
Денег нет
10 постов
Доска черной дырой вылупилась на меня, выпучила белые меловые глазки. Много-много прищуренных глазок. Они моргали. Я моргала в ответ.
Третья учебная четверть растянулась, как кишка: вот вроде бы умещается в животе, а длиннющая, в несколько метров. Месяцев.
Галина Геннадьевна постукивала по столу карандашом, пробивая в моей несчастной голове дырку.
Журнал распластался пузом кверху, распятый двойками и тройками, готовый демонстрировать их как застарелые шрамы.
Васька Решетов шуршал пакетом, в котором лежал вонючий, склизкий, приготовленный заботливой Васькиной мамой бутерброд — неровный кусок черного хлеба с дешевой колбасой.
Из открытого окна тянуло тиной и чем-то горелым. Кажется, на улице что-то жгли. Или кого-то.
За спиной перешептывались одноклассники.
Знают о заштопанных на пятке колготках, мелькнула мысль.
Или юбка задралась.
Или кто-то нарисовал на спине хуй.
На всякий случай почесала спину.
Или просто ржут над моей тупостью.
Все они, эти мои одноклассники, были не менее тупыми, и регулярно рисовали друг у друга на спинах хуй. Но боялась рисунков почему-то я одна, да еще Машка Дрокова.
Машка сказала, что отличницей быть тоже плохо, потому что они, эти мои одноклассники, отличников вообще за людей не считали. А Машке еще и с фамилией не повезло.
— Мы ждем. — Голос Галины Геннадьевны тупым топором рассек затылок, по спине потекло липкое, едкое, жгучее. Гарь затопила класс.
Чего они ждут, огоспади. Такое ощущение, что я добываю уголь из шахты, а там, наверху, околевшие люди надеются только на меня.
Или как будто я на пороге открытия лекарства от всех болезней.
Чего они ждут.
— Что тебе нужно сделать?
Бежать отсюда.
Но сначала заткнуть Решетову рот его же собственным бутербродом.
— В какую степень надо возвести одиннадцать? Пиши!
В третью. Сколько это будет? Четырнадцать? Тридцать три? Дохуя, я бы сказала. Но Галину Геннадьевну не устроит ответ «дохуя». Так, в порыве отчаяния с привкусом вдохновения решила я, сначала умножить, потом вынести за скобки, еще раз умножить. Это даже проще, чем…
Сравнения я подобрать не смогла. Наверное, все же не проще.
— Ну-у? — протянула Галина Геннадьевна, и я в который раз представила себя шахтером, а одноклассников — замерзающими бомжами.
— Тысяча триста тридцать один.
— Ответ правильный, — разочарованно заморгала та, — но решение. Впервые вижу такое решение.
О да, я уникальна.
Или уникальна моя тупость, шепнул внутренний голос.
— Она же все правильно решила, — подал голос Леха, мой сосед по парте, долговязый и простой как три рубля. — Только в несколько этапов.
— Тебя не спрашивают, Серединкин. Кто из нас учитель? Решение должно быть кратчайшим. Ты же не летаешь в Турцию через Канаду!
— Я туда вообще никак не летаю, — буркнул Леха. — Денег нету.
— Садись, — кивнула Геннадьевна мне, — три.
Я гордо улыбнулась. Три. Сама. Одноклассники заулыбались в ответ. Решетов показал поднятый большой палец. На самом деле, у одноклассников человеческие лица. Когда стоишь у доски, мерещатся белые пятна со стеклянными глазами. На самом деле, они обсуждали ужасную оранжевую помаду училки. Это доска, как черный противень, на котором жарится мой здравый смысл. Это доска на меня влияет.
Плюхнувшись на свое место рядом с Лехой, я потянула носом.
— Чем воняет с улицы?
— Надеюсь, машину директора наконец-то подожгли.
— Надеюсь, машину математички.
— Или исторички.
— Кстати, об историчках. Что задавали?
— Написать сочинение про языческие праздники, — Леха глянул в дневник, — сохранившиеся в христианстве. Историчка сказала, что один из них идет вотпрямщас.
— А конкретнее?
— Да фиг знает. У меня почему-то написано «про блины».
— Кстати, о блинах. Блин, понять не могу, как я получила эту тыщу триста с чем-то.
— Я тоже не знаю, — Леха хохотнул. — Но главное, что ответ — правильный.
— Ага.
Во дворе догорало чучело Масленицы.
Я рисую на телах людей. Порой они кажутся мне холодными, как трупы, и горячими, словно угли, а кожа — чисто бумага, чуть шершавая, местами неровная, но краска на нее ложится с легкостью. Крохотные капли растекаются маленькими кляксами, чтобы навсегда (или на какое-то время) застыть в изображении.
Начинал я с иероглифов. Ну знаете, мода такая была, все хотели иероглиф. Приходили и говорили: сделайте вот этот, и плевать какой-нибудь прошмандовке, что «вот этот» означает болезнь или смерть, а может и вовсе проклятие какое. Сделайте! Пф. Я делал, да. Делал, забирал деньги, а наутро на стене появлялась точная копия китайской закорючки. Скоро я привык к тому, что вся студия расписана знаками смерти, бесплодия и горьковато-приторного отвращения. Эти иероглифы были самыми красивыми, как назло, вот дуры и покупались на финтифлюшку. Иногда мне чудилось, что именно поэтому в нашем городе столько зла и обмана, потому что все, все-все ходят, украшенные такими символами.
Скоро они вышли из моды, и я уже приготовился вздохнуть с облегчением, когда в студию пришла девчонка лет пятнадцати и попросила набить ей на запястье имя мальчика.
«Стоит ли на всю жизнь-то?» — спросил тогда я.
«Конечно, — уверенно ответила та, сдув челку с глаз, — пусть хотя бы имя останется».
Мне все стало понятно: то ли бросил, то ли уехал.
Работу я выполнил аккуратно, получил кучу мятых бумажек и звонких монет (наверное, вытрясла из копилки) и принялся разглядывать иероглифы на стенах. Пора было обставить все в восточном стиле и посадить под окном сакуру. Но ведь замерзнет же в нашу-то зиму, как ударит минус двадцать, не то что заиндевеет — переломится и рассыплется щепками.
Я подозревал, что на стену рисунки переносит мой помощник, маленький Якомото, которого прошлой весной подобрал на улице. Собственно, он и натолкнул меня на мысль открыть салон. Маленький Якомото плохо говорил по-русски, все больше ыгыкал и показывать что-то жестами. Конечно, это он проказничает по ночам, думал я, пока не заметил одну странность.
Странность была неожиданной и волнующей.
В доме не было стремянок и высоких столов, а Якомото никогда бы не достал так высоко, как во-о-он тот значок, например.
Сделав это открытие, я подскочил и подошел вплотную к стене, поскреб ее пальцем, будто хотел проковырять дырку. Стена оказалась целой и твердой. От размышлений меня отвлек звонок в дверь.
— Мне нужна Анжелика, — заявила бледная до синевы женщина с трясущимися руками. — Немедленно.
— Здесь таких нет, — тихо ответил я, приготовился захлопнуть дверь и вернуться к рассматриванию стены.
— Мне нужна Анжелика, — упрямо твердила женщина. — Меня Татьяна зовут.
«Итак, она звалась Татьяной…» — прозвучал в голове занудный голос. В детстве я ненавидел «Евгения Онегина». И Пушкина тоже терпеть не мог.
— Я же сказал, здесь такие не живут, это не квартира, а салон.
— Я знаю, я пришла по адресу, — она переступила порог, толкнув меня в помещение. — Мне к вам и нужно. Вот, — достала из внутреннего кармана фотографию, — Анжелика.
С карточки на меня смотрела девочка лет трех в пышном платье, какие обычно покупают на детские утренники. Кудрявая, краснощекая, она напоминала располневшую куклу и смотрела строго, но в то же время доверчиво.
— А-а, вы картинку такую хотите?
— Ну да! — жарко зашептала Татьяна. — Заплачу, сколько скажете, вот возьмите, — она сунула мне в руку несколько купюр, — это предоплата. Только чтобы точь-в-точь как на фото.
— Проходите, — выдохнул я и даже позабыл о Якомото и иероглифах.
Татьяна осталась довольна моей работой. Долго рассматривала себя в зеркале, вертелась так и эдак, а после кивнула и, швырнув на стол оставшуюся часть денег, почти бегом направилась к выходу. Словно перестала замечать меня: я ее больше не интересовал.
Распахнув дверь, она нос к носу столкнулась с высоким мальчишкой — остроносым и взъерошенным. Он холодно смотрел на нас сверху вниз и не говорил ни слова, пока я не поздоровался.
— Я поживу у вас, — заявил он и, отодвинув Татьяну в сторону, решительно прошел внутрь.
— Простите? — Татьяна тем временем испарилась, оставив после себя запах сладких духов. — Как это поживете?
— Ну вот так. Поживу.
Я почесал в затылке и понял — мальчишка, скорее всего, сумасшедший. А с ними, как известно, лучше не спорить. Посидит да уйдет. И я предложил ему располагаться.
— Меня Артур зовут, — вежливо представился он.
Мне было все равно.
Потому что следующая клиентка взвизгнула:
— Набейте мне решетку внизу спины. Знаете, как в игрухах компьютерных. Которые опускаются, когда уровень проходишь.
