russiandino

russiandino

Выпускаем малую прозу современников и переосмысляем классику. Все проекты арт-конгрегации Русский Динозавр: linku.su/russiandino
На Пикабу
Дата рождения: 31 декабря
2454 рейтинг 89 подписчиков 5 подписок 543 поста 23 в горячем
Награды:
5 лет на Пикабу
43

Мамуля | Анна Пашкова

Галина Николаевна, грузная женщина шестидесяти двух лет, стала вдруг снова маленькой беззаботной девочкой на ромашковом поле. Просыпаясь, она довольно жмурила глаза, потягивалась и улыбалась в предвкушении нового дня. Если не хотелось дойти до туалета — справляла нужду в кровать. Не было настроения одеваться — лежала голышом, дрыгала ногами. Галина Николаевна превратилась в беззащитного младенца, никому не желавшего зла. И если бы не ребёнок её, такой же младенец, только сорока трёх лет, никто бы Галине Николаевне и слова не сказал. А так, социальный работник Ниночка уж больно сильно её ругала.

Мамуля | Анна Пашкова Проза, Современная литература, Рассказ, Длиннопост, Грусть

Иллюстрация Ксюши Хариной


«Опять обосралась!» — орала Ниночка.

И Галина Николаевна беспокойно моргала. Что дурного она могла натворить? Крошечный комочек, сжавшийся на хлопковой дешёвой простыне свой просторной кровати. Что она, дивная малышка, могла сделать такого, чтобы на неё так кричали?

Глеба, сына Галины Николаевны, увезли сразу же. Она забыла своё имя, забыла, кто она, и не понимала, где находится, но Глеба помнила отлично. Помнила, как он родился — в 7:35 утра. Как акушерка велела ей смотреть на часы: «Когда маленькая стрелка будет там, а большая вон тут, уже закончим». Помнила его первый крик, удар по спине, жалкое мяуканье, персиковую щёку, ухо, покрытое пушком, запах младенческой головки. Помнила ручки в перетяжках, жадные глотки у груди, крохотные пальчики, с которыми она переплетала свои большие пальцы.

Он бежал к ней, сначала мяукая, а потом мыча как телёнок. Обхватывал её ноги, заглядывал в сумки, ждал подарок. И она всегда приносила: карамельку-петушка, булочку повышенной калорийности, банан: он мог жевать только мягкое. Он не говорил ни слова. Глеб обнимал маму неловко и бестолково, больше он никого не обнимал, ни к кому не был добр. Все остальные боялись Глеба — большого ребёнка, у которого нет будущего. Она его любила.

«Мамуля» — его первое и единственное слово.

Галина Николаевна пыталась устроить его в школу, но даже в коррекционной ничего не вышло. Глеб считался агрессивным: кота обнимал так, что тот задохнулся, аму, когда сердился, кусал и щипал, но она терпела, а другие не хотели и не могли. Она терпела за ручки в перетяжках, за сладкий запах его волос, за то, что он, Глеб, был ни в чём не виноват.

У неё никогда не было других мужчин, только отец Глеба, которого тот не видел с тех пор, как районный врач погладил Галину Николаевну по руке и предложил родить «здоровенького». Они вошли в кабинет врача втроём, а вышли вдвоём, хоть Глеб и Галина Николаевна этого ещё не знали. Папа исчез из их жизни раньше, чем на следующий день, — и трёх часов не прошло.

С тех пор во всём мире их осталось только двое: Глеб и его мама, которая понимала его без слов. Им не нужна была речь Глеба. Галина Николаевна знала, что он хочет пить, за секунду до жажды. Знала, что ему плохо, за миг до вздоха. В роддоме Глебу не сразу обрезали пуповину, ждали, пока она отпульсирует, но выглядело всё так, как будто её и вовсе не отрезали. Они были вдох-выдох, поэтому, когда Глеба увезли, Галина Николаевна начала умирать.

Социальный работник Ниночка, хоть и орала на шестидесятидвухлетнюю малышку, свалившуюся на её голову, Галину Николаевну очень жалела. Всю жизнь та тянула на себе великовозрастного сына-дебила, тут любая с ума сойдёт. Когда Галина Николаевна отказалась есть, а потом пить и начала высыхать как пергаментная бумага, Ниночка пригласила к ней врача. Врач развёл руками — возраст, да и как её такую обследовать? Надо бы сделать МРТ мозга, но что это даст?

Ниночка перетирала ей пакетированный куриный суп, при изготовлении которого не пострадала ни одна курица, разводила водой сухое пюре, пробовала кормить подопечную сладкими баночками детского питания, но Галина Николаевна уже почти ушла в другие миры, где питания не требовалось совсем никакого… И тогда Ниночку осенило: ей не хватает Глеба.

У Ниночки не было детей, но каким-то материнским-человеческим-женским-животным чутьём она поняла. Галине Николаевне нужен был Глеб, чтобы выжить, и Ниночка решила организовать им свидание. В интернате, куда уехал Глеб, к идее Ниночки отнеслись без энтузиазма, но обещали подумать. Ниночка зашла навестить Глеба. Он сидел на своей кровати, безвольно свесив ноги во фланелевых тапочках.

— Пока думал, что ненадолго, и мамка заберёт, играл вон там в машинку, кубики, — заговорщицким шепотом сообщила уборщица, возившая тряпкой по липкому полу. — А как понял, что всё, — просто сидит.

Глеб был похож на малыша, которого последним забирали из детского сада. Он обернулся и взгляд его скользнул по знакомому лицу, но сразу погас. Ниночка не привела маму.

Галина Николаевна же на известие о том, что Нина видела Глеба, заулыбалась.

— Он у меня умный мальчик, такой умный мальчик. Вы не смотрите, что он не говорит, он все цифры знает, наизусть помнит телефонную книгу, сотнями, тысячами считает в уме! Запишите его в первый класс? Ну, запишите? Ну, тётенька, чего вам стоит? — внезапно по-детски обиделась она.

Ниночка не теряла решимости, снова и снова набирала номер и слушала длинные гудки; на третий или четвёртый раз отвечали.

— А если на прогулке? — уточняла она.

— Да нельзя ему на прогулку — карантин. И не усмотришь за ним, он буйный.

— А если его к ней привезти? Он со мной поедет, он меня знает.

— С ума сошла? В качестве кого повезёшь? Ты ему кто? Опекун?

Помощь пришла, откуда не ждали. Она повезла Глебу его любимую книжку с картинками, которую нашла у Галины Николаевны под подушкой, а в интернат приехало телевидение.

До Ниночки долетали обрывки фраз: «…Всесторонне развитие… Сбалансированное питание… Кандидат медицинских наук…».

Ниночка метнулась к корреспондентке с острым носом и маленькими мышиными глазками.

— Тут такое дело, в общем, мать помирает… Всю жизнь тянула… Жрать уже перестала совсем.

— А это интересно, — оживилась журналистка. — Очень интересно! Мы можем сказать, что она — ветеран Чернобыльской АЭС? Или не ветеран, а как их… Она вообще какой-нибудь ветеран, эта Галина?

— Да никакой она не ветеран! — разозлилась Ниночка. — Бабка и всё. Помогите ей сына увидеть перед смертью.

— Просто бабка… — пробормотала та, с мышиными глазками.

Но Ниночке всё-таки позвонила.

— Мы его привезём с сопровождением. Надо, чтобы они обнялись и вместе прошлись за руки и чтобы она сделала вид, что по телефону с ним говорит. Типа как звонит в интернат.

— Какой «прошлись»?! — Возмутилась Ниночка. — Она серит под себя!

— А мы её подержим под ручки, — не унывала Мышиные Глазки. — Ну, как-нибудь она может пройтись? И чтоб листья сверху красиво летели… — голос её приобрел нездоровую мечтательность.

Глеба привезли утром. Ниночка с трудом уговорила Галину Николаевну умыться и одеться, но едва открылась дверь, и та услышала знакомое мычание, взгляд её потеплел. Она на секунду как будто вспомнила, кто она и где находится.

— Ой, что же я лежу? Глеб голодный, надо ему блинчики испечь. Блинчики, как у Пети Пинчикова*, он у меня любит эту книжку. Он у меня умный мальчик, умный, очень умный мальчик… Ха-ха! Пинчиков! Блинчики!

* Стихотворение Даниила Хармса «Жил на свете мальчик Петя». — Прим. авт.

Сознание ускользало от неё. Глеб взволнованно бегал по дому и вдруг присел к ней на кровать. Галину Николаевну приподняли на подушке, Глеб благодарно посмотрел на Ниночку и протянул благодушное «Мммы». Он положил голову матери на плечо, подтянул к животу колени и свернулся в той же позе, в которой, наверное, покоился в её утробе. Тепло и тихо, только волны околоплодных вод качают его, и мама поёт, а вдалеке слышится папин голос.

— Кто у нас будет? Мальчик или девочка?

— Очень умный мальчик.

«Охеренный кадр, — сказала Мышиные Глазки оператору в синем свитере, от которого пасло перегаром так, что даже стёкла в квартире запотели. — Покрупнее сними».

***

Галина Николаевна пережила Глеба всего на несколько дней. Она уже совсем никого не узнавала и не вспоминала о сыне. Мысли её устремились туда, где она сама была маленькой девочкой. Нина гладила её по сухой, холодной, шершавой руке. Перед тем, как издать последний горький вздох, Галина Николаевна обратилась к Ниночке:

— Не уходи, мамуля!

— Я здесь, я никуда не уйду, — пообещала ей Нина. — Спи, дорогая.

И она заснула так сладко, как умеют это только младенцы.


Редактор Полина Шарафутдинова


Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Мамуля | Анна Пашкова Проза, Современная литература, Рассказ, Длиннопост, Грусть
Показать полностью 2
19

Птонгу | Александр Коротков

Маленький Птонгу родился в Зимбабве. Он ничем не отличался от своих сверстников. Был таким же чёрненьким, с такими же белыми ладошками и такими же кудрявыми чёрными волосами. Ему нравилось гоняться за мухами в жаркий полдень, прятаться от солнца за стеной глиняного дома и жевать соломинки в то время, когда отец пас тщедушных и унылых коров. Птонгу не знал, что такое компьютер, даже не видел ни разу телевизор. Но он всегда послушно молился с родителями перед едой, склонив маленькую курчавую голову над столом. Он также ходил в местную церковь по воскресеньям и подпевал тамошним песнопениям, хотя плохо представлял, о чём именно в них поётся. Иногда, сидя в церквушке на лавке, он думал о том, как здорово было бы сейчас погонять муху или смастерить лук из палки и верёвки и охотиться на местных крыс.

Птонгу | Александр Коротков Современная литература, Малая проза, Рассказ, Длиннопост

Иллюстрация Ольги Липской


Отец Птонгу был трудолюбив и исполнителен. Он пас скот днём, а вечером мастерил что-нибудь или чинил соседские дома за стакан пшеницы или бутылку молока. Мать Птонгу была слишком занята, чтобы тратить время на него лично. Она вставала в пять утра и уходила работать в поле, после чего занималась хозяйством, в некоторые свободные минуты прерываясь на то, чтобы покормить младшую сестру Птонгу молоком. Сестёр у него, кстати, было пять, и ещё три брата. Сам Птонгу был пятым по старшинству. Слишком мал, чтобы помогать отцу в свои пять лет, и слишком взрослый, чтобы совсем ничего не делать и гоняться за мухами целыми днями. Старшие братья и сестры Птонгу редко ходили в школу. На это почти не было времени, ведь нужно было помогать родителям вести хозяйство. Да и ни к чему было тратить на это деньги. Вряд ли Птонгу имел представление о том, как именно и почему солнце всходит каждое утро и заходит вечером, это было не его дело, а Божье. Но ему было интересно, что находится у мухи внутри, что позволяет ей так быстро и ловко от него улетать.

