user11233526

На Пикабу
в топе авторов на 580 месте
143 рейтинг 11 подписчиков 0 подписок 33 поста 0 в горячем
5

Когда Молчат Князья.Закон Топора

Глава 1: Гнилая осень

Воздух пах гнилью. Не резкой вонью падали, а тихим, всепроникающим запахом умирающей земли. Так пахнет осень в Полесье, когда дожди зарядили на неделю, превратив черную землю в жирную кашу, а опавшие листья — в ржавую слизь. Сырость пробирала до костей, въедалась в дерево домов, заставляя его источать тоскливый, старческий дух.

Ратибор сидел верхом на коньке крыши своей избы, методично, без злобы и без радости, забивая деревянным молотком просмоленный клин в щель между тесинами. Удар, еще удар. Дерево поддавалось с глухим, недовольным стоном. Руки, привычные к топору и мечу, делали эту простую работу почти без участия разума. Разум был занят другим.

Он смотрел на свою деревню. Два десятка почерневших от времени срубов, прижавшихся друг к другу, словно стадо озябших овец. Дым из труб стелился низко, цепляясь за мокрые ветви голых берез. Из трубы его собственного дома дым был жиже, чем у других. Дров оставалось мало, а те, что были, отсырели. Жена, Велеслава, снова будет кашлять всю ночь. А скоро зима.

Внизу, во дворе, клацал топор. Это его младший брат, Богдан, колол валежник, который они вчера притащили из леса. Богдану было семнадцать, в плечах он уже почти догнал Ратибора, но в его движениях все еще была щенячья неуклюжесть, а на лице — то выражение упрямой сосредоточенности, которое быстро сменялось мальчишеской обидой на весь мир. Он работал зло, вгоняя топор в дерево с ненужной силой, словно мстил ему за что-то. Ратибор знал, за что.

Их поля в этом году дали скудный урожай. Сначала засуха в начале лета спекла молодые всходы, потом дожди в августе заставили гнить то немногое, что успело налиться. Жатва была больше похожа на похороны. Они собрали зерна ровно столько, чтобы дотянуть до первой травы, если есть впроголодь. Но они знали, что впроголодь есть не придется. Им просто не дадут.

Мысли об этом приходили всегда, как ноющая боль в старой ране. Скоро. Может, через неделю, может, завтра. Дорога подсохнет, и они придут. Псы боярина Волха. Они придут за данью. Заберут половину того, что они собрали. Таков был закон. А потом, ближе к зиме, придут еще раз — за "поборами", за "оброком", за "кормом для княжеской дружины", хотя все знали, что князь дружину не кормит, а кормится ненасытная утроба самого Волха.

Ратибор вбил последний клин и провел мозолистой ладонью по шершавому дереву. Крыша теперь не потечет. Хоть одна проблема решена. Он спрыгнул на землю, легко, как кот, приземлившись на полусогнутые ноги. Грязь чавкнула под его сапогами.

"Хватит, Богдан. Разопреешь, потом простынешь", — сказал он, подойдя к брату.

Богдан с силой вонзил топор в колоду и выпрямился. Его лицо было красным, по лбу катился пот, смешиваясь с дождевыми каплями.

"Пусть. Хоть согреюсь", — бросил он, не глядя на Ратибора. — "Все равно скоро придут и заберут и эти дрова. Скажут, для боярской бани".

"Не скажут", — ровно ответил Ратибор. — "Дрова им не нужны. Им нужно зерно. И мед. И шкуры".

"И девки", — зло сплюнул Богдан. Он посмотрел на соседний двор, где Милада, дочь кузнеца, пыталась загнать в хлев упрямую козу. Миладе недавно исполнилось шестнадцать. Расцвела. А это в их деревне было сродни проклятию.

Ратибор промолчал. Это была правда. Самая горькая правда, которую не хотелось произносить вслух. Против этого бессилен был и хороший урожай, и крепкая крыша. От этого не было защиты.

Он взял топор из колоды. Обух был холодным и тяжелым. Ратибор помнил другие времена. Он помнил, как держал в руках не этот плотницкий топор, а боевую секиру. Помнил лязг стали, боевой клич дружины старого князя Святослава, запах крови и степной пыли. Пять лет он отходил в походах. Был гриднем, воином. Он видел падение Итиля, рубился с греками под Доростолом. Тогда у него было дело. Была честь. Была сила, которой он служил — великий князь, великая Русь.

А потом Святослава убили печенеги. И все рассыпалось. Он вернулся домой, в эту самую деревню. Устал от крови. Хотел мира, хотел семьи, хотел пахать землю, как его отец и дед. Он получил все это. Но вместе с миром пришло унижение. Унижение, которое он чувствовал каждый день. Оно сидело в нем, как застарелый гвоздь.

Он, воин, видевший смерть сотен, теперь не мог защитить даже девку из соседнего двора. Он, стоявший в стене щитов против византийской конницы, теперь должен был кланяться в пояс жирному ублюдку, которого Волх присылал за данью.

Он положил топор на место и пошел в избу. Внутри было сумрачно и пахло дымом, травами и болезнью. Велеслава сидела у печи, кутаясь в овечью шкуру, и тихо кашляла. Ее лицо было бледным, под глазами залегли тени. Ратибор подошел и положил руку ей на лоб. Лоб был горячим.

"Как ты?" — спросил он.

"Ничего. Пройдет", — слабо улыбнулась она. — "Ты починил?"

"Починил. Течь не будет".

Он сел рядом, взял ее тонкую, горячую руку в свою. И в этот момент его захлестнула такая волна бессильной ярости, что в глазах потемнело. Он может починить крышу. Он может наколоть дров. Он может вспахать поле. Но он не может достать ей хорошего лекаря, потому что лекарь — в городе, и берет серебром, которого у них нет. Он не может дать ей досыта есть, потому что придет боярин и заберет еду. Он не может обеспечить ей покой, потому что в любой момент дверь может слететь с петель.

Он чувствовал себя пойманным в ловушку. Невидимую, но от этого еще более прочную. Стены этой ловушки были сложены из "закона", "порядка", "боярской воли", "княжеской власти". А он был просто мужиком в деревне, которой не повезло стоять на земле жадного и трусливого боярина.

"Ничего, все наладится", — сказал он жене, а думал совсем о другом.

"Нет. Ничего не наладится. Будет только хуже. С каждым годом гниль проникает все глубже".

Он встал, подошел к стене, где висел его охотничий лук. Взял его. Тетива туго и привычно легла под пальцы. Он посмотрел в маленькое, затянутое бычьим пузырем оконце. На мокрую, бесцветную деревню. На низкое, серое небо. И почувствовал, что тетива натянута не только на этом луке. Она была натянута в нем самом. Натянута до предела. И он знал, что очень скоро она лопнет.

Глава 2: Псы боярина

Они приехали через три дня, под вечер, когда моросящий дождь наконец унялся, оставив после себя тяжелый, влажный холод. Их появление не было внезапным. Сначала его почуяли собаки — зашлись в дальнем конце деревни тревожным, захлебывающимся лаем. Потом по улице пронесся крик мальчишки-дозорного: "Едут!". И деревня замерла. Захлопнулись двери, смолкли разговоры, матери загоняли детей в сени. Наступила та звенящая, напряженная тишина, которая бывает перед грозой или казнью.

Ратибор вышел из избы, за ним, насупившись, выскользнул Богдан. Ратибор молча положил тяжелую руку брату на плечо, заставляя его остановиться. "Стой здесь. И молчи. Что бы ни случилось", — сказал он тихо, но так, что Богдан не посмел ослушаться.

Всадников было пятеро. Не дружинники — те сидели с боярином в остроге. Эти были из "младшей гридницы", дворня, которой Волх дал коней и оружие, чтобы творить его волю. Они были хуже дружинников — злее, голоднее и безнаказаннее. Возглавлял их тощий, длиннорукий детина по имени Глеб, боярский прихвостень, чья жестокость была такой же непомерной, как и его трусость перед теми, кто был сильнее.

Они въехали в деревню не спеша, с ленцой, оглядывая срубы так, словно приценивались к товару. Копыта их лошадей вязли в грязи, и от этого чавканья тошнотворно сжималось в животе. Они остановились посреди улицы. К ним, низко кланяясь, вышел староста — седой, согбенный дед Данила, чья спина за последние годы согнулась, казалось, вдвое.

"С добрым здоровьем, государевы люди, — прошамкал он, не поднимая глаз. — Чем богаты, тем и рады..."

Глеб даже не посмотрел на него. Он оглядел собравшихся у своих изб мужиков. Взгляд его был мутным, пьяным, и в то же время цепким, как у хорька.

"Богаты, говоришь?" — протянул он, сплевывая на землю. — "Ну, сейчас поглядим, чем вы тут богаты. Боярин Волх шлет вам поклон и приказывает сполна уплатить осеннюю дань. Мера зерна с дыма, мера овса. Десятая шкура. Пуд меда. Все как положено".

По толпе мужиков прошел тихий стон. Мера зерна. Это было не половина. Это было почти все, что у них оставалось на зиму.

Староста Данила набрался смелости. "Глебушка... войди в положение. Неурожай нынче. Господь не дал. Чем же нам деток до весны кормить? Может, боярин смилостивится, потерпит до весны..."

Ответом ему был короткий свист плетки. Кожаный конец с вплетенной свинцовой дробинкой хлестнул деда по лицу, рассекая морщинистую щеку. Старик охнул и повалился в грязь, зажимая рану.

"Боярин милостив, — прошипел Глеб, наматывая плеть на руку. — Поэтому он прислал меня, а не палача. Тащите все в амбар. Живо! А мы проверим, чтобы ничего не утаили".

Началось унижение. Двое приспешников Глеба стояли у общинного амбара, а остальные пошли по дворам. Они вламывались в дома, переворачивали лавки, тыкали копьями в сено на чердаках. Мужики с мертвыми лицами тащили на себе тяжелые мешки с зерном — плоды своего летнего труда, свою единственную надежду на выживание. Женщины тихо плакали у стен.

Ратибор стоял, как каменный. Он видел все: как вскрыли его собственный закром, как выволокли два его лучших мешка, оставив на дне лишь жалкую горсть. Он видел, как Богдан сжал кулаки так, что побелели костяшки. Он видел глаза своей жены, Велеславы, смотревшей из темного проема двери. В ее глазах был не страх. Была мольба. Молчи. Не делай ничего.

А потом Глеб увидел Миладу.

Дочь кузнеца стояла у своего двора, прижимаясь к матери. Страх делал ее еще красивее, глаза казались огромными на бледном лице. Глеб спешился, бросив поводья одному из своих. Он подошел к ней, обошел вокруг, цокая языком.

"А вот и медок, который в пудах не измеришь", — плотоядно ухмыльнулся он. Он протянул руку и грубо схватил ее за подбородок. "Ты, ягодка, поди, засиделась в девках? Боярин наш любит таких. Свеженьких. Поедешь с нами, государя порадуешь".

Мать Милады, дюжая баба, бросилась вперед, пытаясь заслонить дочь. "Не тронь, ирод! Не отдам!"

Глеб лениво, тыльной стороной ладони, ударил ее по лицу. Женщина отлетела к стене сруба. Отец Милады, кузнец Остап, огромный мужик, обычно способный одним ударом согнуть подкову, шагнул было вперед, но двое боярских псов тут же направили на него копья. Остап застыл, рыча от бессилия.

Глеб снова повернулся к Миладе, которая застыла, окаменев от ужаса. Он потянул ее на себя, запуская грязные пальцы ей за ворот рубахи. Девушка тихо всхлипнула.

И в этот момент терпение Ратибора кончилось. Он не рванулся вперед, не закричал. Он просто шагнул. Один шаг. И этого было достаточно. Он все еще стоял спокойно, но что-то изменилось в нем. Ушла покорность пахаря, и на ее место пришла смертельная неподвижность хищника перед прыжком. Его взгляд, до этого тусклый, сфокусировался на Глебе. И в этом взгляде не было ярости. Была пустота. Пустота, обещавшая смерть.

Глеб почувствовал этот взгляд. Он был псом, но псом, который чует волка. Он медленно убрал руку от Милады, повернул голову. На мгновение их глаза встретились. И Глеб увидел в глазах этого простого смерда то, что видел в глазах бывалых дружинников, прошедших огонь и воду — обещание скорой и очень нехорошей смерти. Ему стало неуютно. Веселье прошло.

Он сплюнул. "Ладно. Сегодня обойдемся без сладкого", — бросил он, стараясь, чтобы его голос звучал небрежно. — "Но ты, красавица, не думай, что мы про тебя забыли".

Он вернулся к коню, вскочил в седло. Сбор дани был окончен. Мешки погрузили на вьючных лошадей.

"Через месяц приедем за оброком", — крикнул Глеб уже от околицы. — "И чтобы все было готово. А ты, — он ткнул плеткой в сторону Ратибора, — смотри мне. Умников мы не любим".

Они ускакали, оставив за собой разорение, кровь на лице старосты и слезы на лице Милады. И тишину. Тяжелую, как могильная плита.

Богдан подскочил к Ратибору. "Почему?! Почему ты стерпел?! Мы могли..."

"Могли что?" — тихо, но жестко прервал его Ратибор. — "Могли умереть? Их пятеро, с оружием и на конях. Нас — толпа с голыми руками. Ты бы лег первым. Потом — я. Потом Остап. А потом они бы сожгли деревню и все равно забрали бы Миладу. И еще двух девок в придачу. Думай головой, брат. Думай".

Он говорил спокойно, но внутри у него все клокотало. Слова, которые он сказал брату, он сказал и себе. Это была холодная, беспощадная логика. Логика раба. Терпи. Пока нужно терпеть. Живой раб лучше мертвого свободного.

Но пока он это говорил, он смотрел на дорогу, по которой уехали боярские псы. И другая мысль, древняя и свирепая, как сам лес, поднималась из глубин его души.

Но мертвый господин лучше, чем живой.

И эта мысль уже не казалась ему безумной.

Глава 3: Пустая жалоба

Ночь опустилась на деревню как тяжелый саван, черный и беззвездный. Тишина была обманчивой. Деревня не спала. Она зализывала раны, и тишина эта была полна безмолвного плача, скрежета зубов и мыслей, черных, как сама эта ночь. В избе старосты Данилы тускло горела лучина, отбрасывая на бревенчатые стены дрожащие, уродливые тени.

Снаружи, прислонившись спиной к холодному срубу и кутаясь в овчинный тулуп, стоял Ратибор. Он не был приглашен, да и не пошел бы. Но он знал, что происходит внутри. Там сейчас творилось отчаянное, почти бессмысленное колдовство.

Внутри, за грубым столом, собрались самые уважаемые мужики деревни: староста Данила, с распухшей, перевязанной грязной тряпицей щекой; кузнец Остап, чьи огромные ручищи, способные ковать железо, сейчас бессильно лежали на коленях; Вепрь из соседнего поселка, специально пришедший по такому делу, рассудительный и упрямый. И еще несколько стариков, чья мудрость теперь годилась лишь на то, чтобы причитать о былых временах.

На столе лежал драгоценный кусок бересты, гладкий, выделанный, сберегаемый для особого случая. Рядом — чернильница из рога с разведенной сажей и гусиное перо. Держал его единственный грамотный на всю округу человек — бродячий монах-расстрига, прибившийся к деревне пару лет назад. Его пальцы дрожали.

"Так и писать?" — спросил он, макая перо. Его голос был тонким, испуганным.

"Пиши, как есть", — просипел Данила, придерживая щеку. — "Пиши: Светлому князю нашему Всеволоду, владыке Черниговскому, бьют челом сироты твои, людишки из деревни Полынная..."

Началось старое, привычное заклинание. Перечисление всех бед: поборы сверх меры, отнятый урожай, побои, бесчестье девичье. Каждое слово было пропитано болью и страхом. Мужики подсказывали, спорили, как лучше написать, чтобы князь проникся, чтобы понял. Они цеплялись за эту тонкую полоску бересты, как утопающий цепляется за соломинку. Это была их единственная связь с другим миром, где, как им верилось, существовала справедливость. Где князь — не просто слово, а отец и защитник.

Они говорили шепотом, постоянно оглядываясь на плотно закрытую дверь, словно боялись, что их слова могут услышать ночные птицы и донести боярину Волху. Это был акт тайный, почти преступный. Потому что в прошлый раз, когда они так же писали, гонец, повезший жалобу, пропал. Просто сгинул на лесной дороге. А через неделю у старосты сгорел сенник. Просто так. Сам по себе.

Ратибор, стоявший снаружи, слышал глухой гул голосов. Ему не нужно было слушать слова. Он знал их все наизусть. Он сам когда-то верил в них. Когда вернулся из похода, молодой, полный веры в княжескую правду. Он даже сам возил одну из таких жалоб. Добрался до Чернигова, два дня простоял у ворот княжеского двора, пока его не выгнал пинками сытый гридень. "Князь в походе, — рявкнул он. — А наместник ваш боярский сор разбирать не будет".

Тогда вера в нем впервые треснула. Потом были другие жалобы. И тишина в ответ. Полная, глухая, равнодушная тишина. И он понял.

Из избы вышел Богдан. Он, как самый молодой, был на этом совете скорее для вида, чтобы учился у старших. Его лицо было воодушевленным.

"Они пишут! — горячо зашептал он, подойдя к Ратибору. — Пишут все, и про Миладу тоже! Староста говорит, что эту жалобу повезет не наш гонец, а передадут с купцами, что в Киев идут. Так вернее дойдет!"

Ратибор медленно выдохнул облачко пара в холодный воздух.

"И что?" — спросил он ровно.

"Как что? — Богдан даже отшатнулся от его холодного тона. — Князь узнает! Он пришлет дружину, накажет Волха!"

"Ты веришь в это?"

"А ты нет?" — в голосе брата звучала обида. — "Ты же сам служил князю! Ты же знаешь, что..."

"Я знаю, что князь сейчас гоняет печенегов где-то у южных рубежей, — прервал его Ратибор. Голос его был тих, но каждое слово падало, как камень в воду. — Знаю, что до Чернигова отсюда три дня скачки, если не по грязи. Знаю, что любая бумага, прежде чем попасть к князю, попадет к его наместнику. А наместник Волху — сват или брат. И знаю, что если даже эта жалоба, чудом, дойдет до самого князя, он прочтет ее, нахмурится и отложит в сторону. Потому что у него есть дела поважнее, чем обиды каких-то мужиков из деревни Полынная. У него есть война, есть другие бояре, есть торговля с греками".

Он повернулся и посмотрел брату в глаза. "Пойми, Богдан. Для нас боярин Волх — это весь мир. А для князя — он просто один из многих. Маленькая, но нужная заноза. Он собирает дань, держит землю, выставляет людей в ополчение. И пока он это делает, князь будет закрывать глаза на то, как он это делает. Князю нужен порядок, а не справедливость".

Он отвернулся и посмотрел в сторону темного, невидимого леса. "Вот там наша правда, — сказал он глухо. — Не в Чернигове. Нам поможет не перо, а топор".

Богдан замолчал, ошеломленный этой жестокой правдой. Он хотел возразить, сказать, что брат ошибается, что нельзя так, что должна быть надежда. Но он вспомнил лицо Глеба, рассеченную щеку старосты, плачущую Миладу, и его уверенность пошатнулась.

Из избы, наконец, вышел Вепрь. Он был хмур. Подойдя к Ратибору, он кивнул в сторону двери.

"Опять бумагу марают. Зряшное дело. Я им говорю — надо уходить. В леса, в болота. А они все в сказки верят".

"А ты?" — спросил Ратибор, глядя на Вепря.

Вепрь помолчал, пожевал губами. "Я — в ноги верю. И в тайные тропы. Но они меня не слушают. Говорят — как же дом бросить, могилы отцов..."

Он сплюнул. "Дураки. Скоро их собственные могилы тут будут, если не одумаются".

Из изба вышел монах-расстрига, пряча драгоценный свиток за пазуху. За ним потянулись остальные. Совет окончился. Последняя надежда деревни, свернутая в трубочку, ждала своего часа, чтобы отправиться в долгое и, скорее всего, бесплодное путешествие.

Ратибор повернулся и пошел к своей избе. Богдан поплелся за ним.

"Так что же делать, брат?" — спросил он тихо, уже без прежнего пыла.

Ратибор остановился у своей двери, положил руку на холодную скобу.

"Точить топор", — сказал он. И, не оборачиваясь, добавил: — "Князь далеко. А топор боярина — близко. Значит, наш топор должен быть еще ближе".

Глава 4: Пир зверей

Терем боярина Волха смердел. Он смердел прокисшим вином, немытыми телами, псиной, дымом и чем-то еще — сладковатым, приторным запахом разложения. Не трупного, нет. Запахом разложения духа. Этот смрад въелся в резные столбы гридницы, в медвежьи шкуры на полу, в потемневшие от копоти потолочные балки.

В центре гридницы, огромной залы, способной вместить сотню воинов, стоял дубовый стол, больше похожий на плаху. Сейчас он был уставлен яствами — горы жирного мяса, плавающие в сале куски рыбы, битая птица, черствый хлеб. Но ели не с тарелок.

На самом столе, раскинувшись среди жира и объедков, лежали две нагие девушки. Они были живы, но их глаза были пусты и неподвижны, как у кукол. Они были настолько одурманены какой-то сонной травой или просто сломлены ужасом, что не реагировали ни на что. На их плоских животах лежали куски запеченной свинины, а на бедрах стояли серебряные чаши с вином. Боярин Волх и его ближайшие дружки брали еду прямо с их тел, макая мясо в лужицы пролитого соуса на их коже, пачкая пальцы, смеясь и рыгая.

По краям стола стояли, согнувшись в три погибели, четверо полуголых мужиков-холопов. Их спины служили подставками для дополнительных блюд, а руки, скованные за спиной, были прикручены веревками к ножкам стола. Если кто-то из них пошатывался от усталости, его немедленно охаживал плеткой стоявший рядом надсмотрщик. Стоны заглушались пьяным хохотом и воем собак, грызущих кости под столом.

Во главе этого вертепа восседал сам боярин Волх.

Он был человеком неопределенного возраста — опухшее лицо и мешки под глазами делали его похожим на старика, но в бычьей шее и массивных плечах еще чувствовалась былая сила. Его седеющая борода была спутана и заляпана жиром. Одет он был в шелковую рубаху, когда-то бывшую багряной, а теперь покрытую темными пятнами. На пальцах блестели перстни, а на шее висела тяжелая золотая гривна — знак власти, которая теперь превратилась в ошейник.

Он был пьян. Очень пьян. Но это было не веселое, буйное опьянение воина после битвы. Это была тяжелая, мрачная, почти отчаянная попытка залить огонь, горевший у него внутри. Он брал с живота девицы огромный шмат мяса, рвал его зубами, жевал, почти не глотая, и запивал вином из чаши, стоявшей на бедре другой.

