russiandino

russiandino

Выпускаем малую прозу современников и переосмысляем классику. Все проекты арт-конгрегации Русский Динозавр: linku.su/russiandino
На Пикабу
Дата рождения: 31 декабря
2454 рейтинг 89 подписчиков 5 подписок 543 поста 23 в горячем
Награды:
5 лет на Пикабу
5

Ковёр | Арбен Кардаш

Не раз меня подмывало написать что-нибудь о дяде Бухсае, но до дела так и не доходило, — я просто не знал, с чего начать.

Ковёр | Арбен Кардаш Авторский рассказ, Современная проза, Длиннопост

Иллюстрация Ксюши Хариной

Был он чабаном, а о всевозможных особенностях этой профессии я не осведомлён; но знаю, что чабан он особенный и человек удивительный, неповторимый, убеждённость в чём с самого детства нисколько не слабеет в моём сердце. И теперь, когда дяди Бухсая нет, часто его образ, ни на кого не похожий и очень человечный, живым предстаёт перед моим взором.

Навещая его тогда, я не думал, что та наша встреча окажется последней. Однако не скрою: у меня возникла предательская мысль о том, что дни дяди Бухсая сочтены; она пришла неосознанно, сама собой, чему я не придал значения и постарался отогнать её.

Не знаю, догадался или нет дядя Бухсай по выражению моего лица о той кратковременной внутренней борьбе, которая произошла во мне. Теперь думаю, что он точно догадался, хотя никак этого не проявил, так как привык читать ту самую мысль в глазах каждого, кто приходил его навещать. Как я теперь понимаю, он оставил за собой главной обязанностью не докучать никому. Иначе он, когда мы прощались, не сказал бы:

— Ты не всегда можешь приезжать, сынок… Если появятся новые хорошие книги, вышли с кем-нибудь.

Тогда я подумал: «Дядя Бухсай не хочет умирать, старается держаться до последнего… Ещё надеется на что-то…»

Я ошибся… Он не надеялся ни на что… Мне трудно было поверить, что этот горец, прежде так ладно сложённый, крепкий телом, с сильными руками, остроглазый, лихо отплясывавший на свадьбах, любивший хорошие застолья с друзьями, порой перебиравший по части выпивки, но как бы ни пил, ни дома, ни на улице никого не обижавший неуместным словом, а, наоборот, становившийся сладкоречивым, дойдёт до такого угасания. Весь исхудал, как выжатый, глаза впали, хотя в них нет-нет да вспыхнут искры; на обритой наголо голове отросли короткие волосы, на лице тяжко белеет многодневная щетина.

Маленькая и уродливая трубка ниже кадыка вызывала чувство жалости к дяде Бухсаю. Дышал он глубоко, тяжело вбирая воздух. Каждый раз, начиная говорить, прикладывал палец к отверстию трубки. Но всё же дядя Бухсай не признавался в своей слабости. Каждому, кто приходил к нему, он говорил что-нибудь подбадривающее, старался показать себя человеком, у которого пока ещё бьётся сердце в груди. Удивительно, что это ему удавалось, словно дух у него окреп, вобрав в себя всю прежнюю мощь тела. А белоснежные седины лишь подчёркивали впечатление сдержанной силы. Вот почему у каждого, кто навещал дядю Бухсая, стушёвывалась, лишь только появившись, эта предательская мысль об уже приблизившейся его кончине.

Через месяц после того, как я вернулся в город, из села известили: дядя Бухсай скончался.

Не скажу, что сильно горевал, но мне стало стыдно, ведь я не выполнил последнюю, так ненавязчиво высказанную просьбу покойного: не успел отправить ему хотя бы одну книжку. Не верил я, значит, что его не станет так скоро.

В таких случаях нетрудно найти повод для самооправдания, успокоить себя ложными утешениями, но я знаю, что окажись на моём месте сам дядя Бухсай, он поступил бы иначе, правильно… Впрочем, одно обстоятельство всё же могло меня утешить: я сохранил сделанные на диктофон записи бесед с дядей Бухсаем. Перед его памятью мне приходится стыдиться ещё и за то, что до той последней нашей встречи я не догадывался о его любви к чтению, хотя знал его с детских моих лет. Думал, наверное, как и все прочие: «Чабанит себе… Какое он может иметь отношение к наукам или книжкам?» А дядя Бухсай оказался не совсем обычным чабаном: в конце нашей встречи он предстал передо мной человеком отнюдь не тёмным, тянущимся к знаниям. В один из тех последних дней он показал мне свою библиотечку. Не то важно, что она была небольшая: подобранные книги и их авторы свидетельствовали о вкусе хозяина, он, несомненно, знал, что стоит читать, а что — нет.

— На зиму перегоняя овец на Муганскую равнину, а летом возвращаясь в горы на альпийские луга, каждый раз я покупал книги на полновесную поклажу для осла, — говорил он мне. — Большая часть осталась на зимних пастбищах, много раздарил, отдал в библиотеку сельской школы.

— А прочитал все купленные книги?

— Да. Как не дочитать книгу, если она интересная?

Дядя Бухсай, убрав палец с отверстия трубки, учащённо и глубоко задышал. Я старался не затруднять его разговором, но он сам жаждал общения, тосковал по гостям, с кем можно было говорить и кого — слушать. Жене он сказал, чтобы та собрала на стол и бутылку водки тоже принесла.

— Только ты к ней не тянись, — предупредила жена, ставя бутылку, — доктор наказывал…

— В застолье хозяин дома обязан показывать пример гостю, — в глазах дяди Бухсая зажглись искры, он разлил по рюмкам водку. — Иначе, не дай Бог, гость уйдёт голодным… Ну, с приездом, сынок, — он стукнул рюмкой о мою рюмку. — Ты пришёл — что солнце взошло! Спасибо за посещение. Выпью за твоё здоровье. Выпив за хороших людей, не жалко будет и умереть.

Водку дядя Бухсай выпил глотками, словно воду. Влить в себя одним глотком, как бывало, уже не мог. Всё же он стал на глазах меняться и напоминать себя прежнего.

— Ты читал Низами? — неожиданно спросил он.

— Короткие стихи читал, до больших произведений ещё не дошёл, — немного растерявшись, ответил я.

— Читай… Его всего читай… Он наш, лезгин.

— Вы решительнее в выводах, чем наши учёные, дядя Бухсай, — сказал я.

Почувствовав, что я сомневаюсь в его словах, он убрал палец с трубки, глубоко подышал, опять закрыл пальцем отверстие трубки и заговорил:

— Как-то в Баку в больнице я навестил нашего больного чабана и познакомился с лежавшим там учёным. От него я впервые услышал, что Низами лезгин. Он сказал, что хотя поэт писал на фарси, используемые им устойчивые обороты речи характерны для лезгинского языка. Учёный был персом. По его словам, у Низами были произведения, написанные и на лезгинском, но их уничтожили азербайджанские исследователи.

— Почему тот учёный не обосновал научно и не обнародовал то, о чём вам поведал? — разговор на неожиданную тему заинтриговал меня.

— Такой вопрос и я задавал ему. Он ответил, что был одинок и не хотел навлечь беду на свою голову, выступив против того, что было утверждено Сталиным и могучей силой государственной машины.

— Как я вижу, вы прочли всего Низами.

— Да, — рука дяди Бухсая потянулась к бутылке. — После того, когда прочитал поэмы Низами, я попытался найти того учёного, но, к сожалению, он уже умер… Довольно про Низами… Читай и сам тоже обмозгуй… Теперь-то времена другие.

Лицо дяди Бухсая обрело живой цвет; приободрившись, он желал говорить и говорить, в чём я ему не мешал, наоборот, старался даже подзадорить его. Ведь я знал, как глубоко коренится в нём красивая привычка быть щедрым и гостеприимным.

Кто-то окликнул со двора; дядя Бухсай вышел на террасу.

— Это сосед, — сообщил он. — Собрался к отарам в горы. Просит на время бурку и седло… Я сейчас устрою его дело и приду.