Белых людей Птонгу видел несколько раз. Каждый год прилетали какие-нибудь исследователи, которые селились неподалёку, в палатках, и целыми днями бродили по окрестностям, собирая листья и траву и фотографируя животных. В этот раз в начале недели раздалось непривычное жужжание, и на одном из полей приземлился небольшой кукурузник белого цвета. Оттуда вылезли несколько человек с рюкзаками. Они стали поспешно доставать из самолёта различные мешки и сумки. Птонгу наблюдал из-за кустов, с другими мальчишками. Он уже знал, что не стоило бояться белых приезжих, но безопаснее было держаться от них подальше. Ему всегда было крайне интересно, почему они приезжают сюда смотреть на траву, неужели у них нет своей?! И откуда у них столько времени на это, когда нужно пасти скот, работать в поле или, на крайний случай, гоняться за мухами. Невозможно было догадаться, а спрашивать у родителей он побаивался, ведь как-то раз отец за ужином сам недоумевал, зачем они прилетают сюда каждый год и как Бог терпит у себя в небе это жужжание. На что мать отвечала, что Бог и создал этот самолёт и это жужжание и помогает им, потому что он не такой мерзкий грязный пастух, которому всё подряд не нравится. Отец тогда махнул рукой и положил кусок лепёшки себе в рот, продолжая сидеть в явном недовольстве.

Иллюстрация Ольги Липской

Тем днём Птонгу как обычно болтался по улице, изнывая от непривычной даже для Африки жары. Друзья не вышли на улицу погонять мяч, поскольку помогали своим родителям, его же отец и мать ещё не вернулись с работы, поэтому Птонгу не оставалось почти ничего, кроме как заниматься привычным, любимым делом: он гонялся за мухами в надежде поймать хоть одну и посмотреть, что же у неё в брюхе, что так сильно жужжит, как самолёт. Он провёл так уже около часа, что достаточно сильно его измотало. Вдобавок ко всему какая-то ветка врезалась в его маленькую белую пятку и поранила её. В один прекрасный момент ему показалось, что муха тоже порядком устала и не может больше так резво лететь. Это придало ему новых сил и заставило побежать вдвое быстрее, не замечая, что происходит вокруг. Так, в пылу погони, Птонгу и сам не заметил, как ворвался за мухой в хвостовой отсек стоявшего на поляне самолёта. Ещё пару секунд он бешено махал руками, пытаясь уже вот-вот схватить жужжащую беглянку, но та взмыла к потолку, села в самый дальний угол и перестала обращать внимание на все жалкие попытки Птонгу согнать её с места. Он ещё пару раз махнул рукой, кинул кусок палки, промазал и остановился, часто и тяжело дыша. Внезапно Птонгу почувствовал безумное облегчение прохлады, окутавшее его, как холодное одеяло или как вода местного ручья, где он купался каждую среду. Жара будто не смогла проникнуть сквозь обшивку и осталась ждать его снаружи. Птонгу вытянул руки в стороны и начал кружиться в этой божественной прохладе, но наступил на больную пятку, схватил её руками, запрыгал на одной ноге, споткнулся и грохнулся в кучу мешков и сумок, таких мягких и холодных. Тут он увидел знакомую муху, сидящую на потолке и, возможно, посмеивающуюся над его неуклюжестью. Он начал наблюдать за ней, нежась в случайно обнаруженной куче вещей, и сам не заметил, как уснул. Причём так крепко, как не спал ещё ни разу дома, на родной кровати.

Разбудил Птонгу грохот мотора. Он приоткрыл один глаз, но ничего не изменилось, вокруг была та же темнота, что и с закрытыми глазами. Он открыл уже оба глаза и начал всматриваться в мрак, пока ещё ничего не понимая. Спустя пару секунд он осознал, что именно происходит, и ринулся было к тому месту, где должна была находиться дверь, но самолёт неожиданно начал движение, и Птонгу не смог устоять на ногах, завалившись обратно в груду сумок. Самолёт продолжал двигаться, поворачивая то влево, то вправо. Всё вращалось и кружилось в голове Птонгу, он хватался то за одну, то за другую стенку, пытаясь принять устойчивое положение. Через некоторое время он сумел нащупать металлическую балку, подтянулся на ней и наконец встал. Опираясь о стену, он сделал пару шагов по направлению к двери, остановился и забарабанил кулаками по обшивке. Самолёт остановился. Птонгу подумал, что его услышали, и прекратил стучать, но через мгновение машина дёрнулась и стремительно поехала вперёд, набирая скорость. Птонгу пошатнулся, но снова схватился за балку и устоял. Он начал с двойной силой барабанить по стенам и кричать что есть мочи, чтобы его быстрее услышали, но спустя пару секунд самолёт оторвался от земли, рванул, качнулся, и Птонгу снова не смог устоять на ногах, возможно, из-за раненой пятки. Он запнулся о какой-то мешок и повалился на пол, ударившись обо что-то твёрдое и холодное головой, да так сильно, что потерял сознание и снова впал в глубокий сон.

Когда Птонгу пришёл в себя, то увидел белые стены, жалюзи и людей в медицинских халатах, шастающих около его кровати. Они приносили и уносили какие-то бумаги и крепили их к планшету на торце его койки. Одна женщина подошла к нему, внимательно посмотрела ему в глаза, пощупала руку и немного поправила трубку капельницы, идущую от висящей на расстоянии стеклянной банки к середине его руки. Было светло и прохладно, лежалось ему крайне удобно, только хотелось перевернуться на бок, но женщина остановила его и прижала обратно лопатками к матрасу, сказав что-то на непонятном языке. Затем подошёл молодой человек, присел на соседнюю койку, взял в руку какую-то коробочку с кнопками, нажал на одну, и в углу зазвучал висящий на стене ящик, а секундой позже ещё и стал показывать разные картинки. Потом парень ещё немного понажимал кнопки, ящик поморгал и остановился на изображении мухи. После этого он стал показывать, как муха летит сквозь дым и как тот причудливо загибается от крыльев после её полёта. Так Птонгу впервые познакомился с телевизором. Он ни слова не понимал, но с упоением наблюдал за всем происходящим на экране, думая о том, как поразительно то, что можно рассмотреть всегда волновавшую его муху так близко, да ещё увидеть наконец, как двигаются её крылышки. Он не мог оторвать от телевизора взгляд и даже немного приоткрыл рот. Через некоторое время парень уже читал какую-то книженцию, не обращая внимания на экран, а Птонгу продолжал заворожённо смотреть. Молодой сосед что-то произнёс, но Птонгу снова ничего не понял, тогда парень протянул коробку и движениями показал, на какую кнопку нужно нажать, чтобы картинка сменилась, а на какую нужно надавить, когда захочешь, чтобы картинок больше не было.

На следующий день в его комнату пришло несколько людей: те белые, что рассматривали траву в его деревне, и один темнокожий, который наконец-то заговорил на понятном языке.

- Как тебя зовут, малыш? – спросил он

- Птонгу, - ответил маленький тёмный комочек в белых простынях и с повязкой на голове. - А где я?

- Это больница, ничего не бойся, ты ударился головой, и врачам нужно вылечить тебя.

- Но я чувствую себя хорошо, я не болею, - удивился Птонгу.

- Это потому что здесь за тобой хорошо следят, ты должен поблагодарить этих людей, но если сейчас ты начнёшь снова бегать, тебе может стать хуже. Необходимо, чтобы за тобой ещё понаблюдали и помогли тебе. Как нам найти твоих родителей, они, наверняка, сильно волнуются?

- Отец пасёт скот, а мама, наверное, ещё в поле.

- Нет, ты не понял, где находится твой дом, и как их зовут?

- Он на улице, недалеко от поляны, направо от церкви. А разве Мама и Папа это не их имена?

- Понятно, значит отец пастух. Мы свяжемся с ними, им что-нибудь передать?

- Скажите им, что… что я не плакал. Отец наверняка думает, что я распустил нюни.

- Хорошо, теперь отдыхай, – и они ушли, потрепав его по торчащим из-под повязки волосам.

Птонгу долго не засыпал в тот день, он все щёлкал каналы, хотел снова посмотреть на мух вблизи и на то, как они чудно летают.

Прошли среда и четверг, и вот снова у его койки собрался консилиум. Темнокожий мужчина снова заговорил первым:

- Как твои дела, парень? – начал он. – У меня есть для тебя несколько важных новостей. Во-первых, ты почти оправился от того ушиба, все обследования это показывают, и ты не представляешь, как хорошо, что мы их сейчас сделали. Понимаешь, мы обнаружили, совершенно случайно, что не всё было в порядке и до ушиба. У тебя в голове есть одна очень опасная штуковина, которая может очень скоро разорваться и травмировать тебя. Это абсолютно не нужно, поэтому нам необходимо сделать тебе укол и, пока ты спишь, достать эту штуку и обезопасить тебя. Ты ведь не против, малыш? – Но он не стал слушать ответ озадаченного юнца и просто продолжил говорить: - Только здесь, в округе, тебе не смогут помочь. Нужны более опытные врачи, которые делали такое уже много раз. Но они не здесь. Они далеко, нужно опять лететь на самолёте. Эти добрые люди, к которым ты забрался в сумки, согласились помочь тебе. Они отвезут тебя, присмотрят за тобой и оплатят эту, довольно дорогую, операцию, – и он указал на исследователей, которые были в деревне Птонгу и фотографировали всё подряд: от травы и до носорогов. Это была пара немцев, лет сорока. Как и у большинства немцев, у них были некоторые причудливые особенности: он высветлял себе волосы и носил серьгу в левом ухе, а у неё во всё плечо красовалась разноцветная татуировка стрекозы, а на внутренней стороне руки распускался такой же вытатуированный цветок. Они сидели в обнимку и смотрели на Птонгу с улыбками, полными сожаления и ласки. Ганс и Бруна, а именно так их звали, казались Птонгу очень милыми, добрыми и заботливыми. И его совсем не смущало ни то, что их язык был похож на лай бешеных псов, ни то, что у них была странноватая внешность.

Ганс начал говорить на своём языке, да так, что на некоторых ударениях Птонгу рефлекторно моргал от испуга. Темнокожий мужчина начал переводить:

- Ганс говорит, что они обязательно присмотрят за тобой и не дадут тебя в обиду. Они уже поговорили с твоими родителями, объяснили им ситуацию, пообещали тщательно следить за тобой и получили их согласие. Он считает, что тебе должно обязательно понравиться в Германии. Ты будешь жить в их доме. У них нет детей, только две собаки, так что тебе не будет тесно. У тебя будет своя комната. Крайне благоприятная среда для восстановления после лечения.

- А у них есть такая штука? – и Птонгу указал пальцем на телевизор в углу.

Темнокожий мужчина перевёл, и немцы дружно засмеялись.

- Конечно, конечно есть эта штука и пара других, которые тоже должны тебе понравиться.

Это обрадовало Птонгу, он заметно повеселел.

- Последнее, что нам необходимо, - продолжил мужчина, - это твоё личное согласие. Скажи, ты согласен уехать с этими людьми для лечения?

- Да, - без каких-либо сомнений или раздумий ответил Птонгу, смотря на мужчину наивными детскими глазами.

- Хорошо, тогда мы сообщим тебе о дальнейших действиях в понедельник. – и все засобирались уходить, но Ганс остановил темнокожего мужчину и попросил его остаться ещё на секунду. Он наклонился к Птонгу, проговорил ему что-то и крепко обнял его. Мужчина неторопливо перевёл:

- Ганс сказал, что они с Бруной не могут иметь детей и им очень одиноко, процессы усыновления затянуты в Германии и они не могут довести их до конца из-за своей работы, поэтому они безумно рады своему шансу почувствовать себя родителями и поухаживать за тобой, пускай и не долго. Он надеется, что вы с ним найдёте общий язык, – мужчина договорил это, и они ушли, помахав на прощание.