"Еще! — рявкнул он, швырнув обглоданную кость собакам. — Еще вина! Почему чаши пусты? Эй, вы, истуканы!"

Один из мужиков-подставок дернулся, и блюдо с жареной птицей, стоявшее у него на спине, накренилось. Волх, не раздумывая, схватил со стола тяжелый серебряный кубок и метнул ему в голову. Раздался глухой удар. Мужик повалился на колени, из рассеченной брови хлынула кровь. Птица покатилась по грязному полу, где ее тут же атаковали псы.

"Поднять его! — взревел Волх. — Поставить! Я сказал, стоять! Что это за служба?! Я вас кормлю, пою, а вы?!"

Надсмотрщик взмахнул плеткой. Изувеченный холоп, шатаясь, снова встал в мучительную позу.

Один из дружинников, здоровенный рыжий детина по имени Мстивой, которому боярин доверял больше прочих, по-хозяйски похлопал по ягодице одну из лежащих девушек и усмехнулся: "Хороши скатерти, княже. Свежие. Не то что на той неделе".

Волх хрипло рассмеялся, но в смехе его не было веселья.

"Свежести всегда мало, Мстивой! — он снова налил себе вина, расплескивая. — Все свежее быстро становится старым. Тухнет! Как эта жизнь..." Он вдруг замолчал, уставившись мутным взглядом в чашу. Пьяное веселье внезапно схлынуло, обнажив то, что он так старательно пытался утопить в вине. Страх.

В этот момент в гриднице наступила почти полная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием факелов и чавканьем собак. И эта тишина была для Волха невыносима. В тишине он слышал не то, что хотел. Не хвалебные речи подхалимов. Он слышал шепот. Шепот своего страха.

Он боялся князя в Чернигове. Боялся, что однажды прискачет гонец не с приказом, а с петлей. Он боялся соседей, таких же хищных и голодных, как Тугар, которые только и ждали, когда он ослабнет. Он боялся своей собственной дружины, этих псов, которые были верны ему, пока он их кормил и давал развлекаться, но которые в любой момент могли вцепиться в глотку. Он боялся даже своих холопов, в чьих тусклых, покорных глазах иногда вспыхивал огонек лютой ненависти.

И больше всего он боялся себя. Своего угасания. Он помнил себя другим — молодым, сильным воином. Но годы сидения на этой земле, годы мелких интриг, поборов и пьянства превратили его в жирную, трусливую свинью. И он знал это.

Жестокость была его единственным лекарством от этого страха. Унижая других, он на мгновение переставал чувствовать себя униженным судьбой. Глядя на чужую боль, он забывал о своей собственной, гложущей его изнутри. Ему нужно было постоянно видеть доказательства своей власти, самые уродливые, самые бесчеловечные, чтобы убеждать себя, что он все еще силен. Что он все еще боярин, а не загнанный зверь.

"Чего замолчали?! — заорал он, встряхиваясь и разбивая чашу о пол. Осколки брызнули, один из них оцарапал ногу девушке-подносу. По белой коже потекла тонкая струйка крови. — Скучно стало? Музыку! Где гусляры?! Привести Вересово! Сегодня девки из Вересово плясать будут!"

Его глаза лихорадочно забегали. Ему нужна была новая доза жестокости, новый крик, новый стон, чтобы заглушить тишину. Мстивой усмехнулся и встал.

"Из Вересово, говоришь, княже? Там мужики упрямые... вилами махать удумали".

"Тем лучше! — Волх вскочил, опрокидывая лавку. — Притащить сюда их девок! И отцов их! Пусть смотрят, как их дочки пляшут! А кто откажется — на угли его! На угли! Пляшите! Все будете плясать! Веселитесь!"

Он хохотал, размахивая руками, и этот дикий, безумный хохот был страшнее любого рыка. Это был хохот человека, который падает в бездну и пытается увлечь за собой весь мир.

Дружинники, подбадриваемые его безумием и предвкушением новой "потехи", с криками и гиканьем бросились выполнять приказ.

Гридница снова наполнилась шумом. Шум, крики, пьяный смех. Все, что угодно, лишь бы не тишина. Волх тяжело опустился на свое место. На мгновение его взгляд упал на струйку крови на ноге девушки. Он смотрел на нее, и в его пьяных глазах не было ни похоти, ни сострадания. Только черная, бездонная пустота. Он был зверем, который пожирал сам себя изнутри. И ему постоянно требовалось свежее мясо, чтобы заглушить вкус собственной гнили.

Показать полностью
3

Дикое пламя Ирия. История Новогрудка

Глава 11: Наследие Мстивоя

Доброгнев привел его не в свои покои, а в оружейную палату рядом с княжеским теремом. Здесь пахло сталью, кожей и оружейным маслом. На стенах висели мечи, секиры, чеканы, на стойках стояли щиты и копья.

Воевода подошел к большому дубовому сундуку, окованному железом. Открыл его.

— Твой отец сражался моим мечом, когда его собственный сломался в бою. А это, — он вынул из сундука меч в простых, но добротных ножнах из черной кожи, — это мой старый клинок.

Он протянул его Ратибору.

Рукоять из темного дерева с бронзовым навершием идеально легла в ладонь. Ратибор вытянул клинок из ножен. Меч был недлинным, широким, с массивным лезвием и выраженным долом для стока крови. На нем не было украшений, лишь несколько зазубрин, тщательно заточенных, свидетельствовавших о его бурной истории. Но когда Ратибор взял его в руку, он понял. Меч был живым. Идеально сбалансированный, он казался продолжением руки.

— Теперь твой, — сказал Доброгнев. Он подошел к стойке и снял с нее щит. Не такой, как у ополченцев, а каплевидный, из прочных клееных досок, обтянутый толстой бычьей кожей и окованный по краю железом. В центре его красовался умбон — стальная полусфера, способная отразить любой удар.

— И это возьми.

Он посмотрел на старый отцовский меч, висевший на поясе у Ратибора, и на его грубый круглый щит, прислоненный к стене.

— То, с чем ты пришел… — воевода поморщился. — Тот меч, что на поясе — память. Повесь его в своей избе, если боги дадут тебе вернуться. А этот щит… — он пнул его носком сапога. — Этим оружием годится лишь дрова рубить да от волков в лесу отмахиваться, а не ордынцев встречать. В настоящей сече они тебя не спасут. Этот меч, — он кивнул на клинок в руке Ратибора, — он пил кровь печенегов, хазар и викингов. Он знает свое дело. Надеюсь, и ты будешь знать. Он твоему отцу служил верой и правдой в его последнем бою, и тебе послужит. Не посрами ни его, ни память Мстивоя.

Ратибор провел пальцем по холодному лезвию. Он чувствовал вес не только металла, но и истории, заключенной в нем.

— Благодарствую, воевода, — хрипло сказал он. — Я не посрамлю.

Глава 12: Затишье перед Бурей

Той ночью Ратибор не спал. Он поднялся на стену и нашел себе место между двумя бойницами. Город внизу притих, но не спал. То тут, то там вспыхивали огни факелов, слышались приглушенные команды, скрип телег. Чернигов дышал, как огромный, раненый зверь, готовящийся к последней схватке.

Ратибор сидел, положив на колени новый меч. Он смотрел на юг, в темную, беззвездную степь. Где-то там, за холмами, разгорались сотни, тысячи вражеских костров. Он чувствовал их присутствие, как животное чувствует приближение хищника.

Он думал. О своем отце. О воеводе. О той странной связи, что возникла между ними через мертвеца. Он думал о своих односельчанах, разбросанных по городу. Живы ли они? Выживут ли?

Мысли его метнулись на север, в его деревню. Перед глазами встало лицо Златы. Ее яростный, голодный поцелуй все еще жег ему губы. Это было обещание жизни, горячей, плотской, яростной. А следом возникло лицо Милены. Ее тихая преданность была как оберег, как тихая молитва. Две женщины. Две судьбы, которые коснулись его собственной. Выберет ли он одну из них, если вернется? Или они обе – лишь часть мира, который он должен защитить и который может потерять в любой миг?

Ему не было страшно. Вместо страха в груди нарастало холодное, хищное предвкушение. Он был готов. Он был вооружен. Он был на своем месте. Все его двадцать лет жизни, все тренировки с отцом, вся работа в кузнице, вся охота в лесу – все это было лишь подготовкой к этому моменту. К тому, что должно было начаться с первыми лучами солнца.

Он поднял взгляд к горизонту. И увидел. Далеко-далеко, на самом краю земли, мгла стала гуще. Она шевелилась. Из нее рождался глухой, едва различимый гул, похожий на гудение миллионов пчел. Он становился все громче, все ближе.

На стене рядом закричал дозорный:

— Идууут! Орда идет!

Затишье кончилось. Буря начиналась.

Глава 13: Первая Волна

Рассвет был красным. Не от солнца, которое еще пряталось за горизонтом, а от бесчисленных огней, что за ночь расцвели на равнине перед Черниговом. Они простирались до самого края видимого мира, сливаясь в одно огромное, пылающее море. Орда.

Гул, что Ратибор слышал ночью, превратился в низкий, вибрирующий рев, который, казалось, исходил от самой земли. Это был звук сотен тысяч копыт, смешанный с гортанными криками, ржанием коней и воем боевых рогов, вырезанных из кости. В утреннем полумраке степь зашевелилась. Черная масса пришла в движение, выплевывая из себя первую волну – легкую конницу.

Они неслись на своих низкорослых, косматых лошадях как стая демонов, выпущенных из преисподней. Без доспехов, в одних лишь стеганых халатах, но каждый с луком в руках. Они не шли в прямую атаку. Они кружили, как стервятники, на расстоянии полета стрелы, засыпая стены города дождем смерти.

— Щиты! К бою! — разнесся по стене рев воеводы Доброгнева.

Ратибор поднял свой новый, тяжелый щит, укрываясь за ним. Он прижался к бревенчатому парапету, оставив лишь узкую щель для обзора. Рядом с ним так же стояли другие ополченцы, сбившись в тесную стену щитов. В воздухе запело. Тысячи стрел с черным оперением взмыли в небо, на миг затмив утреннюю зарю, а затем с хищным свистом устремились вниз.

Стук стрел о щиты слился в оглушительную дробь, похожую на стук града по деревянной крыше. Некоторые стрелы находили щели, с глухим, чавкающим звуком вонзаясь в человеческую плоть. Справа от Ратибора вскрикнул и осел на землю молодой парень из его десятка. Стрела с широким трехлопастным наконечником пробила ему шею. Он захрипел, захлебываясь собственной кровью, и забился на дощатом настиле, как подстреленная птица. Никто не обратил на него внимания. Его место в стене тут же занял другой.

— Лучники! Огонь! — скомандовал Ратислав.

Черниговские лучники, стоявшие на башнях и специальных помостах за спинами щитоносцев, ответили. Их стрелы были тяжелее, луки — мощнее. Они били реже, но каждая стрела искала свою цель. Ратибор видел, как несколько всадников, словно споткнувшись, вылетели из седел. Их товарищи не обращали на них внимания, продолжая свой смертельный хоровод.

Эта пытка длилась несколько часов. Небо и земля смешались в свисте, криках и стуке. Рука, державшая щит, занемела от тяжести и от сотен ударов. Воздух пропитался запахом свежей крови, пота и паленого дерева – несколько зажигательных стрел попали в крыши башен, но их тут же тушили песком и водой. Ратибор молча стоял, чувствуя, как холодная ярость внутри него кристаллизуется в ледяное спокойствие. Он ждал. Он знал, что это лишь начало.

Глава 14: Тараны и Лестницы

Когда солнце поднялось выше, легкая конница отхлынула. Но это было не отступление, а смена тактики. Из основной массы орды, как гигантские жуки, выползли осадные орудия. Грубо сколоченные, но эффективные. Несколько крытых таранов, обитых мокрыми бычьими шкурами для защиты от огня, медленно двинулись к главным воротам. За ними, как муравьи, тащили десятки длинных штурмовых лестниц.

За осадными машинами двигалась пехота. Это были уже не легкие лучники, а тяжеловооруженные воины. Некоторые были в трофейных кольчугах, другие — в доспехах из толстой вареной кожи, усиленной костяными пластинами. В их руках были кривые сабли, топоры и длинные копья. Их лица были скрыты под войлочными или кожаными шлемами, оставляя лишь узкие щели для жестоких, лишенных всякой жалости глаз.

— Камни! Кипяток! Смолу! Готовь! — ревел Доброгнев, шагая по стене. — Подпустить ближе! Ближе, я сказал!

Ратибор оставил свой пост в стене щитов и присоединился к тем, кто стоял у парапета. Рядом с ним уже были приготовлены кучи булыжников и огромные чаны, в которых булькало варево — вода и смола. Жар от них обжигал лицо.

Таран, похожий на бронированную черепаху, неумолимо приближался. Первый глухой, тяжелый удар по воротам отозвался дрожью по всей стене. БУМ! И снова. БУМ!

— Огонь! — заорали сотники.

На таран и на головы подступающей пехоты обрушился ад. Защитники опрокидывали чаны. Кипящая вода и горячая смола лились вниз, вызывая жуткие, нечеловеческие вопли. Кочевники, на которых попадала эта жижа, вспыхивали, как факелы, или катались по земле, сдирая с себя плавящуюся кожу. Камни, сбрасываемые со стен, дробили черепа и ломали кости. Но на место павших вставали новые.

Они приставили лестницы. Первые кочевники полезли наверх, прикрываясь маленькими круглыми щитами.

— Сшибайте! — ревел Ратислав.

Началась самая грязная работа. Защитники баграми отталкивали лестницы, кололи лезущих копьями, били по пальцам, цепляющимся за край стены, топорами и мечами.

Один из кочевников, проворный, как змея, сумел взобраться на стену рядом с Ратибором. Он взмахнул кривой саблей, целясь в шею ополченцу. Ратибор, не раздумывая, сделал короткий выпад. Его новый меч вошел кочевнику в живот с мерзким хлюпающим звуком. Враг захрипел, его глаза расширились от удивления. Он посмотрел на рукоять меча, торчащую из его живота, потом на Ратибора. Изо рта у него хлынула кровь. Ратибор рывком выдернул клинок и пнул его ногой со стены.

Это была его первая смерть в рукопашной. Он не почувствовал ничего. Ни триумфа, ни отвращения. Лишь холодное удовлетворение от выполненной работы. Враг мертв. Стена держится.

Глава 15: Кровь на Бревенах

Бой на стенах превратился в сплошную мясорубку. Пространство было узким, отступать некуда. Смерть была повсюду. Ратибор дрался в каком-то красном тумане. Он видел, как рядом с ним кузнецу Демьяну стрела попала в глаз. Огромный, добрый мужик рухнул как подрубленное дерево, не издав ни звука. Одного из братьев-охотников стащили со стены багром, и внизу толпа тут же разорвала его на куски.

Но гибли и кочевники. Их трупы устилали землю у подножия стен. Некоторые, раненые, пытались отползти, но свои же топтали их, стремясь к лестницам.

Ратибор действовал как машина. Удар мечом, укол копьем, толчок щитом. Он прикрывал спину незнакомого ему дружинника, а тот прикрывал его. Они понимали друг друга без слов. Его новый щит спасал ему жизнь снова и снова. Стрелы отскакивали от умбона, удары сабель оставляли на коже лишь глубокие царапины.

В самый разгар сечи, когда крики и лязг железа достигли своего пика, Ратибор увидел, что на одном из самых опасных участков, над воротами, врагам удалось закрепиться. Дюжина ордынцев прорвалась на стену и теснила защитников. И в самой гуще этой свалки, разя направо и налево своим мечом, сражался князь Мстислав. Высокий, в сияющем шлеме с плюмажем, он был слишком заметной целью. Рядом с ним дрались его лучшие гридни, но врагов было больше.

Ратибор, не раздумывая, бросился туда, прорубаясь сквозь толпу. Он видел, как один из кочевников, обойдя дружинника, изловчился и метнул в спину князю короткое копье-сулицу.

Времени кричать не было.

Ратибор сделал отчаянный рывок, отталкивая одного из своих, и в последнее мгновение подставил свой щит под удар.

Удар был чудовищной силы. Ратибор почувствовал, как древко проламывает дерево, словно пергамент. Острие копья пробило щит насквозь. Он ожидал удара в грудь, но инстинктивно в последний момент чуть повернул корпус. Копье с хрустом вошло ему в плечо.

Боль была ослепляющей. Горячая, разрывающая, она обожгла его от плеча до самых кончиков пальцев. Ноги подкосились, но он устоял, вцепившись зубами в губу до крови. Он увидел, как князь обернулся, его глаза расширились, когда он понял, что произошло. Но времени на благодарности не было. Ордынцы снова полезли вперед.

Ратибор, рыча от боли и ярости, левой, здоровой рукой, перехватил меч и продолжил драться, отмахиваясь им, как дубиной, прикрываясь тем, что осталось от щита.

Глава 16: Дрогнувшие Ворота

Таран бил методично, глухо и страшно, как сердце умирающего бога. БУМ! Стены содрогались. БУМ! По дощатому настилу сыпалась щепа. Каждый удар отдавался в костях защитников, отбивая счет последним минутам жизни ворот. Воины на стенах яростно поливали таран кипятком и смолой, сбрасывали камни, но он, укрытый мокрыми шкурами, был почти неуязвим.

Наконец, наступил момент, которого все ждали и боялись. С оглушительным, раздирающим треском, похожим на стон раскалывающегося мирового древа, одна из створок ворот не выдержала. Толстые дубовые бревна, скрепленные железными скобами, разлетелись внутрь, как солома. В центре ворот образовалась черная, зияющая дыра, словно голодная пасть, ведущая прямо в ад.

Орда, увидев это, взревела. Это был не человеческий крик, а единый, первобытный вой торжества, идущий из тысяч глоток. Победа была так близка, что ее можно было потрогать, вдохнуть ее медный запах. Передние ряды кочевников, ослепленные яростью и предвкушением грабежа и насилия, хлынули к пролому. Они бежали, отталкивая друг друга, стремясь первыми ворваться в обреченный город.

Но за воротами их ждал сюрприз. Смертельный капкан, расставленный холодной, расчетливой рукой воеводы Доброгнева. Проход, который вел от ворот в город, был превращен в узкий, извилистый коридор. С обеих сторон его сжимали наваленные друг на друга телеги, обломки срубов, мешки с песком и перевернутые сани. Эта баррикада, казавшаяся хаотичной, на самом деле была хитроумным инженерным сооружением, не позволяющим врагу развернуться. В этой «кишке» могли протиснуться не более трех-четырех человек в ряд.

А в конце этого темного, мрачного коридора, в пятидесяти шагах от ворот, стояли они. Стена щитов. Молчаливая, неподвижная, ощетинившаяся полутораметровыми копьями. Здесь Доброгнев собрал лучших из лучших: три десятка своих самых опытных дружинников-гридней, для которых такая резня была привычной работой, и самых стойких, обстрелянных ополченцев. Тех, кто не дрогнет. Тех, кто пришел сюда умирать.

Первые кочевники, влетевшие в пролом на плечах своих товарищей, неслись вперед в пьянящем порыве. Они ожидали увидеть бегущих в панике жителей, пустые улицы. Вместо этого они влетели в полумрак узкого коридора и наткнулись на сверкающие наконечники копий.

Их инерция была так велика, что они сами насадили себя на эти клинки. Длинные копья русичей с хрустом пробивали кожаные доспехи, с чавканьем входили в плоть, дробя кости. Первые трое-четверо кочевников умерли, не успев даже взмахнуть оружием. Их предсмертные, удивленные крики потонули в реве толпы позади.

Их тела, пронзенные насквозь, стали первой линией обороны. Задние, не видя, что происходит впереди, продолжали давить. Они лезли по телам своих же товарищей, спотыкаясь и падая, но неумолимо продвигаясь вперед. Началась чудовищная давка. Люди, зажатые в узком коридоре, были беспомощны.

Резня разгорелась с новой силой. Первый ряд защитников, сделав свое дело, отошел назад, а их место занял второй ряд со свежими копьями. За ними ждал третий, вооруженный короткими мечами и тяжелыми секирами, готовый вступить в бой, когда дело дойдет до рукопашной.

Коридор смерти наполнился предсмертными хрипами, проклятиями, воем боли и лязгом стали. Кровь текла по земле, смешиваясь с грязью и пылью, превращая узкий проход в скользкую, чавкающую жижу. Ордынцы, застрявшие в этой мясорубке, не могли ни развернуться для удара, ни отступить, подпираемые сзади новыми волнами штурмующих. Защитники же работали методично и безжалостно. Они не сражались — они забивали скот. Укол копьем в лицо, в горло, в живот. Те, кому удавалось прорваться сквозь частокол копий, натыкались на мечи и секиры.

Один из ордынских вожаков, огромный, бородатый воин в трофейной кольчуге, сумел-таки пробиться к стене щитов. Он взмахнул тяжелой саблей, отбив в сторону два копья, и с ревом обрушил ее на щит молодого дружинника. Щит треснул. Но прежде чем кочевник успел нанести второй удар, сбоку, из-за щита соседа, вынырнула секира и с оглушительным хрустом врубилась ему в висок. Мозги и осколки черепа брызнули на стоявших рядом. Тело гиганта рухнуло, перегородив и без того узкий проход.

Штурм захлебнулся в собственной крови. Напор ослаб. Ордынцы в передних рядах, наконец увидев, что их ждет впереди, дрогнули. Они пытались отступить, но было уже поздно. Паника начала распространяться по толпе.

Ордынский военачальник, наблюдавший за битвой с холма, понял, что его лучший отряд увяз в смертельной ловушке и несет чудовищные потери. Понимая, что день проигран, он с яростью протрубил отступление.

Сигнал рога, призывающий к отходу, был встречен кочевниками с облегчением. Они бросились назад, давя в панике тех, кто упал. Огрызаясь, отстреливаясь из луков, они откатывались от стен, оставляя после себя землю, густо усеянную трупами своих соплеменников, и разломанные, дымящиеся остатки осадных машин.

Первый, самый страшный день осады закончился. Защитники стояли на стенах, тяжело дыша, покрытые с ног до головы кровью — своей и чужой. В узком проходе у ворот высилась жуткая баррикада из десятков переплетенных мертвых тел.

Чернигов выстоял. Но цена этой победы была ужасающей.

Показать полностью
2

Дикое пламя Ирия. История Новогрудка

Глава 5: Первый Урок

Они шли почти без остановок. Тревога гнала их вперед быстрее любого кнута. Дорога на юг, обычно оживленная, теперь была пугающе пуста. Лишь изредка им навстречу попадались беженцы – испуганные, изможденные люди с печатью ужаса на лицах. Они несли с собой жалкие узлы, но главной их ношей был страх.

Один старик, сидевший на обочине у потухшего костра, поднял на них безумные глаза.

