Текст не мой. Хорошая подруга на фейсбуке написала. Читал и всё это живо представлял.
"Моя бабушка тоже подарила мне шубу. Точнее, сначала она объявляла, что начинает откладывать деньги с пенсии. Потом ежемесячно сообщала конкретные суммы шубного капитала, параллельно сообщая, как хорошо скоро заживем мы вдвоем с шубой. Спустя год или два шуба начала обретать плоть и сгущаться в воздухе, словно ее, как шинель Акакия Акакиевича, уже делали.
Не то чтобы я хотела шубу. На меня, ребенка, шуба надвигалась неотвратимо, словно мор или глад. Меховой магазин был в получасе от дома, и последние месяцы накопления денег меня водили туда, как называла это бабушка, «прицениться».
Все мое детство бабушка постоянно болела. Выходили из дома она только по двум поводам: в больницу чтобы туда лечь или в магазин чтобы там прицениться. Этот процесс подразумевал примерно три-четыре часа трогания товаров, пространных разговоров с продавщицами о росте цен и международной обстановке, а также примерки одежды. Из одежды бабушку интересовала всего одна единица товара, она называла его собирательно: «халатик приличненький для больницы».
В больницах бабушка проводила примерно половину своего времени, подробно рассказывала об их меню, смотрела с помощью них мир (для столичных больниц халатики должны были быть «поприличнее»), обзаводилась в них друзьями. Когда домашние начинали путаться в бабушкиных подругах, достаточно было спросить: «А с этой ты где лежала?» - и всё становилось ясно.
«Халатики для больницы» бабушка начинала носить сразу, но остальная новая одежда должна была «полежать». «Эту юбку я не надену, пусть еще полежит». И юбка действительно лежала, полгода дожидаясь своего часа. В детстве у меня не хватило ума спросить, почему вся одежда должна была полежать. Сейчас - не хватает ума понять, что за эти лежанием стояло: социальное давление, запрещающее носить в старшем возрасте все, что может выглядеть модно? Страх оказаться заметной? Послевоенная юношеская привычка к бедности, заставляющая и в благополучной старости отказывать себе в хороших вещах?..
В любом случае, из разговоров взрослых было понятно, что моей шубе залеживаться не придется. Мы приезжали в меховой магазин, и я покорно мерила все шубы, укладывающиеся в бабушкин бюджет. Помню, как стояла в маленьком, полутемном помещении с зарешеченными окнами, и на меня, как на манекен, водружали все новые, непривычно пахнущие, щекочущие шею холодные шкуры.
Вариантов было немного. Во-первых, кролик. Мохнатый, яркий, мягкий, он быстро облезал и был стыдным. Я так и не поняла, что было в нем стыдного: низкая цена? стрижка «под норку»? Пролетарское происхождение от сельскохозяйственного животного? В любом случае, кролика бабушка не одобряла, как и лису. Репутация лисы была испорчена тем, что ее часто выдавали за волка. Шуба из волка стоила дорого, а покупать подделку было ниже бабушкиного достоинства, и от лисы я была избавлена.
Через пару месяцев похода в магазин меха я хорошо изучила постсоветскую пушную стратификацию - так сказать, семиотику шкур - и оценила роль меха как средства манипуляции идентичностями.
К примеру, песец был дорог, престижен, но пошл. Как будто с одной стороны песцовой шубы сами собой должны были вырастать сапоги-ботфорты, с другой - волосы с перманентом и сигарета со следом помады.
Енот был вряд ли дешевле, но почему-то скромнее. Видимо, потому что делал любую женскую фигуру бесформенной и словно сдавшейся раньше времени. Мол, годы уже не те, куда мне за молодыми, семья, дети, хрусталь на буфете, закрутки в подполе, телевизор бы новый купить…
Каракуль был принадлежностью генералов (недавно я прочла, что каракулевые папахи заменили бобровым мехом, и внутренне оплакала несчастливую судьбу – бобров, не генералов) и взрослых, но еще бодрых женщин. Моя модная мама носила каракулевую шубу, и сразу дала мне понять, что такая не светит мне ни по стоимости, ни по возрасту. Я аккуратно спросила, где водится зверь каракуль, выяснила, что его делают из новорожденных барашков, горло которым перерезают до того, как шерсть перестанет виться – и обрадовалась нашей с каракулем невстрече.