В этом доме, знакомом мне с детства, многое изменилось. В большой комнате, где в прошлом собиралась многочисленная семья, в те времена не было ни дивана (как я догадывался, дядя Бухсай на нём ложится спать), ни телевизора, ни большого стола. И окно было новым, побольше прежнего. Из всех знакомых мне вещей оставался висевший на стене над диваном ковёр. Он уводил меня мысленно в далёкое детство.

Я помню время, когда бабушка Хеже, мать дяди Бухсая, ткала этот ковёр. Помню зимний день. Мы, стайка детей, с невообразимым шумом и гамом, кто на санках, а кто на полозьях, ещё и ещё раз стремительно съезжали вниз по узким и крутым заледенелым улочкам. Бабушка Хеже пригласила всех мальчишек (сказала, что девочки придут потом отдельно) к себе домой, усадила нас за скатерть, настеленную поверх нового ковра, лежащего на полу комнаты. И пошёл у нас пир горой. Чем только не потчевала нас бабушка Хеже! Перед нами на скатерти лежали брынза, свежее сливочное масло, куски отварной говядины, сушёные фрукты, конфеты, пили мы ароматный чай.

— Сегодня я закончила ткать этот ковёр, милые деточки, — бабушке Хеже не сиделось на месте, она всё время ухаживала за нами, — Ешьте, пейте! От этого сила мужчины, а вы — мужчины. Не стесняйтесь, мои хорошие.

Она не делала различия между своими внучатами и остальными детьми, уж так было устроено её сердце, и она любила подкармливать детей. Для бабушки Хеже было привычным делом позвать играющих на улице детишек и дать каждому из них в руки по ломтю хлеба, намазанному маслом, и по куску брынзы. А если кто-нибудь из детей приходил к ней домой, то она не отпускала его, не угостив конфетами или чем-то другим вкусным.

Потом бабушка Хеже постелила свой ковёр на пол в гостевой комнате... А теперь он висел на стене большой комнаты. Это, безусловно, являлось свидетельством того, что ковёр в доме ценят, бережно хранят память о той, кто его соткал.
Вернулся дядя Бухсай.

— Извини, сынок. Вот я оставил гостя одного, а сам исчез…

— Ничего, дядя, я ведь свой, нечего церемониться, — успокоил я его.

— В таком случае налей-ка, дорогой.

Я разлил водку, поднял свою рюмку и провозгласил:

— Ваше здоровье, дядя Бухсай! Я пью за огонь вашего сердца, за силу вашего духа и за вашу человечность.

— Спасибо, сынок, — ответствовал он, выражением лица давая понять, что я переборщил в своих словах. — Насчёт человечности… Потеряешь её однажды, больше не найдёшь. Когда даже близкая смерть берёт за горло, мы не имеем права забывать про человечность.

Убрав палец с трубки, глубоко подышав, он глотками выпил водку.

По его словам я понял, что он привык к мыслям о своей приближающейся смерти. Наверное, его забота была не об уродливой трубке в горле, а о том, сумеет ли он, не теряя человеческого достоинства и твёрдости духа, дойти до конца. И он чувствовал, что я пытаюсь своими вопросами отвлечь его от тяжёлых мыслей, и сам старался вести беседу в таком русле, в каком этого хотел я. Но было сложно, говоря о жизни, обойти тему смерти, она всё равно проскальзывала в нашем разговоре.

Разглядывая ковёр бабушки Хеже, этот гобелен немеркнущей красоты, с таинственными узорами, уводящими к жизненным и историческим реалиям, я ударился в прошлое, но потом наш разговор опять повернулся к печальному. Обратив на это внимание, дядя Бухсай сказал:

— Жизнь и смерть — близнецы. Одной из них не бывать без другой. Расскажу-ка я тебе историю, связанную с этим ковром, которую ты не знаешь.

— Рассказывайте, дядя Бухсай, мне дорого каждое ваше слово. А можно записать на диктофон? — я вынул из кармана спутника своих поездок, не сомневаясь, что услышу нечто стоящее.

— Включай свой аппарат, — разрешил он.

Я так и сделал.

А он начал свой рассказ:

— Покойному Бутаю, моему младшему брату, очень полюбился этот ковёр. Он умел объяснить смысл каждого коврового рисунка, о каждом узоре мог прочитать увлекательную лекцию. А про этот ковёр он говорил, что на нём отображено представление древних лезгин о потустороннем мире и о пути, по которому туда уходят души умерших людей. Жаль, что некому было записать его рассказы. Ты не успел. Один профессор из Баку, мой кунак, всё убеждал его набросать на бумагу то, что мой брат хранил в памяти. «Сделаю, успею», — отвечал Бутай, и ничего не сделал. Хотя написать сумел бы. Из нас, двух братьев, он был даровитый, и школу закончил на пятёрки. Ты можешь спросить: «Почему же он всю жизнь оставался чабаном, если был таким умным?» Это уже другая история.

После школы брат поехал в Махачкалу и без всякой помощи поступил в мединститут. Год проучился, не доставляя никаких забот матери и отцу (тот тоже всю жизнь проходил за отарами). Вместе с двумя другими студентами Бутай снимал комнату у одной русской старушки. Добрая, говорят, была бабушка Маруся, по-матерински ухаживала за студентами, готовила им еду, стирала их одежду, создавала всякие удобства. Всё своё время Бутай отдавал учёбе. Как-то он принёс домой из музея мединститута мешочек с костями человеческого скелета. Они были ему нужны, чтобы написать какую-то учебную работу, и он подложил их под свою подушку. Прибирая в комнате своих квартирантов, бабушка Маруся наткнулась на этот мешочек. Набожная, благочестивая женщина испытала настоящее потрясение.

Так что же она сделала?

Когда мой брат вернулся после занятий, бабушка Маруся молилась в своей комнате, в переднем углу, при зажжённой свече. Бутай поздоровался, но, увидев, что она молится, прошёл в кухню. Обычно старушка оставляла ребятам еду на столе, а на этот раз там ничего не было. «Что случилось? — удивился Бутай. — Может быть, у неё какие-то неприятности?» Он прошёл к себе и поразился: его постель была собрана, и нигде не было мешочка с костями. Уже догадываясь о чём-то, он поспешил к хозяйке, но тут она сама появилась в дверях. «Убирайся, ирод! — возопила она. — Такое святотатство я не позволю в своём доме!» Ошеломлённый Бутай попытался ей объяснить, но старушка его и слышать не хотела. Все его вещи, завязанные в узел, были вынесены в прихожую.

— Забирай всё своё и иди куда хочешь! — кричала старушка.

— Где кости? — спросил брат, ведь ему надо было отдать их в музей.

— Я их похоронила.

— Где?!

— Не скажу. Кости мёртвого должны покоиться в земле.

Больше ничего у нее не добившись, Бутай решил схитрить:

— Бабушка, милая, откуда вы знаете, что это кости христианина? Вы их похоронили по вашему обычаю, а может быть, они принадлежали мусульманину?

— Мусульмане не выбрасывают своих мертвецов, — старушка нисколько не усомнилась в правильности своего поступка.

— А если тот мертвец был атеистом, коммунистом? — не унимался Бутай.

— Отправляясь в иной мир, все вспоминают Господа, — внушила парню старушка. — Я молилась, чтобы ему отпустили грехи, и буду ещё молиться, чтобы Бог упокоил его душу.

Твёрдой оказалась бабушка Маруся в своей вере.

Из-за этих костей встал вопрос об исключении Бутая из института. Не поверили, что набожная старушка похоронила человеческие кости. В те времена для спокойствия лучше было делать вид, что верующих людей не осталось. И в институте не захотели разговоров о том, что их студент жил в доме у верующей женщины. Узнай она вовремя о случившемся с Бутаем, добрая бабушка Маруся наверняка указала бы, где она похоронила кости. Увы, когда отчаявшийся Бутай, в последней надежде уговорить её, отправился к старушке, попал на её похороны…

Дядя Бухсай пожелал им обоим царствия небесного, убрал палец с трубки и учащённо задышал. Передохнул. Ему нелегко давался долгий рассказ, но он очень хотел излить душу, говорить и говорить о том, что хранилось в его памяти. Не дожидаясь его напоминания, я плеснул в рюмки.