— Орда… — прохрипел он. — Они не люди. Демоны из степей. Не ходите туда… В Чернигове – котел. Все там сгинете.

Демьян лишь мрачно сплюнул и повел отряд дальше. Слова старика лишь укрепили их в своей решимости.

К исходу дня они подошли к небольшой деревеньке, стоявшей у переправы через речку. Они надеялись найти здесь ночлег и еду. Но вместо этого их встретила мертвая тишина.

Деревня была разграблена. Не сожжена дотла, а именно разграблена. Двери изб были выбиты, дворы пусты. Не было слышно ни лая собак, ни мычания скота. Жители, видимо, успели бежать в леса, забрав все самое ценное.

— Хоть передохнем под крышей, — пробасил Демьян, заходя в первую попавшуюся избу.

Они расположились на ночлег, выставив часового. Ратибор жевал кусок вяленого мяса, прислушиваясь к ночным звукам. Сердце было не на месте. Эта тишина была хуже крика.

Его чутье не подвело.

Внезапно с улицы донесся приглушенный вскрик и глухой удар. Это был их часовой, один из братьев-охотников.

— К оружию! — рыкнул Демьян.

Они едва успели схватить мечи и топоры, как в дверной проем ворвались люди. Их было около десятка. Оборванные, с дикими, голодными глазами и оружием, собранным с бору по сосенке — ржавые топоры, вилы, дубины. Мародеры. Местные, которые решили поживиться тем, что не успела забрать орда.

Завязался короткий, жестокий бой в тесном пространстве избы. Это была не битва воинов, а грязная, отчаянная драка за жизнь. Один из мародеров с диким воплем кинулся на Ратибора, пытаясь проткнуть его вилами. Ратибор отбил удар щитом, дребезги полетели от старого дерева. В то же мгновение он шагнул вперед и нанес удар. Отцовский меч вошел нападавшему в живот. Мародер захрипел, выронил вилы и осел на пол, зажимая руками рану, из которой вываливались наружу горячие, дымящиеся кишки.

В избе стоял смрад пота, крови и страха. Демьян своим огромным кузнечным молотом проломил череп еще одному нападавшему. Раздался тошнотворный хруст. Братья-охотники, работая слаженно, как и в лесу, прикрывали друг друга. Но мародеров было больше. Они лезли, как саранча, ослепленные голодом и жаждой легкой наживы.

Один из них, подкравшись сбоку, ткнул ножом в бок Демьяну. Кузнец взревел от боли и ярости и, схватив нападавшего за горло своей огромной ручищей, просто свернул ему шею. Но силы уже оставляли его.

Видя, что дело плохо, Ратибор отбросил в сторону почти развалившийся щит.

— Наружу! — крикнул он. — В избе нас передавят!

Он первым выскочил на улицу. За ним, отбиваясь, выбежали остальные. На свежем воздухе стало легче дышать и двигаться. Бой продолжился под тусклым светом звезд. Ратибор дрался молча, с холодной яростью. Его меч двигался экономно и смертоносно. Каждое движение было выверено. Он не махал клинком, он им работал. Удар, укол, парирование. Он был как машина смерти.

Через несколько мгновений все было кончено. Последний из мародеров, видя гибель своих товарищей, с воплем ужаса бросился бежать и скрылся в темноте.

Вокруг на земле лежало восемь трупов. Среди них был и один из их отряда — мельник. Ему проткнули горло заточенной палкой.

Демьян сидел на земле, зажимая рану в боку. Она была неглубокой, но крови он потерял много. Другой брат-охотник был ранен в руку. Только Ратибор и Лютобор остались невредимы.

Ратибор тяжело дышал, глядя на дело своих рук. На труп с вывалившимися кишками. На человека с проломленной головой. Это была не та война, о которой он слышал в песнях. Здесь не было славы и чести. Лишь грязь, кровь и борьба за право дышать еще один миг.

— Вот так, сынок, — прохрипел Демьян, морщась от боли. — Это тебе первый урок. Орда — это страшно. Но человек, доведенный до отчаяния, порой бывает страшнее любого зверя.

Ратибор молча кивнул. Он опустил свой меч. Клинок был в зазубринах. Щит разбит.

Он смотрел на юг, в сторону далекого Чернигова. Он понимал, что то, что случилось здесь — это лишь прелюдия. Настоящий ад ждал их впереди. И он должен быть к нему готов.

Глава 6: Дорога Скорби

Два дня пути на юг вытравили из душ Ратибора и его спутников всякое подобие походной романтики. Это был не путь, а шрам, прорезанный на теле земли. Уже к вечеру первого дня они перестали разговаривать, обмениваясь лишь короткими, гортанными репликами. Слова застревали в горле, тяжелые и бесполезные.

Воздух загустел от запаха гари и смерти. Он въедался в одежду, в кожу, в волосы. Первое сожженное село они обошли стороной. Но от второго укрыться было некуда – оно лежало прямо на их дороге. То, что они увидели, заставило даже сурового кузнеца Демьяна побледнеть и отвернуться, чтобы изрыгнуть скудный обед.

Это была бойня. Остовы изб, почерневшие, как гнилые зубы, смотрели в серое небо пустыми глазницами окон. У порога одного из сгоревших домов лежала женщина. Ее сарафан был разорван, а нагое тело, покрытое синяками и запекшейся кровью между бедер, было неестественно вывернуто. Рядом лежал труп старика с проломленным черепом. Вороны уже выклевали ему глаза.

Ратибор заставил себя смотреть. Он впитывал этот ужас, позволял ему течь по жилам ледяным потоком. Это не страх. Это была ярость. Холодная, чистая, как сталь, только что вынутая из ледяной воды. Он видел отпечатки множества подкованных копыт низкорослых лошадей, следы мягкой обуви и тонкие, длинные борозды на земле – следы от арканов, которыми уволакивали пленников. Он не думал о славе или подвигах. Он думал лишь о том, что хочет встретить тех, кто это сделал. Посмотреть им в их узкие, раскосые глаза.

Чем ближе к Чернигову, тем чаще им попадались беженцы. Жалкие, оборванные тени, текущие с юга. Их глаза были пусты, выжжены ужасом. Молодая женщина, обезумевшая, баюкала на руках полено, завернутое в тряпье, и что-то ему напевала. Мужчина с перевязанной грязной тряпкой рукой, из которой сочился гной, тупо смотрел на отряд Ратибора и шептал: «Они забирают души… забирают души…».

Ратибор сунул ему кусок вяленого мяса. Мужчина схватил его, как дикий зверь, и, не поблагодарив, побрел дальше, впиваясь зубами в жесткую плоть. Помощи от них не ждали. Их гнал первобытный ужас, который был сильнее голода и жажды.

Наконец, на исходе второго дня, на высоком берегу Десны, они увидели его. Чернигов. Могучий, огромный, словно древний зверь, припавший к земле. Его стены из толстых бревен казались несокрушимыми. Но дым, поднимавшийся от них, был не только мирным дымом очагов. К нему примешивался черный, едкий дым пожарищ с той стороны реки. Враг был уже здесь.

Глава 7: Гудящий Котел

Подножие Чернигова превратилось в кишащий, смердящий, кричащий муравейник. Тысячи людей, телег, скота сбились в огромный лагерь, ища спасения за городскими стенами. Воздух был плотным и тяжелым. Он вонял немытыми телами, страхом, дымом от сотен костров, конским потом и дерьмом. Плач детей смешивался с проклятиями мужчин, мычанием коров и ржанием лошадей. Это был котел, в котором отчаяние варилось вместе с последней надеждой.

Ратибор и его отряд с трудом пробивались через эту живую массу. На них смотрели с завистью и надеждой – на их оружие, на их несломленные лица. Мощные ворота, обитые железом, охраняла дюжина дружинников в кольчугах и шлемах-шишаках. Их лица были суровы и непроницаемы. Сотник, бородатый воин со страшным рубцом, пересекавшим левый глаз и терявшимся в бороде, преградил им путь копьем.

— Куда прете, деревенщина? Места нет! — прорычал он. Его взгляд был тяжелым, как удар молота.

— Мы на зов князя, — ответил Демьян, выступая вперед. — Помощь привели. Из северных лесов.

Сотник окинул их четверых презрительным взглядом, который, впрочем, задержался на Ратиборе. Он оценил его рост, ширину плеч и холодное спокойствие в глазах.

— Четыре топора… Густо. Проходите! — он убрал копье. — Прямиком на княжий двор, к воеводе Доброгневу. Он вас в дело определит. И смотрите у меня. Шаг в сторону, попробуете мародерствовать или бабу силой взять — повешу на воротах, и вороны будут вам потроха клевать до самой весны. Здесь закон один — мой. Ясно?

Внутри город был еще более хаотичным. Улицы, обычно широкие, были забиты людьми. Здесь гул стоял еще сильнее. Стук молотов из десятков кузниц не прекращался ни на миг. Визг пил, которыми плотники готовили бревна для ремонта стен и строительства дополнительных укреплений — заборол. Женщины и подростки, выстроившись цепочками, таскали ведра с водой от Десны к стенам и ссыпали песок в огромные кучи – тушить вражеские стрелы.

Это был город, превратившийся в единый военный лагерь, где каждый житель стал солдатом. Старики точили колья, мальчишки подносили стрелы, женщины готовили еду в огромных котлах прямо на улицах. Ратибор смотрел на все это. Его сердце не сжималось от страха. Напротив, в этом яростном, организованном хаосе он почувствовал нечто родное. Это была воля к жизни. Яростная, упрямая воля, выкованная из страха и стали. Он был там, где должен был быть.

Глава 8: Воля и Сталь

Воевода Доброгнев нашел их сам. Он двигался по княжьему двору, как утес, о который разбивались волны человеческой суеты. Высокий, седой, но не согбенный годами, с лицом, выдубленным ветрами и изрезанным морщинами, как старая карта. Его ясные, пронзительные голубые глаза, казалось, видели все насквозь.

— Северяне? — его голос был глухим, привыкшим отдавать приказы. Он не спрашивал, он утверждал.

— Так точно, воевода, — шагнул вперед Демьян.

Доброгнев окинул их коротким, цепким взглядом, который взвешивал и оценивал каждого. Двух братьев-охотников он отправил на стены — таскать бревна и камни.

— Руки крепкие, в ногах сила есть. Там нужнее будете.

Демьяна, с его могучими руками кузнеца, он отправил в главную оружейную кузню.

— Молотом махать умеешь, вижу. Там работа кипит. Наконечники нужны, как воздух.

Его взгляд остановился на Ратиборе. Он обошел его кругом, как покупатель осматривает дорогого коня.

— А ты… — протянул воевода. — Меч на боку отцовский, поди? И вид у тебя не тот, что у пахаря. В лесу больше бываешь, чем в поле.

— Так и есть, воевода, — ровно ответил Ратибор.

— Хорошо. Воины нужны. На площади гридень Ратислав муштрует ополчение. Иди туда. Учись умирать правильно. Исполнять.

На центральной площади несколько сотен мужиков, вооруженных кто чем, от боевых топоров до простых вил, пытались превратиться в войско. Перед ними метался гридень Ратислав, молодой, жилистый, злой как черт.

— Стена щитов, вы, выблядки ленивые! — орал он так, что в ушах звенело. — Это ваша вторая кожа! Щит к щиту! Чтобы мышь не проскочила! Сосед справа – твой брат! Прикрывай его! Сосед слева — твой отец! Не дай ему сдохнуть! Вы не толпа баранов! Вы — кабан-секач, что щетиной встречает волков! А ну, сомкнули ряды, сукины дети!

Ратибор встал в строй. Он поднял свой грубый, наспех сколоченный щит. Удар в спину заставил его пошатнуться. Это Ратислав прошелся вдоль рядов, пинками и древком копья выравнивая строй.

— Ноги шире, лесовик! В землю врасти должен, чтоб тебя хрен сдвинешь!

День прошел в изнурительной, отупляющей муштре. Они учились ходить в ногу, разворачиваться как единое целое, принимать на щиты воображаемые удары. К вечеру тело гудело от напряжения, руки отваливались, а в горле стоял ком из пыли и ярости. Многие не выдерживали, падали, их рвало от усталости. Но Ратибор стоял. Он впитывал эту науку, понимая ее нутром. Это был танец смерти, и он должен был выучить его в совершенстве.

Глава 9: Стена Щитов

На следующий день муштра стала еще жестче. Ратислав был неумолим. Он заставлял их стоять в стене щитов часами под палящим солнцем. Дружинники, изображая врагов, с разбегу бились в их строй, проверяя на прочность. Они кололи тупыми копьями в щели между щитами, били по ногам, пытаясь выбить из равновесия.

— Держи! Держи, сука! — ревел Ратислав, когда один из ополченцев, молодой парень, от удара повалился назад, создав брешь. — Из-за тебя, ублюдок, нас всех на копья насадят! Ты не свою шкуру продал, ты всех нас продал! Десять приседаний со щитом над головой! Живо!

Ратибор стоял твердо, как скала. Его тело, привыкшее к тяжелой работе, легко переносило нагрузки. Но он не просто стоял. Он смотрел. Он учился. Он видел, как более опытные воины не просто подставляют щит, а принимают удар под углом, отводя его в сторону. Как они работают в паре с соседом, перекрывая опасные направления. Он чувствовал ритм стены, ее дыхание.

В середине дня Ратислав скомандовал:

— А теперь копья! Первый ряд — удар! Второй — готовьсь!

Ратибор был во втором ряду. По команде первый ряд выставил вперед копья.

— Удар! — рявкнул гридень.

Первый ряд сделал выпад.

— Второй ряд — шаг вперед, удар!

Ополченцы неуклюже шагнули в промежутки между воинами первого ряда, пытаясь нанести удар. Получилось скомкано, кто-то споткнулся, кто-то ткнул копьем в спину товарищу.

— Стадо! — взвыл Ратислав.

И тут он увидел Ратибора. Когда подошла его очередь, Ратибор не просто шагнул. Его движение было текучим, хищным. Он сделал короткий, пружинистый шаг, его тело провернулось, и наконечник его короткого копья точно поразил соломенное чучело, установленное для тренировки. А затем он так же плавно вернулся обратно в строй, под прикрытие щита первого ряда. Его движения были экономны и смертоносны. Это не была грубая сила. Это было умение.

— Эй, ты, верзила! — окликнул его Ратислав. — А ну-ка, повтори!

Ратибор повторил. Снова и снова. И каждый раз его движение было безупречным.

— Откуда знаешь? — сменив гнев на любопытство, спросил гридень.

— Отец учил. Он в дружине служил, — коротко ответил Ратибор.

Ратислав хмыкнул, потирая подбородок.

— Видать, хороший был дружинник…

С края площади за тренировкой уже давно наблюдал воевода Доброгнев. Он видел все. Он видел неуклюжесть толпы и видел одного воина среди них. Его ясные глаза задумчиво прищурились.

Глава 10: Глаз Воеводы

Солнце клонилось к закату, окрашивая небо над Черниговом в кровавые тона, будто предвещая грядущую резню. Тренировка закончилась. Ополченцы, едва переставляя ноги от усталости, походили на призраков в клубах поднятой ими же пыли. Они брели к котлам, где их ждала пресная, но горячая похлебка, мечтая лишь о том, чтобы сесть и вытянуть гудящие ноги.

Ратибор тоже собирался уйти, когда его окликнул резкий голос гридня Ратислава:

— Эй, лесовик! Не торопись. К тебе воевода.

Ратибор замер и обернулся. Из тени княжеского терема к нему шел сам Доброгнев. Его неторопливая, тяжелая походка была походкой медведя, хозяина своей тайги. Он не шагал, он переставлял ноги, и казалось, сама земля прогибается под его стопами. Вокруг него суета замирала. Воевода подошел и остановился в паре шагов. Его голубые, выцветшие от времени и степных ветров глаза смотрели в упор, казалось, проникая под кожу, в самую душу. Взгляд, привыкший оценивать людей как клинки — на наличие изъянов и скрытых трещин.

— Ты хорошо работаешь копьем, парень, — сказал воевода. Его голос был рокочущим, как камни, перекатываемые рекой. Это была не похвала, а заключение мастера-оружейника, осмотревшего товар. — Движения скупые и точные. Но ярость в тебе холодная. Как лед в зимнем ручье. Такие, как ты, в бою дольше живут. Как звать?

— Ратибор, — ровно ответил он, выдерживая тяжелый взгляд.

— Чей сын? Из какого рода? Фамильничать не стану, говори как есть.

— Сын Мстивоя. Из северных. Деревня у Лебяжьего болота.

При имени «Мстивой» лицо воеводы дрогнуло. Всего на мгновение. Каменное выражение треснуло, и сквозь трещину проглянула живая боль. Взгляд изменился. Из взгляда полководца, оценивающего бойца, он стал взглядом человека, смотрящего в прошлое, в день, который он пытался забыть, но не мог.

— Мстивоя… Рыжего Мстивоя? — переспросил он тише, и в голосе его прорезались новые, хриплые ноты. — Со шрамом через бровь, который он заработал в битве с хазарами? Того, что пал пять зим назад в проклятой стычке с печенегами у реки Альты?

— Так точно, воевода, — сердце Ратибора стукнуло глухо и тяжело, отдаваясь в висках.

Доброгнев замолчал. Его взгляд остекленел, он смотрел сквозь Ратибора, сквозь стены Чернигова, туда, в кровавый туман прошлого.

— Я знал твоего отца, — наконец выдохнул он. — Боги свидетели, я знал его лучше, чем иного брата. Мы с ним стояли спина к спине не в одной сече. И в последней его сече я был рядом.

Он сделал паузу, словно собираясь с силами, чтобы рассказать то, о чем молчал пять лет.

— Это был паршивый день. Солнце пекло, как в кузне. Мы гнали небольшой отряд печенегов, что осмелились подойти слишком близко к нашим рубежам. Думали — легкая добыча. Но это была засада. Из-за холмов, из степной травы, что скрывала их, как змей, выскочила их поганая орда. Сотни три, не меньше. А нас было всего семь десятков.

Мы приняли бой, сбились в круг, как вепри, окруженные волками. Твой отец был ярым. Он всегда был таким. Смеялся в лицо смерти, рубился так, словно хотел разрубить саму землю. В его глазах плясал красный огонь, и он кричал боевые песни Перуну, и его рыжая борода была вся в чужой крови.

Он спас меня в тот день. Я оступился, и двое печенегов уже заносили копья мне в спину. Но Мстивой, увидев это, развернулся и бросился на них. Одного он разрубил от плеча до пояса. Второму снес голову одним ударом. Но пока он спасал мою шкуру, третий, подкравшись сбоку, всадил ему копье под ребра, под край щита.

Я видел, как это случилось. Я до сих пор вижу это, когда закрываю глаза. Копье вошло глубоко. Любой другой рухнул бы. Но не твой отец. Он взревел, как раненый медведь, и, обломав древко о свое колено, выхватил копье из своей плоти и им же проткнул горло тому печенегу. И продолжал сражаться…

Воевода снова замолчал, сглотнув ком в горле. Ратибор стоял как изваяние, впитывая каждое слово. Он впервые слышал подробности гибели отца.

— Мы отбились. Князь подоспел с основной дружиной и разогнал их. Но для твоего отца было поздно. Я держал его, когда он умирал. Кровь хлестала изо рта, он не мог дышать. Но он смотрел на меня ясно. Схватил меня за руку… мертвой хваткой. «Скажи моему сыну…» — прохрипел он, — «…скажи Ратибору… чтобы стал сильнее меня. Чтобы берег честь… рода…» Это были его последние слова.

Воевода тяжело вздохнул, и его лицо на миг стало лицом скорбящего, бесконечно уставшего старика.

— Ты вырос. Вырос крепким. И похож на него, чтоб тебя Чернобог побрал. Тот же разворот плеч, тот же упрямый подбородок. Тот же взгляд. Только у него в глазах огонь плясал, а у тебя — лед. Может, это и к лучшему. Холодный лед режет не хуже огня. Идем со мной. Есть у меня для тебя кое-что.

Ратибор молча, как во сне, пошел за ним. Он не знал, что сказать. И нужно ли было что-то говорить? Слова, которые он услышал, были важнее любых наград и похвал. Они выстроили мост через пять лет тишины, соединив его с отцом, с его последним вздохом, с его последней волей. Они наполнили его жизнь простым и ясным смыслом, которого он до сих пор лишь смутно искал в грохоте кузни и безмолвии леса. Теперь он знал, что должен делать. Не просто сражаться. А стать сильнее отца. И выжить.

Показать полностью
4

Дикое пламя Ирия. История Новогрудка

Глава 1: Молот и Жар

День в северном лесу начинался с холодной росы и запаха влажной сосновой хвои. Но в кузнице, что черным, приземистым срубом прилепилась к самому краю деревни, день начинался с огня. Раскаленный жар вырывался из горна, заставляя воздух дрожать и плясать. В этом мареве двигалась фигура Ратибора, сына Мстивоя.

Ему было двадцать зим, но его тело уже было телом мужчины, не мальчика. Широкие плечи, стянутые простой льняной рубахой без рукавов, были покрыты каплями пота, блестевшими в свете пламени. Мышцы на его спине и руках двигались плавно и мощно, как у медведя, с каждым выверенным ударом тяжелого молота о наковальню. Он выковывал наконечник для боевого копья – заказ для старосты, чей сын готовился к своему первому выходу в княжескую гридницу.

Каждый удар был симфонией металла и силы. ДЗИНЬ! — оглушительно и чисто. Искрами разлетался по темной кузне протест железа. ДЗИНЬ! — эхом отдавалось в ушах. Ратибор дышал ровно, глубоко, его серые глаза, холодные, как зимнее небо, были сфокусированы на раскаленном добела металле. Он не видел ничего, кроме заготовки, молота и огня. Это было его убежище. Здесь, в этом грохоте и жаре, не было места ни для скорбных воспоминаний об отце, павшем в степи, ни для назойливых мыслей, что несли с собой улыбки деревенских девок.

— Душу вкладываешь, парень, — пробасил из угла Демьян, хозяин кузни. Старый, кряжистый, с бородой, похожей на воронье гнездо, в котором запуталась угольная пыль. — Отец твой так же мечом работал. Не просто махал, а разговаривал с ним. Вот и ты с железом говоришь. Оно тебя слушается.

Ратибор не ответил, лишь окунул почти готовый наконечник в бочку с водой. Вода взревела, выбросив столб шипящего пара, и на мгновение кузницу заволокло белой дымкой.

Именно в эту дымку, словно явившись из нее, вошли две девушки.

Первая, Злата, дочь старосты Добромира, была яркой, как летний полдень. Золотые волосы, заплетенные в тугую, тяжелую косу, хлестнувшую ее по бедру, когда она решительно шагнула через порог. Зеленые, смелые глаза без тени смущения впились в Ратибора. На ней был сарафан, низкий вырез которого не слишком-то и скрывал высокую, упругую грудь. Она несла крынку с квасом.