Прошли годы. Земля немножко усохла. Вулканы стали чуть менее активными, деревья чуть менее зелёными, вода в горных ручьях чуть менее чистой. Деревня Птонгу продолжала жить всё той же жизнью, только уже без него. Его отец всё также пас скот днём, ремонтировал дома вечерами, только возраст стал сказываться, и ему теперь помогали сыновья, братья Птонгу. Постаревшая мать всё также, склонившись, работала в поле, но теперь, с сёстрами Птонгу, она успевала намного больше. Здание церкви обветшало, глина откалывалась от стен, и в них появились трещины, под самой крышей. Единственным последствием прогресса стал дизельный генератор у здания администрации. На протяжении дня он постоянно гудел, и это гудение вошло в привычное течение жизни, отодвинуло знакомую всем тишину и заняло её место.

Птонгу теперь жил в Германии у своих опекунов: Ганса и Бруны. Операция прошла успешно, но лечение заняло гораздо больше времени, чем планировалось. Сначала необходим был постоянный контроль врачей, потом какое-то время нельзя было передвигаться на самолёте из-за перемен давления, после понадобились повторные исследования, чтобы подтвердить, что всё в порядке. Затем для переезда понадобилось сделать заграничный паспорт. Его можно было сделать только через консульство, которое работало в крайне неудобные часы. В общем, находились тысяча причин, по которым возвращение домой было затруднительным для Птонгу, как, собственно, всегда находится тысяча причин не делать то, чего делать не хочется. Тем более, что жизнь его была полностью налажена: он ходил в школу, научился писать и читать по-немецки, завёл друзей, полностью освоил управление телевизором, а также компьютером, телефоном и игровой приставкой. Опекуны не чаяли в нём души, обеспечивали его всем необходимым и даже баловали, но Птонгу по природе своей не был наглым нахлебником: он всячески помогал Гансу с ремонтом дома и автомобиля, а Бруне - с уборкой по дому и мытьём посуды. Жизнь устаканилась и вошла в привычку: уже сложно было представить, что вместо игры в футбол на приставке мальчик сможет снова гонять пластиковую бутылку босиком во дворе или преследовать мух до изнеможения. Несколько раз Ганс поднимал тему возвращения Птонгу на родину, но отнюдь не из-за того, что хотел этого, а скорее потому, что этого требовала этика. Ведь они не могли удерживать мальчика силой, и нужно было регулярно убеждаться в его искреннем желании остаться. А Птонгу уже отвык от своего старого дома. В таком возрасте очень легко перестроиться на новый лад и забыть то, что было раньше.

Что и говорить, он уже иногда не мог вспомнить некоторые слова на родном языке и помнил их только на немецком. Он и сам не заметил, как стал «рычать» и «лаять», как его опекуны, даже когда говорил о чём-то милом и нежном. Иногда он вспоминал мать и отца, свой дом и маленькую деревянную двухэтажную кровать в дальнем углу комнаты. Мелькали в его памяти и знакомые постройки деревни, худые коровы и собаки, передвигающиеся с опущенными головами. Нельзя сказать, что он скучал по всему этому, ведь он помнил лишь детали, и, если уж быть до конца честным, не успел привыкнуть за столь малое количество сознательных лет к такому окружению. Но что-то внутри иногда заставляло его задумываться о том, что было бы интересно снова взглянуть на места детства. Чаще всего эти мысли посещали Птонгу перед сном или в те минуты, когда он сидел без дела и ничто не сосредотачивало на себе его внимания.

Время быстро убежало куда-то вперёд, за кривое коромысло горизонта. Пыль, поднятая в воздух, медленно разлетелась по углам комнаты и плавно приземлилась на свои новые места, где её уже никто не беспокоит. Мир перестроился, перепрограммировался, и теперь прошлое не имеет значения, а будущее неизвестно - есть только тот период, в котором твои действия могут повлиять на что-то. Больше нет ничего. Птонгу теперь 23 года. Много лет назад Ганс и Бруна усыновили его, и теперь он носит фамилию Вайсенблатт. Он полноправный немец, не только на бумаге, но и в душе, характере. Он пунктуален, чистоплотен, не нарушает закон и болеет за сборную по футболу. У него есть план, что бы он ни делал, хорошие манеры, вежливость и уверенность в завтрашнем дне. Птонгу поступил на биологический факультет университета и подробно изучает насекомых. О мухах он знает почти всё и будет писать свой диплом именно о них, а точнее, о механике движения крыла мухи в условиях сильного ветра. Ганс передал ему за успехи в учёбе свой старый «фольксваген», на котором Птонгу каждый день проделывает путь до университета и обратно, а по пятницам развозит друзей из бара по домам, ведь сам не пьёт даже легкое пиво. К капусте и сосискам, однако, он сильно пристрастился и при первой возможности заказывает именно их. Он ни разу за это время не пожалел, что остался в Германии. Чтобы понять, почему, достаточно просто представить и сравнить уровень его развития с тем, какого он мог бы достичь, оставшись в Зимбабве. Но последний год его не покидала навязчивая мысль съездить на родину, увидеть родителей, братьев и сестёр. Он и сам не мог понять, почему его тянет туда, чего он хочет добиться своим приездом. Просто его преследовало постоянное чувство, что нужно так поступить. В один из дней он решился поговорить об этом со своими новыми родителями. Ганс и Бруна восприняли эту новость с энтузиазмом и лёгким беспокойством. Они не сказали ни слова против, даже если и подумали. В скором времени должны были начаться рождественские каникулы, полностью освобождая Птонгу от учёбы.

Билеты были куплены, вещи почти собраны. У Птонгу были полные сумки подарков, ещё целый день на сборы и чувство беспокойства, ведь он не знал, что его ждёт, а это неимоверно тревожило его теперешний характер. Ганс и Бруна всё время улыбались ему, заглядывали каждые пять минут в его комнату, чтобы спросить, не нужна ли ему помощь, и периодически покусывали ногти.

Несколько мгновений - и вот уже Птонгу с Гансом катят на том самом «фольке» в сторону аэропорта, слушают радио и беспокойно молчат. Бруна с тревогой поцеловала их на прощание – Ганса как обычно, а Птонгу как в последний раз. Никто из них не боялся летать, но даже журналы из задних карманов сидений, за которыми они прятали свои лица, не могли скрыть волнение, а пальцы барабанили по ним, как Ларс Ульрих на своих лучших концертах.

- Ты уже подумал, что скажешь родным, Птонгу? - спросил Ганс.

- Никак не могу придумать, всё время прокручиваю эту сцену в голове, и возникает долгая пауза, – ответил Птонгу.

- Может быть, начать с подарков или с шутки? – предложил Ганс.

- Не думаю, что что-либо вообще может подойти для данного случая, – возразил Птонгу, и они оба снова уткнулись в журналы, но не могли прочитать ни слова.

Самолёт приземлился, африканский жар сразу обнял их, как только они вышли на воздух. Он был непривычен для обоих, но Птонгу переносил его гораздо легче. Теперь оставалось лишь пару часов пути на старом и разбитом автомобиле. Кочки на дороге не чувствовались вовсе, поскольку мысли были заняты совсем другим. Машина подвезла их к жилью, которое Ганс, естественно, заранее, снял через интернет в той самой деревне. Птонгу кусками узнавал окрестности, но не слишком много воспоминаний нахлынуло на него. В основном те, что были связаны с погоней за мухами. Они разложили вещи и переоделись. Ганс сменил вымокшую до ниток рубашку, а Птонгу лишь надел более лёгкие кроссовки, что Бруна надежно упаковала в пакет на дне его сумки. Через пару минут они уже стояли перед заветной дверью, и гримаса Птонгу ежесекундно менялась с улыбки на слёзы. Его руки дрожали, и он не мог заставить себя постучать в дверь. Он оглянулся на Ганса, и тот многозначительно кивнул, закрыв глаза и отдавая ситуацию в руки судьбы.

Птонгу собрался и постучал три раза. Весомо, чётко и сильно. Он так это себе и представлял. Раздалось шлёпанье ног, и через секунду дверь открыла маленькая девочка с растрёпанными волосами и в пижаме.

- Манула? - замешкался Птонгу

- Нет, – девочка помотала головой. Ещё одна попытка.

- Киранда? – неуверенно произнес Птонгу. Снова нет; девочка с недоверием посмотрела на него и криком позвала маму. Вышла полная женщина в переднике и с мукой на руках. Она сурово и вопросительно посмотрела на гостей.

- Здравствуй, мама, я Птонгу, вот тебе бусы! – Птонгу протянул женщине бусы, та посмотрела на них, потом на него, потом на Ганса, потом на небо и грохнулась в обморок.

Уже спустя суматошные и непредсказуемые пятнадцать минут, когда все вокруг бегали: и взрослые, и дети, и собаки, - кто-то опрыскал женщину водой, и она пришла в сознание, пока Птонгу держал и гладил её руку. Женщина запричитала, слёзы брызнули у неё из глаз, и она обхватила тощее тёмное тельце своими сильными руками в муке. После были сумбурные и никчёмные взаимные вопросы, ответы на которые никто даже и не слушал, много объятий и поцелуев. Ребятня стояла в стороне, не понимая, что происходит, щипая друг друга исподтишка и улыбаясь своими широкими ртами. Ганс же стоял на улице, обливался потом и наблюдал за происходящим, как почтальон, ожидающий росписи в бланке получения.

Уже потом, за столом, Птонгу познакомился со своими братьями и сёстрами, число которых, кстати, увеличилось, и представил всем своего опекуна, обдувающего себя ручным механическим вентилятором, сделанным в Германии, а потому работающим исправно и без перебоев. Когда с работы вернулся отец Птонгу, история повторилась, но в этот раз без обморока. Снова было много слёз, объятий, и снова Ганс чувствовал себя лишним на этом празднике жизни.

Глубокой ночью в доме горел свет, за столом сидели все: кто-то доедал последние лепёшки, кто-то из детей уже спал, прислонившись к стенке, мать и отец Птонгу держали его руки, а Ганс пил воду и повторял, что всем непременно стоит посетить Германию.

На следующий день, не сомкнув за ночь глаз, Птонгу изъявил желание помочь родителям на работе и отправился с отцом латать чью-то крышу. Ганс подносил инструменты и держался подальше от крайне ненадёжной лестницы, сколоченной из стволов деревьев и палок. После они отправились помогать матери и сестрам Птонгу в поле, где темнокожий немецкий юнец, как мог, изъяснялся с родственниками во время работы, а Ганс постоянно мазался кремом от загара и обдувал себя вентилятором. Ему казалось, что Птонгу безумно счастлив от того, что попал в знакомую с детства среду, и чувствует себя, как рыба в воде. Сам же Ганс лишь оставлял лужи пота от себя и мечтал о качественном немецком душе и редком, но возможном на Рождество снеге. В него уже не лезли лепёшки, он грезил о чём-то из ближайшего супермаркета. О чём-то, приготовленном в микроволновке и запитом литром отменного местного пшеничного нефильтрованного.

К концу недели подходило время отъезда, и Ганс нерешительно и издалека начал поднимать эту тему:

- Наверное, не хочется уезжать, не так ли, Птонгу? – выведывал он.

- Знаешь, тут всё так просто, всё так легко. Я, конечно, скучаю по компьютеру, по кино и по Бруне, но здесь я чувствую, что жизнь в моих руках, я могу ей управлять и, что самое интересное, я чувствую, что здесь мое место, я нужен семье.

- Так ты хочешь остаться? – тревожно спросил Ганс.

- Я не вижу смысла уезжать. Здесь мои корни, здесь то, к чему я привык, это моё место, и я должен быть здесь.