— Вот это ты правильно сделал, — одобрительно сказал он.

«Рассказ о Бутае связан с ковром, — подумал я. — Помнит ли об этом дядя Бухсай?»

— Держи-ка, — сказал он, протягивая мне рюмку. — Ты же помнишь, что мой рассказ связан с ковром?

— Да, да, — восхищённо ответил я.

— Разговор опять пойдёт о брате Бутае. Пусть сегодня будет день его памяти. Выпьем за упокой его души.

Больше ничего не говоря, мы выпили.

— Ну, включай свой аппарат, — сказал он.

— Я его не выключал. Забыл.

— Значит, я интересно рассказывал, — улыбнулся дядя Бухсай.

— Действительно интересно, дядя Бухсай.

Он продолжил:

— Исключённого из института Бутая призвали в армию. Когда вернулся, как бы мать с отцом ни уговаривали его опять поступить в институт, он не захотел, пошёл с нами чабаном. И оставался им до самой своей смерти.

Он умер в хмурый и холодный день. В том году в Мугане выдалась ужасная зима: выпало много снега, стояли крепкие морозы. Падёж овец был большой. В неожиданно нагрянувший сильный мороз часть отары замёрзла прямо в поле. Из Махачкалы приехала группа руководящих работников во главе с самим министром сельского хозяйства. Увидев овец, замёрзших на ногах, с оскаленными зубами, министр недоуменно спросил: «Что это они делают?» Бутай, выступив вперёд, ответил: «Овцы смеются, радуясь, что видят живого министра». Про вопрос министра и ответ чабана потом стали рассказывать анекдоты во всём Азербайджане и Дагестане. А сам Бутай вскоре слёг с двусторонним воспалением лёгких. Он не позволил везти себя в больницу, наверное, понял, что ему уже не сумеют помочь. Или, может быть, решил сам себя наказать за какие-то грехи. В те дни он вспоминал и бабушку Марусю, и пресловутые человеческие кости из музея мединститута, жалея, что обращался с ними не так, как надо.

— Дорогой брат, — попросил он меня, — когда будете хоронить меня, несите на кладбище, завернув в тот ковёр, сотканный нашей матерью.

— Что за разговоры у тебя? — возразил я. — Такой мужчина, как ты, не уступит болезни. Сегодня-завтра станешь на ноги, и как ещё будешь отплясывать!

Никому в селе не удавалось танцевать так лихо, как он, я лишь подражал ему.

— Ты исполни мою просьбу. Знаешь ведь, что я думаю о том ковре. О потустороннем мире наши предки понимали лучше, потому они хорошо передавали его виды в ковровых узорах.

Похоже было, что он бредит. Но нет, он не бредил, а продолжал убеждать меня:

— В древние времена появился обычай нести покойника на кладбище, завернув его в ковёр. Рисунок ковра напоминал людям о потустороннем мире и приучал их к мыслям о нём. Наши предки хоронили покойников прямо завёрнутыми в ковры. А женщины должны были ткать новые ковры. Рисунок ковра, сотканный нашей матерью, дошёл до нас из тех седых времён, о чём она и сама не догадывалась. Но хоронить меня завёрнутым в ковёр не надо, пусть он останется у тебя дома в память о матери.

И на ложе смерти брат передавал мне то, что сам знал, но для меня осталась загадкой его уверенность в своих знаниях.

Приглашённые врачи ничем не сумели помочь Бутаю. Дня через три он, совершенно зачахнув, скончался.

Прямо в его постели мы положили брата в кузов совхозного «ЗИЛа» с брезентовым тентом, сверху накрыли покойника его буркой и выехали в ночной путь в наше село. В последние ночи я мало спал и в дороге предельно обессилел. В кабине невозможно было даже откинуться поудобнее, да и жестокий мороз, несмотря на тепло от мотора, пробирал до костей.

— Останови, — наконец сказал я шофёру, — я пойду к своему брату.

Я поднялся в кузов, вытянулся рядом с Бутаем, укрылся его буркой и неожиданно для себя заснул мертвецким сном.

Не знаю, как долго я спал, а разбудили меня громкие голоса. Говорили на азербайджанском языке, машина стояла.

— Везём в село покойника. Никакого другого груза нет, — это говорил водитель машины.

— Почему же ты один? Ну-ка, откинь тент, покажи кузов.

Мы стояли на милицейском посту.

— Если тебе надо, сам поднимайся и посмотри, — огрызнулся шофёр. — Я знаю, что там находится.

Когда милиционер, ухватившись одной рукой за задний борт, другой посветил в кузов фонарём, я приподнял голову и выглянул из-под бурки. Милиционер с криком ужаса спрыгнул на землю и заругался. Откинув тент, я сказал:

— Покойника нечего бояться, приятель, бойся живых.

— Разве ты не живой? — теперь милиционер начал поносить меня.

Правда, узнав, что к чему, азербайджанец застыдился за свою ругань и попросил у меня извинения.

Мы продолжили свой путь, но я уже не мог спать. Постоянно думал о ковре и пришёл к такому выводу: люди усложняют свою жизнь тем, что теряют свою историческую память. Оторванных от корней, нас носят как попало ветры судьбы. Мы привыкаем в первую очередь заботиться о своём теле, утробе, не проявляя особого ухода за душой своей…

Я исполнил последнее пожелание брата, хотя родственники, особенно женщины, были против: мол, нельзя заворачивать покойника в ковёр, по которому ступали ноги многих, лучше взять другой, чистый. Но я настоял на своём. Правда, сначала отнесли ковёр в сад, раскинули на снегу и снегом же тщательно омыли. Когда вернулись с кладбища, я больше не позволил постелить ковёр на пол, а повесил его над диваном, на котором сплю.

Теперь, когда смерть тянет свои щупальца к моему горлу, я ежечасно вижу этот памятный ковёр. Я вспоминаю. Размышляю о жизни и смерти. Недавно мне попалась древнеегипетская «Книга мёртвых». Некоторые рисунки и символы из неё напоминают узоры на ковре, сотканном моей матерью. Вот посмотри, — продолжая сидеть, дядя Бухсай вытянул руку и стал показывать длинным тонким пальцем: — Это солнце, птицы, кувшины. Вот лодки… Хорошо бы понять смысл всех этих узоров-символов…

Я не знал, что сказать. Меня удивляло не то, что дядя Бухсай нашёл нечто общее в узорах ковра, сотканного лезгинкой, и в узорах древнеегипетской «Книги мёртвых». А удивляло то, что человек, одной ногой находящийся на краю могилы, ещё интересуется отдалёнными историческими загадками, спокойно, не поддаваясь страху, без всякого малодушия ждёт близкую смерть, словно обыкновенного гостя.

— Я накажу домашним, чтобы меня в последний путь тоже проводили, завернув в этот ковёр. В прошлом в каждом лезгинском доме хранили специальный ковёр, чтобы заворачивать в него покойников. Видя этот ковёр, люди постоянно помнили о смерти и о Всевышнем. Не то что теперь, когда старые ковры, самые разные и редкие, меняют на дешёвые синтетические ковровые изделия, привозимые в лезгинские сёла заезжими торгашами из Азербайджана… Новые поколения не понимают, что они отрываются от корней, теряют свою историю, нечто важное из человеческих качеств… Очень жаль… Ну-у, я растянул, извини, сынок… Налей-ка ещё по одной. И выключи свой аппарат…

Уже наступили сумерки, когда мы с дядей Бухсаем расстались.

Вернувшись в Махачкалу, в первую очередь я взялся за крупные произведения Низами. Если бы не помешала смерть дяди Бухсая, я мог бы поделиться с ним многими соображениями по поводу биографии этого поэта.

При вести о его кончине я сразу поехал в село на похороны. Его пожелание было исполнено: хоронить его понесли завёрнутым в старый ковёр. И на этот раз ковёр оставили в могиле.