— Не сгорел еще, коваль? — ее голос был звенящим, с легкой насмешкой. Она подошла близко, так близко, что Ратибор почувствовал запах ее тела – запах нагретой солнцем кожи, трав и женского пота. — Остынь, а то и правда в уголек обратишься.

Она протянула ему квас, ее пальцы намеренно скользнули по его. Взгляд ее был прямым, оценивающим. Он скользнул по его мощной шее, по широким, мокрым плечам, по твердому торсу, обрисованному мокрой рубахой. В ее глазах не было девичьей робости, лишь голодное, собственническое любопытство.

Вторая девушка, Милена, дочь мельника, была ее полной противоположностью. Тихая, как лесной ручей. Она остановилась у порога, боясь ступить дальше. Темные волосы, большие, печальные карие глаза, которые она вечно опускала долу. В руках она держала сверток из чистой ткани: теплый хлеб, краюха сала и печеная репа.

— Мы… завтрак принесли, — прошептала она, обращаясь скорее к дощатому полу, чем к нему.

Ратибор молча принял крынку у Златы, его пальцы лишь на мгновение задержались на ее. Он осушил половину одним духом, чувствуя, как холодная, кислая влага оживляет его изнутри. Затем повернулся к Милене, сделал шаг к ней и взял сверток.

— Благодарствую, — его голос был ровным, безразличным баритоном. Он не делал различий, не отвечал на вызов Златы, не утешал робость Милены. Он просто принимал то, что ему давали.

— И всё? — не унималась Злата, уперев руки в округлые бока. — Ни слова доброго, ни улыбки? Ты будто из камня высечен, Ратибор. Другие парни уж давно бы песню спели или за косу дернули.

— У меня работа, Злата, — ответил он, отламывая кусок хлеба. — А песни пусть поют те, кому делать нечего.

— А тебе есть чего, значит? — она сделала еще шаг, почти касаясь его грудью. — И что же ты такое важное делаешь? Железо мнешь? А жить когда будешь? Когда поймешь, что не только в горне огонь бывает?

Ее слова повисли в раскаленном воздухе. Это был прямой вызов, предложение, полное неприкрытого желания. Ратибор медленно прожевал хлеб, глядя ей прямо в глаза. В его взгляде не было ответа, но была тень понимания. Он видел ее насквозь. Видел и ее, и тихую Милену, что вжалась в косяк, боясь дышать. Он не отвечал, но и не гнал их. Их внимание было чем-то вроде теплого меха в морозный день. Он мог в него не кутаться, но знал, что оно есть. И это знание почему-то грело его холодную, сиротскую душу.

— Огонь должен быть в горне, — наконец сказал он. — Иначе наконечник не закалится.

Он отвернулся, давая понять, что разговор окончен, и взял клещами новый кусок железа, отправляя его в пышущее жаром сердце кузни. Девушки постояли еще мгновение и вышли. Злата – с досадой, гневно тряхнув косой. Милена – с тихой печалью.

Ратибор снова поднял молот. ДЗИНЬ! Но на этот раз звук показался ему другим. Более глухим. Потому что теперь, кроме жара горна, он чувствовал жар двух пар женских глаз, оставшийся на его спине.

Глава 2: Лес и Тишина

На следующий день работа в кузне его не держала. Душа просила иного. Просила тишины, которую можно было найти только в лесу. Взяв свой старый, отцовский лук из тиса и колчан с широкими, как лист лопуха, наконечниками для зверя, Ратибор ушел из деревни на рассвете.

Здесь, под сенью вековых сосен и елей, мир был иным. Воздух был густым, пахнущим прелой листвой, грибами и дикой жизнью. Солнечные лучи с трудом пробивались сквозь плотный шатер крон, ложась на мох золотыми пятнами. Здесь не было грохота молота и визга воды. Лишь шепот ветра в вершинах, перестук дятла да редкий крик птицы.

Ратибор двигался бесшумно. Его ноги в мягких кожаных поршнях не ломали веток, а обтекали их. Он был частью этого леса, его плотью от плоти. Отец учил его не просто ходить по лесу, а слушать его дыхание. Понимать его язык.

— Леший — хозяин, — говорил он когда-то. — А ты гость. Веди себя уважительно, и он тебя не тронет. А то и поможет, зверя подгонит.

Ратибор не сомневался в словах отца. Прежде чем углубиться в чащу, он остановился у старого, покрытого мхом валуна, который местные считали священным. Достал из-за пазухи кусок хлеба, оставшийся от завтрака, и положил его на камень.

— Тебе, Хозяин, — прошептал он в тишину. — Не оставь без добычи.

Ответом ему был лишь порыв ветра, качнувший ветви. Но Ратибору показалось, что лес выдохнул, принимая дар.

Он шел по следу. Едва заметные примятые листья, обломанная веточка, отпечаток раздвоенного копыта на влажной земле у ручья. Олень. Крупный самец. След был свежий, зверь прошел здесь на рассвете. Ратибор двигался против ветра, его ноздри жадно ловили запахи. Он был хищником, вышедшим на охоту.

Мысли в его голове текли медленно, плавно, как лесная река. Здесь, вдали от людей, он мог думать. Думал об отце, о том, как он учил его натягивать тетиву, пока не заболят пальцы. О том, как они сидели у костра после удачной охоты, и отец рассказывал ему о походах, о степных ветрах и о славе, что ждет храбрых в чертогах Перуна.

Иногда перед его мысленным взором возникали лица. Зеленые глаза Златы, полные огня и вызова. Она была похожа на дикую кошку — красивую, опасную, желающую вонзить когти в того, кто ей приглянулся. Ему было любопытно, какова она на ощупь, каков ее вкус. Это была простая, животная мысль, которую он тут же гнал прочь, как назойливую муху. Следом всплывали карие, печальные глаза Милены. Она была как подранок. Ее хотелось защитить, укрыть от жестокости мира, но ее тихая преданность душила, обязывала. Он не был готов ни к тому, чтобы быть пойманным, ни к тому, чтобы стать защитником. Он был волком-одиночкой. Пока что.

Он замер. Впереди, в сотне шагов, на небольшой полянке, залитой солнцем, стоял он. Олень. Величественный, с гордо вскинутой головой, увенчанной короной ветвистых рогов. Он объедал молодые побеги ивы, его бока плавно ходили в такт дыханию.

Ратибор медленно, без единого лишнего движения, опустился на колено за толстым стволом старой сосны. Вынул стрелу, приладил ее к тетиве. Его сердце не колотилось от азарта. Оно билось ровно и мощно, как молот в кузнице. Он поднял лук, натягивая тетиву. Мышцы на его спине напряглись. Он не целился глазом. Он целился всем своим существом, чувствуя траекторию полета стрелы, словно она была продолжением его воли.

Миг замер. Лес затих. И в этой тишине коротко, зло пропела тетива.

Стрела вошла оленю точно под лопатку. Зверь дико взревел, звук, полный боли и изумления, прокатился по лесу. Он рванулся вперед, но ноги его подкосились. Он рухнул на землю, взрывая копытами мох, и забился в предсмертной агонии.

Ратибор подождал, пока все стихнет. Затем вышел на поляну. Подошел к поверженному зверю. В больших, влажных глазах оленя угасала жизнь. Ратибор вынул из-за пояса нож, короткий, с широким лезвием, и, положив ладонь на шею животного, перерезал ему горло. Горячая, темная кровь хлынула на зеленый мох, окрашивая его в багровый цвет.

— Прости, брат, — тихо сказал Ратибор. — Таков закон. Жизнь питается жизнью.

Он вытер нож о шерсть зверя и принялся за свежевание. Это была тяжелая работа, требующая силы и сноровки. Но он не чувствовал усталости. В его руках был вес добычи, гарантия сытой зимы для него и для тех, кому он решит уделить свою долю. Возвращаясь к вечеру в деревню, сгибаясь под тяжестью туши, он чувствовал себя на своем месте. Он был добытчиком. Воином. Человеком, который берет от жизни то, что ему нужно, своей силой и умением. И это было единственное, что имело для него значение.

Глава 3: Зов и Прощание

Тишину, обретенную в лесу, деревня разорвала в клочья. Ратибор еще подходил к околице, когда услышал тревожный гомон, лай собак и женские причитания. Что-то случилось. Он ускорил шаг.

В центре деревни, возле избы старосты, собрались все, от мала до велика. В центре толпы стоял чужой конь, в мыле, с раздувающимися боками, а рядом с ним — человек в пыльной дорожной одежде, на которой можно было различить знаки черниговской княжеской дружины. Гонец.

— ...жгут все на своем пути! — выкрикивал гонец, его лицо было серым от усталости и ужаса. — Орда! Как саранча из южных степей! Князь Мстислав собирает всех, кто может держать в руках топор или копье! Чернигов готовится к осаде! Нужны люди! Каждая пара рук, каждый клинок!

По толпе пронесся стон. Кочевники. Это слово было наполнено древним, животным страхом. Все знали истории. О сожженных городах, о реках крови, о тысячах угнанных в полон женщин и детей, чья судьба была страшнее смерти.

Староста Добромир, отец Златы, стоял, опираясь на посох, его лицо, обычно добродушное, стало жестким, как кора старого дуба.

— Сколько нас тут воинов? — он обвел взглядом мужиков. Кузнец Демьян. Мельник. Два брата-охотника. Да он сам, уже немолодой. И Ратибор, только что вошедший в круг.

Все взгляды обратились к Ратибору. Он стоял, не выпуская из рук свою ношу — оленью тушу. В его серых глазах не было страха. Лишь холодная, сосредоточенная пустота. Он словно ждал этого. Всю жизнь ждал.

— Я пойду, — сказал он просто. Это прозвучало не как порыв, а как констатация факта. Словно он отвечал на вопрос, который ему задали много лет назад.

— И я, — шагнул вперед Демьян, сжимая огромные, как медвежьи лапы, кулаки.

— Раз такое дело, то и мы не останемся, — сказали братья-охотники в один голос. Мельник понуро кивнул. Пять человек. Не рать, но и не пустое место.

— Ратибор... — прошелестел рядом голос Милены. Она смотрела на него своими огромными глазами, полными слез.

А вот Злата смотрела иначе. В ее взгляде боролись страх за него и дикая, необузданная гордость. Ее мужчина — не тот, кто прячется за бабьи юбки.

— Твой отец не знал слова «нет», когда звал князь, — тяжело сказал Добромир, кладя руку на плечо Ратибору. — И ты его сын. Идите, готовьтесь. Времени на сборы нет. Пусть Перун направит ваши руки.

Прощание было быстрым и скомканным. Матери и жены плакали, вручая мужьям узелки с едой. Ратибор зашел в свою избу, снял со стены отцовский меч в потертых кожаных ножнах. Перепоясался им. Взял свой охотничий лук и щит — простой, круглый, из крепких досок. Когда он вышел, у околицы его ждали две девушки.

Злата подошла к нему первой. Ее лицо было бледным, но глаза горели решимостью.

— Я не буду плакать и просить тебя остаться, — сказала она твердо. — Это было бы недостойно тебя. И меня.

И прежде чем он успел что-либо ответить, она шагнула вперед, обвила его шею руками и впилась в его губы поцелуем. Это был не робкий девичий поцелуй. Он был отчаянным, яростным, собственническим. Она целовала его так, словно хотела оставить на его губах свой след, свою метку, которую не смоет ни время, ни чужая кровь. Она прижалась к нему всем телом, и он почувствовал через слои одежды упругость ее груди и дрожь, пробежавшую по ее телу. Это был вызов, клятва и прощание в одном флаконе.

— Вернись живым, — прошептала она ему в самые губы, отстранившись. — Я буду ждать.

Ратибор молча смотрел на нее.

Глава 3: Зов и Прощание

Тишину, обретенную в лесу, деревня разорвала в клочья. Ратибор еще подходил к околице, когда услышал тревожный гомон, лай собак и женские причитания. Что-то случилось. Он ускорил шаг.

В центре деревни, возле избы старосты, собрались все, от мала до велика. В центре толпы стоял чужой конь, в мыле, с раздувающимися боками, а рядом с ним — человек в пыльной дорожной одежде, на которой можно было различить знаки черниговской княжеской дружины. Гонец.

— ...жгут все на своем пути! — выкрикивал гонец, его лицо было серым от усталости и ужаса. — Орда! Как саранча из южных степей! Князь Мстислав собирает всех, кто может держать в руках топор или копье! Чернигов готовится к осаде! Нужны люди! Каждая пара рук, каждый клинок!

По толпе пронесся стон. Кочевники. Это слово было наполнено древним, животным страхом. Все знали истории. О сожженных городах, о реках крови, о тысячах угнанных в полон женщин и детей, чья судьба была страшнее смерти.

Староста Добромир, отец Златы, стоял, опираясь на посох, его лицо, обычно добродушное, стало жестким, как кора старого дуба.

— Сколько нас тут воинов? — он обвел взглядом мужиков. Кузнец Демьян. Мельник. Два брата-охотника. Да он сам, уже немолодой. И Ратибор, только что вошедший в круг.

Все взгляды обратились к Ратибору. Он молча опустил на землю тяжелую оленью тушу. В его серых глазах не было страха. Лишь холодная, сосредоточенная пустота. Он словно ждал этого. Всю жизнь ждал.

— Я пойду, — сказал он просто. Это прозвучало не как порыв, а как констатация факта. Словно он отвечал на вопрос, который ему задали много лет назад.

— И я, — шагнул вперед Демьян, сжимая огромные, как медвежьи лапы, кулаки.

— Раз такое дело, то и мы не останемся, — сказали братья-охотники в один голос. Мельник понуро кивнул. Пять человек. Не рать, но и не пустое место.

— Ратибор... — прошелестел рядом голос Милены. Она смотрела на него своими огромными глазами, полными слез.

А вот Злата смотрела иначе. В ее взгляде боролись страх за него и дикая, необузданная гордость. Ее мужчина — не тот, кто прячется за бабьи юбки.

— Твой отец не знал слова «нет», когда звал князь, — тяжело сказал Добромир, кладя руку на плечо Ратибору. — И ты его сын. Идите, готовьтесь. Времени на сборы нет. Пусть Перун направит ваши руки.

Ратибор кивнул. Прежде чем уйти, он подошел к оставленной им туше оленя. Вынул свой охотничий нож и одним умелым движением отрезал большой, самый лучший кусок мяса с задней ноги. Подошел к гонцу.

— Тебе, — сказал он. — Подкрепись. И коню дай отдохнуть. Путь у тебя был нелегкий.

Гонец, измотанный до предела, с удивлением и благодарностью посмотрел на него и молча принял дар. Этим простым жестом Ратибор показал больше, чем мог бы сказать словами: в нем не было паники, лишь спокойная готовность к действию.

Глава 4: Огонь и Камень

Сборы были короткими и суровыми. В деревне не было ни лишних слов, ни суеты. Каждый мужчина, решивший идти, знал, что нужно брать. В ход шло все, что могло стать оружием или защитой. Демьян взял свой самый тяжелый молот, братья-охотники — свои боевые топоры и длинные ножи. Ратибор вошел в свою пустую, пахнущую деревом и дымом избу.

Он быстро собрал в походную суму немного вяленого мяса, оселок для заточки клинка. Потом подошел к стене и снял отцовский меч. Подержал его в руках, чувствуя знакомую тяжесть и баланс. Это было все, что осталось от отца, кроме памяти и умений. Он перепоясался им, взял простой круглый щит из крепких досок, который не раз спасал его от клыков и когтей в лесу, свой охотничий лук и колчан со стрелами. Готов.

Когда он вышел, у самой околицы, на границе между привычной жизнью и дорогой, ведущей в неизвестность, его ждали. Как два полюса его молчаливой деревенской жизни — огонь и вода. Злата и Милена.

Злата стояла, выпрямившись, как молодая березка, гордо вскинув подбородок. Бледность не могла скрыть пламени в ее зеленых глазах. Она была воплощением жизненной силы, упрямой и несгибаемой. Она шагнула к нему первой, решительно и смело, оттеснив Милену, словно утверждая свое право.

— Я не стану лить слезы и просить, чтобы ты остался, — сказала она, и ее голос дрогнул лишь на мгновение, но тут же снова стал твердым, как закаленная сталь. — Это недостойно ни тебя, ни меня. Воин уходит на войну. А женщина ждет.

И прежде чем Ратибор успел ответить, она сделала то, чего не осмелилась бы сделать ни одна другая девушка в деревне на глазах у всех. Она сократила расстояние между ними в один шаг, ее руки обвились вокруг его мощной шеи, и она впилась в его губы поцелуем. Это был не робкий девичий поцелуй, не целомудренное прикосновение. Это был яростный, отчаянный, почти злой поцелуй взрослой женщины, которая боится потерять своего мужчину и хочет заявить на него свои права перед лицом богов и людей. Голодный и требовательный, он был полон нежности и первобытной ярости одновременно. Ратибор, застигнутый врасплох ее напором, на миг опешил, а потом инстинктивно ответил. Его рука легла ей на талию, притягивая еще ближе. Он почувствовал упругость ее груди, вдавившейся в его торс, и дрожь, пробежавшую по ее телу. Это был вызов, клятва и прощание.

— Вернись, — прошептала она, отстранившись и заглянув ему прямо в глаза. Щеки ее пылали. — Просто вернись живым. Я буду ждать.

Ратибор молчал, все еще ощущая ее жар на своих губах, ее вкус, смешанный с привкусом соленых слез, которые она так и не позволила себе пролить.

Затем его взгляд нашел Милену. Она стояла в шаге позади, тихая и почти прозрачная в своей скорби. Она видела поцелуй, и в ее глазах на миг вспыхнула острая боль, как от удара ножом, но она тут же ее спрятала, потупив взор. Когда Ратибор повернулся к ней, она сделала робкий шаг вперед, словно тень, вышедшая из-за дерева. Она не решилась на поцелуй, не посмела коснуться его открыто. Вместо этого она протянула ему на дрожащей ладони небольшой, плотно стянутый кожаный мешочек.

— Здесь травы, — прошептала она так тихо, что он едва расслышал. Ее голос был как шелест листвы. — От ран. Бабка-знахарка научила собирать и сушить. Помогут кровь остановить и хворь отвести… Я всю ночь их перебирала.

Она сделала паузу, набралась смелости и разжала пальцы второй руки. На ее ладони лежал маленький, гладкий речной камешек темного цвета. Он был еще теплым от ее ладони. На нем была неровно, но с большим старанием вырезана руна. Альгиз. Знак защиты.

— И вот… — прошептала она, ее щеки залил легкий румянец. — Я носила его за пазухой три дня, чтобы он моей силой напитался. Просила Макошь его заговорить… Пусть он тебя сохранит, Ратибор. Когда будет страшно или больно, сожми его. И знай, что тебя ждут. Все мы ждем.

Ее дар был иным. Не клеймом, а оберегом. Не требованием, а молитвой. Защита, а не право собственности.

Ратибор медленно взял мешочек с травами, его грубые пальцы коснулись ее нежной ладони. Он почувствовал, как она вздрогнула от этого мимолетного, но такого значимого для нее прикосновения. Он убрал травы в походную суму. Затем взял камень. Он был теплым. Он не стал его рассматривать. Не стал показывать, что этот простой дар значит для него. Просто молча убрал его за пазуху, под льняную рубаху, на грудь, туда, где его билось сердце. Камень лег на кожу прохладным и весомым обещанием.

Он еще раз посмотрел на обеих девушек. Злата, яркая и требовательная, как пламя костра. И Милена, тихая и оберегающая, как глубокий лесной ручей. Огонь и камень. Он не сделал выбора между ними. Может, потому что не мог. А может, потому что понимал, что для того, чтобы выжить там, куда он идет, ему понадобятся и то, и другое.

Он коротко кивнул им обеим — одно движение, в котором было все: и прощание, и благодарность, и обещание, которое он не смел дать вслух.

И, развернувшись, он зашагал по дороге на юг. Первым. Не оглядываясь. За ним, как тени, последовали остальные четверо. Они покидали свой дом, свою жизнь. И шли навстречу зову Чернигова.

Показать полностью
8

МОРОК НАД КИЕВОМ

Глава 5

В ту ночь туман пришел не с реки.

Обычный туман был явлением знакомым и почти ласковым. Он рождался над широкой, сонной гладью Днепра, поднимался белыми, чистыми, влажными клочьями, цеплялся за прибрежные ивы, как невеста за жениха, и медленно, лениво переваливал через причалы на Подол. Этот был иным. Этот был неправильным.

Он не пришел, он просочился. Словно под городом лопнул какой-то древний нарыв, и теперь его гнойное содержимое выползало на поверхность. Он сочился из глубоких, темных яров, что изрезали киевские холмы, как ножевые раны. Он поднимался густым, маслянистым дымом из черного зияющего рта котлована на стройке. Он просачивался из гнилых щелей в подвалах и погребах, вытесняя затхлый воздух и неся свой собственный смрад.

Он был не белым и чистым. Его цвет был цветом застарелой, грязной паутины, серо-желтым, больничным. И он был неестественно, мертвенно холодным. Неприятный, липкий холод, от которого не спасала ни толстая овчинная тужурка, ни даже раскаленная печь. Этот холод проникал внутрь, оседал на легких, заставляя кровь течь медленнее.

Люди, спешившие по своим делам, чувствовали его нутром. Они ежились, втягивали головы в плечи и ускоряли шаг, непроизвольно оглядываясь. Все обычные вечерние звуки города — звонкий лай собак, скрип несмазанных тележных колес, пьяный хохот из-за забора, женский смех — не просто стихли. Они утонули в этой вязкой мгле, будто их поглотила вата. Тишина, которая опустилась на город, была гнетущей, абсолютной, как в запертом склепе. Даже самые отчаянные пьянчуги, обычно готовые за бутыль браги перерезать глотку, в этот вечер предпочли сбиться в кучу в тепле корчмы, а не брести по улицам, где в двух шагах уже не было видно ни зги, и где казалось, что сам воздух смотрит на тебя.

Остромир на стройке сидел у своего маленького, жалкого костерка. Огонь был его единственным другом в этой пустыне тишины и мрака. Но даже он его предавал. Пламя горело неохотно, языки были короткими, чахлыми и имели нездоровый, синеватый оттенок. Казалось, туман давит на него сверху, высасывая жизнь и тепло. Старик то и дело подбрасывал в огонь сухие щепки, и они загорались с шипением, будто были сырыми. Он беспокойно озирался, но его взгляд упирался в плотную серую стену. Мгла сгустилась до состояния прокисшего молока. Она скрыла от него и недостроенный терем, и очертания леса, и далекие, редкие огни города. Он был абсолютно один в этом беззвучном, холодном мире. Словно его вырезали из реальности и поместили в отдельный, маленький ад.