Ганс обнял Птонгу. Произошло самое страшное. То, чего он и опасался. То, чего опасалась Бруна, когда отправляла его в этот москитный ад. Что теперь он скажет ей?! Может, и ему безопаснее остаться работать в поле? Нет, уж лучше встретить смерть, как мужчина, от своей женщины. Он помог Птонгу перенести его вещи в дом, пожал ему руку на прощание и ушёл, скрывая слёзы в темноте африканской ночи.

Птонгу, воодушевлённый, вошёл в свой дом и обнял мать, стоящую у стола. Она готовила и улыбнулась быстро, так, как улыбаются матери, когда у них нет времени. Малышня носилась по дому, а кто-то уже успел забраться в его сумку и выпотрошить её. Птонгу достал свой айпод и зарядку, поднял глаза и спросил у отца, где ему найти розетку. Но тот лишь вопросительно посмотрел на него из-под своих обмотанных изолентой очков. Птонгу отложил девайс, подумав, что это небольшая потеря.

- А что вы делаете на выходных? – спросил Птонгу. – Может, сходим на рыбалку вместе? – он снова посмотрел на отца.

- Если Бог будет милостив, то не пошлёт нам выходных, сынок. Работа даёт нам возможность обеспечивать себя едой и водой. На рыбалку ходят лишь бедняки, да и то сейчас в их сетях Бог не оставляет большой улов, он любит, когда человек может поработать и руками, и головой.

- Но ведь не всё происходит, потому что Бог так хочет? – удивился Птонгу.

- Как же? Если бы Бог не хотел, твои любимые мухи не летали бы над землёй.

- Ну как же, папа, они летают отнюдь не от этого, это чудесное сочетание сил природы и аэродинамической физики.

- Э-э-э, – засмеялся отец, – что же за глупости ты говоришь, неужели этой несуразице ты учился там, в университете? Запомни, Бог хочет сделать сытыми птиц, а поскольку те летают высоко, он и мухам дал крылья и научил их ими двигать, чтобы они приносили свои тела в корм полезным животным, таким, как птицы.

Птонгу сделал удивлённое лицо и слегка причмокнул. Он посмотрел в сторону своей сумки, на ней сидел его брат, измазанный только что съеденным сникерсом, и выцарапывал что-то на деревянном полу его новым, сверхтонким и облегчённым телефоном.

Наутро невыспавшийся Ганс едва плёлся к машине, волоча свои вещи. Он тщетно пытался спланировать свой разговор с Бруной, когда у автомобиля он наткнулся на Птонгу. Тот молча помог закинуть его вещи к своим, в багажник, затем так же молча сел в салон и уставился в окно. Всю дорогу Ганс не решался с ним заговорить, поскольку видел его недовольство и напряжение. Как бы то ни было, он был рад, что Птонгу возвращается вместе с ним и они продолжат совместное проживание в стране с благоприятным климатом и комфортными условиями.

Лишь в самолёте Птонгу на секунду отвлёкся от электронной книги и сказал, глядя в спинку сидения перед собой: «научил их двигать крыльями, чтобы они приносили свои тела в корм птицам». Он округлил глаза, помотал головой и снова уткнулся в книгу. Больше никто за поездку не проронил и слова. Только гул двигателей и наученная муха безжалостно вытесняли тишину из самолёта.


Редактор Анастасия Ворожейкина.


Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Птонгу | Александр Коротков Современная литература, Малая проза, Рассказ, Длиннопост
Показать полностью 2
4

ГОРЕ | Игорь Галилеев

Одиночество бывает разным. Случается, что тебя просто бросают — это всегда временно, потому что потом обязательно появится в жизни новый человек, новая близкая душа.

А бывает всепоглощающая тоска, безысходность — когда знаешь, что изменить в жизни что-либо уже нельзя, когда готов лезть на стену и бесконечно плакать, рыдать в голос, зная, что всё равно ничего из этого не поможет.

Так происходит, когда умирает твой ребёнок.

— Мама, мама, я через неделю дома буду! Теперь остались только дорога, поезд, и — встречай! Скоро приеду!..

ГОРЕ | Игорь Галилеев Современная литература, Малая проза, Рассказ, Мат, Длиннопост

Иллюстрация Лены Солнцевой


Ну и слава богу, ну и хорошо. Мать положила трубку старенького дискового телефона и, вздохнув, улыбнулась: Санька, сын, из армии возвращается.

Три года дома не был. Моряк. Ах, сколько гордости! Соседки теперь обзавидуются. Одних разговоров около подъезда, наверное, на месяц будет. Ну и пусть судачат, не жалко, пусть чужое счастье языками перетирают.

Мать встала с расшатанного стула, подошла к зеркалу в полроста в прихожей.

Да, морщин, конечно, больше стало. И не мудрено: слёз-то сколько вылито, переживаний в бессонные ночи — не счесть. Похудела вроде, да и как не похудеть: последнюю копеечку сыну в армию на Дальний Восток отправляла, чтобы хоть сладенького поел, чтобы сытым был. Ему нужнее.

Ничего, едет уже, неделя ещё.

Задумалась: кого же на встречу сына позвать? Родственников-то раз-два и обчёлся. Считай, и нет никого, а кто есть — в деревне за сто километров живут. Они и эти-то годы ни разу не были, картофелины ни одной не привезли. Хотя, гулять — не работать, явятся. Если позовёт, конечно.

И наряд какой-никакой нужен... Да, голова кругом! Ну, ничего, выкарабкается — на сберкнижке заначка в тысячу есть на чёрный день. Видать, на «белый» день потратить придётся.

Так и сделала.

Утром на рынке еды набрала, даже мяса взяла — мужик всё-таки едет. Водки бутылку купила тоже. И на платок деньги остались: на плечи набросит и хорошо, и в обновке.

К фруктовым прилавкам подошла, виноград посмотреть.

— Эээ, мать, ты чего? — вырвал из руки виноградную гроздь продавец-кавказец. — Не бери так, пока деньги не дала! Осыпешь-масыпешь, кто платить будет, а?

— Да куплю я, — даже вздрогнула, — если не дорого... Сколько стоит-то?

— Сколько? Щас, мать, взвесим-мавесим...

И положил на весы виноград, ладонью подприжав.

— Вот, как по щётчику-мётчику: пятьдесят рублей с тебя, мать.

Эх, ладно, куда денешься, сын-то порадуется. Достала кошелёк на железной защёлке, последнюю купюру вынула, протянула продавцу со вздохом. Вот и всё, нет заначки, кончилась.

До дома пешком пошла — не далеко вроде бы, но потом пожалела, что на проезд три рубля не сэкономила — ноябрьский ветер жуть какой холодный, до косточек добрался. А ведь купленное тяжело нести, руки без варежек через минуту заледенели. Остановилась, сетки к ногам прислонила, ладони ко рту поднесла — хотя бы немного отогреть.

Так и дошла: с передышкой и остановками. Не заболеть бы.

На следующий день прибралась, в сашкиной комнате — так, только пыль стёрла, как каждую неделю делала эти годы, да полы помыла. На узкий диван положила постельное бельё. Всё готово, только приезжай скорей...

Накануне ночью глаз, наверное, ни разу не закрыла — какой там! А вдруг поезд рано утром? Проспит, не дай бог. С рассветом колею в паркете от окна к двери протоптала — может, по улице к дому идёт, а, может, уже по ступеням подъезда поднимается.

Но звонок в дверь всё равно прозвучал неожиданно — даже ложку выронила, которой щи мешала, разогревая второй раз.

Подбежала к двери, распахнула... и не сразу поняла, кто это там, в подъездном сумраке.

Оказалось, что какой-то незнакомый мужик Сашку — в форме, в бескозырке — под руку держит.

— На-ка, мать, принимай сына, — и передаёт словно вещь какую. — Выпил немного, с непривычки развезло бедолагу. А что, имеет право — с армейки вернулся.

И ушёл, не оглянулся.

Господи, и правда, пьяный в стельку, словечко сказать не может. Хорошо, хоть не волоком тащить надо, ногами сам перебирает.

— Санечка, ну ты чего же так? — запричитала, усадив на диван. — Ведь разве можно? Утром голова-то как болеть будет. Ничего, ложись, спи, я тебя щами вылечу.

Ботинки сбросила, бушлат армейский кое-как расстегнула, сняла.

— Спи, сыночек, спи, мой хороший...

И по голове погладила, волосы со лба убрала. Взрослый совсем стал — вон, и брови, что ли, жёстче стали, и новые прочерки морщин от носа к губам лицо как из камня сделали. Защитник.

И вышла из комнаты на цыпочках, чтобы не потревожить.

Проснулась ночью от того, что кто-то её за плечо трясёт. Не сразу и поняла, что сын.

— Мам, привет, — шёпотом почему-то. — Извини, что так вернулся — в поезде напоили. Не помню даже, как домой пришёл.

И за голову рукой держится.

— Не пришёл — принесли, считай, — встала, халат набросила. Электронные часы, которые подарили на заводе перед увольнением, показывали полтретьего ночи. — Горюшко ты моё. Пойдём, щами накормлю, легче станет.

На кухне только одна табуретка была, поэтому на неё сына усадила, а сама стоять осталась.

Плиту зажгла, кастрюлю на огонь подвинула.

— Мам, может, водочки есть немного? — спросил сын. — А то ведь совсем худо...

— Ладно, на, выпей, — и бутылку из холодильника ему на стол поставила.

Сашка даже в ладони хлопнул, обрадовался.

— Вот это дело! Вот это хорошо!

И сразу полкружки, которую ему мать для чая приготовила, налил. Сказать было что-то хотела, но не успела — сын залпом, с прихрюкиванием, водку в себя влил.

— Куда ты так, — спросила, — захмелеешь же! Сейчас я тебя щами накормлю, чтобы не на пустой желудок-то...

— Сама, мать, щи ешь, — ответил как отрезал. Уже и опьянел заметно. Встал, бокал и бутылку с собой взял. — Я спать пошёл, — и повернулся спиной к матери. — Не буди: если что, сам встану.

Да, не такую встречу мать себе представляла. Думала, что она с радостью, со счастливыми слезами пройдёт. Хотя конечно, не ребёнок ведь уже, не дитя малое, чтобы на мамкином плече плакать, как раньше, в школе, через три недели после лагеря домой возвращаясь. Взрослый мужик. Ох, только бы не пил больше, только бы праздник этот не затянулся надолго...

Но как в воду смотрела.

Потом корила себя, что именно в тот день и сглазила: сын с тех пор пить не заканчивал. Вот уже двадцать лет с возвращения из армии прошло. Нет, он, конечно, хороший, работящий — вон на дачу каждую неделю мотается, вкалывает там, не разгибаясь. А на работу? Ну что же, время такое, наверное, сложное — не устроится никак. Пробовал, само собой, но то коллектив не тот, то не платят вовсе.

Опять же, всегда до первой получки. А потом снова дома, снова месяц на диване.

Сама-то мать уборщицей в два магазина устроилась на неполный день — всё какая-то подмога к пенсии. А так, ну что? Вроде бы как у всех всё — на хлеб-то им двоим хватает, не голодные.

Поначалу мечтала, что женится, остепенится, даже сходился однажды с кем-то. Меньше месяца вместе прожили, а после первой зарплаты на новой работе — домой вернулся. Мать тот день хорошо запомнила, хотя очень старалась забыть.

Прямо с порога орать начал:

— Это ты виновата! Всё выпроваживаешь меня, всё меня сватаешь. — И взорвался: — Не любит меня никто! Никому я не нужен!

— Ну что ты, Сашенька, — попыталась за руку его взять — отмахнулся, — а я? Я же люблю! Я же всё для тебя делаю. Вон ботинки к зиме купила. Померяй…

И коробку протягивает.