— Мать попросила, — пояснил старший сын дяди Бухсая. — Покойный любил этот ковёр, пусть, мол, навсегда останется с ним.

Вот так завершилась история о старом ковре. Признаться, она тронула меня за живое. Вместе с дядей Бухсаем ушло в землю ещё одно свидетельство эпохи, хранившее в себе кусок истории, нечто потаённое. Я знаю, дядя Бухсай сам не согласился бы с захоронением ковра; не пойму, почему об этом не подумали близкие родственники. Наверное, тем самым хотели воздать последнюю почесть покойнику…

Мне в утешение глубокое убеждение, к которому я пришёл в ходе своих изысканий, — уверенность в том, что Низами Гянджеви был из лезгин. Это для меня как большой подарок от дяди Бухсая.

И последнее. Я привёз из села в городскую свою квартиру один из ковров, сотканных руками моей матери, и повесил на стене в своей комнате. Мой ковёр не похож на ковёр бабушки Хеже, его рисунок другой. Но всё же…

Редактор Анастасия Ворожейкина

Другая современная литература: https://chtivo.spb.ru/all-books.html

Ковёр | Арбен Кардаш Авторский рассказ, Современная проза, Длиннопост
Показать полностью 1
1

Кто последний в очереди на тот свет? | Татьяна Кузьмина

Сначала был свет, а потом появилось небо.

Большие кудрявые облака, похожие на сонных овец, пасущихся на бескрайнем голубом пастбище — небосклоне, проплывали над лазурной бездной, полускрытой туманом.

Кто последний в очереди на тот свет? | Татьяна Кузьмина Современная проза, Авторский рассказ, Проза, Длиннопост

Иллюстрация Ольги Тамкович.

Солнце, возвышающееся над всей этой картиной спокойной и прекрасной нежизни, размеренно светило жемчужно-белым и скорее напоминало огромную энергосберегающую лампу, нежели пламенную звезду — центр системы, гордо именующейся Солнечной.

На фоне умиротворённого пейзажа выделялись только три вещи: громоздкие кованые ворота, запертые на замок, стоящий посреди неизвестности мужчина с взъерошенными волосами цвета сена и простая деревянная скамейка у стены, состоящей из спрессованных облачных блоков и уходящей куда-то вверх, так что конца ей не было видно. Кругом стояла мёртвая, как её обычно называют, тишина. Хотя было сложно в самом деле определить, мёртвая она или всё же живая. Если живая, то, будучи её частью, он, сотрудник юридической компании, Йохан Новак, тридцати трёх лет от роду, недавно приобретший шпица и квартиру-студию в южном районе его любимой Праги, тоже может считаться живым? А если тишина мёртвая, то значит ли это, что мёртв и он? И всё же: живое или мёртвое? Как понять, в каком из двух не имеющих аналогов состояний пребываешь, когда не можешь даже предположить, где сейчас находишься и как тут очутился?

Долго Йохану думать не приходилось — он вообще редко философствовал, чаще его вопросы были прямыми и нацеленными на получение чёткого ответа. Лишённый богатого выбора, чех направился прямо к высоким кованым воротам. Идти было на удивление легко, облако под ногами напоминало спрессованную вату, вроде бы мягкую, но очень прочную. Бросив быстрый взгляд вниз, мужчина обнаружил, что он босой. Две большие розовые ступни с явно выраженным плоскостопием выделялись на фоне пушистого белоснежного ковра. Остановившись и пошевелив большими пальцами, Йохан удостоверился, что ноги всё-таки его. И тут впервые он решил оглядеть себя. К его удивлению, на нём оказались спальная рубашка в синюю полоску, такие раньше носили заключённые концлагерей, и хлопчатые бледно-серые шорты, достающие ему до колен. Почему он был так одет, чех не знал, но решил, что так, вероятно, выглядят все умершие. Ведь в конце концов никто не выбирает, джинсы какого бренда он будет носить на том свете. Или для Йохана он уже стал «этим»? Где же расположена та грань между привычным и правдивым?

Когда мужчина очутился у самых врат, то заметил, что они не просто закрыты, а заперты, и ключа по близости нигде не было. Замóк выглядел старым, местами его немного покрывала ржавчина. Создавалось ощущение, будто его давно никто не открывал... Эта мысль, лампочкой засветившаяся в мозгу, показалась чеху неправильной и нелепой. Ведь если здесь стоят ворота, значит, кто-то их закрыл на ключ. А если их кто-то закрыл на ключ и ушёл, значит, он должен вернуться и открыть их. Тогда почему же их так давно не открывали? Быть может, хозяин заблудился?

В непривычной для него задумчивости Йохан повернул голову и увидел справа деревянную скамейку, которой ранее не придал большого значения. На ней сидели двое: девочка лет одиннадцати, в меру смуглая, с горбатым носом и большими тёмными глазами, похожими на лягушачьи, у неё были кудрявые чёрные волосы, собранные в неаккуратный хвостик и достававшие до плеч, и очки «кошачий глаз» в роговой оправе; и женщина лет двадцати семи. Она была худой, даже худощавой, как тростинка, угловатой, но с приятными, хотя и немного резкими чертами лица, на котором особого внимания заслуживали ярко вычерченные скулы. Тщательно выпрямленные шелковистые каштановые волосы образовывали идеально ровное каре, а чёлка лишь слегка прикрывала брови, из-под которых на мир смотрели цепкие болотисто-зелёные глаза. Мужчина подошёл ближе и, поздоровавшись, протянул руку девочке.

— Цофия, — тут же перестав болтать ногами, серьёзно представилась еврейская девочка и, с неподдельным любопытством разглядывая Йохана с головы до пят, крепко сжала его пальцы мягкими ладошками.

— Вивьен, — менее охотно отозвалась сидящая рядом, недоверчиво щурясь.

— Очень приятно, — обрадовался мужчина, просветлев лицом, и вежливо поинтересовался: — Можно присесть?

— Присаживайся, — безразлично пожала плечами женщина, явно обладающая приятным французским акцентом, и подвинула к себе поближе девочку, так что свободное место на скамейке оказалось с краю. Чех присел.

В воздухе, который отчего-то казался весенним, стояла тишина. Леденцовые небеса смотрели на спокойную картину небытия исподтишка, не желая тревожить собравшихся. Солнце светило прямо, откуда-то сверху, но жары не ощущалось. Наоборот, была даже лёгкая прохлада с привкусом мяты, какая бывает только ранним утром после холодных ночей, когда мир начинает потихоньку оттаивать, выходить из спячки. Вселенная беспечно дремала под колыбельную, ласково напеваемую ей этими высокими небесами икс, и только люди не хотели спать. Каждый из них ощущал бодрость духа и трезвость рассудка. Но что со всем этим делать в загробном мире?

— Мы же с вами сидим в очереди? — внезапно поинтересовался Йохан и посмотрел на маленькую еврейку, поправляющую немного съехавшие на нос очки.

— Ага, — Цофия кивнула и отчего-то мечтательно вздохнула, устремив испытующий кофейный взгляд на врата.

— И кто последний?

На этот вопрос она лишь недоумевающе пожала плечами.

«Стоять в очереди — это судьба всех временно проживающих на земле», — подумал мужчина и погрустнел.

— А куда, собственно, очередь?

— На тот свет, видимо, — без доли сарказма, сухим, как вкус вина «Шато Лафит-Ротшильд», тоном ответила Вивьен.

— Да уж...

Наступило молчание: каждый погрузился в мысли о нерадостной действительности; они не знали, что их ждёт, понимали только, что навсегда расстались с любимым местом на земле — домом.

Наконец их вернул в реальность тихий голос Новака:

— Никогда бы не подумал, что так закончится мой обычный рабочий день... Закурить бы сейчас.

— А что случилось? — к слову уточнила женщина, чтобы как-то поддержать слабо завязывающийся разговор.

В конце концов никто не знал, сколько им ещё предстоит тут находиться, а говорить явно приятнее, чем сидеть в тишине. Тишина всегда побуждает к мысли, а в этом случае она была сродни самобичеванию. Если и можно чем-то заполнить разряженное пространство, то почему не словами?