Я знал, конечно, предупредил, что работа не на один час и не на один раз, девчонка согласно кивнула.
Все это время Артур неподвижно просидел на диване. Я уже бы три раза сбегал в туалет, дважды — пожрать, а он все сидел и сидел, словно не нуждался ни в том, ни в другом.
— Чаю? — спросил я, когда девчонка ушла. Артур покачал головой.
Якомото притащил кружку мне и сам уселся рядом с пластмассовым стаканчиком. Я все глядел на него, потом на стену, затем снова на него и опять на стену. Ну не мог он дотянуться так высоко, не мог. Тогда кто же рисовал иероглифы?
Детский плач за дверью оповестил о приходе нового клиента или, что вероятнее, клиентки, но никто не стучал. Ребенок просто стоял за дверью и ревел. Я кивнул Якомото, тот засеменил к выходу и уже через мгновение привел маленькую девчонку, одетую в пышное белое платье.
Я подавился чаем и отставил кружку, а Артур даже не шевельнулся.
«Конечно, пусть хотя бы имя останется», — зазвучал в голове тонкий голосок. Я перевел взгляд с девчушки-куклы на Артура.
— Слушай, Артур, а у тебя нет знакомой… Она такая невысокого роста, с рваной челкой, глаза темные…
— Была, — коротко отозвался тот. — Была когда-то.
— А сейчас не стало?
— Теперь у меня нет знакомых. Только два раза в год. Или три, я плохо учил религиоведение в школе.
При чем тут религиоведение, я не понял и пожевал язык — вдруг поможет.
«Кукла» заплакала еще пуще, а в комнату опять постучали. Голова раскалывалась, но дверь я все равно распахнул.
— Салют, — весело поздоровался паренек в водолазке. — Мне бы это… ну это… вот такое, — Порой косноязычие клиентов раздражало. Особенно оно бесило, когда рядом плакал противный ребенок.
Паренек сунул мне под нос засаленную бумажку с изображением уродливого шрама.
— Что это?
— Ну как… глаз!
— Зашитый?
— Агась, — цокнул он. — Типа оригинально и символично.
— И что же он символизирует, позвольте узнать? — я мотнул головой в сторону кресла.
— Ну-у, мне чота парни объясняли… типа то, что мы все слепы и блаблабла… Не знаю я, мне картинка нрава!
Красивая до безобразия, до отвращения, до тошноты. Торчащие из уродливого шрама нитки, как усы таракана, извивались под пальцами. Я ощущал их, мог потрогать. Но я должен это нарисовать, прямо на коже, будто на бумаге. Шершавой, неровной бумаге. Я вздохнул и взялся за иголки, изредка поглядывая в сторону застывшего Артура и Якомото, который поил «куклу» отвратительным пойлом из стаканчика. Часы тикали, а я думал о религиоведении в школе и днях поминовения усопших.
В следующий четверг я встал с кровати и почувствовал, что не могу разлепить веки. Знаете, иногда выражение «не могу проснуться» совсем не образное. Вчера лег поздно, совсем не выспался.
Я добрался до ванной наощупь и нашарил выключатель. Выключатель щелкнул, но свет не вспыхнул. Я медленно поднял руки, осторожно прикоснулся к своему лицу и услышал крик Якомото. А может, свой собственный. Раздирающий горло на части и бьющийся о стекла.
— Якомото! Якомото! Ты тоже, да? У тебя… — я захлебнулся словами, совсем позабыв, что малой не понимает русский. Я захлебнулся. Крик сменился хихиканьем.
Под пальцами стыло железо. Я развернулся, чтобы побежать — куда-нибудь, хоть куда, подальше, без оглядки. Но железо решетки (как в компьютерных играх, наверное) было повсюду.
Значит, на стенах рисовал все-таки мой маленький помощник.
Недавно я выбил на запястье девчонки имя ее погибшего друга — Артур.
А Анжелика, наверное, ребенок Татьяны, ведь правда?
— Якомото?..
Я глотнул воздуха и взвыл от боли.
Под пальцами змеились два бугристых шрама. Ночью Якомото зашил мне глаза.
В округе их называли «домовята».
Домовята ходили в великоватых куртках и растянутых свитерах, и местные жители запрещали своим детям с ними играть. Как будто куртки и свитера были заразными. Домовята не расстраивались, они не любили домашних, даже в школе держались обособленно, списывать не просили, в столовой садились группой, как всегда, и молча ковыряли вилками в тарелках.
Учителя настороженно наблюдали за ними и всегда закрывали кабинеты на ключ, а то мало ли, сумку в сейфе хранить не будешь.
На работу в детдом меня пристроила соседка Анна Петровна. Иди, говорит, Наталья, по этому адресу, там коллектив хороший.
«А работа?» — спросила я.
«А работа как у всех, — получила ответ. — Но платят побольше, чем в детском садике, сама понимаешь».
Я кивнула, мол, понимаю.
Заведующая оглядела меня с ног до головы и с порога спросила:
— Детей любите?
А я подготовилась, ясное дело, речь сочинила про свою любовь к детям и уважение к сотрудникам, расписала все свои качества хорошие, о плохих умолчала — и улыбку на лицо нацепила, как я умею.
— А как же! Как своих, соседских постоянно под моим присмотром оставляют, всегда догляжу…
— Плохо, — перебила мою вдохновенную речь заведующая, — этих любить нельзя, мигом сожрут.
— Ну-у, я могу и не любить, — быстро перестроилась я. — Уж очень работа нужна.
— Ладно, — ярко-малиновые ногти заведующей схватили меня за руку. — Идем, покажу вашу группу.
Мы шли по длинному коридору с обшарпанными стенами. Стены, выкрашенные темно-зеленой краской плакали синими подтеками (видимо, предыдущий слой никто не стал оттирать), спертый запах ударил в нос, когда мы повернули налево.
— Тут у нас кухня, — пояснила заведующая и ускорила шаг.
Двери по обеим сторонам коридора выглядели одинаково, и без провожатой я бы наверняка запуталась. Как не заплутала заведующая, для меня оставалось загадкой. Скорее всего, работает здесь с незапамятных времен.
— Ну, вот ваши домовята.
Я вдруг представила толпу низкорослых существ, похожих на домовенка Кузю из мультика, но вместо них на меня уставились двенадцать ребятишек. Это потом я узнала, что их двенадцать, а в тот момент казалось, что гораздо больше. В разномастных футболках, они сидели за столами и чиркали что-то на листках.
— Что нужно сделать, когда к вам заходят?! — рявкнула заведующая, в секунду превратившись из воспитанной женщины в сварливую старуху.
— Здравствуйте… здрасьте… доброе утро, — пробормотал нестройный хор голосов, и я постаралась улыбнуться как можно искреннее.
— Это ваша новая воспитательница… — заведующая вопросительно посмотрела на меня.
— Наталья Алексеевна, — я, к слову, тоже не знала имени-отчества заведующий. Как-то забыла совсем про них.
Домовята не откликнулись. Они молча рассматривал меня, словно я была музейным экспонатом, и машинально чиркали на листках.
— Ну, идемте, — заведующая посчитала процедуру знакомства оконченной. — Значит, смотрите. В группе дюжина детей, все они записаны в восьмую школу на Новониколаевской, за ручку не водим, конечно, но следить надо.
Мы миновали дверь, из-за которой доносились истошные детские визги, шлепки и надрывный рев: «Сколько раз говорено, что каждому полагается по одному куску сыра?! Я что, по-вашему, просто так здесь работаю, мрази, у меня дома тоже дети, и их никто задарма кормить не будет, все мамка принеси!..»
Я вжала голову в плечи — ну сейчас кому-то влетит.
— Ты глянь, опять продукты таскают. Как будто мы их не кормим! — как ни в чем не бывало вздохнула заведующая и продолжила прерванную мысль: — Следишь, значит, когда ушли, когда пришли, не то потом начинается: «А вот ваши дети!..» А так ты им р-р-аз бумажку — и все. Дома были наши дети, это не они.
— А что «ваши дети»? Безобразничают?
— Ты не работала до этого в детдоме? — сочувственно спросила заведующая.
— Первый раз.
— Оно и видно. Меня Антонина Федоровна зовут, — наконец назвалась она.
Неловкое «очень приятно» повисло в воздухе.
***
Новенький мальчик Витя Шваб — тринадцатый в моей группе — казался ребенком тихим и неприметным. Он не рассказывал о себе, не предлагал мне быть его мамой, как малышня, и не огрызался, как старшие. Домовята его не приняли, потому что рос он в семье, а сюда попал, когда родители погибли. «Домашний», — презрительно морщились они. «Несчастный случай», — пожала плечами Антонина Степановна. Ее мало интересовали подробности. Витя, на вид лет тринадцати, был худым, высоким и лохматым, судя по личному делу из школы, хорошо учился и все время молчал.
Тем вечером Витя не вернулся из школы. Он всегда приходил в пять — после уроков и волейбольной секции (у него даже медаль была «За успехи в спорте»), а тут пропал. Я побежала в заведующей, а та только отмахнулась: придет, еще не темно, поди карманные деньги тратит, дармоед, «а мне своему не на что джинсы новые купить».
— Да неправда это, Антонина Степановна! Случилось что-то, чую я, — и правда чуяла, как будто бедой пахнет. Имбирем пахнет и хлоркой. — Побегу я в школу.