— Да на кой они мне?! — отшвырнул покупку сын. — Что, мёрзнуть, что ли, где стоять надо? Обойдусь. Всё, говоришь, делаешь… А вот сюда, домой, привести девку не даёшь. А ведь, может, и сложилось бы с кем, если бы не ты!

— Нет, Санечка, сюда не приводи. Это моя жизнь и мой дом. Пусть до смерти хозяйкой здесь останусь…

И заплакала от бессилия на кровать присев.

— Эээх…— рукой махнул, дыхнув перегаром, и хлопнул дверью своей комнатой.

Ну что же здесь поделаешь? Горе, конечно, когда сын пьёт. Может, из-за этого и жизнь не складывается. А, может, и правда — сама виновата…

Встала, вздохнула тяжко и на кухню пошла, ужин сыну готовить — жизнь-то продолжается.

…Сегодня пошёл пятый день, как он пьёт. Да и ладно бы сидел у себя в комнате, с телевизором разговаривал — нет, ему общение с матерью надо. Она как раз на работу в один из магазинов собиралась.

— Вот ну что ты ходишь-то как нищенка, — тыкнул он на материну заношенную куртку пальцем. — Перед соседями не стыдно? Ходит она полы за ними мыть за копейки!

— Мне за тебя перед ними стыдно, что лоб сорокалетний дома на материной шее сидит...

— Чего?!— заорал вдруг. — Стыдно? За меня? Да идите вы все нах! Пусть за себя стыдятся, старые калоши. Вон, у Вальки с пятого этажа — муж пьёт и её бьёт. А у этой старухи со второго сноха гуляет. Так что в чужую жизнь совать нос не надо!

И пальцем прямо перед материным лицом погрозил.

— Сашенька, откуда же злобы в тебе столько? — вздохнула.

— Жизнь, мать, такая. Да, кстати, из магазина пойдёшь, бутылку-то возьми.

— Не дадут уже, я и так у них в счёт зарплаты на месяц вперёд этой водки проклятой набрала. Может, не надо, отойдёшь как-нибудь?

— Значит, в другом магазине возьми. В общем, придумай что хочешь.

И на кухню к холодильнику пошёл: проголодался.

Вышла на улицу, под дождь, который, мешаясь со слезами, по морщинкам ручьями потёк. Ох, горе, горюшко… Ведь даже и не вспомнил, что матери сегодня семьдесят лет исполнилось.

До магазина еле доплелась, зашла, глаза прячет, чтобы слёз видно не было. Навстречу продавец Любашка из хлебного отдела попалась.

— Вы чего это нос повесили? — спрашивает.

А что ответишь?

— Так что-то. Погода может…

— Сейчас, стойте-ка здесь.

И в подсобке скрылась. Почти сразу с пакетом вышла.

— Вот, хлеба вам немного

И, видя отрицание в глазах, добавила:

— Да берите, там два рогалика и нарезного батон. Они вчерашние, всё равно списывать. Так что нате, не стесняйтесь.

Пакет в руку сунула и за прилавок отправилась.

Зашла мать в подсобку, куртку сняла, осмотрела внимательно — вроде и ничего ещё, ходить можно. Да и перед кем красоваться-то. Вздохнула, на скамейку присела, полрогалика отломила и откусила немного.

Снова забежала Любашка.

— Уф, наконец-то смену сдала, домой пойду.

На мать внимательно посмотрела.

— Да что вы такая сегодня? Сашка чего, что ли?

— Да, Любочка, снова водки просит, где взять — уже и не знаю. Не принесу, ведь покоя не даст всю ночь. О-хо-хо…

— Вот гад! Житья у вас нет! Сейчас я!..

Халатик магазинный снова набросила и в торговый зал выбежала.

— Вот, — вернулась, и минуты не прошло, — чекушку взяла. Больше нет, пусть не просит. А халюганить будет, милицию зовите.

— Да разве сдам я им его, сына-то? Ни за что, Любочка, так уж как-нибудь обойдётся…

— Я вам свой домашний номер телефона дам, — и на чеке накарябала шесть цифр карандашом, — звоните, если сильно невмоготу будет.

Посмотрела так протяжно на мать и добавила:

— Жалко мне вас, сил нет. Я же одна, сама-то, мамки с отцом с детства не видела, детдом растил. И ничего — смогла, выбралась, живу ведь! Ладно, в общем, наладится всё.

Да, конечно, наладится. Вот только когда?..

Два часа, пока полы мыла, прошли быстро, даже не устала. На улице уже стемнело, сыро, промозгло стало. А ноги домой что-то совсем не идут — не хочется. Но, может, заснул Сашка, не ждёт свою заветную бутылку. Перед дверью в подъезд потопталась — куда денешься, пошла. Как на каторгу.

В квартиру зашла — тихо, даже телевизора из его комнаты не слышно. И правда, заснул, значит. Тихонько на кухню прошмыгнула, водку под стол спрятала. Достала надломленный рогалик и в свою комнату пошла — всухомятку съест, чтобы чайником не греметь, сына не разбудить.

Свет включила и Сашку увидела — лежит на её диване, уткнувшись лицом в подушку, не храпит даже. Подошла, ладонь на спину положила — не дышит… Сильнее за плечо потянула — нет реакции. Перевернула на спину, в лицо сына всмотрелась: глаза закрыты, словно дремлет, но серое оно какое-то стало, как из воска.

Господи!

Умер сын.

На колени на пол перед ним встала, лицом к груди прижалась — и тут вырвались все накопленные за годы рыдания, без слез выплаканные, вся боль вылилась стоном.

— Сашенька, сыночек ты мой, сынулечка!.. Как же так? Что же делать-то мне теперь?..

…Сколько так простояла, проплакала — может, час или три. Встала. Подошла, шатаясь, к тому самому старенькому дисковому телефону, трубку сняла и что дальше делать — не знает. Нащупала рукой в кармане клочок бумаги — Любашкин телефон. Как во сне номер набрала:

— Любочка, приди, помоги, родимая…

Ещё не договорила, а та уже трубку бросила — сейчас прибежит.

Так и было — Любашка по голосу поняла, что беда случилась. На ходу в коридоре пальтишко накинула, кроссовки на босу ногу надела и бегом! Адрес-то она и так знала — провожала иногда сашкину мать до дома. По ступенькам влетела — дверь в квартиру оказалась открытой. Толкнула и не сразу поняла: мать сидит перед сыном на расшатанном стуле, по волосам его гладит, приговаривая:

— Спи, сыночек, спи, мой хороший...

И только одинокая слеза застыла в самой глубине морщины рядом с уставшими глазами.

…Наверное, на этом и надо бы закончить этот очень грустный рассказ, но я обязан сказать, что Любашка поселилась у матери, помогает ей изо всех своих сил, поддерживает. Возможно, даже полюбила.

Только вот каждый раз, когда из магазина домой прибегает, мать всегда перед стареньким дисковым телефоном на расшатанном стуле сидит — всё ждёт от сына звонка.


Редактор Полина Шарафутдинова


Другая современная литература: chtivo.spb.ru

ГОРЕ | Игорь Галилеев Современная литература, Малая проза, Рассказ, Мат, Длиннопост
Показать полностью 2
8

Принцесса Ява | Александр Олексюк

Когда увольнялся коллега, с которым мы делили маленький, похожий на коробку от телевизора кабинет, он забрал из шкафа три предмета: тапочек, велюровый пиджак и раму с напечатанной на холсте фотографией Триумфальной арки — всё не доходили руки её повесить. Четыре небольших ящика, стоявших внизу, забирать не стал.

— А ящики? — спросил я на прощание.

— Ящики? — коллега на секунду задумался и едва заметно скривился. — Слушай, возьми себе, если хочешь. Там чай взаимозачётный, мне не надо.

Кабинетный сосед по-барски хохотнул, подмигнул и выкатился за дверь. Я вспомнил: несколько лет назад ящики, кряхтя и кашляя, приволок мужчина — худой и прозрачный, как рыба-топорик. Кажется, он держал пельменную на «Южном» автовокзале и расплатился с коллегой чаем за какие-то невразумительные услуги.

Принцесса Ява | Александр Олексюк Современная литература, Малая проза, Рассказ, Длиннопост

Иллюстрация Ольги Тамкович


Антистеплером я сковырнул скотч на коробке. Внутри дожидался своего часа боекомплект пачек с «Принцессой Явой» в пакетиках. Зелёный, мне он не нравился, к тому же просроченный на три года. «Не так уж и много, — успокаивал я себя. — Помнишь, как-то в вагоне-ресторане ты съел кольца кальмаров, просроченные на семь лет, и ничего».

«Ява» отдавала лошадиным навозом и сеновалом. Запах отчётливо напомнил об одной скабрезной летней истории. Тогда тоже так пахло, и ярко светила луна, а местная принцесса дышала винными парами и напевала «Белые розы».

«Всё равно чай закончился, попробую», — я включил чайник. Он стоял на табуретке.

На вкус «Ява» оказалась терпкой, немного горькой и какой-то бумажной, будто заварили картонный скоросшиватель. Я без удовольствия выпил кружку бледно-жёлтой бурды, но початую пачку всё-таки не выбросил, а оставил на столе. Правда, не так чтоб у всех на виду, а украдкой — всунул её в проем между стеной и системным блоком. «Пусть стоит себе».

На следующий день опрокинул уже две кружки «Явы»: не хотел тратить деньги на нормальный, «приличный» чай: «Гринфилд» или «Ахмат». Подумал: зачем, ведь есть индийская красотка в серебряной диадеме. Она смотрела на меня с пачки чая как тихая, безразличная ко всему женщина — холодная, зато доступная. Протяни руку, вытащи её за крошечный ярлычок, кинь в горячую воду и промежду прочим выпей без сахара, нить безобразно намотай на ручку кружки. Делай с ней что хочешь: можешь в кактус вылить, можешь забыть на подоконнике, можешь спрятать в стол, и она не обидится. А то ведь придут гости, клиенты, а там «Ява» — привокзальная принцесса — между стеной и системным блоком, стыдно.

Употребление зелёной пыли в пакетиках — это обратная сторона эстетики чайных церемоний. Плевок в пиалу с лепестком лотоса, чей-то хохот в ночи, улыбочка Герострата, дадаизм. В этом есть своя прелесть, если смотреть на чаепитие философски. Надо ведь что-то пить — человек смиренно пьёт «Яву» из каких-то перемолотых лопухов и ботвы и не опускается до необходимости эстетствовать и тратить время на ритуалы. Размышляя об этом, я припомнил, что когда курил, тоже покупал «Яву» — отвратительные, дедовские сигареты, пробирающие до костей.

Постепенно мне стала нравиться «Ява» — принцесса пельменной на автовокзале, обитательница пластиковых стаканчиков в чьих-то руках. В пельменной её пьют изредка, по особым случаям, когда у прозрачного мужичка заканчивается её сестрица — чёрный чай «Принцесса Нури».

Никому ведь не придёт в голову пить зелёный чай из пакетиков, если можно заварить чёрный — такой же дешёвый, терпкий, с добавлением красителя для цвета и привлекательности. Принцесса Нури была вызывающей и красила волосы хной, её сестра Ява тоже никому не отказывала, но меж тем скромничала и предпочитала родной рыжий цвет, а я начал предпочитать Яву. Её неброская доступность обволакивала и пленила.

Поначалу я думал, будто просто привык к плохому, как привыкают к головной боли, насморку или холодным ладоням мужа или жены. Но оказалось, нет — я искренне полюбил этот странный вкус картонного скоросшивателя.

Начал пить по пять кружек в день, по шесть, по семь! Вскоре расковырял ещё один ящик, перестал стыдиться дешёвой пачки с серебряным профилем. Она принцесса, а я, выходит, раджа?