Внезапно он услышал шорох. Сухой, царапающий звук. Совсем рядом, за спиной.

Старик вскочил с бревна с проворством, которого сам от себя не ожидал. Его рука мертвой хваткой вцепилась в гладкую, отполированную тысячами прикосновений рукоять топора.

— Кто здесь?! — хрипло крикнул он. Голос прозвучал глухо, слабо. Туман сожрал его, не дав отразиться эхом.

Ответа не было. Лишь тишина, которая после его крика стала еще более плотной, давящей. Остромир всматривался в серую пелену, пока его старые глаза не заслезились от напряжения. Ничего. Ни тени, ни движения. «Показалось, — проскрипел его мозг. — Старые уши играют с тобой злые шутки, дед. Или лиса пробежала». Он тяжело опустился обратно на бревно, но расслабиться уже не мог. Сердце, до этого мерно стучавшее в груди, теперь колотилось где-то в горле, как пойманная птица.

И тут он услышал снова. Это был уже не шорох. Это был шепот. Ледяной, пробирающий до самого позвоночника. Прямо у него за спиной, так близко, что он почувствовал на затылке холодное дыхание.

Шепот был тихим, как шелест сухих осенних листьев, но каждое слово было кристально ясным. Голос назвал по имени его жену, Марфу, умершую прошлой зимой от легочной хвори у него на руках.

— Марфа... — прошелестел голос.

Остромир обернулся так резко, что чуть не свалился с бревна. Вены на его шее вздулись, глаза вылезли из орбит. Никого. Пустота. Серый, клубящийся туман. Костер почти погас. Оставшиеся угли едва тлели, бросая слабый, кровавый отсвет. Холод стал физически невыносимым. Он проникал под кожу, в мышцы, в самые кости, замораживая кровь в жилах. Старик хотел закричать, позвать на помощь, но из горла, парализованного ужасом, вырвался лишь сдавленный, сиплый хрип, похожий на предсмертный бульк утопленника.

И тогда он увидел движение. В самой гуще тумана, прямо перед ним, мгла начала сгущаться, чернеть, уплотняться. Она обрела неясные, постоянно меняющиеся, кощунственные очертания. Это было похоже на тень, но тень, которая жила своей собственной жизнью. Тень от чего-то, чего не должно существовать. Она не имела ни рук, ни ног, ни лица, но Остромир почувствовал, что она смотрит на него. Смотрит без глаз, но видит его насквозь, до самого дна души, туда, где в темном, вонючем углу забился и скулил его самый глубинный, первобытный страх.

Страх смерти. Страх боли. Страх одиночества. Страх безумия. Все его мелкие и большие страхи, копившиеся всю его долгую, нелегкую жизнь, вдруг слились в одну чудовищную, всепоглощающую волну и ударили ему в грудь, как таран.

В его голове, словно наяву, вспыхнули картины. Вот он, маленький, заблудился в ночном лесу. Вот его бьет отец за разбитый горшок. Вот он видит свою мертвую мать, лежащую на столе с монетами на глазах. А вот он держит холодную руку своей Марфы, чувствуя, как уходит ее последнее дыхание. Все, чего он когда-либо боялся, обрушилось на него одновременно.

Остромир отшатнулся, его пальцы разжались, и топор с глухим стуком упал на землю. Он открыл рот в беззвучном, детском крике, глядя, как безликая тьма медленно, неотвратимо, как лавина, движется к нему, заполняя собой все пространство. Его сердце сжалось в ледяной, сморщенный кулак и остановилось. Последнее, что он увидел — была абсолютная, бесконечная пустота, которая с любопытством заглянула в его остекленевшие глаза.

Глава 6

Утро не принесло облегчения. Оно принесло лишь новую, более утонченную форму ужаса. Солнце, взошедшее над горизонтом, было бледным, анемичным, будто у самого светила за ночь выпили всю кровь. Его бессильные лучи не могли пробиться сквозь туман, не могли разогнать его. Мгла не рассеялась, как это бывало всегда. Она лишь поредела, превратившись в серую, нездоровую, маслянистую дымку, которая, казалось, висела на всем, как саван. Она цеплялась за острые крыши домов и голые верхушки деревьев, как гнилая паутина. Воздух был неподвижен, тяжел и пропитан болотной сыростью. И он пах. Пах концентрированной гнилью, как вскрытый склеп, где десятилетиями прела плоть, смешиваясь с запахом прелых листьев и сырой, холодной земли. Этот запах забивался в ноздри, оседал на языке, и казалось, от него невозможно отмыться.

Первым на стройку прибрел, а не пришел, десятник Прохор. Он сразу, еще на подходе, почувствовал, как по его спине поползли липкие мурашки. Что-то было не так. Гнетущая, мертвецкая тишина. Это была не просто тишина. Это было отсутствие жизни. Он не услышал привычного старческого кашля Остромира. Не было слышно, как тот рубит щепки для утреннего костра. В воздухе не пахло дымом. Это отсутствие мелких, привычных звуков пугало больше, чем любой крик.

— Остромир! — позвал он, и его голос прозвучал жалко и чужеродно в этом ватном, приглушенном воздухе, утонув без эха. — Старый хрен, ты где? Заспал, что ли?

Он обошел недостроенный сруб, его сапоги противно чавкали в грязи. И увидел его. И мир Прохора рухнул.

Сторож сидел на том же самом бревне, у давно погасшего и остывшего кострища. Он сидел совершенно неподвижно, как каменный идол, поставленный здесь какой-то злобной, насмешливой силой. Голова его была неестественно откинута назад, словно ему сломали шею. Глаза, широко открытые, стеклянные и невидящие, смотрели прямо в серое, равнодушное небо. Но страшен был не сам взгляд. Страшным было то, что в них застыло. Прохор, который видел и мертвецов в бою, и утопленников, и повешенных, никогда не видел такого. Это было не выражение боли или страха. Это был отпечаток, слепок абсолютного, вселенского ужаса. Ужаса, для которого у человека нет и не может быть слов, ужаса перед бездной, заглянувшей в ответ. Выражение, которое могло быть только на лице того, кто увидел истинный, омерзительный облик вселенной.

Но даже не это заставило мочу Прохора тонкой теплой струйкой потечь по его ноге. Самым страшным, самым противоестественным были волосы старика.

Вчера еще обычные, седые с темной проседью, они стали абсолютно, невозможно белыми. Не просто седыми — они потеряли всякий цвет, словно сама жизнь была вытравлена из каждой волосяной луковицы. Белые, как свежевыпавший снег, как очищенная кость. Каждая волосинка на голове, в его густой бороде, его редкие брови, даже волоски в ушах и ноздрях — все было мертвенно-белым.

Его лицо превратилось в высохшую маску. Кожа, до этого просто морщинистая, стала желтовато-серой, как старый восковой огарок, и высохла, плотно обтянув череп. Щеки ввалились, губы сморщились, обнажив потемневшие зубы в жутком оскале-улыбке. Казалось, из тела не просто ушла жизнь — из него высосали всю влагу, всю кровь, всю суть, оставив лишь пустую, хрупкую оболочку, иссохший человеческий стручок. Рядом на влажной земле валялся его верный топор. Чуть поодаль — опрокинутая фляга, из которой вытекла вся вода. В руке, застывшей в странной, скрюченной позе, Остромир все еще сжимал кусок недоеденного, почерневевшего хлеба.

Мозг Прохора отказывался принять эту картину. Она была слишком неправильной, слишком кощунственной. На одно мгновение ему показалось, что это просто дурная, злая шутка. А потом понимание обрушилось на него, как удар обуха.

Из его горла вырвался не крик, а тонкий, похожий на свиной визг звук. Он зажал рот рукой, давясь рвотой, которая подкатила к горлу. Он попятился, споткнулся о бревно и упал навзничь в ледяную грязь. Не чувствуя ни холода, ни боли, он перевернулся, вскочил на четвереньки и, как обезумевший зверь, бросился бежать. Прочь. Прочь от этого места, от этого седого трупа, от его стеклянных глаз, которые, казалось, все еще смотрят на него из пустоты. Он бежал, спотыкаясь, падая, снова вскакивая, царапая руки о щепки, не разбирая дороги. В его голове билась только одна мысль: "Прочь, прочь, прочь!". Он должен был добежать до детинца, до людей, до света, рассказать об этом... об этом... Но он не знал, как это назвать. И это было хуже всего.

Глава 7

Яромир стоял над телом Остромира, как скала посреди бурного потока чужих эмоций. Он пришел вместе с Прохором, который все еще дрожал, как в лихорадке, и которого мутило от ужаса, и с княжеским лекарем, греком по имени Феофан. Вокруг, на безопасном расстоянии, уже сбилась в кучку толпа. Первые рабочие, пришедшие на стройку, стояли и пялились, как на диковинное зрелище. Их лица были бледными, они боязливо перешептывались, плевали через плечо и торопливо крестились — кто двумя пальцами, по-гречески, кто тремя, как учили новоявленные священники. Этот страх был липким и заразным.

Яромир молчал. Он делал то единственное, что умел делать безупречно, то, что не раз спасало ему жизнь на поле боя и в грязных переулках. Он наблюдал. Его разум, холодный и острый, как скальпель, отсек все лишнее — слухи, шепот, собственные эмоции. Его взгляд, лишенный всякого сочувствия, методично, сантиметр за сантиметром, вскрывал сцену смерти.

Земля. Грязная, чавкающая, покрытая гнилой щепой. Возле тела — никаких следов борьбы. Ни одного чужого отпечатка сапог, кроме следов самого Остромира и прибежавшего Прохора. Ни одной вырванной с корнем травинки. Труп лежал так, будто старик просто умер, сидя на бревне, и лишь потом неестественно откинул голову.

Оружие. Зазубренный топор Остромира валялся рядом. Не в руке. Просто лежал на земле, нетронутый. Фляга с водой — тоже. На поясе старика висел кривой нож, его рукоять была холодной и нетронутой. Он не пытался защищаться.

Тело. Яромир присел на корточки, игнорируя тошнотворный, сладковатый запах, начинавший исходить от мертвеца. На одежде и коже не было ни единой раны, ни пореза, ни синяка. На шее — никаких следов удушения. Ничего. Абсолютно ничего. Словно смерть пришла не снаружи, а изнутри. Вырвалась наружу, оставив после себя лишь эту высохшую, обесцвеченную оболочку.

— Что скажешь, Феофан? — спросил он тихо, не оборачиваясь, продолжая смотреть на скрюченные пальцы Остромира.

Грек, приземистый, холеный мужчина с умными, но усталыми от варварских болезней глазами, закончил свой осмотр. Он не прикасался к телу голыми руками, брезгливо вороша одежду деревянной палочкой. Закончив, он вытер руки о дорогую, но уже заляпанную грязью тряпицу.

— Сердце, — уверенно сказал он со своим сильным, раздражающим акцентом. — Сердце не выдержало. Он стар, вон, Прохор говорит, жаловался на одышку, на боли в груди. Наверное, ночью прихватило. Напал великий страх смерти… Он может сотворить такое с лицом человека. А волосы… — тут грек на мгновение запнулся, —…бывает. От великого потрясения, от ужаса неимоверного седеют. Слышал я о таком. У нас, в Элладе, рассказывали о философе, что за ночь стал белым, как лунь, узрев нечто непостижимое.

Яромир медленно поднялся и перевел на него свой тяжелый взгляд.

— Он поседел за одну ночь? Каждая волосинка? Брови? Волосы в носу?

Лицо Феофана дрогнуло. Уверенность в его голосе дала трещину.

— Это… необычайно, — согласился он, неловко пожав плечами. — Но не невозможно. Мир полон чудес и ужасов, воевода. Может, зверь какой выскочил из леса. Большой волк или медведь. Старик испугался до смерти. Животный ужас. Вот и результат.

Толпа рабочих за спиной дружно, с облегчением закивала. Это объяснение им нравилось. Волк — это понятно. Волк — это привычный враг из плоти и крови. Его можно выследить и убить. Ужас перед волком — это нормально. Они были готовы в это поверить, лишь бы не думать о том, чего не могли понять.

Но Яромир смотрел в широко открытые, остекленевшие глаза мертвеца. Он видел много смертей. Видел лица воинов, пронзенных копьями, их глаза, полные удивления и боли. Видел умирающих от ран, в их глазах была мольба и отчаяние. Видел больных, которых пожирала хворь изнутри, в их взгляде была лишь тупая покорность. Он видел страх во всех его проявлениях. Но это… это было совершенно иным.

В этих мутных, выцветших зрачках застыл не страх смерти. В них отпечатался первобытный, запредельный ужас перед чем-то, для чего у людей еще не было и никогда не будет названия. Ужас, который не просто убил. Он высосал из человека саму душу, всю его жизненную силу, оставив лишь пустую оболочку, как змея оставляет свою старую кожу.

И этот запах… Помимо нарастающей вони разложения в воздухе висело что-то еще. Едва уловимый, но отчетливый, острый запах озона, запах холода и статического электричества. Так пахнет воздух после близкого удара молнии лютой зимой. Так пахнет само Небытие.

— Уберите тело, — тихо приказал он стоящим рядом дружинникам, и его голос был глух. — Похороните, как положено, по обычаю.

Он резко повернулся и пошел прочь, не обращая внимания на перешептывания за спиной. Образ мертвых, полных первобытного кошмара глаз Остромира, выжженный на его сетчатке, будет преследовать его еще долго. Объяснение лекаря-грека было логичным, удобным и успокаивающим. Оно уняло панику толпы. Но Яромир своим звериным чутьем, отточенным годами выживания, знал — это была ложь. Успокоительная, сладкая ложь.

Настоящая, невыразимая словами истина была где-то здесь, в этом холодном, сером тумане. И она была гораздо, гораздо страшнее любого волка.

Глава 8

Смерть сторожа стала не просто каплей. Она стала камнем, брошенным в вонючее, застойное болото городского страха, и круги от него пошли немедленно. Киев загудел, как растревоженный улей, но это было не жужжание пчел, а низкий, тревожный гул на грани слышимости, от которого волосы на затылке вставали дыбом. Новость о смерти Остромира, передаваемая из уст в уста, разлетелась по грязным улицам Подола и поднялась на Гору быстрее чумы. И с каждым новым рассказчиком она обрастала чудовищными, омерзительными подробностями, рожденными в воспаленных от ужаса мозгах.

Уже к полудню бабы у колодцев, понизив голос до шипения, рассказывали, что Остромира нашли не просто мертвым, а разорванным на куски, будто его грызла стая волков. Но при этом ни капли крови не было пролито! Торговцы в своих лавках клялись, что тело старика было иссохшим и легким, как пучок сухой травы, потому что нечистая сила, упырь или мара, высосала из него всю кровь и жизненные соки через рот. К вечеру история достигла своего апогея: Остромир не умер, его прокляли, и теперь его неупокоенный дух, седой и с горящими глазами, бродит по ночам, ища себе замену. Город лихорадило от слухов.

Туман, проклятый, липкий туман, не желавший уходить, стал идеальной декорацией для этого спектакля ужаса. Он был не просто погодным явлением. Он стал осязаемым фоном, на котором разворачивалась городская паранойя. Днем он висел грязной, серой дымкой, превращая солнце в тусклый, неживой блин, а цвета мира — в оттенки серого. А ночью он сгущался до плотности чернил, превращая знакомые, вонючие улочки в бесконечный лабиринт кошмаров, где каждый поворот мог стать последним. В этом тумане воображение, подогретое страхом, рисовало самые немыслимые ужасы.

И начались шепотки. Не слухи, а нечто личное, интимное, вторгающееся в самое нутро.

Жена гончара, молодая, полнокровная баба по имени Ульяна, вышла во двор развесить мокрое белье. В густом тумане, скопившемся у старого колодца, она явственно услышала, как кто-то зовет ее по имени. "Ульяна... дочка..." Голос был тихим, шелестящим, но она узнала его. Так говорил ее покойный отец, умерший от гнилой горячки еще по весне. Кровь отхлынула от ее лица. Она выронила корзину с бельем, не чувствуя, как мокрая ткань падает в грязь, и, визжа, заскочила в дом, заперев дверь на все засовы. Остаток дня она просидела в углу, обхватив колени, и до хрипоты бормотала все известные ей заговоры, глядя на дверь расширенными от ужаса глазами.

Скупой купец-хазар по имени Ицхак сидел в своей запертой изнутри лавке, полной мехов и шелков. При свете единственной свечи он пересчитывал серебряные гривны, слюнявя палец и с наслаждением ощущая холодный вес металла. И вдруг из самого темного, заваленного старым хламом угла лавки он услышал тихий, булькающий, издевательский смех. Смех человека, который знает твой самый постыдный, самый глубинный страх. Ицхак больше всего на свете боялся не смерти, а нищеты. Этот смех говорил ему без слов: "Я знаю. И я заберу все, до последней монеты. Ты сдохнешь в грязи, как собака". Он вскочил, выхватив из-за пояса длинный нож. Бросился в угол, но там была лишь пыль и жирная паутина. Остаток ночи он просидел на сундуке с деньгами, обложившись всеми свечами, какие у него были. Он вздрагивал от каждого скрипа половицы, от каждого шороха за стеной, и ему казалось, что кто-то дышит прямо у него за спиной, ожидая, когда он уснет.

Киев замер. Дети, которых раньше невозможно было загнать домой, теперь жались к подолам матерей и боялись даже выглянуть за порог. Женщины, если нужда заставляла их идти за водой, собирались в группы по пять-шесть человек, испуганно озираясь и крепко сжимая ведра. Мужчины, возвращаясь поздно из корчмы, шли гурьбой, тесно прижимаясь друг к другу и нарочито громко разговаривая, матерясь и гогоча. Их смех был неестественным, напряженным. Они пытались этим шумом заглушить ту тишину, которая теперь жила в городе. И те звуки, которые начали рождаться в ней. Непонятные, скребущие шорохи, доносящиеся с чердаков. Тихий, жалобный плач, похожий на плач младенца, доносившийся из пустых, заваленных мусором переулков. И шепот. Вездесущий шепот, который, казалось, идет отовсюду и ниоткуда, скользит по ветру, рождается из тумана, и каждый слышал в нем что-то свое.

Это еще не была паника. Паника — это действие. Это крики, бегство, насилие. Это было нечто худшее, нечто более глубинное. Медленно, как черная плесень, по душам горожан расползалась липкая, холодная тревога. Чувство, что привычный, понятный, пусть и жестокий мир дал трещину. Что твердая почва под ногами стала зыбкой. И в эту трещину, в эту щель между мирами, заглядывает что-то древнее, голодное и совершенно чуждое человеческому пониманию. Киев стремительно переставал быть домом, крепостью. Он становился ловушкой. И крышка этой ловушки медленно, но неотвратимо закрывалась.

МОРОК НАД КИЕВОМ
Показать полностью 1
8

МОРОК НАД КИЕВОМ

Глава 1

Киев вонял жизнью. Не пах, а именно вонял — густым, первобытным, одуряющим смрадом, который лениво поднимался от Подола, словно испарения из вечно урчащего брюха, и полз вверх, к чистым ветрам Горы, где жил князь и его гридница. Этот зловонный букет был таким сложным, что любой, кто попадал в город впервые, давился им, как прокисшим вином. Он был соткан из миазмов, от которых некуда было деться. Едкий аммиак свежего навоза, что лежал лепешками на мостовых. Плотный, сырой дух гниющих овощей и рыбьих потрохов, которые выбрасывали прямо в уличные канавы. Кислый, как рвота, запах квашеной капусты и пролитого пива смешивался со сладковатой, трупной вонью Днепра в летний зной, когда река выносила на свои берега раздутые туши павших коров и собак.

В этот коктейль вплетались и рукотворные запахи. Горький деготь, которым смолили лодьи на причале, въедался в ноздри и оставался там надолго. Запах раскаленного добела металла и угольного дыма из десятков кузниц. Тошнотворная вонь дубленой кожи и мочи из мастерских скорняков. И даже дорогой ладан, доносившийся из первой, неуклюжей деревянной церкви, которую греки поставили здесь как вызов, тонул в этом всепоглощающем смраде жизни, лишь добавляя ему сюрреалистичную, погребальную ноту.

Жизнь здесь не просто била ключом — она клокотала, как кипяток в котле, выплескиваясь насилием, сексом и отчаянной, животной борьбой за существование. На торжище, этом гнойнике человеческих страстей, кричали на десятке языков. Протяжное, почти певучее наречие полян смешивалось с гортанным рыком варяжских наемников, чьи глотки были лужены хмельной медовухой. Греческие купцы шипели на своих рабов, а быстрый, как понос, говор хазарских торговцев звенел, пока они взвешивали серебро дрожащими от жадности руками.

Проталкиваясь сквозь липкую, потную толпу, можно было увидеть весь театр человеческой низости и величия. Вот боярин в византийском шелке, из-под которого воняло немытым телом, брезгливо отталкивает сапогом нищего в лохмотьях. У нищего нет носа — провалился, то ли от сифилиса, то ли от проказы, и на его месте зияет черная, сочащаяся дыра. Рядом с мясной лавкой, где на крюках висят освежеванные туши, и кровь стекает прямо в грязь под ноги, худая девка лет пятнадцати с размалеванным сажей лицом и пустыми глазами торгует своим телом за медную монету или краюху хлеба. Варяг-здоровяк хватает ее за задницу, говорит ей что-то похабное, и она покорно улыбается, обнажая гнилые зубы.

Мальчишки-оборванцы, быстрые, как крысы, снуют под ногами, высматривая зазевавшегося покупателя, чтобы срезать кошель. Если поймают — хорошо, если просто изобьют до полусмерти. Могут и отрубить руку тут же, на колоде, под одобрительные крики толпы, для которой чужая боль — лучшее развлечение.

Над всем этим гамом, похотью и жестокостью, на самом высоком холме, словно другой, чистый мир, возвышались княжеские терема. Крепкие, из просмоленного дуба, с резными наличниками, похожими на оскаленные пасти зверей, и островерхими крышами. Отсюда, со стен, город внизу казался живым организмом, который сам себя пожирал. Подол был его разверстым, ненасытным ртом и клокочущими кишками. Днепр — синей веной, по которой текла и живая вода, и гной. А окружающие холмы с их древними капищами и густыми, темными лесами были его подсознанием — древним, жестоким, равнодушным к страданиям клеток этого огромного тела.

Именно здесь, на стене, отгородившись от смрада Подола высотой и ветром, часто стоял Яромир. Он смотрел на город не как на дом. Он смотрел на него, как лекарь смотрит на безнадежно больного пациента, чьи внутренности поражены гангреной. Он видел не просто сложный механизм. Он видел механизм, каждая деталь которого была проржавевшей и готовой сломаться в любой момент. В смеющихся детях он видел будущие трупы при набеге печенегов, маленькие тела с проломленными черепами. В богатых караванах — не процветание, а лишь приманку для разбойников и повод для новой кровавой распри.