— Никуда не побежишь, — отрезала та. — У тебя группа без присмотра останется, ужин скоро, на месте сиди и задницу прижми. Не надо их любить, сказано же, сожрут.
— Но Витя…
Меня выставили за дверь и велели сторожить остальных.
Остальные приплелись к девяти вечера, замерзшие, но довольные. На улице тепло стояло, для ноября погода райская, вот они и гуляли целыми днями. На день им давалось по семьдесят рублей на человека, на сигареты им да на пиво хватало.
— А Витя где?
— Он не с нами, — коротко ответил Андрей, которого отец сдал в домовята после смерти жены. Не нужен оказался, есть все время просил.
— Куда Витя-то делся? — я схватила Ваську Левашкину за платье. Васька гадко ухмылялась щербатой улыбкой. — Куда? — я бросила ее и вцепилась в казначея их шайки — Кирилла. Про себя я звала его косоглазым, потому что один глаз ему выбила мамашка еще до того, как в детдом попал. Косоглазому они все отдавали деньги, а тот уже решал, на что потратят.
— А он родителей ищет.
Я от неожиданности так и села.
— Ка-ак?
— Ну-у, вот так. Сказал: пойду родителей искать. Да нам все равно, странный он какой-то.
И они, захихикав, прошли мимо меня в столовую.
***
Витя так и не вернулся. Его нашли на следующее утро.
Речка у нас на окраине города течет, еле-еле замерзла, холодов нет, лед некрепкий.
Ботинок заметил второклассник из домашних, рассказал родителям, а те заволновались. Я еще подумала, ну кто за чужого волноваться будет?
Пошли, значит… Ну и вот. Нашли, синий весь, куртка порвана, еле отодрали от окоченевшего тела. И брови в инее.
— Родители к себе позвали, — набожно шепнула Антонина Степановна и завязала ленточку личного дела Вити на бантик.
Я ошалело посмотрела на нее и на кружку горячего кофе. Мне кусок в горло не лез.
— Родители у него утонули на море. Вот есть же у людей деньги по морям зимой ездить! — с завистью прошипела она и снова превратилась в набожную ласку.
— А он родителей ищет, — звучало в голове, пока писала заявление об увольнении. И хихиканье. Мелкое, как горох. Смешки скакали по полу и забирались в тапки, щекотали и катились дальше.
Из комнаты послышался гогот. Двенадцать домовят из моей уже бывшей группы сидели в мальчуковой спальне и радовались, что одна тумбочка освободилась. Злобные домовята, совсем не Кузя из мультика.
Тут меня будто в плечо толкнули и шепнули: «Вернись». Я тихонько приоткрыла дверь и подсмотрела в узенькую щель. Кирилл, растянувшись на кровати, подбрасывал в воздух медаль «За успехи в спорте» — и ловил. Подбрасывал и снова ловил.
Домовята делили Витины деньги.
Предыдущая часть здесь
***
— …Ну ты же знаешь, что скажет Подольский.
— Ага. «Мне похуй», — хихикнула Светочка.
— Именно.
Вячеслав задумчиво повозил пальцем по столу. Подольский ушел полчаса назад и до сих пор не вернулся. Вячеслав Юрьевич боялся одиночества, именно поэтому выпросил себе в ассистентки Светочку (а не потому, что вы подумали). Светочка, насвистывая, протирала пыль, и, казалось, не замечала его, но такое положение вещей Вячеслава Юрьевича устраивало – лишь бы была рядом живая душа.
Он и женился-то рано лишь потому, что боялся остаться один. Одиночество кралось рядом блеклой тенью и всякий раз намекало, что Вячеслав Юрьевич однажды может без вести пропасть, не оставив и следа. Порой он даже просыпался ночью и ощупывал себя всего: а вдруг какая-то часть уже пропала? Рука там или нога. Или голова. Пропажа головы ведь куда хуже, чем исчезновение мизинца. Убедившись, что конечности в порядке, Вячеслав Юрьевич спокойно засыпал, а проснувшись, чувствовал себя разбитым. Иногда по утрам сильно болела оторванная голова.
Он бы очень хотел взять у Подольского взаймы хотя бы толику его безразличия и равнодушия к действительности, но, увы, отношение к жизни не передается воздушно-капельным путем. Приходилось мучиться, задумываться и возить пальцем по столу.
Наконец дверь распахнулась и ввалился растрепанный Подольский.
— Ну как?
— Велели выходить на смену в четверг, пятницу и субботу, — выпалил тот. – А еще сказали, что зарплату не поднимут, даже не ждите.
— Вот ведь… — Вячеслав Юрьевич сдержался и замолк.
— Да ну и похуй.
Светочка терла тряпкой полированную поверхность, и в столе начала образовываться дырка.
— Еще велели сфотографироваться на стенд, что в холле висит. Завтра в пять, фотограф приглашенный, галстук и пиджак наши.
— А брюки?
— А брюки не надо. Нас по пояс будут снимать.
Светочка фыркнула.
***
Фотографии принесли через неделю. Подольский долго плевался, глядя на свое изображение, а озабоченный Вячеслав Юрьевич побежал к начальству, не найдя своей карточки.
— Видите ли, дорогой, — пропел главврач Василий Иваныч, — ваша карточка утилизирована, потому что, как выяснилось, вас не существует.
— Судя по тому, что вы стоите передо мной и едите мой бутерброд, — недоумевал позже Подольский, — вы вполне себе существуете.
— Ступайте-ка вы домой и не существуйте там, — припечатал Василий Иваныч. – Мне несуществующие кадры тут не нужны.
От главврача Вячеслав Юрьевич вернулся больным, бледным и почти прозрачным. Светочка продолжала полировать дыру.
Подольский протянул хлеб с колбасой.
Телефон долго-долго звонил, но трубку так никто и не взял.
На следующее утро, второго апреля, выяснилось, что Вячеслав Юрьевич материален, но этот факт уже не мог вернуть Вячеслава Юрьевича в его тарелку. Тарелка хрустнула и развалилась на части. За ту ночь он передумал столько всякого, что уже успел убедить себя, жену и тещу в своем не-существе. Разумные доводы о документах и фактах биографии утопали в паническом безумии, руки тряслись, голова раскалывалась, признания в любви не помогали.
Подольский перешагнул через себя и предложил:
— А хотите, я вам свою фотографию отдам? Она мне все равно не нравится.
— Не хочу, — плаксиво протянул тот. – Я никому не нужен.
— Пойду поем, — пожал плечами Подольский.
И Вячеслав Юрьевич признал это лучшим выходом из ситуации.
***
Лето приложило весну жарой, утопило в лужах и закопала на высохшем пустыре.
Фотография так и не нашлась. Более того – пропала фотография Подольского, что наводило подозрение как на Вячеслава Юрьевича, желавшего отомстить коллегам за первоапрельскую шутку, так и на самого Подольского.
«Ну и ладно», — с постными минами хором заявили они. Коллеги шептались, что Подольский плохо влияет на Вячеслава Юрьевича, вон уже заразил своей беспечностью.
Однако это не было правдой: Вячеслав Юрьевич все так же переживал за сохранность своих рук и ног, вскакивал по ночам и пересматривал старые фотографии, чтобы лишний раз удостовериться в своем бытии.
Подольский фыркал, крутил пальцем у виска, но поделать ничего не мог. Главное, никто не покушается на его личное пространство.
А самое интересное знаете что?
Вячеслав Юрьевич и Подольский каждый вечер идут домой.
Они пытаются читать газеты, включают компьютер, даже пишут что-то в блоги. А может, пишут их руки, без участия мозга, ведь за день от мозга осталась десятая часть. Или одиннадцатая.
Вячеслав Юрьевич и Подольский наощупь умываются, наугад раздеваются и падают в постель, забывая дорогу на работу и думая о том, что завтра отведут жену в театр.
Им снится почти один и тот же сон, в котором одного встречает красочный город с блестящим указателем «до Полярного 2 км.», а другого ободранная табличка «до Полярного…». Далее стерто.
Вячеслав Юрьевич видит себя маленького, потерявшегося в чужих закоулках родного города, и в отчаянии дергает безликих прохожих за пальто, спрашивает, где мама, и не получает ответа. Полуразрушенные дома заглатывают свет, быстро превращая день в ночь, и меркнут придорожные фонари. Подольский бежит по темной улице, спотыкается о рельсы, невесть откуда взявшиеся, карабкается на крышу вагона, а по ней уже бежит Славка, тот, который Юрьевич, неловко взмахивая руками. Ему так не хватает ловкости Подольского, который цепкий как кошка.
Поезд приносит его на бескрайнюю равнину, где, посреди пустоты стоит девятиэтажка, его родная девятиэтажка, та самая, где он вырос. Подольский заходит в темный подъезд, видит мать, а та на его глазах превращается в игрушечную собачку с мигающими лампочками вместо глаз. Он заливается слезами, хватает игрушку и несется обратно на поезд.
А поезд ушел, остались только рельсы.
Вячеслав Юрьевич думает, как, должно быть, нелепо смотрится взрослый мужик, вымазанный соплями и слезами. Но маленький Подольский где-то за ухом коварно шепчет: «Да похуй уже».
Оба они просыпаются от кошмара, нехотя отбрасывают в сторону одеяло и собираются на работу, где одного будут любить, а другого ненавидеть. Вячеслав Юрьевич и Подольский уставшие и никому не нужные (именно с утра это чувство, несмотря на то, что рядом спит жена), наверное, именно поэтому они друг друга не замечают.