— Знаете, как обычно это бывает… Шёл я себе на работу… — чех немного призадумался и добавил: — Я работаю секретарём нотариуса. Офис у нас в Смихове, это такой район Праги, относительно новый и не самый красивый — там много офисных центров. На работу иду я всегда рано, людей почти не встречаю. Тишина такая мистическая, хорошо... И тут вижу, что парень какой-то тащит в машину ревущую девочку. Та хоть и при косметике да в серебристом платьице, довольно коротком, но видно, что дитя дитём. С хвостиком высоким, такая, знаете... Я и подошёл к ним. Сначала попросил парня отпустить девочку, но он ещё резче дёрнул её на себя — она чуть не упала и наступила ему каблуком прямо на ногу. Он аж посинел от злости — лицо стало такое грубое, будто убить готов, — и быстро схватил девчонку за волосы, чтобы, думаю, тащить за них. Я попытался преградить ему путь, но получил сильный удар в живот. Скрючился, боль была такая, что мама не горюй. Не привык я к решению проблем силой. Родители так воспитали. Или не так. После чего меня, кажется, ещё отходили раз-другой дверью машины. Помню только, что я упал и та девочка что-то кричала. Кажется, я неудачно ударился головой или попал под проезжающую мимо машину каким-то образом. Точно не скажу. Такая вот история.

— Прямо герой, — француженка задумчиво покачала головой. В её мутно-зелёных глазах звенело разбитое стекло взыгравшего на миг сопереживания.

— Да как сказать... — мужчина развёл руками. — Я ведь так и не понял, зачем вмешался.

— Жалеешь, что ли?

— Да нет, не то чтобы... Просто не моё это дело, наверное. Да теперь-то уж чего горевать. Сам нарвался. Сам получил. Надеюсь, хоть с девочкой всё хорошо.

— М-да уж… А почему полез тогда?

— Да не подумал как-то. Когда сообразил, в глазах уже темнело.

— Невесело, — заключила Вивьен и скрестила руки на груди.

Цофия смотрела на свои ступни, не моргая: ей вдруг представилось, как будут грустить по ней мама и папа, младшая сестра Ева — а ведь ей ещё только восемь.

— А ты как... — Йохан, обратившись к Вивьен, немного замялся: он пытался быть мягким, но никак не мог подобрать нужное слово.

— Здесь очутилась? — подсказала ему внезапно встрепенувшаяся девочка. Она помотала головой, словно отгоняя злых духов, и несколько тёмных пружинок, выбившихся из хвоста, упали ей на глаза, попав под стёкла очков. Ей пришлось снять их и поправить волосы.

— Мы с подругой отмечали её день рождения в баре, — начала рассказывать Вивьен. — Ну и, собственно, к нам стали клеиться ребята, мы вместе выпили. Вообще, было очень весело. Мы с Феличе потом вышли подышать свежим воздухом, поговорили о личном, о девичьем, покурили. Такая дымка стояла у входа, как туман, и пахло химической, щекочущей нос мятой и вишней, как дешёвые леденцы в супермаркете. Люди вокруг уже плохо оценивали реальность, глупо хихикали, кто-то едва держался на ногах, да и мы сами были уже далеко не трезвые. А на пьяную голову разговоры всегда легче идут. Меня недавно бросил парень, у Феличе проблемы на работе: она подрабатывает официанткой в клубе, клиенты домогаются периодически, а в конфликты вступать начальник запрещает. Вот слово за слово... Даже прослезились вдвоём. Хороший, конечно, праздник вышел. Вернулись в бар уже без всякого желания развлекаться, хотелось просто домой, под одеяло и включить сопливую корейскую мелодраму... Вскоре, впрочем, нам или мне, как минимум, полегчало. Тревожные мысли потихоньку стирались, забывались. Уже ближе к утру нам предложили пойти на второй круг в другом баре. Только Феличе была уже совсем никакая, поэтому, несмотря на все протесты, в том числе её, я вызвала такси и затолкала её туда. И тоже собиралась сесть, но парни так просили не уходить и составить им компанию ещё ненадолго, что я в итоге согласилась...

Вивьен замолчала, то ли оборвав, то ли закончив рассказ. Голос у неё не дрожал, и не сбивалось дыхание, она казалась очень спокойной, настолько, что во рту оставался лёгкий привкус горечи, щекочущий горло. В её зелёных глазах смешались отчаяние и тоска — ужасные спутники жизни. Слушающие тоже молчали. Молчали и небеса. Леденцово-голубые, и чистые, и такие глубокие, как чьё-то взращенное в мягких домашних условиях одиночество. Можно ли сказать, что молчание затянулось, как шнурки? Нет? Тогда какие временные промежутки сопоставимы с вечностью? Быть может, одной вечности можно противопоставить только другую, как и одному одиночеству — второе, чужое одиночество? А оторванные от земли люди вечно одиноки или просто вечны?

— А что дальше? — осторожно спросила Цофия, крючковатыми пальцами раздвигая вновь лезущие в лицо мелкие кудряшки.

— А дальше... — француженка непонятно улыбнулась, без всякого выражения. — Мы погуляли ещё, выпили. Мне было хорошо, и тревога как-то отступила... Затем всё стало совсем ярким и смазанным, как случайная фотография, так что я уже точно и не скажу. А проснулась я здесь. Ну и... как-то так вот.

— Что же с тобой сделали-то? — ужаснулся Йохан, передёргивая плечами и неприятно ёжась.

— Да кто их знает, — безразлично проронила Вивьен. — Надеюсь, хоть мой труп найдут, чтобы похоронить. Может, Феличе даже показания какие даст. Ох, бедная Феличе. Моя бедная белокурая девочка. Как же она без меня? А я без неё?

— Ну-у, — серьёзно протянул чех. — Ты ей, можно сказать, жизнь спасла, так как домой отправила.

— Ой, да ну, — женщина отмахнулась. — «Спасла». Сама же её туда и притащила. Плохой подарок получился. Некрасиво так, хоть вешайся с позора.

— Этого тебе делать уже не придётся, — приободрил её Новак — на что та лишь лениво пожала плечами, — и обратился к маленькой еврейке: — А ты, Цофия, как здесь очутилась?

Девочка посмотрела на него удивлёнными лягушачьими тёмными глазами, похлопала ресницами и сложила на коленях руки. Ей не хотелось делиться своим маршрутом до этой скамейки у кованых врат. Она находила его не то примитивным, не то неправильным. А решать эту дилемму не хотелось. Хватало и того, что теперь Цофия чувствовала себя совершенно одинокой и никто ей в этом не мог помочь. Ведь её семья осталась там, на земле, и было бы крайне эгоистично желать им поскорее оказаться здесь.

— У нас в Иерусалиме была обычная школьная эвакуация из-за атаки военных. Я... — Цофия, нахмурившись, замолчала и, почти бормоча, продолжила: — Просто не успела, потому что шла последней, — надо было следить за младшими.

Ей вспомнился привычный тёплый день, такой же, каких в году бывает до двух сотен. Пыль на вымощенных светлым камнем дорогах, детские рассеянные лица и взрослые, уже ко всему привыкшие, серьёзные и торопливые. И зачем она вернулась за потерявшейся одноклассницей, когда могла просто укрыться в убежище? Сейчас ответить на этот вопрос Цофия не могла. Ей было стыдно за себя перед семьёй и очень хотелось домой, куда она уже никогда не попадёт. Но каждый раз, когда девочка думала об этом, то тут же вспоминала о Реут, с которой они, несмотря на разницу в возрасте, дружили. Если их редкие разговоры «ни о чём» можно было, конечно, назвать дружбой. «Возможно, — полагала Цофия, — если бы это была не Реут, я бы не вернулась. А возможно, и нет...» Если бы был хоть кто-то, кто смог бы ей сказать, правильно ли она поступила, и объяснить, почему она решила так поступить, Цофии стало бы легче дышать. Она не знала, но надеялась, что очень скоро ей помогут с ответом, нужно лишь подождать. А сколько? Небольшой кусочек вечности. Это, впрочем, не так уж и много, как кажется изначально.

