий преподав урок,
И нанесу я прямо в бок
Тебе зияющую рану.
Как боль блаженная остра!
Твоими новыми устами
Завороженный, как мечтами,
В них яд извергну мой, сестра!*
В стихах угадывалась какая-то странная раздвоенность, как будто к чистому восторгу загадочного поклонника примешивалась чувственная страсть с оттенком жестокости. Она была заинтригована и встревожена — и не могла догадаться, кто автор письма и стихов.
Второе письмо пришло через несколько недель. Как и прежде, автор говорил о том, что боготворит Сабатье, причем возвышенные духовные мотивы в письме смешивались с чувственными, целомудренные — с порочными. И в этот раз были стихи — «Вся целиком» с такими строками:
И слишком стройно сочетались
В ней все телесные черты,
Чтоб мог беспомощный анализ
Разъять созвучья красоты.
Магическое претворенье
Всех чувств моих в единый лад!
В ее дыханье слышно пенье,
А голос дарит аромат*.
Было очевидно, что автор зачарован красотой мадам Сабатье, непрестанно думает о ней, но тут и она обнаружила, что и она сама, завороженная стихами, думает о нем, думает днем и ночью, гадая, кто же он. Письма продолжали приходить, возбуждая ее любопытство еще сильнее. Было так приятно знать, что незнакомца волнует нечто большее, чем просто красивые черты, но не менее лестно было то, что и ее физическая красота не оставляет его равнодушным.
Прошло совсем немного времени, прежде чем мадам Сабатье догадалась, кто мог быть таинственным незнакомцем: молодой поэт, Шарль Бодлер, один из постоянных посетителей ее салона. Он казался очень застенчивым, почти не заговаривал с ней, но ей приходилось видеть кое-какие его стихи, и, хотя в письмах стихотворения были более отточенными и изысканными, стиль показался ей похожим. В салоне Бодлер всегда чинно сидел в углу, но теперь, когда эта мысль пришла ей в голову, она стала замечать, как странно, нервозно он улыбается ей. Он, без сомнения, имел вид влюбленного. Теперь она внимательно наблюдала за ним, и чем дальше, тем более исполнялась уверенности, что именно он — тот аноним. Однако она ничем не выдала своей догадки, так как не хотела делать первого шага — как ни застенчив, как ни скромен он, но он — мужчина, и в какой-то момент ему придется осмелиться и подойти к ней. В том, что это произойдет, она не сомневалась, пока же ничем не выдавала, что разгадала тайну. Неожиданно письма перестали приходить, и мадам Сабатье терялась в догадках, пытаясь понять, что произошло, ведь последнее из писем было полно обожания едва ли не больше, чем предыдущие.
Прошло несколько лет, она нередко вспоминала о своем поклоннике и о письмах, которых она так никогда более и не получала. Однако в 1857 году Бодлер опубликовал сборник стихов «Цветы зла», и мадам Сабатье узнала многие стихотворения — именно те, которые он тогда посылал ей анонимно. Теперь их мог видеть каждый. Немного позже поэт прислал ей подарок: особым образом переплетенный экземпляр книги и письмо, под которым на сей раз стояло его имя. Да, писал он, те письма, как и стихи, принадлежали его перу — простит ли она ему то, что в прошлом он был так загадочен? Тем более что его чувства остались столь же сильными, что и прежде: «Уж не показалось ли Вам на мгновение, что я мог забыть Вас?.. Вы для меня — более чем заветный образ, возникающий во снах, Вы — мой предрассудок, моя вера... моя постоянная спутница, моя тайна! Прощайте, милая сударыня. Я с глубочайшей преданностью целую Ваши руки».
Это письмо оказало на мадам Сабатье более сильное воздействие, чем все предшествовавшие. Возможно, причина была в его детской искренности или в том, что он впервые обращался к ней напрямую, открыто; возможно, ее тронуло то, что он любит ее бескорыстно, ни о чем не прося, не в пример всем прочим мужчинам, которым, как она знала по опыту, рано или поздно что-то бывает от нее нужно. Как бы там ни было, она почувствовала непреодолимое желание встретиться с ним. Назавтра она пригласила его к себе, других гостей в тот день не было. Бодлер явился точно в назначенный час. Он был взволнован, не спускал с нее своих больших глаз, говорил мало, да и то только вежливые общие фразы. Казалось, он где-то витает. Когда он откланялся, мадам Сабатье охватила паника, а на другой день она впервые сама написала ему: «Нынче я спокойна и могу яснее проверить свое впечатление от вечера в четверг, который мы с Вами провели вместе. Могу сказать, не боясь, что Вы обвините меня в преувеличении, что я — счастливейшая из женщин в этом мире, что никогда я не чувствовала яснее, что люблю Вас, и что никогда Вы не казались мне более прекрасным и восхитительным, мой божественный друг!»