Второй вариант, символически и финансово мне подходивший, делился на «шубу из лапок», и «шубу из кусочков». Лапы недостижимых нам по стоимости норок укладывались елочкой, как советский паркет, или ровными полосками, как забор. Шуба из кусочков норки одновременно косплеила и шубу из лапок, и рыбью чешую. Впрочем, в магазине у дома оказалась одна, кусочки которых были сшиты хаотично и раскрашенных в самые немыслимые цвета.
Вид рябящих в глазах меховых лоскутов был завороживающ. Не имея права голоса, я молилась, чтобы мама выбрала их. Сейчас я понимаю, что в Подмосковье конца 1990-х в шубе «из кусочков» я смотрелась бы экзотичнее, чем Леди Гага на церемонии «Грэмми - 2016» в Лос-Анджелесе. Увы: мама сказала, что шуба немножко пестрит.
Мой мутон пришел ко мне, как жених: ровно когда я была готова для встречи. Он был чёрен, блестящ длинен и широк настолько, что под подолом, как в колоколе, гулял зимний ветер, а на каждый из рукавов ушло по паре невинных барашков. К тому же он был тяжел – кажется, он стал первой метафорой тяжести взрослой жизни.
Мутон одобрила вся семья (меня, как обычно, не спрашивали) и мы стали жить c ним по вечному русскому принципу «стерпится-слюбится», или в некотором подобии arranged marriage между несовершеннолетним человеком и пятью килограммами овчины. Не то чтобы я его не любила. Нелюбовь предполагает свободу воли, а моя семья не предполагала ее у 13-14-летней меня.
Зачем вообще понадобилось дарить мне шубу? Сначала я объясняла это специфической заботой о моем здоровье. Бабушка была врачом, лечила и лечилась с одинаковой страстью, всех людей делила на еще пациентов и уже покойников, и даже вечерние новости смотрела следующим образом: «О, Ельцин… Какой-то он бледненький. С сосудами, небось, проблема, железо низкое. А это кто, Степашин? Ох, вижу, печенка у него шалит…».
Помимо медицины, бабушка любила вещи. Любила их «доставать» (риторика времен дефицита), «брать», рассматривать, обсуждать. Бабушка собрала огромную библиотеку (спасибо язве желудка директора книжного магазина), коллекцию ковров и хрусталя (у заведующей промтоваров были проблемы с печенью) и купила роскошное, красного дерева, старинное пианино, которое звала официально и торжественно «инструмент».
Рассказ о покупке пианино я слышала в детстве раз 10, и жалею, что не догадалась записать. Больше всего он был похож на нарративы белоэмигрантов о скитаниях во время гражданской: охваченный боями юг Российской империи, всюду бои и грабеж, и только из Крыма, говорят, уходят пароходы, и надо успеть… Точно также моя бабушка, наняв знакомого настройщика роялей, скиталась по югу советской империи в поиске настоящего «старинного инструмента», Всюду был обман и подделку, и только в дальнем селе, в бывшей дворянской усадьбе удалось найти настоящий, и надо было успеть….
В моем детстве тщательно отреставрированный и настроенный инструмент стоял посреди гостиной, сверкая свежим лаком. Проблема была только одна: бабушка хотела, чтобы на нем кто-то играл. Кем-то, увы, стала я.
Инструмент перевезли из бабушкиного южного городка к нам в Подмосковье, в комплекте отправив вращающийся стул из аптеки бабушкиной больницы и ноты к этюдам Черни и песням Петра Лещенко. Шестилетнюю меня, несмотря на любовь к рисованию и слезы о кружке фехтования, засунули в семилетнюю музыкальную школу, заставив проводить на аптечном стуле по три часа в день. Учительница Ирина Николаевна видела во мне большие способности и лупила линейкой по пальцам за любую ошибку. Руководитель хора, напротив, способностей не нашла, и на вопрос петь ли мне в хоре альта или сопрано, сказала, подумав: «Неважно, деточка. Ты, главное, тихо пой».
Спустя пять лет музыкальной школы я попросила родителей скинуть два по УДО, но бабушка нашла единственный неоспоримый аргумент: «Если ты бросишь инструмент, - сказала она, - У меня будет инфаркт».