— Я вот хотел спросить: а откуда вы знаете чешский? — попытался перевести тему Йохан, видя девочку, заблудившуюся в своих размышлениях и явно не собирающуюся делиться сокровенным.

— Чешский? Ужасный язык, — брезгливо подметила Вивьен и смерила презрительным взглядом собеседника.

— Но мы же с вами говорим на чешском? — слабо возразил мужчина, приподнимая в удивлении светлые кустистые брови.

— На французском, — парировала женщина.

— Но я совсем не знаю французского, — растерялся он, не зная, что ещё противопоставить заявлению француженки.

— Видимо, мы все говорим на каком-то другом языке — загробном, — почти шёпотом заметила Цофия, тогда как её взгляд оставался всё ещё лишённым выражения, словно она ещё не выбралась из пучины спутанных, как спагетти, мыслей.

— А разве ангелы в раю поют не по-французски? — искренне поразилась Вивьен, подпирая худенькой бледной, почти фарфоровой, ручкой подбородок.

— Всё может быть, — покачала головой еврейка и прикусила нижнюю губу, мгновенно почувствовав слабый укол боли, — это придало ей живость.

Ничто не отрезвляет лучше ужаса осознания свершившейся реальности и ничто не даёт такого яркого ощущения жизни, как боль. Да и нет на свете ничего более терпкого на вкус, чем невозможность изменить произошедшее. Каждое чувство имеет свои особые аромат и привкус. Каждый человек уходит на небеса, оставляя на земле свой шлейф — запах свежего крыжовника и цитрусовых, лаванды и соевого молока, кардамона и мускатного ореха с гвоздикой… А какой оставим мы после себя? Хороший вопрос. Он требует тщательного обдумывания и личного ответа.

— А эти ворота, — внезапно встрепенулся Йохан, и в его взгляде проблеском мелькнул бесконечно белый потусторонний свет, — когда обычно открываются?

— Эти-то... — Вивьен перевела тяжёлый взгляд на высокие кованые врата и как-то безразлично пожала плечами. — Да кто их знает. Пока вот сидим, не открыли.

— А их когда-нибудь вообще открывают? — всё же уточнил чех, стараясь не терять надежды, которая сыпалась сквозь пальцы, как песок.

— Нам это, видимо, и предстоит узнать, — спокойно, будто бы говоря не про себя, логично заключила Цофия и тоскливо заболтала в воздухе затёкшими ногами, посверкивая в солнечном свете гладкими нежно-персиковыми пятками. Грусть в её душе постепенно сменялась более лёгким и светлым чувством смиренного ожидания. Новаку и Вивьен вдруг подумалось, что всю свою жизнь они чего-то ждали, но не понимали, чего именно. Может быть, этого бесконечного ожидания под вечно горящей белоснежной звездой и леденцовым глубоким небом?

Редактор Алёна Купчинская

Другая современная литература:
https://chtivo.spb.ru/all-books.html

Кто последний в очереди на тот свет? | Татьяна Кузьмина Современная проза, Авторский рассказ, Проза, Длиннопост
Показать полностью 2
1

Письмо хазарского царя | Михаил Кизилов

«Житие Евстратия Постника», иначе называемое «Слово 16», входящее в Киево-Печерский патерик, повествует о гибели киевских иноков в Корсуни (Херсонесе) в 1097 году, а также о последовавшем вслед за этим избиении и крещении местных евреев. Мы же расскажем вам о том, как это событие могло произойти на самом деле…

Письмо хазарского царя | Михаил Кизилов Современная проза, Рассказ, Длиннопост

Иллюстрация Ольги Липской.

***

Щедро раздавая зуботычины, подзатыльники, пинки и оплеухи, отряд тяжеловооружённых византийских наёмников гнал на центральную площадь города сжавшихся от ужаса евреев.

— Работорговцы, ростовщики, лживые предатели! Грязные ублюдки! Убийцы! Свиное ухо! — неслось со всех сторон.

Одетые в дырявые серые тоги жители города Херсонеса Таврического, иначе называемого Корсунем, лениво плелись вслед за солдатами, швыряя в евреев попадавшиеся им под руки камни, гнильё и отбросы. Евреи — женщины, мужчины, старики и дети — шли молча и покорно, не отваживаясь протестовать и негодовать, закутавшись в ветхие одеяния, лишь шаркали ногами и вскрикивали от боли, когда очередной камень попадал в цель. Они не ведали, что ждёт их в дальнейшем и какое новое испытание уготовил им Адонай Вседержитель за их прегрешения.

А ведь ещё совсем недавно херсонеситы несли в дом лекаря Моисея свежезарезанную птицу, яйца и зерно, благодаря за спасённые жизни, затянувшиеся раны, вылеченные зубы и заговорённые болезни. Ещё вчера благодарный земледелец Гераклес с радостью отсыпал жменю литых медных монет местной чеканки писцу Аврааму за удачно выигранную с его помощью тяжбу. Всего несколько дней тому назад повитуха Сара в оплату за удачно принятые роды была приглашена во дворец местного наместника-эпарха и разделила с ним почётную трапезу, во время которой ей на специально купленной в еврейской лавке посуде принесли кошерное мясо новорожденного телёнка.

Но сегодня всё это было забыто, как будто никогда не жили евреи с ромеями в мире и согласии как добрые соседи — граждане одного полиса. Брань и отбросы летели в сторону съёжившихся от ужаса черноволосых и смуглых людей, которым ныне припомнили все преступления их народа с древних времён и до дня нынешнего.

А началось всё с того, что две недели тому назад покрытые кровью и пылью половецкие всадники со злонравным ханом Боняком на челе привезли на рынок Херсонеса группу высоких, худых, измождённых рабов с земли славян, ныне званых русами, из града Самватаса, известного также как Куяба или Киев Росский, что на реке Истр.

Странные то были пленники. Одетые в чёрные хламиды, они молились тому же Господу Иисусу Христу, что и ромеи, но возносили свои литании по-славянски, а не по-эллински. И был среди них муж великой святости по имени Евстратий Постник, прозванный так за привычку долгие недели поститься, а порой и вовсе обходиться без пищи. Умел муж сей учёный и богобоязненный изъясняться речью ромейской, и рассказал он о том, как безбожные агаряне-половцы напали на монастырь Святой Лавры, что возле града Киева Росского. Три дня грабили и жгли его, а потом взяли в полон всех иноков, невзирая на возраст и святость их. И влекли они их чрез степи бескрайние, связав по рукам и ногам сыромятными ремнями, что впивались во плоть несчастных пленников, причиняя им невыносимые страдания. И кормили они их гнилыми объедками, есть которые погнушались бы даже голодные псы; пить при этом не давали, так что до стен града Херсонеса сумели дойти не более половины захваченных. По дороге всячески издевались половцы над святыми мужами, заставляя их ползать в пыли и поклоняться их кровавым идолищам, однако никто не презрел закона Божьего, за что били их кнутами и охаживали плетями. И говорил инокам Евстратий:

— Братие, крещённые святою водой иорданской и верующие во Христа, пребывайте верны обету, данному вами. Господь окропил нас водой и освятил Духом Своим, искупил грехи наши кровью Своею и сделал нас наследниками Царства Своего. Если живём — будем жить для Господа; если умрём, — умрём в Господе и ценою временной смерти на земле да обрящем вечную жизнь в небесех.
А потом пленников продавали на торжище, что находился на главной площади ромейского града Херсонеса, но никто из добросердечных херсонеситов не осмелился купить их, ибо лежала на мужах этих печать святости и благочестия. И лишь один иудей, не боявшийся проклятия Господня, за бесценок купил всю партию иноков и сделал их рабами, и привёл их в свою латифундию, самую крупную в городе, чтобы работали они там на нечистом ремесле — выделке кож.