А еще потому, что утром они зайдут в холл больницы, а навстречу им выскочит Светочка с радостной новостью, что фотография нашлась.
— Ну вот и слава Гиппоткрату, — выдохнул главврач, заканчивая «летучку», и закрылся у себя.
— Ага, — хором протянули медики.
А с огромного стенда на них смотрел улыбающийся Вячеслав Юрьевич Подольский.
Предыдущая часть здесь
(возможно Подольский не умер)
***
Вячеслава Юрьевича любили. Любили по-разному, но в должной мере, чтобы он мог с чистой совестью сказать: «Я не одинок и от этого счастлив».
Маленького Славочку любили в детском саду за умение бойко читать стихи и быстрее всех засыпать во время сончаса. С ним охотно дружили девочки, несмотря на то, что дорогих игрушек у Славочки не было. Да и вряд ли девочек могли заинтересовать роботы с машинками.
Мама Славу тоже любила. Он хоть и бегал по крышам гаражей, приходил с разодранными коленками и расталкивал локтями пассажиров автобусов, был ребенком некапризным. У витрин магазинов истерики не закатывал, любил мороженое в вафельных стаканчиках и с недетской серьезностью кивал, услышав аргумент «куплю с зарплаты».
Самостоятельный Славка умел варить себе кашу, не боялся стоматологов и считал до ста. В школу его отдали с шести — под надзор учителей и темноты, по которой он шлепал каждое утро. Из школы Славка таскал пятерки, синяки и бутерброды с маслом. Ключ от квартиры висел на шее, чтобы не потерялся, а лямки тяжелого рюкзака сползали с плеч.
В средней школе на Славу возложили Надежду. Именно так, с большой буквы, возложили и велели нести. Слава был ответственным пацаном, тащил надоедливую Надежду из года в год и со временем даже привык к ней. Ему казалось, что Надежда поселилась в его комнате, сидит под кроватью или чайной ложечкой запихивает знания в Славкину голову, пока тот спит. Учителя во главе с директором Славку уважали за стремление, настойчивость и вредность. «У вредных людей, — говорил директор-химик, — даже осадок быстрее выпадает». Какой такой осадок должен у него выпасть, Славка думал долго.
Одноклассники тоже любили Славку за то, что давал списывать, за подсказки на контрольных и за непотребные частушки на уроке музыки. Друзья знали, что позови Славку в два часа ночи, он встанет и придет, а потом уж будет выяснять, в чем дело и почему его подняли задолго до будильника.
Школа закончилась как-то быстро, неожиданно, Славку словно швырнули в кипящую воду, сбросили с обрыва, покатили подальше от дома, от одноклассников, и семнадцатый год своей жизни он носился по чужому городу в поисках Надежды, но она осталась под кроватью.
Прошло пять лет, Вячеслав Юрьевич повзрослел и уже стажировался в детской многопрофильной больнице, но любить его не перестали. Привычка все-таки.
***
Подольский с Вячеславом Юрьевичем работали в одном кабинете, бок о бок, и сами плохо понимали, как им удается уживаться вместе. Подольского, в отличие от Вячеслава Юрьевича, ненавидели всей душой, до пены у рта и судорог.
Начальство ненавидело Подольского за вечно улыбающуюся морду. Ну не должен работник быть доволен, если постоянно упрекать его в халатности, тунеядстве, профнепригодности и по всяким-разным поводам вызывать к себе в кабинет. Начальство седело от бессилия и изобретало все новые способы огорчить Подольского. Тот держался и продолжал улыбаться, отлично зная, что этим дико раздражает окружающих.
В школе Подольского терпеть не могли. За то, что не умел играть волейбол и постоянно подводил команду, за то, что его ставили в пример, и за вредность, конечно же.
Медакадемию Подольский окончил с красным дипломом, что не могло не вызвать зависти у однокурсников. «Купи-и-ил!» — завистливо тянули они на выпускном. «По блату-у-у», — шипели девчонки, которые не могли отличить краснуху от ветрянки, но имели в кармане точно такие же «корочки», как у Подольского. Только синие.
Подольский загадочно улыбался и дул лимонад из бокала. За отвращение к спиртному его, кстати, тоже не любили.
— Слышь, Подольский, — окликнул его Вячеслав Юрьевич, — глянь фотки с корпоратива! Ты там есть.
— Но я не фотографировался, — возразил тот. — Следовательно, с большой долей вероятности, меня на фотографиях быть не может.
— Ну вот же ты, — палец с аккуратно подстриженным ногтем ткнул в карточку, и Подольский осторожно взял ее в руки.
Действительно.
— А вы где?
— А меня нет.
И, подумав, Вячеслав Юрьевич добавил:
— Хотя я точно помню, что улыбался в камеру.
***
Вячеслав Юрьевич, бывало, впадал в состояние, близкое к депрессии: мог по полчаса орать в трубку на жену, мог швырнуть дорогущую вазу (подарок пациента) на пол и растоптать осколки, мог запереться в кабинете и никакими уговорами его оттуда не выманить. Последствия плохо залеченной травмы головы, пояснял он после того, как приступ заканчивался. В такие моменты на выручку приходил Подольский – он, улыбаясь, выходил в тесный коридор, успокаивал взволнованных мамочек:
— Не волнуйтесь, уважаемые, пройдемте за мной, — и по одному забирал детей в соседнюю комнату.
Подольского и на работе-то держали на случай таких форс-мажоров, иначе давно бы уволили, уж больно главврача раздражала его довольная морда.
— Знаешь, Подольский, — как-то протянул Вячеслав Юрьевич за чашкой чая, — вот если бы нас соединить, вышел бы отличный человек.
— Угу, — кратко согласился тот, а Вячеслав Юрьевич продолжил, ободренный таким развернутым высказыванием.
— А ведь правда! Мне бы твоего спокойствия, а тебе моей ответственности, цены бы нам не было.
— Угу.
— Тебе, наверное, надоели тычки от Иваныча? Да ты не волнуйся, он мужик понимающий, но у него количество штатных единиц ограничено, надо ему кого-нибудь выжить отсюда. А меня вот, знаешь, иногда раздражает вся эта братия… — Вячеслав Юрьевич отхлебнул чаю, причмокнул и отставил чашку. – «Ах, наш дорогой, как у вас дела?..» Тьфу, лучше б зарплату подняли. Вот если б можно было…
Что «если б», Подольский так и не узнал, потому что в кабинет ворвалась медсестра Светочка и объявила, что главврач Василий Иваныч требует Подольского на ковер.
— Ну, я пошел, — просто сказал тот, а Светочка только фыркнула: привычка Подольского разговаривать с самим собой ее неимоверно бесила.
— Угу, — ответил в тон Вячеслав Юрьевич и пододвинул к себе чашку.
***
Подольский не стал этого озвучивать, но он ни за какие коврижки не согласился бы делиться с кем-то частью себя.
Когда ему было пять, мама оставила его в магазине. Она часто пугала: «Будешь плохо себя вести, отдам вон тому дяде», но не отдала, зато оставила у прилавков, словно хотела сказать: забирайте кто хотите. Прям как в Простоквашино.
До дома он добрался сам, и дверь ему открыла заплаканная до синевы и бледная до пятен мама. Подольский так и не понял, чего она расстроилась, скорее всего, из-за того, что никто не позарился на ее сына. Подольский, два часа плутавший по городу, дал себе слово больше из дома не выходить.
Мама плакала редко, и в следующий раз слезы на ее глазах Подольский увидел школьником. К тому времени мама уже потеряла надежду отдать его кому-нибудь, потому что, размышлял Подольский, такой «лоб» никому не нужен. Он возвращался домой попозже, на цыпочках скрывался в своей комнате и с облегчением выдыхал: мама его не услышала, следовательно (с большой долей вероятности) думает, что его нет. Вот и ладно. Подольский даже вырезал из детской хрестоматии и повесил на стену листок с плохо пропечатанными строчками:
Мама спит, она устала, ну и я играть не стала…
Мама давным-давно обозначила свою позицию, чесал Подольский в затылке, но раз уж у нее не получилось избавиться от него, нужно как можно меньше попадаться ей на глаза. Из школы его выгонял сторож, когда Подольский, переделав все дела и даже полив цветы на третьем этаже, слонялся по холлу. Учителя считали его бесплатным приложением к зарплате и соцпакету, просили передвинуть парты или вымыть доску. Любили, одним словом.
«Мама такая хорошая, — говорили они, жалея, — волнуется, в школу бегает, а мальчишка ее избегает».
Подольский маму в школе ни разу не видел и потому считал иначе.
«Зато я нужен самому себе», — заявлял он внутреннему голову, и голос осторожно кивал.
Так вот, о слезах.
Мама плакала, потому что никак не получалось отвязаться от Подольского.
Вроде бы на одном волоске, а все равно живой.
Врачи тогда сказали, что удачно упал… перелома позвонков нет… шею не свернул, и то хорошо. Сильное сотрясение, но жить будет и даже скоро в школу придет.
«А физруку по шапке!» — поднял вверх палец хирург и, хлопнув дверью, закрылся у себя.
Мама погладила Подольского по голове. И внутри, там, где мозги, впервые зазвучал чужой голос:
«Так физруку и надо».
Хотя Подольскому физрук нравился.