Мы стали близки друг к другу, и казалось, что больше ничего не надо: «Ява» дарила ощущение покоя и запах пряного сеновала, а я её никогда не предавал и на всякий случай стал носить подругу с собой. Один-два пакетика прятал во внутреннем кармане пиджака или в портфеле, но никогда — в заднем кармане брюк: совестно.

Отныне, в кафе ли, в гостях ли или в ресторане, если дело идёт к чаепитию, я отрывисто говорю: «Мне просто кипятку», а на удивлённые взгляды — достаю из кармана заветный пакетик с серебряным профилем и отвечаю: «Не беспокойтесь, у меня своё». Обычно люди пожимают плечами и думают, будто я сумасшедший, но я просто полюбил изнанку эстетики.


Редактор Анастасия Ворожейкина


Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Принцесса Ява | Александр Олексюк Современная литература, Малая проза, Рассказ, Длиннопост
Показать полностью 2
1

Письмо | Николай Старообрядцев

Один молодой человек решил выучиться писательскому мастерству. Порешив так, он в тот же день записался на литературные курсы, после чего побежал в районную библиотеку и сгрёб все пособия для начинающих прозаиков. Будучи от природы неутомимым энтузиастом, он принялся за дело с большим азартом. Жизнь его превратилась в великую работу: днём он сидел на курсах, внимая каждому слову своих наставников, опытных литераторов, а вечерами погружался в теорию, постигая ремесло плетения словес в его сокровенных глубинах. Когда курсы были пройдены, а писательские руководства прочитаны все до единого, он сказал себе:

— Дело сделано и сделано на совесть. Сработано честно и наверняка. Стало быть, я стал писателем, и отныне всё, что я ни напишу, будет правдой.

Письмо | Николай Старообрядцев Современная литература, Малая проза, Авторский рассказ, Длиннопост

Фото Joanna Kosinska


Молодой человек не любил бросать слов на ветер. Обучение литературному ремеслу только укрепило его в правильности такого убеждения, поэтому, твёрдо осознав себя писателем, он принял решение незамедлительно написать что-нибудь существенное. Ему не нужно было ничего доказывать ни себе, ни кому бы то ни было ещё — не таков он был. Он просто ценил своё время, знал цену хорошей выучке и не желал расхолаживаться без настоящего дела.

Он порылся в своём вещевом сундуке и достал со дна банку консервированной колбасы. Срок годности давно истёк, банка вздулась от порчи, гнетущей её изнутри, но молодой писатель был настроен более чем решительно. Он отыскал на этикетке дату, до которой употребление продукта считалось безопасным для здоровья, перечеркнул её своей авторучкой и поверх написал новый, ещё не наступивший день.

— Заодно и отметим, — сказал молодой писатель, откупорил банку консервным ножом и съел всю колбасу без остатка.

Он был человек сугубо прагматический, но при этом отличался редкой способностью мыслить глобально, поверх шкурной индивидуальности. Писательское мастерство было для него инструментом положительного преобразования мира, а не средством продвинуться в литературных салонах. Поэтому он жевал и глотал консервированную массу механически, и если бы его спросили, по вкусу ли она ему пришлась, он не понял бы вопроса.

Несколько времени он сидел на стуле и прислушивался к своему организму. Его волновало только одно — когда колбаса переварится достаточно, чтобы выделенная питательными веществами энергия могла быть преобразована в литературное творчество. И всё-таки где-то в глубине души его терзала мысль, что неплохо было бы в более торжественных красках запечатлеть этот день. Ведь не каждый день люди становятся настоящими писателями! Желая оставаться честным с самим собой, он решил добавить к своему ужину десерт. Он прошёл в прихожую, взял там жестянку с гуталином, вернулся к столу, зачеркнул слово «гуталин» на этикетке и написал сверху — «повидло». Пока он этим занимался, колбаса вполне усвоилась. Не желая терять ни минуты на торжественные формальности и в то же время не отступая от своих намерений, молодой человек принялся за работу обеими руками: держа авторучку в правой руке, он начал писать письмо министру народного хозяйства, а с помощью ложки в левой руке стал уплетать десерт. Питательные вещества делали своё дело, работа кипела. Разумно используя избыток творческой энергии, писатель между прочим, как бы поверх письма, успел сделать для себя ремарку:

— Чёрное повидло становится чернилами на чистом листе. Человек есть то, что он ест. Оставляя съеденное в письме, писатель остаётся в вечности.

Закончив письмо, он поставил точку, упал со стула и умер. Через несколько дней в комнату молодого человека заглянул его сосед. Ему досаждал резкий запах, и после некоторых раздумий он набрался смелости сделать писателю реприманд. Обнаружив покойника, он хотел позвать участкового, чтобы тот навёл порядок, но увидев на столе исписанный лист, решил прежде проверить, нет ли там чего, роняющего тень на его персону. Он не любил разбирать чужой почерк, но личные мотивы побудили его предпринять этот труд, и вот что он прочитал:

«Товарищ министр народного хозяйства! Спешу доложить, что мною обнаружен верный способ помочь нашему населению и в самом скором будущем обеспечить его благосостояние. Посему прошу дать мне соответствующие полномочия и не мешать в осуществлении работы, которую я как профессиональный литератор почитаю своей священной гражданской обязанностью. Ибо если народ мой не сможет быть счастлив, то жизнь моя не имеет смысла».

Удостоверившись, что про него не написано, сосед вздохнул с облегчением. Остальное ему было не интересно. Он взирал на случившееся с приятным чувством превосходства, потому что имел убеждение, что в литературе нет никакого проку. Писатели всегда врут. Такова их порода. Правды добивается тот, кто знает свои права и обязанности. Заметив на столе жестянку с остатками гуталина, он умастил её содержимым свои сапоги и отправился к участковому.


Санкт-Петербург,

июль 2020 г.

Показать полностью 1
6

РОИ при УФНС | Михаил Рощин

По сравнению со средневековьем человечество продвинулось далеко вперед в направлении свободомыслия. Например, инквизиция уже не святая.
— Збигнев Земецкий

— Как так получилось, что вы пригнали одну машину арбузов, а продали целых три?

Следователь сидел за столом, держа в руке тонко заточенный карандаш, и следил им за строкой текста. Одинокий листок бумаги лежал прямо перед ним.

Сам мужчина был сух и высок, как тот же самый карандаш. И имел такой же острый взгляд, который оторвался от чтения и вонзился в несчастного допрашиваемого.

РОИ при УФНС | Михаил Рощин Современная литература, Малая проза, Длиннопост

Иллюстрация Лены Солнцевой


Тот же был не в пример грузен, потлив и давно не стрижен. Он тяжело дышал, как после стометровки, преодолев её в попытках победить. На рубашке расплылось тёмное пятно пота, брюки облепили излишне толстые ноги.

— Э, уважаемый, — с натянутой улыбкой произнёс толстяк, — Это же бизнес. Я ставлю цену, люди покупают.

— И поэтому у вас проблемы с налогами. Заплатили-то вы как с одной машины.

Карандаш направился прямиком на подозреваемого. Кажется — чуть ближе, и он от такого движения лопнул бы, как воздушный шарик, наполненный водой.

— Ну послушай, дарагой. Ты знаешь, сколько груза битого пришло? По этим дорогам совершенно невозможно ездить! Одни убытки, а мне семью кормить!

— И про себя не забывать, — пробурчал следователь себе под нос.

— Что?

— Себя не забывать кормить. Но это же вредно — столько есть.

Толстяк заулыбался чуть искреннее.

— Это у меня гормональный сбой, из-за стрессов. Постоянно приходится крутиться, нервничаю много. А расслабиться сложно. Я теперь не пью.

— Зато из битых арбузов самогон гонишь и продаёшь, как экзотику. Всё в дело, безотходное производство, да?

Толстяк начал потеть сильнее. Он вытянул из бокового кармана брюк огромных размеров платок и начал утираться им, словно полотенцем. Влажные волосы прилипли ко лбу, а торчащие из воротника рубашки — к шее.

— А откуда ты это знаешь, дарагой? Самогонку я для друзей делаю, чтобы да, товар зря не пропал.

Сухой следователь поднял со стола ещё один листок, которого ещё минуту назад не было, потряс им в воздухе. Если бы потряс чуть сильнее — до страдающего от жары предпринимателя донесся бы лёгкий ветерок. Но мечты оставались мечтами.

— Тут есть показания свидетелей.

— Э, дарагой, какие свидетели? Я всё честно делаю, никому ничего плохого. Только чтобы семью прокормить.

В животе толстяка гулко заурчало. У семьи, ждущей кормильца дома, наверняка тоже.

— Ну как же. Вот показания. Зачитываю. «ИП Саркисян продал нам две бутылки арбузного самогона, за достаточно немалые деньги. В пересчёте на муравьиный спирт вышло бы в два раза больше. Но, доверяя широко известному в узких кругах мнению о качестве продукции ИП Саркисяна, мы поддались на маркетинговый ход, предлагавший скидку в 20 (двадцать) процентов и приобрели примерно один литр этого напитка. После употребления оного в полном объёме на трёх человек, с небольшим количеством закуски, одному из наших товарищей (Толику) стало совсем плохо. Он начал отчаянно икать, затем икота перешла в тошноту и Толик наблевал кровью. После чего был экстренно госпитализирован в хирургической отделение местного ММЦ, где была проведена операция по поводу синдрома Мэллори-Вейса. Прошу принять меры по взысканию с ИП Саркисяна средств, затраченных на приобретение напитка и закуски (две шоколадных конфеты «Гулливер»), а также оказать материальную помощь пострадавшему (Толику)». Число, подпись оставшихся двух человек. Что вы на это скажете, ИП Саркисян?

— Э, дарагой, это же алкаши, они невесть что пьют, а потом обвиняют честных людей. Кто им поверит?

Дознаватель положил листок на стол, и он тут же растворился, будто впитавшись в блестящую поверхность. Вместо него появился ещё один, исписанный корявым почерком.

— Вот ещё документ. Показания.

С этими словами он начал вновь зачитывать.

«Третьего июля сего года некий Саркисян, при моём участии, совершил кражу арбузов. Мы договорились со сторожем, заплатили ему небольшую сумму, в пересчёте на муравьиный спирт — около тысячи миллилитров оного — и, пока он спал, под покровом ночи вынесли с бахчи примерно восемнадцать тонн арбузов. Разумеется, имелись и другие подельники, имена их будут изложены в другом документе. Но пусть вас не пугает страшная и огромная грузоподъемность обыкновенного человека — чего только не сделаешь ради халявы…»

— Рафик. Сдал, скотина, — пробормотал себе под нос несчастный потеющий Саркисян.

Зачитывание протокола продолжилось.

***

Спустя несколько часов обессиленный толстяк почти расползся по стулу, не в силах встать. Ноги отказывались повиноваться, живот безбожно урчал — наверняка сильнее, чем у пресловутой голодной семьи иждивенцев, ждущих дома. Пот продолжал выступать по всей поверхности тела, слившись на рубашке в единое грязное пятно. Платок бессчётное количество раз утирал узкий лоб, но в силу своей ограниченной гигроскопичности впитывать уже отказывался.

А вот воды несчастному никто не предложил. Дознаватель же оставался сухим, чопорным и беспристрастным.

Закончив дочитывать очередной обличающий документ, он положил лист на стол, где тот благополучно исчез в пустоте.

— Итак, ИП Саркисян. Мы закончили с обвинительной частью. Вы признаёте вину в изложенных преступлениях?

Толстяк измученно поднял на обвинителя глаза. Весь вид его указывал на крайнюю степень истощения тела и мысли.

Следователь выждал минуту, а потом чуть склонил голову, присмотрелся к несчастному и вкрадчиво добавил:

— Если нет, то мы начнём всё сначала.