Звали сего иудея Ханания бен Шабтай, однако половцы прозвали его «Джигарсыз», что значит «съевший собственную печень» — столь зол и бездушен был он. Жирный, облачённый в засаленную одежду, владел Ханания несметными богатствами и торговал не только с ромеями, но и с богопротивными агарянами, не гнушаясь ничем: лишь бы добыть столь дорогие его жадному сердцу монеты. Замусорен и нечист был двор и палаты его, и только заветный сундук, что хранился в тайном погребе, наполнен был сияющими монетами и ювелирными украшениями из красноватого злата и потускневшего от долгого лежания под землёй сребра. Любил ссужать Ханания деньгами, взимая большие проценты, в том числе и с единоверцев своих, и не раз, отбирая последнее у вдов и стариков. И смеялось тогда сердце его, не знавшее жалости.

И потянулись для пленников росских дни, исполненные тяжкого невыносимого труда, от которого набухали страшные мозоли на руках, а дыхание становилось прерывистым и мучительным из-за зловонных испарений, что источали коровьи шкуры и кожи. Грудами замочены они были в бесконечных корытах, ваннах и тазах, в воде с добавлением листьев Rhus Coriaria, растущего в окрестных горах. А потом начали один за одним умирать росские пленники, в муках и страданиях, от непонятной болезни, от которой синели тела их и наступало удушье.

Когда умер первый раб из народа росского, лишь рассмеялся Ханания и приказал отдать тело его голодным псам — и те не стали пожирать плоть святых мужей, умерших в муках, но не предавших веру. Когда умер второй раб, задумался торговец, не прогневил ли он чем-либо Господа, и принёс обильное подаяние в синагогу, смиренное строение с ветхой крышей, что стояло у берега морского невдалеке от здания городской таможни. Переступив порог, Ханания долго смотрел на святое имя Господне, четыре буквы шем ха-мефораш, написанные над шкафом для священных свитков, и молился Адонаю, прося у того прощения за многочисленные грехи его. А потом взял острый стилос и начертал на стене синагоги имя своё и слово «Йерушалаим» в надежде, что дойдёт моление его до врат святого города в Палестине.

Но, видно, не внял Господь Саваоф молитвам его, ибо пленники продолжали возноситься на небеса, всё больше их, иссушённых и посиневших от болезни, лежало во дворе кожевенной мастерской Ханании, и некому было похоронить тела их. Лишь Евстратий Постник скорбно читал предсмертные молитвы и отпускал грехи собратьям своим. И возроптали тогда херсонеситы, и прокатился слух, что нарочно травит Ханания рабов своих, ибо ненавидит он Истинного Бога, что язычник он и идолопоклонник, приносящий русов в жертву нечистым кумирам своим.

— Клянусь именем своим, проклят он! — кричал на городской площади смуглолицый Никифор, работавший надсмотрщиком в поместье Ханании, в чьих очах горело пламя неукротимой ярости. — Сам я видел, как он мучает и пытает своих рабов! Смерть ему и прочим жидовинам, что живут во граде нашем, ибо не веруют они в Господа нашего и празднуют богопротивные субботы свои, работая в день Святого Воскресения! Да покарает нечестивцев десница наша!

И, словно объятое бурей море, взъярились прочие жители Херсонеса и ринулись в квартал иудейский, а первым набросились на поместье Ханании. Но поздно было — покинула душа всех рабов росских, и вознесла их огненная колесница во град небесный.

Началось тогда великое побиение всех иудеев херсонесских, коего не было в Тавриде уже много веков, а первым повешен на древе был жестокосердный Ханания. Поделом досталось злонравному ростовщику за лиходейство, и был разграблен дом его, а жену, слуг и детей вместе с остальными евреями погнали на центральную площадь города, где архонт зачитал особое повеление кесарево — изгнать из области его всех евреев, отняв у них имущество, а старейшин их избить за мучение христиан. И добавил он, кипя яростью:

— О, злонравные сыны Израилевы! Да падёт гнев Господень на тех из вас, что и далее будут пребывать в ереси иудейской, и да обратятся умы ваши в истинную веру Господа нашего Иисуса Христа!

И, убоясь смерти неминуемой, тут же, у берега моря Эвксинского, что зовётся морем Ар-Рус или Росским, перешли все иудеи херсонесские в веру Христову и смешались с ромеями, и не стало более евреев в земле таврической.

Здание синагоги их было вскоре предано огню, а на месте его была возведена величественная ромейская базилика, чья мраморная колоннада ещё многие века радовала глаз посетителей града Херсонеса Таврического.

***

Оглянувшись на пылающее здание синагоги, надсмотрщик Никифор криво ухмыльнулся и пробормотал себе под нос по-половецки: «Тирлик йине кибик», что значило «Жизнь подобна игольному ушку».

После этого он вошёл в опустевшее поместье убитого Ханании, чьё тело всё так же продолжало висеть на растущем у входа тутовнике, и долго вглядывался в посиневшее лицо ростовщика. Плюнув в его закатившиеся к небу бельма, Никифор поднялся в комнату хозяина дома и жадно стал перебирать стоящие на полках древние кодексы, исписанные справа налево арабскими и еврейскими письменами. Манускрипт, который он искал все эти годы, нашёлся в самом углу, ненужный и покрытый пылью. Да, это был он — тот самый кодекс, из-за которого сгорела древняя синагога, из-за которого он нанялся на службу ненавистному ему раввинисту, ради которого стал подсыпать в пищу рабам толчёное стекло и синильную кислоту, ради которого обрёк на муки и страдания своего хозяина.

Вспрыгнув на оставшуюся в конюшне лошадь, Никифор хлестнул её плетью и поскакал в северном направлении, в сторону своей родины — бескрайней Половецкой степи, Дикого поля Дешт-и Кыпчак, что зовётся страной Кедар. Настоящим его именем было Йехуда бар-Кьябар, и был он из потомков племени хазар, что жили тогда в дружбе с половцами и говорили на их языке. Драгоценный рукописный кодекс — самая древняя версия письма хазарского царя, кагана Иосифа испанскому сановнику Хасдаю ибн Шапруту, — замотанный в надёжную холщовую ткань, мирно покоился на дне его заплечной сумки.

***

Пройдут многие годы, письмо кагана Иосифа сменит много хозяев, пока наконец не попадёт в коллекцию знаменитого собирателя древнееврейских рукописей, крымского караима Авраама Фирковича. Позднее, в 1932 году оно будет опубликовано в книге академика Павла Коковцова «Еврейско-хазарская переписка». Ещё позднее, в 50-е годы ХХ века при расчистке херсонесской «базилики 1935 года» будут найдены многочисленные фрагменты осыпавшейся штукатурки с фрагментами росписей и остатками надписей-граффити на греческом и древнееврейском языках. На одном из них израильская исследовательница Эстер Эшель прочитает в 1998 году слово «Иерусалим» и начало имени «Ханания бен Ш…». Обнаруженные поверх этой надписи греческие граффити так и не будут разгаданы. Но мы-то знаем, что их оставил, уезжая из города, Никифор, он же — Йехуда бар-Кьябар, потомок хазарского племени.

Редактор Полина Шарафутдинова.

Другая современная литература: https://chtivo.spb.ru/all-books.html

Письмо хазарского царя | Михаил Кизилов Современная проза, Рассказ, Длиннопост
Показать полностью 1
31

Синдром Копенгагена | Диана Конде

Вчера добавился новый шум. До этого я никогда его не слышал. Как будто в квартире сверху что-то проезжает по полу — бр-р-р, а потом открывают кран — ш-ш-ш. Я лежал и думал: ну кто в полвторого ночи открывает кран и сразу же его закрывает? Меня это больше всего бесит. Мне это не даёт покоя.