Он был первым дружинником князя Святозара. Его тенью. Его топором. Его прозвище — Молчун — прилипло к нему так же прочно, как рукоять секиры к его ладони в кровавых мозолях. Он не был немым. Он просто видел, как его сородичи умоляли о пощаде, прежде чем варяжские мечи вскрыли им глотки. Он понял тогда, что слова — это лишь пар изо рта, бесполезный и бесплотный. Только дело имеет вес. Тяжелый, как удар обуха по затылку, превращающий кричащий рот в молчаливую кашу из костей и мозгов.

Сегодня город шумел особенно громко, в предсмертном хрипе радости. Казалось, сама жизнь хотела доказать свое право на существование, крича во всю глотку, торгуясь, совокупляясь в грязных переулках и плача от бессилия. Яромир смотрел на эту копошащуюся, вонючую массу внизу. И в этот момент по его спине скользнул ледяной холодок, не имеющий никакого отношения к прохладному вечернему ветру. Это было не просто ощущение. Это была уверенность. Физическое чувство чужого взгляда на затылке. Взгляда не человека, не зверя.

Он ощутил это нутром — кто-то невидимый, огромный и древний, смотрит на весь этот пир жизни. Смотрит не с простой завистью или голодом. А с холодной, оценивающей тоской гурмана, разглядывающего трепещущую, еще живую плоть на своем блюде. Этот взгляд упивался не смехом, а страхом, который за ним прятался. Не богатством, а гнилью, на которой оно росло.

Яромир резко моргнул, и наваждение прошло. Спина снова ощущала лишь тепло плаща. Он глубоко вдохнул. Внизу по-прежнему вонял и корчился в агонии жизни его город. Киев. И ему показалось, что он стоит не на страже, а на краю огромной жертвенной плиты, на которой скоро начнется пиршество.

Глава 2

Корчма на Подоле гудела и смердела, как вскрытый фурункул на теле города. Воздух был таким густым и липким, что казалось, его можно резать ножом и намазывать на хлеб. Он был пропитан тяжелой вонью немытого мужского пота, запахом мочи, которой брезгливо мочились по углам, и прогорклым дымом дешевых сальных свечей, которые коптили так, что слезились глаза. К этому добавлялся кислый запах пролитого пива и медовухи, впитавшийся в деревянные столы и пол, а также тошнотворный душок от какой-то похлебки, которую хозяйка варила в засаленном котле. Пол был покрыт не просто опилками, а мерзкой кашей из грязи, пищевых отбросов и плевков.

За длинным, заскорузлым столом, чья поверхность была покрыта слоями жира и въевшейся грязи, сидела компания, в которой зрела беда. Трое дружинников князя, уже осоловевших от выпитого, и четверо варягов-наемников, чьи звериные инстинкты подогревались хмелем. Медовуха и дрянное пиво сделали свое дело — развязали языки и разбудили тупую, беспричинную агрессию, которая всегда жила в этих людях, ожидая лишь повода, чтобы вырваться наружу.

— ...и я говорю, что ваш Тор — просто рыжий мудак с кузнечным молотком! — басил Ратибор, рыжебородый дружинник с лицом, изрытым глубокими оспинами, будто по нему топтались гвоздями. Его пьяные глаза едва фокусировались. — Наш Перун как молнией с небес жахнет, так от вашего Тора только сапоги дымящиеся и вонючие яйца на земле останутся!

— Pass på hva du sier, trell, — прорычал в ответ Эйнар, варяжский верзила, чья шея была толще бедра Ратибора. Паутина красных сосудов покрывала белки его выцветших голубых глаз. От него разило потом и перегаром. — Pass på kjeften, ellers river jeg tungen din ut gjennom ræva di. За такие слова я твой язык скормлю свиньям, и они им подавятся, падаль. Тор — отец богов!

— Отец у тебя козел бородатый, который твою мать в поле топтал, пока она говно месила! — взревел Ратибор. Вскакивая, он с грохотом опрокинул тяжелую дубовую лавку.

Этого было более чем достаточно. Богословский спор в одно мгновение превратился в то, чего все подсознательно ждали и хотели, — в кровавое, бессмысленное побоище. Эйнар не стал тратить время на кулаки. Он схватил со стола тяжелую глиняную кружку, еще наполовину полную пива, и с размаху обрушил ее на голову соседа Ратибора. Раздался глухой, влажный хруст, будто раздавили перезрелый арбуз. Пиво и кровь брызнули во все стороны. Дружинник даже не вскрикнул, просто обмяк и сполз под стол, оставляя на грязном дереве кровавый след.

Тут же началась свалка. С другого конца стола уже летели кулаки, впечатываясь в податливую плоть с отвратительными чавкающими звуками. Кто-то закричал от боли — хрустнула челюсть. Зазвенела сталь. Один из варягов выхватил короткий, широкий скрамасакс, и его лезвие хищно блеснуло в тусклом свете сальных свечей. Драка переставала быть дракой и грозила стать резней. Корчмарь, бледный, как полотно, забился за свой прилавок, молясь всем богам сразу, чтобы его халупу не разнесли в щепки.

В самый разгар этого кровавого балагана дверь тихо скрипнула и отворилась. На пороге возникла фигура, и ее появление подействовало на хаос, как ледяная вода на огонь. В проеме стоял Яромир. Он не крикнул, не выхватил топор. Он просто вошел и замер, глыба молчания посреди ревущей бури. Его неподвижная фигура излучала такую ледяную угрозу, что драка начала захлебываться, будто воздух в корчме внезапно кончился.

Первым его заметил Эйнар. Он как раз оторвал от пола тяжелую дубовую скамью и замахивался ею, чтобы проломить череп самому Ратибору. Его пьяная ярость столкнулась с ледяными, серыми глазами Молчуна — глазами, в которых не было ни гнева, ни страха, ни вообще какого-либо чувства. В них была лишь пустота замерзшего озера. Руки варяга застыли в воздухе.

Шум резко стих, сменившись тяжелым, прерывистым дыханием и стонами раненых. Яромир медленно перевел свой мертвый взгляд с Эйнара на Ратибора.

— Довольно, — сказал он. Голос у него был тихий, хриплый от долгого молчания, но в оглушительной тишине корчмы он прозвучал, как треск ломающегося под ногами льда.

Ратибор опустил кулаки. Его лицо было разбито в кровавую маску, из носа текла густая струйка. Он смотрел упрямо, пытаясь сохранить остатки пьяной бравады.

— Он наших богов оскорбил, Яромир...

— Князь платит и тебе, и ему, — все так же тихо, почти безразлично прервал его Молчун, — чтобы вы врагов его рубили, а не откусывали друг другу яйца в грязном кабаке. Выйдите. Все.

Никто не двинулся. Напряжение сгустилось так, что казалось, вот-вот взорвется. Эйнар все еще держал скамью, его мышцы были напряжены. Это была проверка.

Яромир сделал один медленный шаг вперед, прямо к варягу. Его сапоги беззвучно ступили на усыпанный опилками и зубами пол.

— Если ты ударишь этой скамьей дружинника князя, — сказал он так же тихо, почти доверительно, словно делился секретом, — завтра утром твоя еще теплая голова будет насажена на кол у Лядских ворот. Я лично прослежу, чтобы ворон выклевал тебе глаза первым. А если ты сейчас поставишь ее на место и выпьешь кружку пива за счет князя, то завтра ты получишь свое жалование и сможешь заплатить той шлюхе, что пялилась на тебя весь вечер. Решай.

Взгляд Эйнара метался от непроницаемого лица Яромира к окровавленному Ратибору. В его проспиртованном мозгу шла титаническая битва. Дикая варяжская гордыня боролась с первобытным страхом перед этим человеком, который говорил об отрубленной голове так же буднично, как о погоде. Он знал, что Молчун не угрожал. Он просто озвучивал один из двух возможных вариантов будущего. Медленно, с громким стуком, который прозвучал как удар молота, он опустил скамью на пол.

— Пива, — прохрипел он, утирая кровь и пот с лица.

Яромир кивнул. Авторитет был сильнее стали, сильнее пьяной ярости и божественных споров. Он не усмирил их страхом перед своим топором. Он вернул их в реальность, где был лишь князь, служба и неотвратимая, холодная кара за непослушание. Он был не просто воином. Он был воплощением безличного, неотвратимого княжеского правосудия. И в этом была его настоящая, пугающая сила.

Глава 3

Яромир не стал пить. Не потому, что презирал пьянство, а потому, что его отрезвляла близость чужой слабости и ярости. Он брезгливо стряхнул с рукава плаща чью-то кровь, смешанную с пивной пеной, и бросил на заскорузлый прилавок пару тяжелых серебряных монет. Их звон заставил корчмаря, выглядывавшего из-под стола с глазами перепуганной крысы, дернуться. Этих денег с лихвой хватило бы и на выпивку, и на разбитую посуду, и на выбитые зубы, и на молчание. Яромир ничего не сказал. Он развернулся и молча вышел в промозглую ночную прохладу Подола.

Липкий кабацкий смрад сменился другим — более свежим, но не менее тревожным. Речной воздух нес с собой запах тины и гниющих водорослей, к которому примешивался тяжелый, плотный дух остывающей, влажной земли. Яромир глубоко вдохнул, позволяя этому холоду прочистить легкие от запаха пота и блевотины.

Он не пошел прямой дорогой в свою каморку в княжеском детинце. Бессмысленно. Сон к нему все равно не придет еще долго. Его путь лежал через спящий, вымерший город. Вверх, по крутому, разбитому подъему, который днем был забит ревущими волами, скрипучими повозками и людской толпой, а сейчас представлял собой черную, безмолвную рану, уходящую в небо. Его тяжелые сапоги гулко, одиноко стучали по деревянным мостовым, проложенным прямо по грязи. Каждый шаг отдавался в тишине, как удар молота по крышке гроба.

Он шел мимо темных силуэтов домов. Плотные, слепые, они напоминали черепа, выстроившиеся вдоль дороги. Иногда в темном провале окна, затянутого бычьим пузырем, тускло мелькал огонек сальной свечи или лучины. Там, за стенами, копошились люди. Он знал, чем они занимались. Кто-то стонал в лихорадке, умирая от очередной хвори. Кто-то трахался, отчаянно и быстро, в темноте, на соломенных тюфяках, что кишели блохами. Кто-то слушал урчание своего голодного живота, пытаясь уснуть. У них были свои примитивные, понятные заботы: дети с раздутыми от голода животами, больная корова, высохший колодец. Они боялись набегов степняков, которые убьют мужчин и заберут в рабство женщин и детей. Они боялись неурожая, который заставит их есть лебеду и гнилую кору. Они боялись гнева князя и жадности его наместников. Простые, плотские страхи, с которыми можно было либо смириться, либо умереть.

Его собственный дом был не домом. Это была клетка. Каморка возле княжеских покоев, чтобы хозяин всегда был под рукой. Голые бревенчатые стены. Грубая лавка. Стол, на котором никогда не было еды, лишь оселок и кусок промасленной ветоши. Сундук для смены белья и запасных сапог. И оружейная стойка. Это было единственное, что имело в этой комнате значение. На стене не висело ни оберегов от нечисти, ни вышитых матерью рушников. Единственным украшением, единственным божеством в этой келье был холодный, хищный блеск отточенной стали. Его широкий топор, с лезвием, отполированным до зеркального блеска, и длинный меч в простых кожаных ножнах. Он чистил и точил их каждый вечер, после того, как проверял посты. Этот ритуал был его единственной молитвой, его единственным диалогом с миром. Сталь, в отличие от богов, никогда не лгала и никогда его не подводила. Она всегда делала то, для чего была создана.

В глубинах его памяти, в самом темном и запертом склепе души, был другой дом. Большой, теплый, пахнущий свежеиспеченным хлебом, дымом и материнскими руками, от которых всегда несло травами. Этот дом сгорел. Сгорел вместе со всей его деревней, вместе с отцом, матерью, двумя братьями и маленькой сестрой. Он, тогда еще костлявый мальчишка, лежал под тяжелым, остывающим телом матери. Ее кровь, густая и теплая, стекала ему на лицо, забивалась в нос и в рот. Он вдыхал ее медный запах, смешанный с едким дымом горящих домов и вонью паленого мяса — их соседей, которых сжигали заживо. Он лежал, не смея дышать, и слушал. Слушал хруст костей, женские крики, которые резко обрывались, и пьяный хохот варягов-налетчиков, которые делили добычу и насиловали тех женщин, что еще были живы.

В тот день выгорело не только его село. В тот день выгорело все, что было у него внутри. Вера в богов, которые молча наблюдали за этой бойней. Любовь к людям, которые были способны на такое. Сама радость жизни, которая оказалась такой хрупкой и бессмысленной. Осталась только звенящая, мертвая пустота и холодная, как зимняя сталь, воля. Воля просто выжить. Не жить, а именно выжить.

Князь Святозар, который вел свою дружину по следу налетчиков, нашел его в лесу через три дня. Одного, одичавшего, покрытого засохшей кровью и сажей. Мальчик не плакал. Он просто смотрел на вооруженных людей пустыми глазами. Князь забрал его. Он стал для Яромира не отцом — отца у него уже никогда не будет. Он стал хозяином. Вождем. Единственным смыслом. Защищать князя и этот город, который он строил, стало единственной функцией, единственным ритуалом, который удерживал Яромира от того, чтобы просто войти в реку и не выходить. Он не любил этот город, эту вонючую, кишащую червями яму. Он служил ему. Как верный пес служит своему хозяину.

Дойдя до своей двери, он остановился. Что-то было не так. Ночная тишина стала неправильной. Слишком плотной, слишком глубокой. Будто город не спал, а затаил дыхание перед последним вздохом. Он снова ощутил тот самый ледяной холодок на затылке, будто кто-то дышал ему на шею.

«Ерунда. Усталость», — мысленно приказал он себе, но тело ему не поверило. Мышцы напряглись.

Он вошел в свою каморку и, чиркнув кремнем, зажег лучину. Дрожащий свет выхватил из темноты его отражение в безупречно гладком лезвии топора, стоявшего на стойке.

Глаза незнакомца, пустые, холодные и нечеловечески старые, смотрели на него из темной глубины отполированного металла. И на мгновение ему показалось, что отражение криво усмехнулось.

Глава 4

На следующий день Яромир, выполняя прямой приказ князя, направился осматривать стройку. Новый терем возводили для младшего сына Святозара, избалованного и женоподобного юнца, которому нужен был свой угол для утех и пьянок. Стройку развернули на склоне Замковой горы, в паршивом месте, которое по какой-то причине всегда обходили стороной. Раньше здесь был пустырь, заросший высоким, злым бурьяном и крапивой в человеческий рост, место, где по ночам выли собаки и куда сваливали дохлый скот. Теперь это место было вспорото, как брюхо. Для массивного фундамента рабочие — оборванные смерды, согнанные из окрестных сел, — копали глубокую яму, выворачивая на свет божий слои земли, которые никогда его не видели. Жирный, липкий чернозем сменялся желтой, как гной, глиной, и все это перемешивалось под ногами в отвратительное, чавкающее месиво.

Воздух дрожал от какафонии звуков. Глухой, ритмичный стук десятков топоров, вгрызающихся в податливую плоть сосновых бревен. Пронзительный, мучительный визг двуручных пил, терзающих дубовые кряжи. Ругань и крики надсмотрщиков, подгоняющих ленивых мужиков ударами кнута по спинам. Пахло густо и приторно — свежей, сочащейся смолой стружкой и кислым, резким запахом мужского пота, льющегося ручьями с напряженных тел.

Князь Святозар обожал строить. Каждое новое здание, каждый новый частокол был для него не просто домом, а символом его мужской силы, его власти, его победы над этой дикой, непокорной землей. Этот терем должен был стать венцом его тщеславия — самым высоким, самым красивым, с резными башнями, похожими на фаллосы, и светлой горницей, откуда его отпрыск мог бы свысока плевать на копошащихся внизу смердов.

Яромир молча, как призрак, ходил по этой строительной вакханалии. Его тяжелые сапоги вязли в перемешанной с глиной грязи, оставляя глубокие следы. Он не смотрел на искусство плотников, на тонкость резьбы. Ему было на это плевать. Он смотрел на прочность срубов, проверяя, нет ли трещин в бревнах, достаточно ли глубоко вбиты нагели. Его интересовала лишь функция. Защита. Прочность.

Рядом, как надоедливая муха, семенил десятник, суетливый, похожий на хорька мужичок по имени Прохор. От него несло луком и застарелым страхом. Он постоянно заглядывал в лицо Яромиру, пытаясь поймать его взгляд, и его голос был заискивающим и липким.

— Всё по уму делаем, воевода! На совесть, не сомневайся! — тараторил он, разбрызгивая слюну. — Дуб — мочёный, сам князь отбирал! Сосна — смолистая, аж звенит! Век простоит, еще внукам твоим служить будет!

Яромир проигнорировал его лепет, остановившись у самого края котлована. Он смотрел вниз, в эту темную, рукотворную рану в теле холма. Земля, которую отсюда выволокли, была необычной. Она не была похожа на ту, что лежала вокруг. Иссиня-черная, маслянистая, как жир, она выглядела влажной, сочащейся, хотя дождей не было уже больше недели. От нее исходил едва уловимый, но неприятный запах — запах погреба, в котором что-то сгнило очень давно.

— Что это? — спросил он глухо, кивнув подбородком на кучу этой черной земли.

Прохор пожал тощими плечами, его лицо выражало смесь тупости и безразличия.

— А боги его ведают, воевода. Слой такой пошел, глубоко. Старики-то наши брешут, что место это гиблое. Говорят, болото тут когда-то было, еще до Кия. Кости находили, — тут он понизил голос до заговорщического шепота, — человечьи. Старые-престарые, черные, как уголь, и крошатся в руках. Ну, да мы их… того… прикопали обратно, поглубже, чтоб мертвых не гневить и князю не докладывать. Зачем ему лишняя морока.

Яромир ничего не ответил, но его разум, как губка, впитал эту информацию. Кости. Гиблое место. Старое болото.

Солнце, багровое, как свежая рана, начало клониться к Днепру. Рабочие, измотанные и грязные, начали собирать свои нехитрые инструменты и разбредаться. Стройплощадка быстро пустела. На ней остался лишь один человек — ночной сторож. Седой, но еще крепкий старик по имени Остромир. Его лицо было, как дубовая кора — изрезанное глубокими морщинами, а руки, узловатые и сильные, привыкли держать топор. Он жил в маленькой деревеньке под Киевом и подрабатывал здесь, чтобы прокормить семью своей овдовевшей дочери и ее выводок вечно голодных детей.

Он сидел на бревне, повернувшись спиной к темнеющему котловану, и неспешно ужинал. Кусок черствого хлеба и толстый шмат желтого, пахнущего дымом сала, который он отрезал большим кривым ножом.

Увидев приближающегося Яромира, он неторопливо закончил жевать, вытер губы тыльной стороной ладони и медленно поднялся. Не с подобострастием, как Прохор, а с достоинством. Он поклонился, как положено, но без суеты.

— Доброго вечера, воевода.

Яромир коротко кивнул в ответ. Это было их обычное, почти молчаливое приветствие. Он видел Остромира здесь каждый вечер, и старик всегда вызывал у него чувство глухого, сдержанного уважения. Он был надежным и основательным, как старый дуб, который пережил не одну бурю.

— Ночи нынче темные, — сказал Остромир, не столько ему, сколько в пространство, глядя на темнеющее небо. — И холодные. Не по-летнему. Словно осень уже дышит в затылок.

Яромир тоже посмотрел наверх. И правда, вечерняя прохлада была какой-то неправильной. Не свежей, а промозглой, подлой. Она пробирала не до кожи, а сразу до костей, вызывая неприятную дрожь. Он еще раз обвел взглядом опустевшую, затихшую стройку, зловещий черный провал котлована и одинокую фигуру сторожа, подсвеченную багровыми лучами заката.

Что-то было в этой картине глубоко неправильное. Что-то неуловимое, но навязчивое, как дурной сон, который не можешь вспомнить, но который оставляет после себя гнетущее чувство тревоги. Было в этом умиротворении что-то хищное и выжидающее. Словно старик Остромир был не сторожем, а приманкой, оставленной для того, кто должен был прийти из этой темной ямы. Яромир тряхнул головой, отгоняя наваждение. Усталость. Пустые мысли. Он развернулся и пошел прочь, оставляя старика одного в сгущающихся сумерках.

МОРОК НАД КИЕВОМ
Показать полностью 1
7

Жатва Тихих Богов

Глава 5. Город в Страхе

Новость о том, что произошло в городской бане, выплеснулась на улицы Киева не ручейком слухов — она прорвала плотину здравого смысла и хлынула грязным, мутным потоком чистого, животного ужаса. История о выпотрошенном домовом была страшной сказкой, которую шептали у очага. История о сваренном заживо и освежеванном Баннике стала явью, которая ворвалась в каждый дом, в каждую душу.

Страх перестал быть абстракцией. Он обрел текстуру, запах и звук. Он пах вареным мясом и горелой кожей. Он ощущался как липкий, горячий пар на лице. Он звучал, как хриплый, задавленный крик старого банщика Евпатия, который так и не пришел в себя. Старика заперли в собственном доме — он бился о стены, выл, как пес на луну, и пытался содрать с себя кожу, крича, что на ней сидят мухи и пьют его пот.

Город заболел.

Первыми сломались самые слабые. Ночью на Торжище, на главной площади, нашли повешенной молодую жену одного из гончаров. Она повесилась на перекладине собственного пустого прилавка. В зажатом кулаке у нее нашли сухой комок глины, которому она перед смертью пыталась придать форму человечка — слепить себе нового, игрушечного домового взамен того, кого, как она решила, она прогневала. Она оставила предсмертную записку, нацарапанную угольком на куске бересты: "Он не принял молоко". Этого было достаточно, чтобы город сошел с ума.

Страх потек по улицам, как жидкая грязь, проникая в самые плотно запертые избы. Днем Киев еще пытался делать вид, что живет. Скрипели телеги, лаяли псы, торговцы зазывали покупателей. Но это был лишь фасад, гнилая доска, прикрывающая яму с трупами. Воздух звенел от напряжения. Люди смотрели друг на друга с подозрением. Сосед перестал быть соседом, он стал потенциальной угрозой, носителем проклятия. Любой косой взгляд, любое неосторожное слово могли быть истолкованы как знак нечистой силы.

Ночью город вымирал.

Едва солнце касалось горизонта, улочки Подола, обычно полные пьяных криков и девичьего смеха, погружались в мертвую, зловещую тишину. Ставни захлопывались, двери запирались не только на засов, но и подпирались изнутри всем, что попадалось под руку: лавками, столами, кадками. В щели дверей и окон пихали пучки полыни и чертополоха, рисовали на косяках дегтем обережные знаки. Дыхание ночного Киева превратилось в спертый, испуганный шепот.