— Вот что, как там тебя… — начал хирург, расхаживая по палате и не припомнив имени Подольского. Ничего, он уже привык. – От физкультуры освобожден на полгода, глаза не перенапрягай, если будут беспокоить головные боли, сразу родителям говори – и к нам. Маме я уже все объяснил.
«Маме похуй», — подумал Подольский.
«Тебе тоже», — сказал чужой голос в башке, к которому Подольский уже начал привыкать.
«Ага».
Продолжение следует.
Начало здесь
***
Висельника в квартире не было. Обшарили все закутки, все комнаты, даже в унитаз заглянули — не было висельника, хоть тресни, а так хотелось заполучить заветную бумажку.
— Может, он прикалывается? — Ленка засунула голову в шкаф, но ничего, кроме рубашек и штанов, не обнаружила. — В отместку за то, что мы его за пивом послали.
— Не, это ж Подольский, он на всю голову ебанутый. Мог и покойника из анатомички притащить, — Никита почесал в затылке, — там этого добра навалом, мы вчера видели. А еще вчера привезли трупы после автокатастрофы, те еще красавчики…
— Заткнись, — Катрин глотнула из трехлитровой банки.
— Подольский всегда все делает по своей любимой книжке. — Он влюблен в нее ничуть не меньше, чем в рисунок с привидением. Хорошенький день рождения: «Найди свой подарок сам и отбери у висельника». Придет Подольский — урою.
— Глядите! Стрелки нарисованы мелом!
Белая стрелка пряталась за вешалками и указывала на кухню.
Неожиданно я представил Подольского, который пьет вчерашний чай и, высунув кончик языка, рисует остров сокровищ. Он может, он же Подольский.
Кухню мы перевернули вверх дном, поковырялись в банках с крупами, как профессиональные воры, вытряхнули посуду из шкафов, но деньги не нашли. А подарок хотелось, тем более Подольский, сам того не желая, выполнил мое давнее желание — подарил деньги.
Осталось их найти.
— Тихо! Слышите? — Катрин замахала на нас руками.
Шорох доносился из комнаты, и мне представилось, как сотни тараканов ползают по дивану, по креслам, взбираются по шторам наверх и сигают вниз, как с трамплина. Мы друг за другом, как в американских комиксах, прокрались по коридору. Абсурдность происходящего со вкусом мокрого картона въедалась в язык. По-моему, нас где-то наебали, вот только где? Пластмассовая тишина трещала по швам, но сломаться все никак не могла.
Ноги Никиты болтались в полуметре от земли, а сам он, вывалив язык, смотрел выпученными глазами в сторону. Ленка взвизгнула, Антон присвистнул, а я подумал, что придется убирать лужу на полу. Нам в универе говорили, что покойники ходят под себя.
— Ну и где у него деньги, в кармане? — пролепетала Катрин, и я вздрогнул. Про деньги как-то позабыл.
Из туалета донеслись завывания. Ленка изображала привидение с картинки. Гребаная картинка все стояла перед глазами… Хотя, учитывая, что в квартире не было никого, кроме нас, в привидения уже почти верилось. Самым краешком того места, которым верят.
— Я гляну, — деревянный язык еле двигался, и слова получились невнятными. Ленка, ранимая душа, обнимала унитаз и вытирала сопли туалетной бумагой.
— Кт-то его т-т-уда повесил? Не сам же, а? Это не ты? Не ты ведь? — Ленка вцепилась в мою руку ногтями.
— Не-а, не я, мы ведь все вместе были.
— Неправда. Подольского не было.
— И ты полагаешь, что это он?
— Ну а кто?! Он же на всю голову ебанутый. Как же теперь, а? Это ведь полицию надо вызывать, они придут, все затопчут, потом отмывай…
— Ты какую-то херню несешь, Ленк, — я поднял ее с пола и повел в комнату.
Никита все еще болтался на люстре, а Катрин и Антом кружили внизу голодными гиенами. Наконец Катрин решительно подтащила табуретку к покойнику и сунула руку в карман его джинсов.
— Там что-то есть.
— Ты чего шепчешь-то?
Ну да, трупы не спят, они же трупы, их нельзя разбудить. Хотя в барабаны бей.
— Там что-то есть! — громче повторила Катрин и вытащила маленький конвертик.
— Кла-а-ад! — пробурчал Антон, подняв руки и растопырив пальцы. Маленькое доброе привидение наш Антон.
— «Приветствую вас, мои юные друзья, — прочел я строчки, накарябанные почему-то почерком Никиты, — ваши поиски увенчались успехом, и каждый из вас награждается званием «Доверчивый мудак года»…» Чего?
Тихий смех, забравшийся за воротник, лизнул позвоночник, сполз по заднице, по бедрам и пощекотал коленки. Никита втянул синий язык обратно в рот и снял с глаз пластмассовые колпачки с нарисованными зрачками.
— Купились, придурки?! Так и знал, что пересретесь. Видели бы вы сейчас свои лица! — он расстегнул рубашку, обнажая веревки, которыми был привязан к люстре.
— Ну ты и кретин, — Катрин швырнула пустой конвертик на стол и уселась прямо на пол.
— Ну все, теперь точно не даст, — огорчился Никита, легко спрыгивая на землю.
— Да пошел ты, — огрызнулась та.
«А мы уже на похороны скинулись», — просто сказал бы Подольский, будь он дома.
Скидываться все равно было нечем, потому что нычку Подольского мы так и не нашли.
Зато нашли семь меловых стрелок и еще полчаса бродили по всей квартире, изучая стиральную машинку, системник и подоконники. Антон даже зеркало раскурочил, но и там ничего не обнаружилось.
К трем часам пополудни я проклял день, когда появился на свет, и родителей, родивших меня в июне. Жара липкой пленкой покрывала стены и дверцы шкафов (в шкаф, кстати, я засунул нос четыре раза, но всякий раз меня встречала пустота). Жара наполняла воздух дымом и заполняла легкие, солнце, вообразив себя сковородкой, сжигало каменный дом до углей.
— Кажется, мы ходим по кругу, — не помню, кто произнес эти слова вслух.
— А давайте разделимся! Так всегда делают в фильмах, — убежденно проговорила Катрин, размахивая веником. Нет, она не собиралась прибираться, она катала на венике Ваську.
— Ага, в фильмах преступника находят за одну серию, потому что экранное время стоит денег, — пробурчал Никита, но все же добавил: — Окей, я возьму на себя кухню, Ленка и Катрин осмотрят ванную, потому что они девчонки…
— Хочешь сказать, что мы дуры?..
Именно!
— Нет, я хочу сказать, что вы наверняка разбираетесь во всяких баночках-скляночках, которые у Подольского в немереных количествах стоят на полках. И вообще вы моетесь чаще! Не удивлюсь, если у него прокладки в шкафу…
— Нету, я пять раз проверил. Я, пожалуй, останусь в комнате.
— …ладно, а Антону достается спальня, — Никита хлопнул себя по коленям и скомандовал: — Приступаем!
За что я люблю Подольского, так это за аккуратность. Книги лежали ровными стопками на полу, а в книжных шкафах хранились брюки — отутюженные и сложенные по линеечке. Вместо фотографий на стенах висели изображения человека в разрезе. Я засмотрелся на рассеченную кишку, казавшуюся рыхлым месивом, и чуть не наступил на Ваську.
Часы назойливо тикали на стене, словно хотели свести с ума, и я вытащил из них батарейку. Установившаяся тишина как пышная дама вплыла в комнату и уселась в кресло у окна. Мы глядели друг на друга, не моргая, как в детской игре, пять минут или час — не знаю. Часы-то остановились.
— Ой бля, еще один!
Я заснул, и из сна меня вырвал возглас Никиты.
— Здравствуйте, дорогие радиослушатели, сегодня четверг, за окном солнечно, и с вами снова я, ваш пиздец! — тараторил он, гремя мебелью. — Слышь, клоун, слезай давай, обезьянничать нехорошо, придумай свою фишку и применяй. Совсем охренели плагиаторы…
Он сыпал и сыпал словами как горохом, не замолкая, и я с трудом отлепил себя от дивана.
— Ой, мамочки, какой мудак! — причитал Никита, будто случилась трагедия всей его жизни. — Слезай давай, Антош! Щас девчонок позову, пусть они повизжат, порадуются.
Мы столкнулись с ним в дверном проходе, и я мельком увидел Антона, висевшего в спальне на люстре.
— Что, еще один?
— Ага, сука, уже не смешно даже. Говорю же, вари башкой сам, расхреначь себе пузо или там нарисуй дыру в башке, как на хэллоуин…
— Хватит орать.
— Что за запах?
— Курить есть?
— В комнате. — И мы свалили, оставив Антона развлекать самого себя.
Когда через пару часов мы вернулись в спальню, Антон продолжал висеть, и, наверное, ему было удобно и хорошо, потому что поза его не изменилась. Разве что лицо побледнело, как мелом натертое. А может, это он рисовал мелом стрелки?
Тишина скрипнула креслом, вставая во весь рост, и Ленка икнула.
Мы мелкими шажками зашли в спальню друг за другом и выстроились у стены, как в почетном карауле.
Жалкие обрывки знаний по анатомии человека лениво ворочались в голове жирными слизнями, и противный голос Леонида Андреича с кафедры проворчал: «Что-то он у вас какой-то синий для живого человека».