Мадам Сабатье никогда еще не доводилось писать подобных писем; для нее было куда привычнее, чтобы добивались ее. Теперь, однако, она утратила привычное хладнокровие. А дело было плохо: Бодлер не сразу ответил на ее признание, а при следующей встрече был холоднее прежнего. Она стала опасаться, что между ними кто-то стоит — уж не появилась ли вновь в его жизни та давняя любовница, Жанна Дюваль, не она ли увлекает его от нее? Как-то вечером она попыталась заключить его в объятия, поцеловать, но не встретила ответа, напротив, он вскоре откланялся, найдя благовидный предлог. Что неожиданно изменило его отношение? Отчего он сделался холодным и неприступным? Теперь она забрасывала его письмами, вымаливала встречи. Не в силах уснуть, она могла бодрствовать ночь напролет в надежде, что он придет. Никогда ей не приходилось испытывать подобного отчаяния. Она должна добиться своего, вернуть его сердце, владеть им, не делить его ни с кем. Она перепробовала самые разные средства — письма, кокетство, всевозможные посулы,— пока не получила от него записку, в которой он сообщал, что больше ее не любит, и так оно и было на самом деле.
Толкование. Бодлер был обольстителем интеллектуальным. Ему хотелось покорить мадам Сабатье с помощью слов, завладеть ее мыслями, заставить полюбить себя. Он сознавал, что физически не выдерживает сравнения с большинством из ее многочисленных поклонников — он застенчив, скован, не особенно хорош собой. Поэтому он прибег к тому, в чем был действительно силен — к поэзии. То, что ему удалось очаровать Сабатье анонимными письмами, доставляло ему какое-то извращенное наслаждение. Он не мог не понимать, что она разгадает тайну анонима — манера его письма была неподражаемой, но хотел, чтобы она решила эту задачу сама, без подсказок. Он перестал писать ей, так как увлекся кем-то другим, но знал, что она не перестает думать о нем, недоумевать, возможно, ожидая его. И после публикации книги он решил написать ей вновь, теперь уже открыто, вспенив старую отраву, впрыснутую раньше. Оставшись с ней наедине, Бодлер понимал, что она ждет, что он начнет действовать, овладеет ей, но его обольщение было совсем иного рода. Кроме того, ему доставляло удовольствие изображать холодность, ощутить власть над женщиной, которую желали столь многие. К тому времени, когда она пыталась добиться от него ответной реакции, для него обольщение уже было завершено. Он влюбил ее в себя, этого было довольно."
- Из главы "Погоня за преследователем"
Интересные заметки о культуре и истории быта:
ЖЖ http://vcherazavr.livejournal.com/
Поговаривали, что, если поймать в стёклышки калейдоскопа золотой лучик в день зимнего солнцестояния, то любое желание исполнится.
Маленькому Жене было всего 5 лет, и 21 декабря как раз был его день рождения. Проснувшись раньше всех, и аккуратно выбравшись из под толстого ватного одеяла, Женя протопал босыми пятками на кухню, пританцовывая от холода и дуя на пальцы, стараясь согреть.
В коридоре тихо тикали часы с кукушкой. Мягко гудело радио. Где-то в комнате бабушка всхрапнула, и, подавившись собственным всхлипом, закашлялась и повернулась на другой бок — скрипнула и замолчала кровать.
Подождав, пока всё снова стихнет, мальчик прокрался на носочках в газовой плите, выкрутил две конфорки, щёлкнув электрической зажигалкой, выпустил на волю два синих лотоса, погрел руки.
Солнце и не думало вставать. Забравшись на стул у окна, Женька склонил голову на колени и принялся глядеть в окно. Из окна с пятого этажа открывался волшебный, немножко таинственный вид на речку, убегавшую куда-то в даль серебряной полосой минуя небольшой подлесок, насаженный жителями в том году. Они с бабушкой тоже сажали. Он тогда носился, как угорелый, между деревьями, а бабушка, отыскав пустое ведро, в котором носили воду, перевернула его и, скрипя старыми костями, с тихим стоном присела. Размахивала палкой, словно дирижёр, помогала советами. Сколько они тогда деревьев посадили? Вроде пять. Одно — самостоятельно, а с остальными помог дядя Володя из соседнего подъезда.
Чуть дальше шла укатанная асфальтовая дорога, ведущая на север, и озимые поля, разделённые на квадратики прямыми посадок.