Подношения духам-хранителям превратились в истерический ритуал. У печей теперь стояли не просто плошки с молоком, а целые кринки, рядом клали лучший кусок хлеба, ложку меда, иногда даже серебряную монету. В банях, в тех, что были при частных домах и куда теперь боялись заходить поодиночке, оставляли не просто воду, а разведенный мед и пиво, вешали на полок новые, чистые полотенца. В хлева и конюшни несли караваи, чтобы задобрить дворовых духов. Люди были готовы отдать последнее, лишь бы их невидимый защитник не оставил их, не стал следующей жертвой безымянного Мясника.

Рынок гудел, как растревоженный улей. Но говорили не о ценах на зерно или меха. Разговоры были вязкими, липкими от суеверного ужаса. Версий было столько, сколько людей на площади.

— Это кара! — вопил седобородый старик, потрясая сухой, как ветка, рукой. — Кара богов за то, что князь наш новую веру чужеземную в город пустил! Боги старые отвернулись, и Навь пришла по наши души!

— Нечисть болотная! — вторила ему толстая торговка рыбой, от которой разило тиной и страхом. — Говорят, на болотах за Лыбедью упыри поднялись! Голодные, вышли на охоту! Сначала духов жрут, потом за нас примутся!

— Нет, это волхв-отступник, — шептал молодой книжник, продававший греческие пергаменты. — Проклятый, что продал душу Чернобогу. Он собирает силу духов, чтобы устроить черную требу и повергнуть Киев во тьму на тысячу лет!

Кузнецы в кузнях сутками напролет ковали не подковы, а железные обереги, амулеты и просто заточенные колья — спрос был невероятный. Знахарки и ведуньи, еще вчера уважаемые, теперь прятались по своим домам — разъяренная толпа в любой момент могла объявить любую из них ведьмой, вступившей в сговор с неведомым злом. Одну такую, старую травницу, выволокли из избы и забили камнями до смерти только за то, что у нее нашли пучок черной болотной травы, похожей на ту, что использовали в ритуалах. Ратибор прибыл слишком поздно — он увидел лишь бесформенную, кровавую груду, которая еще час назад была человеком.

Власть пыталась бороться с паникой. Дружинники патрулировали улицы, разгоняя сборища, тиуны объявляли княжескую волю, обещая найти и покарать виновных. Но это было все равно что пытаться вычерпать море ложкой. В глазах людей дружинник был уже не защитником. Он был лишь вооруженным человеком, таким же смертным и уязвимым, как и они сами.

Страх рождал жестокость. На другом конце города двое мужиков поймали нищего юродивого, который ходил по улицам и что-то бормотал себе под нос. Решив, что он накликает беду, они затащили его в переулок и проломили ему голову камнем. Его изуродованное тело, лежащее в луже мочи и крови, нашли только утром. Его единственной виной было то, что он был не таким, как все.

Так жил Киев. Он задыхался. Не от дыма пожаров, а от собственного, внутреннего ужаса. Он корчился в агонии, пожирая сам себя изнутри. И каждый скрип половицы в ночи, каждый далекий вой собаки, каждый порыв ветра, завывавший в печной трубе, казался теперь предвестием.

Предвестием прихода Мясника, который вышел на свою кровавую жатву. И никто не знал, чью дверь он выберет следующей.

Глава 6. Голос Князя

Княжеский терем на Горе пах иначе. Здесь не было вони крови и потрохов, что въелась в одежду Ратибора. Здесь воздух был густым и тяжелым от запаха пчелиного воска, дорогих мехов, которыми были устланы лавки, и терпкого аромата медовухи, который всегда стоял в гриднице Владимира. Но сегодня, когда Ратибор вошел, казалось, что его собственный запах — запах холодной стали, застарелой крови и сырой земли — был сильнее. Двое гридней у входа отшатнулись от него, как от прокаженного, и он увидел в их глазах не только почтение, но и животный страх.

Князь Владимир Святославич не сидел на своем резном кресле. Он мерил шагами палату, заложив мощные, заросшие волосами руки за спину. Он был невысок, но широк в плечах, как боевой кабан, и в его движениях чувствовалась сжатая пружина силы. Свет от дюжины восковых свечей плясал на его светлых, стриженных под горшок волосах и в рыжей бороде. Услышав шаги Ратибора, он остановился и обернулся. Его глаза, обычно ярко-голубые, сейчас были темными, как грозовая туча.

— Говори, — приказал князь. Его голос был низким и рокочущим, привыкшим повелевать.

Ратибор не стал тратить время на приветствия. Он знал, что князь ценит в нем именно это — отсутствие лишних слов.

— Баня. Городская. Нашли второго.

Владимир напрягся. Желваки заходили у него на скулах.

— Кого?

— Банника, — ровно ответил Ратибор. — Сварили живьем в чане. Кожу сняли целиком, распяли на каменке. Круг из той же черной соли.

Князь молча смотрел на него. В палате стало так тихо, что был слышен треск фитилей в свечах. Владимир был воином. Он видел поля, усеянные трупами, видел растерзанные тела. Но в рассказе Ратибора было нечто иное. Не ярость битвы, а холодная, извращенная методичность, от которой по спине даже у него пробежал холодок.

— Что он забрал? — спросил князь, уже зная, что ответ ему не понравится.

— Печень.

Владимир выругался. Грязно, коротко, так, как ругаются мужики на поле боя, а не князья в своих теремах. Он подошел к столу, налил себе в серебряный кубок густого, темного вина, залпом осушил половину.

— Паника в городе, — сказал он, скорее констатируя, чем спрашивая.

— Люди режут друг друга из-за страха, — подтвердил Ратибор. — Одна повесилась. Юродивого камнями забили. Старуху-травницу толпа разорвала. Город гниет изнутри, княже.

Владимир с силой поставил кубок на стол.

— Я знаю. Тиуны доложили. Они думают, это упыри или кара богов... А ты? Что думаешь ты, мой Волк?

Ратибор шагнул к столу. Из-за пазухи своей грязной рубахи он вынул небольшой кусок тряпицы, пропитанной жиром, и развернул его. На стол лег крохотный, отвратительный на вид клочок темно-бурого войлока, все еще влажный, запачканный чем-то бурым и желтоватым.

Князь поморщился, глядя на это грязное пятно на полированном дубе своего стола.

— Что это?

— Это я нашел в бане. У самого края круга. Войлок из конского волоса, — Ратибор поднял на князя свои волчьи глаза. — Таким не пользуются в Киеве. Но им утепляют свои юрты и делают из него одежду степняки.

Князь замер. Его лицо окаменело. В голубых глазах блеснула холодная ярость, но тут же погасла, уступив место тяжелой задумчивости. Он прошелся по палате, коснулся пальцами рукояти меча, висевшего на стене.

— Печенеги... — выдохнул он.

Слово повисло в воздухе, тяжелое, как могильная плита. Это уже не было дело о неведомой нечисти. Это была политика. Большая, кровавая, опасная политика.

— Это они, княже, — сказал Ратибор с непоколебимой уверенностью.

— Ты уверен? — резко обернулся Владимир. — Ты понимаешь, что ты говоришь, Молчун?! Один грязный клок войлока — это не доказательство! Это повод для войны! Арслан со своим племенем стоит у нас под боком. Да, они волки, но сейчас они наши волки! Они прикрывают южные рубежи от половцев. Если я сейчас пошлю дружину в их стан с обвинениями в убийстве... духов, — он произнес это слово с презрением практика, — они вырежут моих послов, и мы получим десять тысяч копий у ворот Киева! Я не могу развязать войну из-за твоих догадок и паники баб на рынке!

— Это не догадки. Сердце. Печень. Ритуальные круги из степной соли. Чужая магия. И вот это, — Ратибор ткнул пальцем в войлок. — Это их почерк.

— МОЖЕТ БЫТЬ! — рявкнул Владимир, и его голос заставил задрожать пламя свечей. — А может, кто-то хочет, чтобы мы так думали! Может, это хитрость наших врагов, чтобы мы своими руками уничтожили своих союзников! Ты об этом думал?

Он подошел к Ратибору вплотную. Их разделяло не больше ладони. Князь был ниже, но в его взгляде была такая сила и власть, что, казалось, он смотрит сверху вниз.

— Мне нужны не догадки, Ратибор, — прошипел он. — Мне нужны факты. Такие, чтобы я мог прижать хана Арслана к стене и вырвать у него из глотки имя этой твари. Мне нужно доказательство, которое не оспорит никто. Имя. Орудие убийства. Свидетель. Что угодно!

Он отошел, немного успокоившись.

— Ты мой лучший пес, Ратибор. Ты чуешь кровь там, где другие видят лишь грязь. Так что иди. И найди мне эту тварь. Проникни в их стан, если понадобится. Влезь в их шатры, в их постели, в их головы. Делай что хочешь. Но сделай это тихо. Никто не должен знать, что княжья рука указывает в сторону степи. Если ты ошибешься, я скажу, что никогда тебя не видел, и твою голову насадят на кол у ворот их стана. Если ты будешь прав и принесешь мне то, что я прошу... я спущу на них всю свою ярость. И тогда Киев увидит настоящую кровь.

Он отвернулся, давая понять, что разговор окончен.

— Иди.

Ратибор молча поклонился, не отводя глаз. Он забрал со стола свой грязный клочок войлока, завернул его в тряпицу и спрятал обратно за пазуху. Когда он вышел из палаты, князь Владимир еще долго стоял, глядя на мокрое, грязное пятно, оставленное уликой на его полированном столе.

Маленькое, грязное пятно. Прямо здесь, в сердце его власти. Напоминание о том, что ужас, терзающий его город, подобрался слишком близко.

Глава 7. Разговор с Ведьмой

Есть места, куда не ходят даже дружинники князя, места, которые обходят стороной самые отчаянные разбойники. Лысая гора была таким местом. Голая, увенчанная плешью вершина, которую, казалось, сама земля выблевала из своих недр, нависала над Киевом, как молчаливый, уродливый свидетель всех его грехов. Путь туда не был дорогой — это была еле заметная, вьющаяся между корявых, скрюченных деревьев тропа, которая то и дело пропадала, словно пытаясь сбить с толку непрошеного гостя.

Ратибор шел, не глядя под ноги. Он знал этот путь. Воздух здесь становился разреженным и холодным, а звуки города умирали, сменяясь гулкой, неестественной тишиной. Даже птицы не пели в этом мертвом лесу. Земля под сапогами пружинила, как ссохшийся мох, и пахла гнилью и мокрыми камнями.

Ближе к вершине лес расступился, и началось царство кости. По обе стороны тропы стояли тотемы — жуткие, выточенные из самой сути кошмара идолы. Насаженные на колья человеческие и звериные черепа, с проросшим в глазницах мхом. Ребра, сплетенные вместе так, что они напоминали уродливые, безлистые деревья. Позвонки, нанизанные на веревки из сухожилий, позвякивали на ветру, издавая тихий, сухой стук, похожий на шепот мертвецов. Это была ограда. Предупреждение.

За ней, вросшая в склон, стояла изба. Приземистая, сколоченная из почерневших от времени бревен, она и вправду покоилась на двух огромных, похожих на птичьи, лапах, покрытых ороговевшей, потрескавшейся кожей. Изба не стояла, она словно присела на корточки, готовая в любой момент вскочить и унестись в темные небеса. У входа висели пучки сушеных трав, мертвые летучие мыши и связки каких-то сморщенных, почерневших кореньев. Пахло остро, но не неприятно: сухим разнотравьем, горьким дымом и чем-то еще, минеральным, холодным.

Ратибор не стучал. Он просто остановился перед низкой, обитой волчьей шкурой дверью. Дверь со скрипом отворилась сама.

— Заходи, Волчонок. Сквозит, — раздался изнутри сухой, как шелест осенних листьев, голос.

Внутри было темно и тесно. Единственным источником света был небольшой очаг в центре, над которым в котелке что-то булькало. В воздухе висел тот же травяной, дурманящий запах. На лавке у стены сидела Милада. Время иссушило ее, превратив в живую мумию: кожа туго обтягивала череп, нос заострился, а безгубый рот был похож на прорезь. Но ее глаза... глаза не были старческими. Черные, бездонные, блестящие, как мокрый агат, они смотрели на Ратибора с нечеловеческой проницательностью и толикой насмешки.

— Снова принес мне кровь и страх, — прошелестела она, не вставая.

— Я принес точильный брусок и бурдюк с вином, — ровным голосом ответил Ратибор, кладя дары на стол. Он знал правила. К Миладе не приходили с пустыми руками.

— Вино прокиснет, брусок сотрется. А страх вечен, — она махнула костлявой рукой. — Говори, зачем пришел. Город воет от ужаса, я это и без тебя слышу.

Ратибор молча развернул тряпицу и положил на стол клочок войлока.

Милада не прикоснулась к нему. Она медленно поднялась, подошла, склонилась над столом, почти касаясь улики своим острым носом. Она не смотрела, она вдыхала. Ее зрачки на миг сузились до точек.

— М-м-м… Конь. Степь. Чужая кровь, — пробормотала она.

Она взяла с полки плоскую каменную миску, черную, как сама ночь. Аккуратно, двумя веточками, переложила в нее войлок. Затем взяла щепоть каких-то сухих листьев и бросила их в очаг. Вспыхнуло зеленое пламя, и по избе поплыл удушливый, тошнотворный дым. Милада поднесла миску к дыму, и тот не рассеялся, а стал стелиться по ее дну, обвивая войлок, словно живая, призрачная змея. Ведьма смотрела в миску, и ее черные глаза стали пустыми, обращенными внутрь себя.

— Это не наших лесов кровь, — наконец сказала она, и ее голос стал глубже, словно исходил из-под земли. — Не наших болот грязь. Этим пахнет Степь. Но не та, что у наших границ, где торгуют и воюют. Древняя Степь. Голодная. Магия выжженной земли и открытого неба, где нет тени от деревьев. Наша магия шепчет в корнях, поет в ручьях, прячется в тени. Эта — кричит на ветру и пьет кровь прямо с клинка.

Она отставила чашу и впилась взглядом в Ратибора.

— Говори, что он сделал. Рассказывай. Все.

Ратибор рассказал. Сухо, без эмоций, как докладывал князю. О вырванном сердце Домового и круге из соли. О сваренном заживо Баннике и его снятой коже. О печени, что забрал убийца.

С каждым его словом лицо Милады становилось все более непроницаемым, похожим на маску из высохшей глины.

— Глупцы, — прошипела она, когда он закончил. — Князь твой и его гридни. Они видят лишь убийства. А это не убийства. Это… сбор.

Она подалась вперед, и ее черные глаза горели лихорадочным огнем.

— Пойми, Волчонок! Он не просто убивает. Он разбирает мир на части! Каждое существо, каждая тварь несет в себе частицу силы этой земли. Хранитель очага – это не просто дедка за печкой! Это само сердце дома, его тепло, его род. Убийца забрал его сердце. Хранитель бани – это пар, это очищение, это жар, что идет изнутри. Убийца забрал его печень – вместилище внутреннего огня и желчи! — ее голос возвысился до змеиного шипения. — Он не коллекционирует трофеи! Он собирает ингредиенты! Он вырывает из нашего мира его суть, его силу. По частям. Чтобы сварить из них что-то свое. Что-то чужое и страшное.

Она откинулась на спинку лавки, тяжело дыша.

— Он взял душу дома. Он взял нутро бани. Что дальше? Ему нужна сила самой земли. Кровь и плоть полей. Дух, что растит колос.

Милада подняла на Ратибора свой пророческий, страшный взгляд.

— Ищи его в полях, Ратибор. Ищи за городскими стенами. Он скоро придет за Полевиком. И когда он заберет его легкие — дыхание земли, — паника в городе покажется тебе детской игрой. Потому что тогда он станет еще сильнее.

Изба на курьих ножках снова погрузилась в тишину, нарушаемую лишь бульканьем в котелке. Ратибор молчал. Теперь он знал. Это не просто маньяк. Это жнец. И он пришел не просто убивать. Он пришел демонтировать их мир. Кость за костью, орган за органом.

Глава 8. Свидетели Ужаса

Ратибор нашел их там же, где они и жили, словно прикованные цепями к своим избам. Гончар Микула и кузнец Остап. Два столпа, между которыми пролилась первая кровь этой новой, чудовищной войны. С тех пор прошло четыре дня, но время для них остановилось в то туманное, смердящее утро. Они стали живыми призраками, чьи души все еще бродили у пепелища избы вдовы Ганны.

Микула сидел на крыльце своей гончарни, уставившись невидящим взглядом на улицу. Его руки, привыкшие мять податливую, живую глину, безвольно лежали на коленях. Они дрожали. Мелкой, непрерывной, изматывающей дрожью, которую он даже не пытался унять. Перед ним стояла нетронутая плошка с кислой капустой. Он не ел уже несколько дней. Его лицо, обычно румяное от жара печи, стало землисто-серым.

— Я уже все сказал тиуну, — пробормотал он, когда Ратибор бесшумно остановился перед ним. Он даже не поднял головы.

— Тиун слушал. Я — слышу, — ровный, лишенный эмоций голос Ратибора заставил старика вздрогнуть. — Рассказывай. С самого начала. С того момента, как вышел на крыльцо.

— Зачем? — в голосе Микулы звучала бездонная, выгоревшая тоска. — Все одно и то же. Крик, хрип, тишина…

— Словами. Каждым.

И Микула заговорил. Сначала неохотно, сбиваясь, потом все быстрее, словно прорывая гнойник, который отравлял его изнутри. Он описывал не события, а свои ощущения. Как мороз прошел по коже еще до крика. Как воздух вдруг стал тяжелым и густым. Как он услышал вопль и чуть не обмочился от страха прямо в порты.

— А до крика? — прервал его Ратибор. — До крика ты что-то слышал? Шаги? Голоса?

Микула нахмурился, пытаясь заглянуть в трясину своей памяти.

— Тишина была… мертвая. Собаки даже не брехали. Но… — он запнулся. — Был какой-то звук. Я думал, ветер. Хотя ветра не было. Такой… тонкий. Свистящий. Как будто кто-то шепчет, но без слов. Ш-ш-ш-с-с-с…

Ратибор напрягся. Это было что-то новое.

— Шепот? Громкий?

— Нет. Тихий-тихий. Как змея по сухим листьям ползет. Он то появлялся, то пропадал. Я не придал значения…

"Магия, которая кричит на ветру," — всплыли в памяти слова Милады.

— Хорошо. Что еще?

Микула покачал головой.

— Ничего. Потом мы с Остапом вошли… — старик судорожно сглотнул, и его лицо исказилось. — Я видел… я видел, что осталось от Дедки… и больше ничего не помню. Только вонь… и мухи… и глаза. Его глаза. Они смотрели…

Он замолчал, и его плечи затряслись в беззвучных рыданиях. Больше от него было нечего ждать. Ратибор оставил его плакать над разбитыми черепками своей прошлой жизни.

Кузнец Остап был полной противоположностью. Он не сидел без дела. Он работал. Когда Ратибор вошел в полумрак его кузни, тот колотил по раскаленному куску железа с яростью одержимого. Удары молота были оглушительными, бешеными, лишенными привычного ритма. Искры летели во все стороны, как огненные слезы. Остап был гол по пояс, его огромное, покрытое потом тело блестело в свете горна, мускулы перекатывались, как живые змеи. Он не вымещал злость. Он пытался оглушить свой страх, забить его молотом в кусок бесформенного металла.

Ратибор молча ждал, пока кузнец не выдохнется. Прошло несколько минут. Наконец Остап с ревом швырнул клещи с искареженным железом в кадку с водой. Вода взорвалась облаком пара с оглушительным шипением.

— ЧТО ТЕБЕ?! — прорычал он, не оборачиваясь.

— То же, что и всем, — спокойно ответил Ратибор. — Правду.

Остап тяжело дышал, опираясь руками на наковальню. Его спина была напряжена до предела.

— Я ничего не видел, чего не видел бы и ты! Расчлененное тело, кровь по всему полу! Что еще тебе надо?!

— Ты воин, Остап. Ты был в походах. Твои глаза видят не так, как у гончара, — Ратибор подошел ближе. — Расскажи мне про шаги.

Остап медленно обернулся. Его глаза были налиты кровью, лицо черное от копоти, по которому текли струйки пота.

— Какие шаги?

— Которые ты услышал, когда вышел из избы. Шаги убийцы. Опиши их.

— Да откуда я знаю?! Шаги и шаги. Топот, — отмахнулся кузнец.

— Не ври мне, — голос Ратибора стал ледяным. — Кузнец слышит ритм во всем. Ты не мог не запомнить. Легкие? Тяжелые? Быстрые? Медленные? В сапогах? В лаптях? Босой?

Остап вперился в него яростным взглядом, но под холодной уверенностью Ратибора дрогнул. Он закрыл глаза, пытаясь вспомнить.

— Они были… странные, — наконец выдавил он. — Легкие. Слишком легкие для человека. И быстрые. Почти бесшумные. Тот, кто шел, почти не касался земли. Тук-тук-тук, почти как дробь. Но это был не человек. И не зверь. Я не знаю, как объяснить… Это было неправильно. Не так ходят люди.

"Магия выжженной земли," — снова пронеслось в голове Ратибора. Легкие шаги кочевника, привыкшего к седлу, а не к твердой земле.

— Микула говорил про свистящий шепот.

Остап скривился, будто от зубной боли.

— Я тоже его слышал. Как будто кто-то сквозь зубы цедит… Я решил, крысы в соломе. Или ветер в щелях свистит. Но звука было два. Один тихий, шипящий. А второй… второй был похож на стрекот. Как кузнечики ночью, только… металлический. Очень тихий, но назойливый.

Легкие шаги. Свистящий шепот. Металлический стрекот.

Ратибор собрал эти крупицы воедино. Шепот мог быть заговором, который убийца накладывал на свою жертву. Стрекот… звук заточки ножа? Или что-то другое? А шаги… они говорили о человеке, который привык двигаться быстро и незаметно. Как хищник на охоте.

— И последнее, — Ратибор посмотрел Остапу прямо в глаза. — Когда вы вошли. Что-то было не на своем месте? Кроме… очевидного. Какая-то мелочь, которая показалась тебе странной.

Остап долго молчал, ковыряя грязным ногтем наковальню.

— Дверь, — сказал он наконец. — Она была открыта. Но на ней, на щеколде, не было замка. Ганна всегда вешала замок, когда уезжала. Даже если Дедка в избе. Она боялась воров. А замка не было. Не было следов взлома. Он не валялся на земле. Его просто не было. Как будто тот, кто пришел, просто… взял его и унес с собой.

Ратибор кивнул. Все сходилось. Убийца пришел, зная, что ему откроют. Он не просто вломился. Он обманул. Унес замок — символ защиты — и оставил вместо него смерть. Это была часть его страшного ритуала.