«Скорее мертв, чем жив», — прошептал Подольский, выглядывая из-за моего плеча. Я резко обернулся. Пустота.
Я молча подобрал табуретку, валявшуюся неподалеку, и полез снимать свой подарок.
С трудом вспомнил лекции, пощупал пульс, проверил реакцию зрачка на свет и послушал стук сердца. Сердце молчало. Обрывки знаний скучающе посмотрели на меня, обернувшись соломенным человечком. Человечек вздохнул и полез на табуретку.
Антон был окончательно и бесповоротно мертв.
— Антошка, Антошка, пойдем копать картошку! — пропел Никита тонким голосом, смолк, а потом завизжал как баба. Его вопль несся по потолку галопом, подгоняя пыль и расталкивая сонных мух, бился в стекло, но выбраться из комнаты не мог. — Что это, а? Он чо, правда того, да?
Антон казался неподъемным, словно набитый камнями. Я сбросил тело на диван и сложил его руки на груди.
И мне даже в голову не пришло осмотреть карманы висельника.
Ключ в замке повернулся, и входная дверь скрипнула. Мы как по команде развернулись и замерли. Друзья представлялись мне одинаковыми — с одинаковыми круглыми глазами, раскрытыми ртами и сжатыми кулаками, готовыми защищаться до последнего, если какая-нибудь тварь решит и их вздернуть. Никита вцепился в кухонный нож и спрятался за Ленку.
В дверях показался Подольский с полными пакетами, в которых гремели бутылки и шуршали упаковки. Мы пялились на него, как на призрака, и я подумал, что в квартире слишком много привидений на один квадратный метр.
— Привет, — поздоровался он и начал снимать ботинки. — Как дела?
— Лучше некуда, — выдавила Катрин, — если не считать покойника в спальне.
— О, так вы нашли его!
— Ага, и с вами снова ваш пиздец. — Никита обмахивался ладонью и часто сглатывал.
— А что ж не сняли? Подарок, надо полагать, с обратной стороны, раз на лицевой его нет.
— Сняли, — Катрин с опаской поглядела на Подольского.
— Подольский, сука, — начал Никита, но захлебнулся словами, когда тот смахнул пыль с детского рисунка. Как его там… «Руки вверх» или как-то так.
— Но там ведь плясун намалеван, — тихо поправил я. В детском саду наши кровати стояли по соседству, и каждый сончас мне надо было бояться. А я не боялся.
— Я же говорил, что немного не дорисовал, — невинно заявил Подольский и решительно взял черный маркер. — Вот смотри!
Я, открыв рот, наблюдал, как Подольский стер плясуну одну тонкую ручонку (кажется, левую), а вторую удлинил настолько, что она тянулась за край листа, вверх.
— И чего? — Ленка ухватилась за Никиту и раскрыла рот.
— Вы не так смотрите, — улыбнулся Подольский.
— Я смотрю глазами, — взъерепенился Никита, — а чем надо? Жопой?!
Кто-то хлопнул меня по плечу, я вздрогнул и медленно повернулся. Зеленоватое лицо улыбалось мне щербатой улыбкой, а синий язык свисал через губу, доходя почти до груди. Не шучу, до груди. Я осторожно развернулся обратно и на всякий случай пощупал свое плечо. Плечо было на месте.
— Висельник. Ты рисовал висельника.
— Ага. Если ноги человека касаются земли, он с большой вероятностью имеет какую-то опору. Если ноги не касаются земли, значит, человек держится за перекладину сверху. Или его держат, — Подольский двумя последними штрихами обозначил висельнику глаза и отошел подальше, чтобы налюбоваться вдоволь.
— «Выше ноги от земли», — простонала Катрин, нервно ломая последнюю сигарету из пачки, а Никита даже не обратил внимания.
— Совсем не то, что кажется. — Слова пахли потом.
— Но почему тогда Антон мертв? Зачем нам два висельника?
— Это не я, — Подольский отковырял от изнанки картинки оранжевую бумажку в пять тысяч рублей и спрятал ее в карман.
Его стипендия осталась с ним.
И я был готов заплатить ему еще столько же, чтобы он больше никогда не устраивал мне праздников. Страх стекал по позвоночнику, мочил штаны, будто я обоссался, и уходил в пол.
— А Антон? — всхлипнула Катрин.
— А Антона нужно закопать. Потому что он, скорее всего, мертвый. Ой, веревка цела, может, еще сгодится — белье развешивать.
Никита стянул веревку с опухшей шеи, оставив на ней лишь синеватую борозду, и молча протянул Подольскому.
— У меня лопата есть, — лучезарно улыбнулся тот, радостный, что хоть чем-то сможет помочь.
Предыдущие части
Он вспоминал свое имя только когда заглядывал в паспорт. Все звали его Подольским, даже родители. Подольский то, Подольский сё, Подольский идиот. В детском саду к нему прилипла кличка Позорский, потому что на утреннике он не смог правильно прочитать стишок, и воспитательница в сердцах воскликнула: «Это не Подольский! Это какой-то Позорский нашей группы!» А сам Позорский тихо сидел в углу и выкладывал из кубиков слово «ацетилсалициловая».
«Аспирин» намного короче, — пробормотала воспитательница, отобрала у него кубики и всучила карандаши с листком бумаги: — Рисуй-ка лучше».
Рисунок Подольского висел в его спальне по сей день, и я, даже повзрослев, не мог понять, что на нем изображено. То ли воздушный шарик странной формы, то ли танцующее привидение. Чушь, призраки не умеют плясать. Сам Подольский называл свою первую картину «Выше ноги от земли» и любил ее всей своей позорской душой.
— Я ее еще не закончил, — гордо заявлял он всякий раз, глядя на несколько кривых линий, выведенных неуверенной детской рукой.
— Подольский, сука, сними уродство со стены! — Никита всегда заботился о чужих хатах больше, чем хозяева. Скорее всего, потому, что своей у него не было.
— Не могу, — спокойно ответил Подольский.
— Лучше бы плакат какой повесил. Нам Лика Двуликая принесла на эфир та-а-а-акой постер, закачаешься!
— А кто такая эта Лика? — Подольский не смотрел телевизор, да и не было у него никогда телевизора, только радио, которое ловило одну-единственную волну. «Нецензурную», ага. Это Никита в настройках специально напортачил.
— Ну Лика! Сыграла роль главной дуры в «Глазах его страсти». Дико знаменитая и с сиськами. Ну вот какая от твоей картины польза?
— А такая! Она дырку на стене закрывает.
— Матроскин, сука! — заржал Никита.
Наш Никита безбожно путал мультяшных героев, не представлял, как выглядит Кот Леопольд и искренне считал, что крокодил Гена — это мой вечно пьяный соседушка снизу Геннадий Генрихович. Иногда мне казалось, что он точно так же будет путать печенку с селезенкой. Не, ну а чо, окончания-то у слов одинаковые. И когда-нибудь точно напишет в патологоанатомическом отчете, что пациент жив. При этом аккуратно запихает кишки обратно в рваный разрез, зашьет и будет разводить руками, «почему же бедняга не дышит, ведь все органы на месте!»
В дверь позвонили, и я выпрямился. Ну, сейчас начнется.
— Подольский, сука, открой!
Катрин ворвалась в комнату, сбив по дороге стул и чуть не уронив ноутбук Подольского. Она бросилась на шею Антону и, проорав «С Днем!», чмокнула его в щеку.
— Вот, это тебе, пользуйся на здоровье!
Ну да, ну да, Катрин же у нас дура.
— Катрин, блин, ты точно не ошиблась?
— Чего?
— Наводящий вопрос! Ты уверена, что днюха сегодня у нашего Антошки, а не… — Никита пнул меня в голень и выпихнул вперед. — …А не у кого-то другого? А-а? А?!
— Не путай меня, идиот, у меня на бумажке все записано. Семь дат в столбик, чтобы не забыть поздравить всех вас.
— А как ты относишься к тому, что именины Антона мы отпраздновали две недели назад?
— На девяносто девять процентов можно быть уверенным, что день рождения только раз в году, — Подольский выглянул с кухни, прижимая к груди трехлитровую банку с неизвестной жидкостью и пачку самого дешевого чая.
— К сожаленью-ю день рожденья только раз в га-а-аду! — проорала Ленка, расчищая стол для тарелок.
Подольский никогда и ничего не воспринимал на веру. В школе он не доверял учебникам и порывался доказывать теоремы своими методами. Химик Подольского откровенно боялся и, завидев его, прятал реактивы за тремя замками. А еще Подольский пытался убедить биолога, что черви намного разумнее человека; он даже притащил в школу пару штук и распилил их на несколько частей. Мы потом обрубками девчонок пугали.
Родители Подольского занимались генетикой, горели на работе, и Подольский целыми днями шатался во дворе. Моя мать называла их психами, даже когда была трезвой, и потому я верил ей.
— Сегодня мы будем расследовать преступление, — торжественно объявил Подольский, вырастая из-под земли. Интересно, кого он замочил на этот раз?
— Ты все еще не выбросил ту книжку?
Каждый год в мой день рождения мы ищем потерянную кошку мистера Смита или гадаем, какой пидорас стянул пирог тетушки Греты прямо из духовки. А еще я на всякий случай проверяю шкаф, но там каждый раз пусто. Никто не стоит.