Женька глянул на небо: из чернющего оно стало цвета индиго. Стоит ещё чуть-чуть подождать, и небо начнёт выцветать, сереть. Индиго станет королевским синим, а затем добавится невероятный фиолетовый и пурпур. По небу разольётся жидкое золото, накалит до красна тучи, и прольётся феерией красок и оттенков по сыпавшему всю ночь снегу.
Бабушка снова закашлялась. Женька передёрнул плечами и всё-таки сделал чрезвычайно опасную вылазку в комнату за тёплым пуховым платком, привезённым бабушке из Красноярска какой-то подругой ещё во времена их молодости. Лотосы ни капли не грели. Но думать о том, чтобы поставить чайник, и вовсе не стоило: мерзкий свисток обязательно подымет бабулю! А там и не до волшебства будет. Начнутся суета, беготня, ароматы кислого дрожжевого теста и шкворчание масла на сковородке. Куда уж тут до чуда! Хотя бабушкиных оладий с мёдом безумно хотелось. Аж живот узелком сводило.
Вдруг на горизонте показалась тоненькая лимонно-жёлтая полоса. Рука сама потянулась к стоящему на подоконнике калейдоскопу. Женька ждал, до рези в глазах, упрямо сосредоточенный, собранный.
Вот показалась макушка солнца — вся такая ослепительно-белая, как у Бога. Затем пополз наверх весь круглый шар, отдающий красным в мареве зимнего, морозного утра. Рука подтянула игрушку поближе. Солнце было каким-то тусклым, словно завёрнутым в синее покрывало ночи, и никак не хотело его с себя сбрасывать. Нервничая, Женька принялся грызть пластиковый краешек калейдоскопной трубы.
Ему хотелось закричать на солнце, чтобы оно поднималось быстрее: «Пора просыпаться!» Но было так тихо, что можно было услышать даже как мыши скребутся тремя этажами ниже. Дом находился в глубоком оцепенении в предвкушении чуда.
Осознание пришло мгновенно — сейчас! Рука с калейдоскопом вскинулась к правому глазу. Стёкла внутри залило ярко-оранжевым. Запрыгал по зеркалам солнечный зайчик, завертелись цветным вихрем пластмасски, складываясь в кружевные узоры. А потом солнце потухло. И в мире стало очень-очень темно. И только отнятый от лица калейдоскоп светился золотым светом и грел озябшие руки.
Не веря своим собственным глазам, мальчик замер, приоткрыв рот.
- Эй, - тихо позвал он, чтобы бабуля не разбудилась. - Ты тут?
Тишина. А потом ему ответил тоненький и ломкий голос, словно подтаявшая льдинка под сапогом марширующего взвода:
- Да. Ты где?
- Я здесь! - встрепенулся мальчик. - Здесь! - заглядывая через глазок калейдоскопа внутрь. Внутри было что-то маленькое и очень яркое, отражавшееся от стенок.
- Что тебе надо, мальчик?
- Я Женя! - затараторил. Я, в общем, однажды услышал, что, если поймать лучик в день равноденствия... точнее, солнцестояния... самый первый лучик! То можно загадать любое желание, и оно обязательно исполнится! Ну, вот я и решил! А ещё, у меня сегодня день рождения!
- Поздравляю, Женя, - треснул голосок из пластмассовой трубки. - Сколько лет тебе исполняется?
- Пять! Мне исполняется пять! Я уже совсем большой и совсем скоро пойду в школу, через два года. Так ты исполнишь моё желание?
Внутри что-то завозилось и замелькало.
- А чего ты хочешь?
- Я хочу, - голос дрожал. Он так давно мечтал об этом, что сейчас ему даже не верилось, что всё это вообще происходит с ним взаправду. - Я хочу, чтобы мама и папа были живы. И чтобы бабушка не болела, и чтобы счастлива была. Ей так тяжело со мной. И это уже несколько желаний, но я просто хочу, чтобы мы все вместе были счастливы, и никогда не болели, и чтобы всё было хорошо! Ты можешь это исполнить?
- Могу, - внутри опять что-то затрещало и замигало. - Но ты действительно этого хочешь?
- Больше жизни!
- Раз так...
Раздался странный звук типа «пшшш!» и всё исчезло. Лучик потух и комната погрузилась в кромешную темноту — хоть глаз выколи.
- Эй, эй! - позвал Женя, но ему не отвечали. Так ты выполнишь?
В панике он соскочил с места, упав и ударившись коленкой, оставляя на стуле платок, стекать колючей пушистой массой на пол. Метнулся к выключателю. Щёлк. Раздался взрыв. Как скажут позже, от утечки газа.
Солнце медленно двигалось по эклиптике.