Он оставил Остапа наедине с его молотом и его страхами. Теперь у него было больше, чем просто войлок. У него были звуки, шаги и пропавший замок. Это были невидимые, призрачные нити, но для Волка Князя их было достаточно.

След становился теплее. И он вел в поле.

Жатва Тихих Богов
Показать полностью 1
9

Жатва Тихих Богов

Глава 1. Тишина в избе

Вопль не был человеческим. И не был звериным.

Он прошил предрассветную стынь, пронзив туман, липнувший к плетням киевского Подола, словно саван к остывающему телу. Это был звук, вырванный из глотки существа, познавшего абсолютный, запредельный ужас — такой, что предшествует не просто смерти, а полному и вечному забвению. Звук, от которого у старого гончара Микулы, вышедшего на крыльцо опорожнить переполненный за ночь мочевой пузырь, свело пах, а теплая струя на миг иссякла.

Крик оборвался. Не затих, не угас — его будто перерезали тупым ножом. Сразу после этого донесся тошнотворный, влажный хруст, будто кто-то с силой наступил сапогом на сырую курицу, и глухой, тяжелый шлепок, словно на земляной пол уронили полный требухи и крови мешок.

И тогда пришла тишина.

Микула застыл с полурасстегнутыми портами, вслушиваясь. Но тишина была гуще тумана. Вязкая, жирная, давящая тишина, пропитанная только что свершившимся кошмаром. Она сочилась, как гной из нечистой раны, из всех щелей избы вдовы Ганны, что одиноко горбилась у самого оврага. Ганна третий день как уехала к родне, оставив свое скромное хозяйство под присмотром того, кого она ласково и шепотом звала «Дедкой». Её домовой. Тот, кто, по поверьям, отгонял от порога лихо и латал трещины в печи невидимыми руками.

Дрожащая пятерня Микулы нащупала на шее медный крест, но пальцы по привычке сложились в щепоть для старого знамения. Он воевал с Игорем, видел, как печенежские стрелы превращали людей в истыканные подушки, как волчья стая разрывала отбившегося от дружины отрока. Но тот оборвавшийся крик разбудил в его шестидесятилетней душе тот липкий, первобытный ужас из детских сказок о Бабе-Яге, что грызет кости.

Дверь кузни напротив со скрипом отворилась. Из мрака выступил Остап, местный коваль, — гора мускулов, заросшая черной щетиной, способная согнуть подкову голыми руками. В его ручище покоился не молот, а тяжеленный боевой топор-бердыш, который он всегда держал у лежанки. Его налитые кровью со сна глаза впились в Микулу через мутную пелену тумана.

— Слыхал? — рык Остапа был похож на скрежет камней.

Микула смог только судорожно кивнуть, чувствуя, как по спине ползет холодный пот.

Они посмотрели на избу Ганны. Дверь была чуть приоткрыта, тонкая темная щель в сером мире. И из этой щели тянуло. Тянуло не дымком от остывающего очага. Пахло так, как пахнет в яме для скотьих потрохов в жаркий день. Густая, удушливая вонь горячей крови, свежего дерьма и чего-то еще… чего-то невыносимо сладкого, как гниющие фрукты.

— Пойдем, — решил Остап, его голос не оставлял места для спора.

Он двинулся вперед, широко расставив ноги, словно идя на медведя. Микула, застегнув порты, поплелся следом, ощущая себя дряхлым и беспомощным. Страшно было до икоты, но оставаться одному было еще страшнее.

Остап не постучал. Он толкнул дверь плечом, и та с протяжным, жалобным стоном отворилась внутрь. Они замерли на пороге, и мир для них сузился до размеров этой маленькой, вонючей избенки. Воздух внутри был таким плотным, что, казалось, его можно резать ножом. У Микулы немедленно запершило в горле, и желчь подступила к самому кадыку.

Единственный косой луч утреннего света, пробившийся сквозь затянутое бычьим пузырем оконце, падал прямо в центр комнаты, выхватывая из полумрака сцену, сотворенную воспаленным воображением безумного мясника.

На полу, в луже быстро остывающей, чернеющей крови, лежало то, что было домовым. Маленькое, сморщенное тельце, ростом не больше трехлетнего дитяти, похожее на ком грязной, мокрой пакли. Его длинная, обычно белоснежная борода, которой так гордилась Ганна, была теперь сбившимся, пропитанным кровью и грязью колтуном.

Его грудная клетка была вспорота. Не разрезана — разорвана, выворочена наружу. Сломанные ребра, белые, как очищенные прутья, торчали в стороны, обнажая клокочущую кашу из легких, кишок и прочих органов, сваленных в одну кучу. В центре этой кровавой ямы зияла пустота. Сердце было вырвано с корнем.

Но это было не все. Отрубленные по самые запястья крохотные, мозолистые ручки лежали рядом с телом. Убийца не просто отбросил их — он аккуратно сложил их ладошками вверх, будто в нелепой мольбе. Вокруг всего этого.

Глава 2. Волк Князя

Ратибора нашли в княжьей кузне. Он не ковал мечи, что несли славу, или плуги, что дарили жизнь. Он правил топор. Простой плотницкий топор, с тяжелым, как кулак, обухом и широким, хищно изогнутым лезвием. Сидя на почерневшем от времени дубовом обрубке, он методично, без злобы и без спешки, бил молотом по металлу. Тук. Тук. Тук. Каждый удар был выверен, глух и окончателен, как гвоздь, вбиваемый в крышку гроба.

Воздух в кузне был пропитан запахом раскаленного железа, пота и старой кожи. Ратибор был частью этого воздуха. На его бритой голове и лице время и сталь прочертили свою карту. Глубокий шрам, начинавшийся у виска, перерезал правую бровь и терялся в волосах, заставляя его взгляд казаться вечно тяжелым, словно он смотрел на мир из-под нависшей скалы. Еще один, тоньше, белел на скуле — память о стреле, скользнувшей по лицу. Его называли Ратибором, но за спиной, в темных углах корчем и на княжьем дворе, его имя было иным. Молчун. А те, кто боялся его сильнее всего, шептали — Княжий Волк. Потому что Ратибор делал для князя Владимира ту работу, от которой у самых закаленных гридней сводило желудки. Работу, после которой приходилось часами отскребать чужую кровь из-под ногтей и вытравливать из памяти крики.

Запыхавшийся гонец, желторотый юнец из младшей дружины, замер в паре шагов от него, боясь нарушить ритм ударов.

— Ратибор… тебя князь кличет. Срочно велел.

Молчун не обернулся. Он нанес еще один, последний, звенящий удар, отложил молот и провел по острой кромке топора загрубевшим, мозолистым большим пальцем. Кромка отозвалась голодным, беззвучным укусом. Удовлетворенно хмыкнув, он медленно, как просыпающийся медведь, поднял на юнца свои глаза. Серые, холодные, пустые. Глаза цвета зимнего неба над замерзшим Днепром.

— Какая беда? — его голос был низким, скрипучим, будто исходил не из горла, а откуда-то из самой грудины.

— На Подоле… — парень судорожно сглотнул, — там… в избе вдовы Ганны… домового убили. В куски. Тиун Ждан уже там, место блюдет. Тебя одного велел звать.

На слове «убили» в серых глазах Ратибора на миг промелькнул интерес. Не человеческое любопытство, а холодный интерес волка, учуявшего запах не просто падали, а неправильной, странной падали. Он молча поднялся во весь свой немалый рост, перекинул топор на плечо и, не сказав больше ни слова, направился к выходу, оставляя юнца позади.

Грязь. Кровь. Страх. Основа его ремесла. И он уже чуял всеми своими шрамами, что сегодня этого ремесла будет в избытке.

________________________________________

Смрад ударил в ноздри за полсотни шагов. Приторно-сладкая вонь сворачивающейся крови и выпущенных кишок, едкий, нездешний запах прокаленной соли и тонкая, почти неуловимая нотка озона, какая бывает после удара молнии. Возле избы Ганны сбилась толпа. Мужики и бабы шептались, крестились, бледные, как смерть, заглядывали друг другу через плечо. При виде идущего на них Ратибора — широкого в плечах, с волчьим взглядом и топором на плече — толпа молча расступилась. Они боялись его, как чумы, но сейчас в их глазах было и другое — отчаянная надежда. Когда приходит настоящий кошмар, его может прогнать лишь кошмар посильнее.

У порога, переминаясь с ноги на ногу, его ждал тиун Ждан — сановный чиновник, больше похожий на перекормленного борова, с потным лицом и бегающими глазками.

— Ратибор! Слава богам! Я… мы… зайди сам. Тут такое, что уму непостижимо…

Ратибор вошел, и вонь ударила с новой силой. Воздух был таким густым и осязаемым, что, казалось, вот-вот начнет капать с потолочных балок. Он окинул сцену взглядом. Холодным, оценивающим, лишенным всякой брезгливости. Словно мясник, осматривающий свежеразделанную тушу. Мухи, жирные, изумрудные, уже праздновали свою победу. Они вздымались с останков черным, жужжащим облаком, когда Ратибор подошел ближе, и тут же садились обратно, жадно вгрызаясь в плоть.

Он опустился на корточки. Его сапог хлюпнул, погрузившись в лужу липкой, загустевшей крови. Он не обратил на это внимания.

— Кто нашел? — его голос в мертвой тишине избы прозвучал, как скрип могильной плиты.

— Г-гончар Микула да кузнец Остап… — донеслось блеяние Ждана из-за порога. Тиун так и не решился переступить его.

Ратибор не ответил. Он аккуратно, кончиком пальца, не боясь запачкаться, ткнул в зияющую дыру в груди домового. Палец погрузился в теплую еще кашу из порванных тканей и сгустков.

— Ребра сломаны наружу. Грудную клетку вырвали, не разрезали. Голыми руками, что ли? Сила нечеловеческая. Что забрали?

— Как забрали?.. — Ждан ничего не понимал.

— Сердце, — ровным тоном пояснил Ратибор. — Сердце выдрали с корнем. Руки отрубили, но оставили. Голову отсекли и выставили на печь. Зачем? Чтобы смотрела. А сердце унесли. Ему было нужно только сердце.

Он поднял взгляд на оскверненную печь. На голову. На ее широко распахнутые, как у совы, глаза, подернутые пленкой смерти. Они смотрели в потолок с выражением запредельного, детского удивления. Будто дух до последней секунды не мог поверить, что тот, кого он впустил, принес с собой такое. Он впустил его сам. Эта мысль вонзилась в мозг Ратибора холодным шилом.

Его пальцы, покрытые старыми мозолями и свежей кровью, осторожно коснулись черного круга на полу. Он зачерпнул щепоть, растер между большим и указательным пальцами.

— Соль болотная, черная. С травами прокалена. Запах… полынь и еще что-то. Чужое. Наши ведуны такой не пользуются.

Его взгляд скользнул по стенам, по углам. Ни следов борьбы, кроме самого тела. Ни взлома. Дверь была приоткрыта. Это было не нападение. Это было приглашение на казнь.

— Жги, — приказал он, поднимаясь во весь рост.

— Что? — не понял Ждан.

— Избу. Жги дотла. Прямо сейчас. Собери людей, — Ратибор обернулся и посмотрел на тиуна своими пустыми глазами так, что тот попятился. — И чтобы никто ничего отсюда не брал. Ни щепки, ни уголька. Эта земля теперь проклята. Дух-хранитель осквернен на своей же земле. Любой, кто будет жить здесь, сдохнет в корчах или сойдет с ума. Допроси кузнеца и гончара. Мне нужно каждое слово, каждый вздох, что они слышали. Исполняй.

Он вышел из избы на свет, и мир показался оглушительно ярким и чистым после этого маленького, вонючего ада. Он понял все сразу. Это не разбойник, не маньяк, не пьяная драка. Это ритуал. Точный, холодный, исполненный с какой-то извращенной, благоговейной жестокостью. Послание, написанное кровью и потрохами.

Кто-то пришел в Киев не грабить золото и не уводить в полон баб.

Кто-то пришел собирать урожай.

И глядя на свой простой плотницкий топор, Ратибор понял, что взял не тот инструмент. Для такой работы нужна секира. Боевая. Та, что умеет раскалывать не только дерево, но и кости.

Глава 3. Пар, Кровь и Снятая Кожа

Два дня Киев жил, затаив дыхание. Изба Ганны сгорела дочерна, оставив после себя лишь смрадное, обугленное пятно на теле земли, похожее на незаживающую язву. История о выпотрошенном домовом расползлась по Подолу быстрее чумы, обрастая с каждым пересказом все более жуткими, нелепыми подробностями. Но это был страх шепота, страх темных углов и запертых дверей. Люди удвоили подношения своим хранителям, бормотали древние заговоры, но в глубине души надеялись, что кошмар был единичным, как удар молнии в ясный день. Что он не повторится.

Жизнь, со своей тупой, упрямой необходимостью, должна была продолжаться.

Именно поэтому старый банщик Евпатий, кряхтя и зевая, брел на рассвете третьего дня к городской бане. Дрова в каменке прогорели за ночь, и нужно было подбросить новых, чтобы к полудню уже валил густой, целебный пар для первых посетителей.

Первое, что он почувствовал, еще не дойдя до двери, — это запах.

Он остановился, принюхиваясь. Это был не знакомый, чистый аромат березовых веников, влажного дерева и дыма. Нет. Это была сладкая, тошнотворная вонь вареного мяса, перебиваемая едким, острым запахом чего-то горелого — словно на углях забыли кусок свиного сала, и оно плавилось, шипело и чадило.

Евпатий нахмурился. Списав все на забытый кем-то из вчерашних гуляк сверток с едой, он толкнул тяжелую, влажную дверь.

Внутри стоял такой плотный, горячий пар, что он на мгновение ослеп. Белая, клубящаяся мгла забила ему ноздри и легкие. Было невыносимо жарко, душно. И в этой тишине он услышал два звука. Тихий, ритмичный шлепок… шлеп… шлеп… — будто что-то мягкое и тяжелое билось о стенку чана с водой. И второй — ровное, непрерывное, злобное шипение, исходившее от каменки.

Старик шагнул вперед, и его глаза, привыкнув к полумраку, начали различать очертания. И тогда он закричал. Его крик не был похож на вопль домового — высокий и пронзительный. Это был хриплый, задавленный вопль старого человека, увидевшего, как сам ад выблевал свою сущность на пол его бани.

Когда Ратибор прибыл, оцепив дружинников, ему пришлось буквально оттащить от входа бьющегося в истерике, бормочущего бессвязные проклятия Евпатия. Волк Князя вошел внутрь, и даже его закаленное сердце пропустило удар.

Парная превратилась в филиал преисподней.

Огромный деревянный чан, в который обычно наливали ледяную воду для окунания, был полон до краев. И вода в нем кипела. Не было видно огня, но на поверхности лопались крупные, маслянистые пузыри. Сама вода была не красной, а мутно-розовой, густой, как бульон, в котором несколько часов вываривали старые кости. По этому отвратительному вареву плавали ошметки серой, волокнистой ткани, сгустки желтого жира и клочья длинных, седых волос.

На дне чана, смутно различимый сквозь кипящую жижу, белел скелет, с которого мясо сползало омерзительными лохмотьями.

Убийца сварил Банника заживо.

Но самое страшное было не в чане. Самый апофеоз ужаса был распят на раскаленной каменке.

Кожа.

Снятая с тела одним, цельным, неповрежденным чулком. От макушки до самых пяток. Она была растянута до предела и пришпилена к раскаленным камням острыми железными крюками, вогнанными прямо в щели. От нестерпимого жара кожа съежилась, почернела, местами вздулась омерзительными волдырями, которые лопались с тихим шипением, выпуская тонкие струйки желтоватого супа. Там, где должны были быть ногти на руках и ногах, зияли аккуратные дырочки. Где было лицо — просто овальная, растянутая дыра, немая гримаса агонии, запекшаяся в вечном крике. Эта отвратительная реликвия подрагивала от жара, словно все еще была жива, а по раскаленным камням под ней расползались черные, обугленные подтеки.

На полу, вокруг чана и каменки, был начертан уже знакомый Ратибору круг из черной болотной соли. Но в этот раз в самом его центре стоял чан, в котором варились останки духа. Это было сердце ритуала.

— Что… что он забрал? — выдавил из себя один из молодых дружинников, бледный как смерть и едва сдерживая рвотные позывы.

Ратибор молча указал на чан. Длинным шестом, который использовали для подбрасывания дров, он пошевелил в кипящем бульоне. На поверхность, перевернувшись, всплыл крупный, темно-фиолетовый, сваренный вкрутую орган. Он был гладкий и блестящий, как мокрый камень, и по форме безошибочно угадывался.

Печень.

Убийца пришел за печенью Банника.

Ратибор медленно обвел взглядом место казни. Его взгляд цеплялся за детали, которые пропустил бы любой другой. Несколько глубоких, рваных царапин на деревянном лежаке — Банник пытался бороться, скреб доски ногтями в агонии. И еще кое-что. У самого края соляного круга, прилипший к мокрой от пара доске, лежал крохотный, с ноготь мизинца, клочок чего-то темно-бурого. Он был почти незаметен на фоне грязного дерева.

Ратибор присел, осторожно подцепил его кончиком ножа. Это был не лен, не шерсть. Это был войлок. Грубый, свалявшийся, из жесткого конского волоса. Он поднес его к носу. От клочка несло потом, степным ветром и конем. Это была ткань кочевника.

Ратибор молча сжал улику в кулаке. Сердце Домового. Печень Банника. Два ритуала. Две чудовищные казни. У него появилась вторая точка на карте его расследования. И ниточка, ведущая из этой паровой преисподней, тянулась далеко за пределы городских стен.

В тот день городская баня закрылась навечно. Ужас больше не был шепотом. Он стал явным. Он пах вареной человечиной и горелой кожей. Он шипел и булькал. И каждый житель Киева теперь знал: охотник, пришедший в их город, не насытился.

Его жатва только началась.

Глава 4. Первая Улика

Пар постепенно редел, но смрад оставался.

Он въелся в мокрые, потемневшие доски, пропитал тяжелый воздух, осел на стенах липкой, невидимой пленкой. Запах вареного человеческого мяса, смешанный с едким чадом подгоревшей кожи и резкой, почти металлической вонью черной соли. Это был запах, который уже не выветрится отсюда никогда. Даже если сжечь эту баню дотла, он останется в самой земле, как вечное напоминание.

Молодой дружинник, которого стошнило у входа, так и не смог заставить себя войти снова. Другой, постарше, стоял, прислонившись к стене, белый как мел, и смотрел в одну точку пустыми глазами. Ужас не всегда заставляет кричать. Иногда он просто выжигает из человека все, оставляя пустую, дрожащую оболочку. Они были бесполезны. Все они.

Ратибор был один в этом паровом аду.

Он заставил себя не смотреть на каменку, где распятая кожа съеживалась и подрагивала в последних конвульсиях от жара камней. Он заставил себя не думать о том, что варилось в чане, из которого все еще поднимались редкие, жирные пузыри. Его работа была не в том, чтобы содрогаться от ужаса. Его работа была в том, чтобы увидеть то, чего не заметил убийца. Найти ошибку. Царапину на идеальной глади кошмара.

Его взгляд, холодный и методичный, как у хирурга, осматривающего рану, скользил по полу. Пол был отвратительным. Лужи горячей, грязной воды смешались с выплеснувшейся из чана кровяной жижей и топленым жиром, создав на досках скользкую, радужную пленку. Каждая капля, падавшая с потолка, оставляла на этой мерзости медленно расходящийся круг.

Ратибор двигался медленно, как волк по следу, прислушиваясь к каждому шороху своего тела, к каждому скрипу половиц. Он шел вдоль края соляного круга, этого идеального, черного барьера, нарисованного с дьявольской точностью. Убийца был педантом. И в этом была его возможная слабость. Педанты не любят беспорядок. Они всегда пытаются за собой прибрать.

И вот оно.

У самого лежака, на который, видимо, сначала бросили тело Банника, прежде чем начать свою жуткую работу, на доске виднелся темный мазок. Словно убийца, испачкав в чем-то сапог, оставил грязный след и попытался стереть его носком. Но в спешке или из-за плохого освещения он лишь размазал грязь.

Ратибор опустился на одно колено, погрузив его в теплую, липкую жижу на полу. Он не почувствовал отвращения. Лишь холодную сосредоточенность. Он склонил голову, почти коснувшись щекой грязных досок. Мазок был неоднородным. И в нем, прикипев к дереву в застывшей капле жира и крови, темнел крохотный, почти неразличимый посторонний предмет. Не щепка. Не уголек. Что-то другое.

Он не стал трогать его пальцами. Из-за голенища сапога он вынул свой рабочий нож — короткий, с широким лезвием, острым, как бритва. Кончиком ножа он осторожно, чтобы не повредить, подцепил находку. Это был крохотный, с ноготь мизинца, спрессованный клочок чего-то волокнистого. Темно-бурый, почти черный от пропитавшей его влаги.

Он поднес его к глазам. Это не была шерсть, из которой ткут одежду русичи — та была бы мягче. И не лен, слишком грубо. Это были жесткие, короткие, свалявшиеся вместе волоски. Плотный, как кора дерева, и грубый, как язык кошки.

Войлок.

Ратибор медленно поднес находку к носу, вдыхая запах сквозь всепроникающую вонь парной. И он учуял. Под запахом крови, жира и горелой плоти пробивался другой, чужой, первобытный аромат. Запах пыльной степи. Запах едкого дыма от кизяка. И главное — терпкий, животный запах потного коня.

Сердце Домового. Печень Банника. Сваренная плоть и снятая кожа. Круг из чужеродной соли. И вот это. Крохотный, грязный кусочек конского войлока.

В голове Ратибора, в холодном хаосе последних дней, эти разрозненные куски ужаса со щелчком сложились в единую картину. Эта ткань. Ее не делали в Киеве. Ее не носили ни землепашцы, ни дружинники, ни купцы. Такая грубая, прочная, вонючая материя была одеждой и домом для одного народа. Для тех, кто рождался, жил и умирал в седле.

Кочевники.

Степняки.

Печенеги.

Те самые, что с милостивого разрешения князя разбили свой стан всего в нескольких верстах отсюда, за рекой Лыбедь.

Ратибор медленно выпрямился. Его кулак сжался, заключая в себе крохотную, но бесконечно важную улику. Липкая, мерзкая грязь с пола выдавилась между его пальцами. В сером тумане его глаз больше не было пустоты. Там зажегся холодный, хищный огонь.

Ужас перестал быть бесплотным. У него появился запах, материал, направление. Он больше не был просто нечистью, выползшей из проклятого болота. У него мог быть человеческий след.

И по этому следу теперь пойдет Волк Князя.

Жатва Тихих Богов
Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!