Глаза у жертвы широко распахнулись, он что-то замямлил, потом громко и шумно откашлялся в мокрый платок и прохрипел, спеша сообщить решение:

— Да! Да, согласен. Признаюсь!

Здесь дознаватель позволил себе слегка улыбнуться.

— В таком случае я составлю протокол.

Он придвинул к себе невесть откуда возникший лист, вооружился тем самым остро заточенным карандашом и углубился в работу. Пустой кабинет заполнил скрип грифеля по желтоватой бумаге.

Через несколько минут он закончил. Плотная вязь букв, незнакомых Саркисяну, заполнила лист с двух сторон. Дознаватель прочитал написанное, потом придвинул документ поближе к жертве. Туда же положил и карандаш.

— Ознакомьтесь и распишитесь. Внизу в правом углу.

Саркисян взял бумагу в руки, пытался прочесть. Он смешно шевелил губами, проговаривая незнакомые слова, потом растерянно поднял глаза.

— Я ни слова не понимаю.

— Ну еще бы. Латынь. Но я могу вкратце рассказать о содержимом.

Толстяк неуверенно кивнул.

— Там говорится, что вы признаёте все свои прегрешения, соглашаетесь с исправительными мерами и обязуетесь их выполнять.

— А что за меры?

— Возместить понесённые расходы всем истцам — это раз. Второе — запрет заниматься определённой деятельностью, как то, — дознаватель начал загибать тонкие пальцы, — воровство, подкуп, незаконная торговля, укрывание налогов, обман, обжорство, кумовство. А третье — это епитимья.

— Епи-что? — прошептал горе-предприниматель.

— Епитимья. Так называется наказание. В вашем случае оно означает невозможность свести дебет с кредитом, и размер расхождения я вам задал в один российский рубль. Это будет не по вине бухгалтера или продавцов. Мы работаем квалифицированно – отчётность просто не будет сходиться, что бы вы ни делали, в течение трёх лет. А потом мы встретимся вновь и посмотрим, исполнили ли вы обязательства.

— Эх, дарагой… Может, всё-таки штраф? — с надеждой спросил Саркисян, безуспешно попытавшись натянуть на лицо улыбку.

— Подписывайте! Приговор обжалованию не подлежит, — громогласно воскликнул дознаватель. Такое проявление чувств послужило толчком для подозреваемого, и он коротким росчерком зафиксировал согласие.

— Приговор вступает в силу немедленно! — всё так же громко, на весь крохотный кабинет, сообщил дознаватель.

Лист вспыхнул в руках обвинённого, рассыпался пылью и исчез. Карандаш растаял в воздухе, а через минуту вновь оказался на блестящей полированной поверхности стола.

с— Вы можете быть свободны. До встречи через три года, — сухо произнёс хозяин кабинета и уткнулся в бумаги, вновь появившиеся на столе.

Саркисян с трудом поднялся на ноги, и, пошатываясь, направился к двери.

— И позовите следующего, пожалуйста, — донеслось ему в спину.

Толстяк вышел в коридор, вместо него внутрь скользнул очередной приглашённый.

Дверь гулко захлопнулась, слегка брякнув плохо закреплённой табличкой:

«Региональное отделение инквизиции при УФНС РФ по Н-скому району»

Показать полностью 1
0

Пятница | Алексей Колесников

Пятница. Тушу окурок о стену подъезда, на которой нарисован изогнутый крест — это не моих рук дело. Какое-то время стою и любуюсь крестом, а после поднимаюсь в квартиру моряка. Дверь открыта. В квартире бардак.

Пью у моряка с первого дня. Говорю ему всякое, а он не слушает. Называет меня: «друг». А я никому не друг. Я один. И отец мой сирота, не познавший ласки.

— Ты принёс?

Я отвечаю утвердительно. Протягиваю шершавый пакет с водкой, килькой и хлебом. Моряк рад.

Пятница | Алексей Колесников Современная литература, Малая проза, Рассказ, Длиннопост, Мат

Иллюстрация Кати Курносовой


Килька у меня отлично получилась. Я радуюсь этому про себя, а моряк говорит с кривой рожей, что заждался. Спрашивает о моих волосах. Я отвечаю, что их ветер распутал и обласкал. Он запускает пухлые жёлтые пальцы в свои рыжие кудри и трепетно скалится беззубым ртом.

В комнате моряка пахнет сигаретами и пóтом — эти ароматы смешивал я. Я пропитываюсь этой вонью, пока мы пьём.

Моряк говорит: «Ух бля!», когда выпивает.

Смотрю на город через грязное окно — начинается снег.

Моряк обижается, что я молчу, некоторое время разглядывает моё лицо, а потом засыпает, сидя на стуле. У него задрался край майки — виден белый жирный живот с серыми волосами. Водка закончилась.

Пора идти. Знаю, что не вернусь. А у моряка через три дня лопнет аппендикс, и он умрёт от перитонита. Моряк не заметит приближения смерти в пьяном бреду. Умрёт во сне, задыхаясь от жара под сердцем.

Я глажу голову спящего на прощание забинтованной рукой и ухожу, набросив задубелую морскую шинель. Она пахнет рыбой.

На улице — отлично устроенная зима. Мне нравится снег: в моей истории он — титры. Хочется курить, и я прошу сигарету у нищего. Мне жертвуют. Я боюсь огня, боюсь поджечь ресницы, поэтому прикуриваю зажмурившись.

На улице людно, как, впрочем, везде. Иду мимо магазинов и аптек, казню и милую наугад встречных. Меня никто не узнаёт.

Захожу в сырой подвал пивной и прошу стакан светлого. Выпиваю залпом и прошу ещё. Выпиваю опять. Торговец на меня не смотрит – он занят подсчётом денег. Прошу бутылку водки и понимаю ясно, что пора расплачиваться.

Выхожу из погребка и сталкиваюсь с подростками. Их двое. Один бьёт меня по ребрам. Чувствую привычную боль. Сгибаюсь и, вскрикивая, падаю к ногам моего мучителя. Вдвоём они топчут меня ботинками, плюются и кричат. Смеются детскими голосами, превращая в фарш мое красивое лицо. Я накрываю глаза ладонями и плачу. Мои слёзы разъедают снег. Прошу о пощаде кровавым ртом, а они шарят по моим карманам. Находят тридцать рублей и водку.

Один из них закуривает дрожащими руками, а потом стирает с ладоней кровь о снег.

— Густая, — сообщает он.

Я киваю.

Присмотревшись ко мне внимательнее, он, видимо, узнаёт меня. Начинает мелко дрожать и безмолвно тычет в меня пальцем. Второй за нами следит бестолково, спрашивает вкрадчиво:

— Ты чего?

Молчание.

Узнавший меня опускается на колени, кладёт руки на голову и сыро всхлипывает, потом перекатывается на бок, опускает лицо в сугроб и, вздрагивая, шепчет неразборчивую молитву. Недетское раскаянье.

Второй, ещё не узнав меня, топчется на месте и трёт руки о куртку. Наконец он сплёвывает в снег и спрашивает:

— Кто ты?

Я отвечаю:

— Бог.


Редактор Анастасия Ворожейкина


Рассказ «Пятница» вышел в сборнике Алексея Колесникова «Ирокез» в независимом петербургском издательстве Чтиво. Релиз сборника состоялся в октябре 2021 года.


Читать сборник «Ирокез» целиком: https://chtivo.spb.ru/book-irokez.html


Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Показать полностью 1
7

Таборные | Ольга Иванова

Снявшийся поутру табор приближался к городским окраинам. До осени было ещё далеко, однако по ночам стало чуть прохладнее. Можно было продолжать кочевье, двигаться на юг, ближе к тёплому морю.

Зимовали обычно у крестьян в прибрежных сёлах, чаще хорошо знакомых по прежним годам кочевья. Если не удавалось договориться с тем, кто пускал на постой, отыскивали брошенный домишко, надворную избушку, флигель, да хоть сарай. Утепляли как могли, ставили железную печурку, которую возили с собой в открытой телеге. Прежде табор перед зимовкой ничто не могло остановить или повернуть назад.

Таборные | Ольга Иванова Современная литература, Проза, Рассказ, Длиннопост

Иллюстрация Кати Курносовой



Если женщина рожала, она с семьёй и повитухами догоняла табор после родов. Её ждали, встречали песнями, ей готовили лучшую еду, ставили хорошую маленькую палатку, в которой мать кормила младенца, укрывала его от непогоды и чужих взглядов: не сразу нового цыганёночка знакомили с соплеменниками, до сорокового дня старались особо не раскрывать, не показывать никому, кроме самых близких.

Когда смерть настигала таборного бродягу, останавливались до похорон. Хоронили на кладбище, если оно было недалеко. Место выбирали поближе к дороге. А если кладбища поблизости не случалось, так выкапывали могилу просто на обочине. Покойника заворачивали в одеяло, на котором он спал в последние дни жизни. Ставили небольшой деревянный крест. Читали молитвы, обещали покойному: пойдём ещё по этой дороге — навестим тебя. А если наши пути мимо лягут, то другой табор пойдёт. Православные шапку снимут, поклонятся, перекрестятся.

На могиле устраивали скромные поминки: курили трубки, рассказывая друг другу истории про то, каким замечательным человеком был умерший. Было вино — мужчины выпивали, пуская чашу по кругу. Женщины и дети довольствовались чаем с сушёной вишней, черносливом, курагой. На закуску ставили сывьяко — печённый в золе под костром пирог с яблоками и изюмом.

Всё действо занимало не больше двух часов. После похорон сразу снимались с места: жить рядом с могилой не позволяли старые обычаи. На этот раз нашёл покой в придорожной могиле давно хворавший Артюх. Он был не молодой, но и не старый, имел хорошую семью, в которой младшая дочь была ещё совсем маленькой, а старший, уже женатый, ждал первенца.

Жена Артюха, Марга, привезённая из румынского табора, была краснощёкой, пышногрудой, проворной и шумной. Она говорила хоть и на близком, но всё же ином наречии, а иногда переходила на румынский. Софье, двоюродной племяннице Артюха, это было интересно, и она часто просила Маргу спеть на румынском и объяснить смысл песни или спрашивала, как по-румынски будет то или иное слово.

Артюх всегда понимал жену, потому что любил её без памяти. Родила Марга пятерых детей. Старшие вышли лицом в мать, а характером в Артюха: сдержанные, молчаливые, серьёзные.

Анфим унаследовал от отца охотничье ружьё и страсть бродить по лесам в поисках добычи, которая не раз выручала табор в голодные дни. Когда он был ещё подростком, отец брал его с собой на охоту, учил стрелять, ставить силки и плашки, читать следы и слушать лесные голоса. Парень постиг эту науку в совершенстве; незадолго до смерти отец сказал ему, что теперь есть на кого оставить табор: охотник есть, к нему ружьё. Голодными не будут. Да ещё и запас хороший был: Артюху, любившему мену, удалось как-то обменять казачье седло на целый ящик заводских охотничьих патронов.

Второй, Ульян, больше всего на свете любил музыку. Скрипка досталась ему от чужого дедушки: какое-то время вместе с Артюховой семьёй кочевал подобранный на ярмарке старик. Он отстал от своего котлярского табора, угодив в тюрьму за кражу поросёнка, а, выйдя вместе с неразлучной скрипкой, сильно захворал: всё время кашлял, бесконечно занимая себя музыкой. От него Ульян научился играть, и, когда дедушка покидал табор, встретив наконец родню, он оставил мальчику скрипку, сказав:

— Мне уж недолго осталось. Ты теперь играй, Ульяшко. У тебя ладно выходит. Да смотри, не бросай скрипочку, она живая!