Подарок Катрин я у Антона забрал, конечно, и отложил в дальний угол. Если не ошибаюсь, в коробке лежал очередной блокнот с изображением австрийских парней, по музыке которых я прибивался в девятом классе. Каждый год Катюха дарила мне ерунду с их рожами, лучше б денег принесла. Ну где этот мудак-волшебник в голубом вертолете?
Сигаретный дым синевато-серыми клубами поднимался под потолок, заворачивался спиралью, оседал на люстре, и вертолет наверняка совершил вынужденную посадку, не долетев до квартиры Подольского. Угораздило же меня родиться в июне, в самую жару. Шторы плавились и стекали на пол, даже холодильник, казалось, подтаял и скособочился. Босые ноги липли к линолеуму, я с трудом отлеплял их и ковылял дальше. Кухня, до отказа набитая жарой, воняла рыбой и протухшим мясом.
— Подольский… — прошипел я сквозь зубы, наступив на кусок моченого хлеба. — Сука.
— Я тут эта…
— Да мать твою за ногу!
Чуть богу душу не отдал от испуга. В прошлой жизни Подольский был привидением, он проходил сквозь стены и пугал ночами маленьких детей.
— Я тут эта… — он переминался с ноги на ногу и крутил прядь волос на палец. — Тоже тебе подарок принес.
— Э-э… да?
Подольский получал стипендию, в отличие от нас, лентяев и тунеядцев. Даже, по-моему, повышенную, поэтому считался нищим чуть менее, чем полностью.
— Ага, только не знаю, чем его кормить. Пока что дал молоко. Если не умрет, значит, выживет.
При слове «кормить» представился жирный червь, разрубленный, разорванный пополам. Червь извивался, норовил соединиться со своей отторгнутой частью и мяукал.
Ну вот, у Подольского уже и черви мяукают.
— Это Васька, — представил он. — По его усам можно предсказывать дождь.
Так я стал хозяином кота, который через полгода вымахал в здоровенную животину с отвислым пузом и поломанными усами.
Жидкость в трехлитровой банке оказалась вчерашним чаем, заваренным добрым Подольским к приходу гостей.
— Подольский, ты меня, сука, лучше не выводи. Выпивка где?
— Нету, — пожал плечами тот как ни в чем не бывало. — Искать преступника лучше на трезвую голову.
А да, мы же каждый год играем в сыщиков, не забываем.
— Так, кого мы ловим в очередной раз? — Никита подскочил на ноги и принялся шариться в карманах. К слову, не только в своих. — Одноглазую старушку, известного политика или главу мафии? Выкладывай! Вот тебе деньги, купи всем по пиву, чипсы, а на сдачу…
— Ни в чем себе не отказывай, — протянули мы хором.
— Висельник Билли
На старенькой вилле
(Что в поле стоит на двенадцатой миле)
Болтается лихо
На лестнице тихо, — нараспев проговорил Подольский, надевая ботинки, — никто про него и не слыхивал слыхом…
Мы с девчонками переглянулись и отступили на шаг.
— Нужно отобрать у висельника пять тысяч рублей. Оранжевая такая бумажка, — пояснил он для Катрин, которая в глаза таких денег не видела. Да к тому же была дурой.
И ушел, бесшумно затворив дверь. А мы остались искать висельника.
Продолжение следует.
***
До вечера мы с Никитой и Подольским по очереди пытались взломать замок; девчонки дежурили на балконе в ожидании соседей, которые обычно сновали под окнами муравьями, а сегодня как назло будто вымерли. Выпивка закончилась, последняя пачка сигарет валялась на полу, а зажигалка куда-то пропала. Темнота, постепенно наполнявшая комнату, покрывала синеватым налетом блестящую поверхность шкафа, стеклянный столик и пыльный пол. Тени бродили по стенам, прикидываясь обитателями квартиры, но я-то знал, что, кроме нас пятерых, здесь никого нет. Однако чей-то же палец написал на стекле несколько слов. И кто-то захлопнул дверь так, что она не открывается.
Подольский гладил Ваську и смотрел в окно. Звезды глядели из окна на нас, и мне казалось, то они миллионами точек складываются в буквы: «Все земляне — мудаки». Наверное, звезды правы, потому что только мудаки могут застрять в своем собственном доме.
Утро следующего дня встретило нас беззубым оскалом и жидким солнцем, выглядывавшим из-за облаков. Гудящая голова, словно наполненная металлическими шариками, раскалывалась, а таблеток я отродясь дома не держал. Холод, ползущий по полу, покрывал инеем плинтусы и батареи, из крана текла ледяная вода, а Никита, спавший в ванной, во сне поздравлял радиослушателей с прошедшим праздниками.
Васька, отиравшийся у пустой миски, с надеждой поглядывал на холодильник, но на полках было пусто, и лишь ведро подгнившей картошки стояло в углу. Мобильник подмигивал и пищал, словно орал: «Хозяин, я щас сдохну, подключи к сети».
— Твой тоже разрядился? — Ленка с синевато-желтым лицом прислонилась к косяку. Бабушки у подъезда в таких случаях сразу заводили разговор на тему «у тебя же вся жизнь впереди», а мужики завистливо вздыхали. — У тебя в доме есть вообще работающие розетки? Уже в две пробовала…
— Вроде все работали.
Только этого нам не хватало.
— Народ, подъем, сука! — взъерошенный Никита в мятых брюках заскочил в комнату. Он размахивал тряпкой и ершиком для унитаза. — Какая сука опять написала на стекле эту пессимистическую хрень?! Я, может, сука, собираюсь жить вечно?!
— А ты ее точно стирал? — уточнил я на всякий случай и тут же ощутил блевательный запах: Никита помахал перед моим носом ершиком.
— А как же! Подольский, сука!..
— Кто стащил зажигалку?!
— У нас есть пожрать? Что-нибудь, кроме фисташек?
— А почему батареи холодные?
— Тихо! — башка раскалывалась, вчерашнее согревающее тепло и легкая полудрема сгинули, а теперь тлели кислым привкусом на языке. — Надо позвонить в эту хрень… как ее… ЖЭК или ЖКХ?
— Ты думаешь, они знают, где наша зажигалка? — заржал Никита, тыкая Ваську ершиком.
До ЖЭКа я не дозвонился, потому что домашнего телефона у меня никогда не было, а сотовый разрядился. Впрочем, денег на счету все равно не осталось. Зато мы опытным путем выяснили, что в квартире нет света: какой-то мудак опять перерезал проводку в подъезде. Так уже было на прошлой неделе: Никитич из семьдесят пятой квартиры еще грозился оторвать сволочи яйца. Видно, не оторвал, потом что мудак без яиц вряд ли вспомнил бы о какой-то там проводке.
— Теперь телек не посмотреть, — расстроилась Катрин. Удостоверение доктора наук университета дураков скромно махало ей из-за угла.
— Без электричества плохо, — авторитетно заявил Подольский.
— Спасибо, Кэп, — фыркнул Никита, а я поежился. Подольский всегда вкладывал в два слова гораздо более глубокий смысл. Хотел бы я знать, что у него на уме.
Вечером я по привычке щелкнул выключателем, но лампочка не зажглась. Подольский скромно улыбнулся. Без электричества действительно плохо, да.
Катрин, весь день провалявшаяся на диване с телефоном, подняла зад только когда он разрядился. Мы собрались на кухне. В раковине (я видел это даже в темноте) возвышалась гора посуды, а банка из-под кофе, полная окурков, воняла так, что Васька забился под стол.
— Меня мать уже поди потеряла, — Катрин с сожалением посмотрела на бесполезный телефон и вздохнула: — Может, испугается и даст денег на шмотки? Ленк, помнишь, мы с тобой на днях смотрели джинсы?.. Ле-енк, ты где?
Ленка не отзывалась.
Пропустив мимо ушей ехидное замечание Никиты: «Сейчас мы обнаружим первый труп», я пошел ее искать.
Ленка нашлась в спальне, на кровати.
— Не подходи! Что вообще происходит? Вы приколоться хотите, да? — жалобно проскулила она. — Услышали, что я темноты боюсь, и пробки вывернули?
— Если бы. Я не знаю, кто из нас развлекается, но это определенно кто-то из нас, верно? Больше некому.
«Если только в шкафу никто не стоит», — мелькнула непрошеная мысль, и я мысленно сделал пометку заглянуть в шкаф.
— Это ведь не ты? — я наугад протянул руку и дотронулся до ее волос.
— Нет, конечно! Я чуть не описалась от страха. Когда уже включат, а? Я домой хочу.
— Дверь не открывается.
— А если крикнуть с балкона?
— Дык пробовали! Баба Маша из тридцатой посоветовала меньше пить. Тоже мне помощница. И телефоны не работают.
— И горячей воды нет. Пиздец во всей красе.
— Холодной уже тоже нет.
— Слушай, но если это не мы, то получается либо Подольский, либо Катрин, либо Никита. Кто-то из них, — она вцепилась в мою руку.
— И ты, конечно же, подозреваешь Подольского?
— Ну а кто из нас ебанутый на всю голову? Хотя… он же мог отключить воду, правильно?
Не мог, Леночка.
— Тебе разве не страшно? — в ее руке что-то блеснуло, отраженный металлом свет луны, наверное.
— Нет, Лен, я не боюсь темноты. У меня другой страх, и пока на кухне стоит ведро картошки, он мне не грозит.