Семь лет я оттрубила от звонка до звонка.
Короче, отказавшись от версии, что бабушка заботиться о моем здоровье, я начала думать, что моя шуба должна была встать в ряд важных для бабушки вещей, включая инструмент, духи «Красная Москва» и полное собрание сочинений Ф.М. Достоевского в 30 томах. Позже я связала страсть к шубам со специфическим советским представлением о престиже, затем - с концепцией феминности и женской инициацией. И только недавно, читая и слушая про ГУЛАГ, я поняла: шуба была для бабушки тем же, что для зэка – лагерный бушлат.
Он спасал в холода и демонстрировала социальную принадлежность. Им можно было укрыться и его можно подложить под голову ночью. Он мог защитить от побоев или позволить откупиться от уголовников. Из него можно было надергать ваты и сделать из нее самокрутки или прокладки. Бушлат был почти что валютой: в тяжелый момент его можно было продать или обменять на еду.
Родители бабушки выжили в голод начала 1930-х, потому что ее отец сдал в Торгсин свои золотые зубы. Вместо пломб бабушка сразу ставила только золотые коронки. В эвакуацию моя прабабушка прокормила семью, давая уроки музыки детям - и все семь лет музыкальной школы бабушка говорила: мол, учись, если жить не сложится, хоть тапером в детский садик возьмут, будешь деткам играть.
Шуба укладывалась в этот ряд. Она была самым большим, что бабушка, пережившая войну, голод, эвакуацию, могла дать родному человеку. Чем-то, с чем советскому человеку легче остаться в живых.
…Последнюю свинью мой мутон подложил мне уже лет в 17. В Москве ударили сильные морозы и мама устроила скандал, заявив, что не выпустит меня в университет в пуховике. Учебный день внезапно закончился важным свиданием, мы страстно целовались на эскалаторе, но руки объекта моих чувств не могли до меня дотянуться: вокруг меня вздыбился мой мутон. Продолжение вечера так и не случилось, и даже не из-за технических трудностей (страстно сжать в объятиях человека в шкуре проблематично), и не из-за моего смущения перед собственным жалким видом, а потому что юноша, видимо, интуитивно почувствовал: можно вытащить девушку из мутона, но мутон из девушки – нет. Шуба мгновенно опрокидывала меня в детство, со всеми его запретами и зависимостями, охраняя девичью честь почище испанской дуэньи.
Детство кончилось примерно тогда же, когда мутон отошел на вечный покой в родительский шкаф. Уже совсем пожилая, бабушка заикнулась, что надо подарить внучке новую шубу, но скоро стало не до того. После ее смерти дедушка попытался организовать меховой депозит сам, символически приняв на себя роль главного в семье. Я вежливо поблагодарила и сказала, что больше не готова носить на себе мертвых животных. Мама отвела меня в сторону и прошептала, что не надо хамить дедушке, потому что «он очень, очень тебя любит». В таких случаях слово «очень» в семье всегда удваивалось, чтобы придать фразе эмоциональность и некоторую лиричность. Я буркнула, что очень, очень не хочу чертову шубу, и разговор, на мое счастье, замылился. Можно быть сколько угодно взрослым, независимым человеком, но всё еще не понимать, как спастись от того, что тебя очень, очень любят.
И все же пушная тема не ушла навечно. На днях мама, словно возвращая мне субъектность, сказала, что теперь я должна купить себе шубу сама. Я пообещала подумать о пуховике. Мама пригрозила, что в пуховике я замерзну, застужу придатки и у меня никогда, никогда не будет детей, если я вообще собираюсь думать о детях, потому что непонятно, о чем я думаю в свои годы. Я отшутилась, что застудить придатки в английские зимние +8 будет непросто.
- В английские?! Ты собираешься навсегда бросить страну и родные могилы?! – взвилась мама.
- Родные шубы, - проворчала я, и на всякий случай перевела тему.
Этим летом, гордясь собой, я вынесла из родительского дома на помойку три старых ковра, абажур с бахромой, подшивку журнала Vogue 1990-х годов и расставила на полках вместо хрусталя книги. Избавиться от старых приятелей - мутона с каракулем - мама мне не дала. Потому что семейные ценности неприкосновенны. Да и кто его знает, вдруг снова откроют Торгсин." (с) Елена Рачёва