Ульян был по-цыгански красив: большеглаз, широкоплеч, высок и строен, но характером больно строг и суров. Как вырос, стал ссориться со всеми, придираясь к каждой мелочи и не перенося чужих ошибок. И однажды, также из-за мелочи, из-за глупости, распаляясь в споре и распаляя соперника, подрался со своим двоюродным братом Силкой, старше его на два года. Парни едва не покалечили друг друга, и ни один не оказался в драке сильнее и ловчее другого. Но когда их растащили и утихомирили, Ульян прокричал, что раз его не признают правым, он покидает табор.

Так и случилось: ушёл со своей скрипкой тем же вечером, голодный — не стал обедать со всеми! — гордый, несогласный. Слышали, что приглянулся в городе какой-то торговке, вдвое старше его, и живёт в её доме, как сыр в масле катается. Иногда Артюх и Марга просили Софью погадать, как там их непутёвый сын. Выходило, что у него всё хорошо, живёт без горя. Но после его ухода стал хворать отец. И ничего не смогли сделать ни старые знахарки, ни Софья, как ни старались. Болел и чах помаленьку Артюх, пока не позвала его к себе смерть. А Ульян так и не появился в родном таборе.

Третий сын, Лога, едва подрос, в любом селе, где бы ни остановились, начал бегать в церковь, научился молиться не на цыганском языке, а по-поповски. Лет двенадцать ему было, когда он принёс псалтырь, купленный у местного дьячка. Поступок этот показался странным обитателям табора. Никто из цыган не стал бы тратить деньги на книгу. И красть никто не стал бы, в церкви грешить! Да и зачем цыганам книга? Костёр разжигать? Но настоящее удивление вызвало то, что парень, как оказалось, умеет читать.

В таборе было двое грамотных: Софья да старый Пров, научившийся чтению и письму в Варшавской тюрьме, где в молодости провёл четыре года. Знал и по-русски, и по-польски, и по-румынски. А вот теперь ещё и Лога. Он и раньше просил Прова научить его, да тот по старости уже видел плохо. А Софью попросить Лога стеснялся.

— Кто тебя научил? — пытали его цыгане.

Он отвечал:

— Попы, дьяки да прихожане. Тот маленько покажет, другой...

У костров часто вместо песен стали звучать притчи и рассказы о Христе, после которых цыгане порой впадали в тихую задумчивость. Логу прозвали в таборе Дьячком.

Алек родился нездоровым. Большеглазый, тонкорукий и тонконогий, почти до четырёх лет он не ходил, потом начал передвигаться, кособочась. Речь его до поры была невнятной, но голос был сильный и звонкий. Запевал — всё замирало вокруг, казалось, даже птицы притихали послушать цыганёнка. Софья жалела мальчишку больше других, всегда старалась приберечь для него сладкий кусочек, укрыть его потеплее, чем-то ему помочь. Он платил ей робкой привязанностью. Они будто бы чувствовали друг в друге нечто общее.

Младшая, кучерявая быстроглазая Патринка, певунья, плясунья, всеобщая любимица, опекала больного братца так, будто бы это она была старшей, а не наоборот. Она помогала ему встать с земли, поддерживала его, когда нужно было идти по камням и кочкам, освобождала для него удобное местечко в палатке или в кибитке, вовлекала его в детские игры.

Однажды, когда Софья занималась штопкой ветхого полога, напевая и аккуратно подрезая разлохмаченные края прорех острым ножом, Алек подошёл к ней кривой неуклюжей походкой, торопясь настолько, насколько у него это получалось, и стал горячо просить о чём-то. Не сразу разобрала она его путаную речь. Мальчик звал её с собой к берегу. Она взяла его за руку, помогая передвигаться, и они вместе пошли туда, куда он тянул её, вдоль реки, не по тропе, продираясь через густой прибрежный кустарник.

Когда Софья пыталась направить Алека более лёгким путём, он сопротивлялся и мотал головой. Вскоре в кустах послышались непонятные звуки — будто тяжёлое дыхание, пыхтение, шуршание. А затем сквозь ветви кустарников стало видно что-то большое, сероватое с рыжиной — какой-то зверь. Алек крепче вцепился в руку Софьи, призывно оглядываясь на неё. Когда они приблизились, животное — это был молодой олень, — заметалось, тяжело дыша, однако не убежало.

Софья велела Алеку остановиться, а сама приблизилась к оленёнку. Его задняя нога запуталась в небольшом обрывке старой рыболовной сети, затянувшейся петлёй выше копытца, а другим краем зацепившейся за обломок кривого корня, торчащего из травы. Софья хотела позвать ребят, но, оглянувшись на Алека, решила сама освободить несчастное животное. Ведь цыганские парни увидели бы в олене скорее лёгкую добычу, чем несчастное живое существо, которому нужно помочь. Мальчишка смотрел на Софью с мольбой и надеждой.

Выбившись из сил, оленёнок перестал дёргаться. Когда она приблизилась, упал и, видимо, смирился с судьбой. Софья, опустившись на колени, крепко ухватила его за ногу. Он задышал, высунув язык, как собака, но не шевельнулся. Ниже впившейся в кожу прочной сети, над самым копытцем, нога распухла и была горячей. Шепча тихонько молитву лошадиным покровителям, святым Фролу и Лавру, Софья кое-как подцепила верёвочку кончиком ножа. Непросто было разрезать её, не повредив кожу, но всё же, с большим трудом и осторожностью, Софья сумела сделать это.

Когда она поднялась, олень всё ещё неподвижно лежал на траве. Алек восторженно закричал, зверь вскочил и большими прыжками унёсся сквозь заросли. Обрывок сети остался в руке Софьи. Мальчик взял его, рассмотрел и спрятал за пазуху.

Возвращаясь в табор, Софья расспрашивала парнишку, откуда он узнал об олене: ведь далеко от костров табора он один не отходил никогда. Алек отвечал:

— Он звал меня.

У палаток встревоженная мать начала спрашивать, куда ходили. Но Софья поняла, что Алек не хочет рассказывать о происшествии. Наверняка им стали бы пенять, что вкусное мясо не попало в котёл. Она сказала, что были на берегу, собирали пёстрые камешки для гадания. Алек смотрел на неё с благодарностью. Он сжёг в костре обрывок сети и тщательно разворошил пепел.

В другой раз мальчишка стал проситься со старшим братом в лес, проверять силки. Тот не хотел брать — Алек ходил плохо и медленно, — но Софья уговорила, да и Лога вступился: пусть погуляет братишка! Что он всё время у костра, да у костра! Надо и ему больные ножки размять. Анфим согласился, только когда Лога сказал, что с ними пойдёт. Старший быстро ушёл вперёд, а Лога с братишкой шли медленнее, и Алек всё время тянул в сторону.

— Куда ты, куда? — спрашивал Дьячок, а парнишка показывал рукой вглубь леса.

— Туда, туда!

На полянке у старой берёзы под корнями в силке трепыхалась ушастая сова. Алек сам освободил её, упав рядом с ней на колени. Однако она и не думала улетать. Набожный и милосердный, старший брат с умилением смотрел, как младший осторожно расправляет птице перья и бережно складывает крылья.

— Ты отпусти её! — попросил Лога.

Алек ответил:

— Я её не держу. Она не может лететь.

— Повредилась?

— Нет. Она пить очень хочет. Вон там лужица, видишь? Напоить её надо. Она давно здесь. Плохо ей.

Лога намочил в прозрачной лесной лужице конец своего кушака и выжал немного водицы в ловко раскрытый Алеком клюв. После второй порции совушка стала встряхиваться и осторожно распускать крылья над ладонями мальчика, но улетать не торопилась.

В лесу послышался посвист Анфима, зовущего братьев. Лога отозвался звонким переливом. Алек оглянулся на него тревожно:

— Сову же не едят?

— Не едят. Она мышей ловит, её есть противно. Только уж если совсем нечего.

Мальчик успокоенно заулыбался.

Анфим подошёл почти неслышно, но сова сразу повернула голову в его сторону, защёлкала клювом и раскинула пёстрые крылья. Алек склонился над ней и прикрыл её рукой, оберегая от охотника. Анфим показал свою добычу: четырёх куропаток и рябчика, притороченных к поясу. А о сове сказал:

— Добыча ваша нестоящая. Разве собакам отдать.

Алек с трудом встал на ноги и поднял сову над головой:

— Лети, совушка, подружка моя! Ещё увидимся!

Птица несколько раз взмахнула крыльями, тяжело оторвалась от рук своего благодетеля. Сначала полетела, снижаясь, но потом в несколько сильных взмахов поднялась и исчезла за деревьями. Анфим оглянулся на братьев:

— Ну, вот как с вами на охоту идти? В игрушки играете... Ладно, этот, малой ещё, но ты-то, Лога!

— На что тебе сова? — спросил Дьячок. — Пусть летает, мышей меньше будет. Давеча вон просвирки-то погрызли...

— Вот то-то, что с совы вашей толку нет, — отвечал старший брат.

Он взял Алека подмышки, поднял на валежину и подставил ему спину:

— Полезай, брат! А то с тобой до ночи не дойдём к табору. Э, да в тебе весу, как в той сове!

Софья с Терезкой и Патринкой встретили братьев на опушке. Девушки копали и складывали в мешок сладкие корешки медовой огнецветки. За спиной Терезки в тёплой шалюшке дремал ребёнок.

— А у меня вот тоже дитёнок за спиной! — весело закричал Анфим.

Смеясь и перешучиваясь, весёлая компания отправилась к табору.

Иллюстрация Кати Курносовой

Только когда девушки принялись щипать и потрошить охотничью добычу, погрустневший Алек сказал так, что слышала только Софья:

— Я их есть не буду... Они живые были.

Софья обняла его и зашептала ему на ушко:

— Миленький мой! Ты ведь знаешь: вокруг нас всё так! Если бы рябчик в силок не попался, его бы ястреб поймал. Волк овечку ест, лисица мышку ловит. По-другому они не могут! Господь их такими создал! И нас Господь создал так. Дороги наши дальние, на одной траве не проживёшь! А тебе и подавно кушать надо: хворый ты, ножки худые!

Алек со слезами побрёл к брату:

— Лога, зачем Господь велел нам мясо кушать? Я не хочу! Я птиц и зверей жалею!

Лога, помолчав, серьёзно ответил:

— На Петровский пост я тоже мяса не ел... Да и не было у нас, помнишь? А сейчас поста нет, можно... Пока здесь стоим, на хлебушке, на корешках да на травах продержимся... А пойдём — тяжело будет.

Но с той поры Алек не ел ни похлёбку из птицы, ни мясо, как его ни уговаривали. Иногда мог покушать немного рыбы, если кому-то удавалось её поймать в быстрой речке. Софья специально чистила для него печённые в костре корешки огнецветки, размышляя над его странностями и при этом любя его всей душой.

— Вот братовья у меня! — посмеивался Анфим. — Дьячок да монашек!

В ночь перед смертью отца Алек не спал, сидел у костра, не сводя глаз с раскалённых углей и бормоча что-то себе под нос. Молиться, как Лога, он не умел, но в его бормотании слышались просьбы к кому-то неведомому, с кем он будто бы был знаком.

К утру, за несколько минут до того, как, будя табор, закричала, заголосила в палатке мать, он встал и, закрыв лицо руками с тонкими, худыми пальцами, тихонько заплакал.

Отца Лога отпевал как умел, как помнил виденное за небольшой срок прожитой жизни.

Цыгане слушали серьёзно, подпевали, крестились, иногда невпопад, поправляли неумелое троеперстие детям.

У женщин по щекам катились слёзы: хороший человек был Артюх, пожил не шибко много, а добра людям много сделал... Софья обнимала всхлипывающего Алека. А когда все были готовы в путь и братья усадили его на задок телеги, он попросил:

— Ты, Софьюшка, за моей кибиткой иди. Я буду тебе батюшкину душеньку на небе казать. Я её вижу. А мама не видит.


Редактор Алёна Купчинская


Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!