Ленка, само собой, ничего не поняла, а ножик, который она держала, я у нее забрал. Зачем ей ножик, честное слово, тем более в темноте.
Проснулись мы от стука. В одних штанах (и в сумерках) я выполз в коридор и обнаружил там Подольского с отверткой и молотком. Он подкручивал что-то в замке и пожимал плечами.
— Слушай, — живо заговорил он, — замок теперь не заперт, но дверь почему-то все равно не открывается!
— Ты взломал замок? — Никита в своем репертуаре (и в одной рубашке) кинулся защищать честь моей квартиры.
— Да, но успехов не добился, как видишь.
— От же ж пидорас, — невольно восхитился Никита.
— Ребят, Ленка!..
Обратно в спальню, быстрее. Катрин метнулась к двери и приложила ухо к двери.
— Я закрыла Ленку там, по-моему, у нее истерика.
— Дура! — мы с Никитой налегли на кресло, придвинутое к косяку.
Ленка ревела белугой и не подпускала к себе никого из нас, как загнанное в клетку зверье. Тьма кралась по подоконнику и бесшумно стекала на пол густыми потоками.
— Лен, гляди в окно, там ведь светает уже! Сейчас все пройдет, сейчас будет лучше!
А Никита бестолково метался из комнаты в прихожую и проверял один мобильник за другим, словно в надежде, что они ни с того ни с сего заработают.
— Мы же здесь в ловушке! И о нас никто не узнает! — Никита вцепился в свои волосы. — Сгнием здесь, найдут по запаху! У меня же эфир! — спохватился он.
— Который прошел позавчера.
Вот за это Подольского и не любят — своей прямолинейностью он разрушает людские мечты.
Мы с Катрин обнимали Ленку и вытирали ей сопли, а Подольский достал откуда-то погремушку и потренькал ею перед ленкиным носом. Да ты совсем ебанулся, дружище! Потом накапал в стакан вонючую жидкость и протянул Ленке:
— Пей.
Позже мы сидели на кухне, и я спросил у него:
— Дело плохо, а?
— Мы заперты у тебя дома без электричества, еды и воды, понимаешь? И это не чья-то шутка, это так и есть. Судя по всему, выпустить нас некому, потому как соседи уверены, что мы схватили «белочку». Позвонить мы не можем, интернет не работает, я проверял, а еще у нас есть осложняющий фактор…
— Чего-о?
— Девчонки. Они волнуются, что неудивительно, но если они начнут бросаться на нас с ножами, нам придется принять меры.
— Что мы будем с ними делать?
— Мы убьем их, — с потрясающим спокойствием заявил Подольский.
— Но как нам выбраться? Это же смешно, мы не в двенадцатом веке, когда можно было заблудиться в бесконечных закоулках замка и стать его призраком! Сегодня точно не первое апреля?
— Сначала пересохнет во рту, потом ты перестанешь чувствовать язык, затем воспалится кожа, опухнет гортань, онемеют пальцы. Нам на лекциях говорили. Катрин с Ленкой вымотают нам все нервы, прежде чем замолкнут, а потом мы все умрем, потому что это неизбежно — если человек не выживет, он с большой вероятностью погибнет.
Холодок погладил меня по хребту и пощекотал копчик — шутник сраный.
— А ты, Подольский?
Как же его зовут? Как зовут Подольского?
— А я буду ждать, пока нас найдут.
И он дождется, я точно знаю, а через несколько лет Подольский вылечит наших детей. Которых не будет.
***
Я поскреб ногтем гребаную надпись на стекле, будто от этого она могла стать менее настоящей. Пальцы еле гнулись от холода, и Ленка, лежащая на кровати рядом, притворялась восковой куклой — белой, неподвижной, мертвой. Дышать она перестала еще с час назад, а может, просто делала это чуть незаметнее, чем обычно. Катрин в соседней комнате кашляла так, что Никита вздрагивал и порывался передать приветы всем медикам нашей страны. Жаль, что радио тоже сломалось.
Никита, синий от голода, с жадностью следил за последней сырой картошиной, исчезающей в наших с Подольским желудках. Сейчас он набросится на нас, вспорет животы и, вытащив кишки, доберется до картофельного месива. Вчера он отобрал у Катрин чашку с застоявшейся водой и теперь охранял ее, на ходу сочиняя стихи. Когда-нибудь он прочитает их в эфире:
«Ночь сползает по плафону,
По столу и по вазону,
По забрызганной клеенке
Струйкой тонкой».
Синеватая пленка темноты затонировала окно, как в машине.
Мать, еще до того, как допилась до смерти, варила картошку на неделю, и к воскресенью синеватые клубни не лезли уже в глотку. С тех пор я не ем вчерашнюю еду, и моя квартира знает об этом. Стены давно привыкли, и теперь издеваются надо мной — скорее всего за то, что я давно не убирался.
— Тебе лучше, Кать?
Она, пошатываясь, зашла в спальню и с опаской дернулась, заметив Никиту. Тот напевал под нос и передвигал маленькие наперстки с водой.
— Кто угадает, какой наперсток полон, тому при-и-из.
Да он совсем двинулся со своими лотереями.
— Я Катрин! — рявкнула она и зашлась в кашле. — А правда, что в средневековье умирали от гриппа?
— Гриппа не было в средневековье, — вмешался Подольский. — Тогда умирали от чумы и холеры. Чума — это когда на коже выступают язвы, потом болячки наполняются гноем, лопаются, понимается температура, а зачем наступает…
— Хватит!
Подольский недоуменно смолк.
— Хватит описывать, какими способами может сгнить человек! Нас кто-то специально пугает: стоило Ленке сказать, что она боится темноты, так сразу нате вам…
Никита тоненько захихикал.
— В чем дело?
— Вас снимала скрытая камера. Улыбнитесь, бы-гы-гы-гы.
— Какой же ты мудак. Ты устроил все это, чтобы раскрутить очередную пустозвонную передачку на своей «Нецензурной волне»?! Где ты ее прятал?! — Катрин схватил его за грудки и тряхнула. Откуда только силы взялись?
— А ты обыщи меня. Я тебе даже помогу.
Он быстро скинул с себя рубашку и брюки, трусов на нем не было.
— Ну? Где, а? Где камера? Можешь заглянуть мне в жопу, если хочется. Ах да, ты же уже заглядывала…
— Нет никакой камеры, — Подольский махнул рукой. — Есть индивидуальный подход.
— Что за индивидуальный подход?
— Я сейчас книгу принесу, там подробно рассказано.
Подольский не вернулся ни через час, ни через два. Совершенно голый Никита дрожал, свернувшись в кресле калачиком, Ленка прикидывалась восковой куклой, а Катрин распахнула окно. Она подставила лицо ветру, зажмурилась и со всей дури ударила по стеклу. Треск, смещавшийся с кровью, разбрызгался по комнате, и я бросился в зал за бинтами.
В шкафу кто-то стоял.
Нет, вы понимаете, в шкафу кто-то стоял, нацепив на голову шляпу и закутавшись в пальто. Найдите, что не так в этом шкафу.
Все не так, но мне нужны бинты.
Наверное, там стоял тот, кто устроил шутку с закрытой дверью.
— Ты зачем туда залез?
— Там тепло, а я постоянно мерзну.
Я подозревал, что Подольский сидит на какой-то дряни.
— Ты ведь за книжкой пошел. Хотел рассказать про индивидуальный подход.
— Ну да. Как раз ее я искал. Если быть кратким, то каждый из нас пострадал от страха. От своего маленького, тщательно выращенного внутри страха.
Стук в дверь подбросил меня вверх.
— Катрин, открой!
Никто не отозвался.
— Никита!
— Бесполезно, — с грустью остановил меня Подольский. — Даже если они услышат, не смогут открыть, потому что для этого нужно обхватить ручку.
— Ну да, ну да. Значит, вы все-таки?..
— Ага. Я потому и книгу не принес, не смог взять ее с полки.
— Кажется, неделю назад я не смог повернуть ключ в замке, — я отлично помнил тот момент и свою панику. — Именно тогда я понял, что произошло.
— Да что они там, уснули, что ли? — выругался мужик за дверью.
— Нет там никого, всех ведь предупреждали, что надо съехать на неделю к знакомым, — еще один грубый голос. Стояк поменять — это вам не два пальца обоссать. В январе копыта отбросить можно без отопления и воды!
— А. Да, точно. Меня нашли в ванной. Потоп был такой, что соседям понадобилось менять трубы. Когда ты открыл дверь своим ключом, да еще привел девчонок и Никиту меня помянуть, я обрадовался. Правда, обрадовался! И забыл вам сказать, что нужно уходить из квартиры. Нас (вас?) просто-напросто заперли снаружи железными трубами — их прислонили к двери. Прости, Подольский.
— Нормально. У нас, врачей, есть шутка: смерть к каждому пациенту находит индивидуальный подход. Так и есть.
— Ага, — я вернулся в спальню и — без колебаний — кинул на голого Никиту покрывало.
Катрин ухмыльнулась и дернула плечом. Кашель прошел, ведь тот, кто не дышит, не страдает от приступов.
Мы помолчали, прислушиваясь к ругани сантехников.
Васька орал и шипел на Подольского, хотя раньше обожал его.
Мобильники бесполезными кусками пластмассы валялись на полу. Никите звонили с радио, но он не ответил. И не ответит.
А дверь навсегда останется закрытой. Пока нас не найдут по запаху.