Синдром Копенгагена | Диана Конде Современная проза, Рассказ, Длиннопост

Когда лает собака, я понимаю, что это собака из квартиры слева. В будние дни хозяин уходит из дома в восемь, погуляв с ней в шесть тридцать, до девяти тридцати семи она спит, потом гавкает до тех пор, пока он не приходит в четыре, чтобы снова погулять с ней. В пятницу он приходит в четыре, уходит в восемь вечера, иногда возвращается в четыре утра — всё это время она гавкает. В субботу он дома весь день: наверное, болит голова. Я однажды ходил говорить с ним, убеждал его, что так нельзя. Зачем оставлять бедную собаку одну на целый день? А ещё нужно меньше пить, потому что в девять утра в субботу я не могу уснуть от того, что он блюёт. Блюёт и смывает, блюёт, кашляет и смывает. Ну как животное! Он спросил, как меня зовут. Я ответил: "Александр". Он сказал: "Так вот, Александр, теперь я знаю ваше имя и где вы живёте. В следующий раз будете следить за мной — вызову полицию".

Меня бесят не звуки, а их непредсказуемость. После последних бр-р-р и ш-ш-ш-ш я считаю секунды: одна, две, три, четыре. Снова бр-р-р-р-р и ш-ш-ш-ш-ш — и я считаю: одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять… После десятой секунды я уже начинаю нервничать и хочу, чтобы звук повторился, чтобы обнулился мой счёт, потому что это ожидание невыносимо.

Я так ждал результатов экзамена по английскому. Обновлял страницу, считал до десяти, потом снова обновлял. Это мама настояла на экзамене. Сказала, что пригодится, если буду поступать в магистратуру куда-нибудь за рубеж. В смысле пригодится бумажка.

Видите ли, моя мама — филолог. Нет, не школьная учительница, именно филолог. Это сейчас филологи кричат: "Свободная касса!", или говорят: "Ваше мнение очень важно для нас". А тогда моя мама была востребованным языковедом. В детстве мы читали сказки братьев Гримм, французские народные сказки, пьесы и сонеты Шекспира, а потом папа научил меня стрелять из ружья и бросать гранаты. Он у меня военный был, папка мой.

Маме не нравилось оружие, папе не нравились сказки. Ей я говорил, что поступлю на филологию. Ему — что пойду в армию.

Между собой они, видимо, не общались.

Лика, это моя девушка, филологом не была, но английский решила сдавать вместе со мной. А на мой вопрос "Зачем?" только пожала плечами. Потом, когда я выбрал датский университет для магистратуры, она подала документы туда же. И очень обиделась, когда моя мама назвала её "повторюшкой-хрюшкой". Лика считала, что раз мы пара, то всё должны делать вместе.

Мы с вами так близко сидим, как будто мы тоже пара. А давайте притворимся, что и правда парочка. Я сейчас попробую к вам подкатить. Девушка, вашей маме мразь не нужен? У меня вон и колечко есть. Нет? Ну как хотите.

Это я мразь, если вы не поняли. Я же вообще не умею общаться с девушками, не представляю, как начинать беседу. Я могу рассказать вам любой сонет Петрарки, но я догадываюсь, что так не флиртуют.
Лика сама меня нашла. Я раньше был жирный. Это я в Копенгагене похудел так, что меня мама родная не узнала, когда вернулся. Я был жирный и девушкам, конечно же, не нравился. С Ликой мы познакомились в Интернете. Я до конца думал, что это всё нереально, что это какой-то тупой пранк, затянувшийся на три года, и она меня разыгрывала. Зачем такой девушке я́?

В Копенгагене в студенческом общежитии нас поселили на разные этажи. Надо же, они такие прогрессивные, а до сих пор делят этажи на мальчиков и девочек. Со мной в одном блоке жил парень, который учился на медика. Ману его звали, Мануэль. Или Маноло? Не помню. Он меня учил испанским ругательствам. Под конец года я уже легко болтал с ним по-испански. В основном ругательствами.

Филологов вместе с врачами вечно селят вместе — есть в этом какая-то ирония. Когда я жаловался Ману, что нам задали разобрать скандинавские мифы, он высовывал свою лохматую башку из-под горы учебников и, я вам честно говорю, только обезвоживание от литров кофе удерживало его от убийства. Зато философию и этику мы учили вместе и вместе страдали. Зачем медикам философия?..

Этично ли было идти на эту вечеринку? Я помню, позвонил Лике, спросил, не хочет ли она пойти со мной, хотя бы на час. Ей трудно давалась учёба, думаю, она не бросала всё это, только чтобы жить со мной в одном городе. Я до сих пор чувствую себя виноватым. Когда в школе мы читали о жёнах декабристов, меня трясло от ужаса. Совершенно ненормальные бабы! Перекладывать такую ответственность на плечи других... "Смотри, что я для тебя делаю, ты вечно будешь мне должен", — так, наверное, они думали.

Для школьной олимпиады я учил скандинавские мифы. Мне особенно нравился персонаж Локи, и не потому, что Голливуд сделал его популярным, — он мне нравился ещё до этого. Если хотите знать, в его истории весёлого мало: закончил он тем, что на пирушке нагрубил всем богам. За это боги привязали Локи кишками его сына к скале и повесили над ним змею, чтобы яд капал ему на лицо. Он бы и капал, если бы жена Локи, Сигюн, не держала чашу, в которую капал яд. А когда яда скапливалось слишком много, Сигюн уходила вылить его, и змея плевала Локи прямо на лицо, и тот бился в конвульсиях. Так древние скандинавы объясняли землетрясения. Мне интересно: кого древние скандинавы обвиняли в землетрясениях — Локи, который натворил дел по пьяни, или Сигюн, которая где-то шляется со своей чашей?
Короче, мы с Ману пошли в клуб вдвоём. В Копенгагене куча всего сделано для студентов: бесплатный вход в клуб, бесплатные шоты, бесплатные завтраки — лишь бы не учиться.

Помню, пока я стоял в баре, Ману зажала в углу какая-то англичанка. Он мне потом рассказывал, что она ему шептала: "Красавчик, поговори со мной по-итальянски", а он по-испански отвечал ей: "Я испанец, скотина ты пьяная!" Она ему чуть лицо не съела, серьёзно. Вообще, итальянцам и испанцам даже рот не надо было раскрывать: студентки за них цеплялись, как дождик за новогоднюю ёлку. Я со своим славянским лицом особой популярностью не пользовался. Поэтому очень удивился, когда Анника мне подмигнула. Мы с ней хоть и учились на одном курсе, до этого совсем не общались, не знаю, что на неё тогда нашло. Да и не нравилась она мне никогда. Честно. Но подмигнула, вот так.

Вот как вы мне сейчас подмигиваете. Или, погодите, я просто вижу вас в профиль, может, вы просто моргаете... Ага, просто часто моргаете. Но всё равно вы мне нравитесь. У вас очень красивые волосы. Я думаю, вы бы могли стать моей девушкой. Вы очень похожи на Лику.

Лика была такая маленькая, как ребёнок, в магазине у неё всегда просили документы. И стриглась вот так, коротко с одной стороны, чуть подлиннее с другой, не знаю, как эта стрижка у вас называется. Обычно девушкам нравится, если их называют худыми, а Лика каждый раз чуть не плакала, когда я шутил, что мне надо ездить с ней в лифте вдвоём, потому что он не воспринимает её как человека. Она вообще часто плакала от моих шуток. А по мне, хорошие шутки закаляют. Если я сейчас пошучу, что у вас большой нос, потом вас уже не будет это обижать, привыкнете. Кстати, у вас очень красивый нос.

Мама мою девушку не очень любила. Не только за фигуру, а вообще. Я видел мамины фотографии в молодости: она была такая худенькая. А потом забеременела мной и уже не смогла похудеть. Боялась, что папе она разонравится и он её бросит. И всегда злилась, если не могла найти свой размер в магазине.
Аннику же размеры явно не волновали. У неё был такой смех... Я стоял как дурак в ночном клубе и смотрел, как она смеётся с подругами. Меня трясло как никогда. Мне хотелось ударить её, прижать к стене, лишь бы она так не смеялась. Или чтоб продолжала смеяться. Потом не помню, что происходило. Я пил эти бесплатные шоты и покупал ей какие-то коктейли, болтал какую-то чушь, а она всё смеялась. Потом подошёл Ману. Помню, что я чуть его не убил...

Знаете, мне становится легче, когда я вам это рассказываю. Держать такое в себе очень тяжело.

Я тогда и решил, что больше не могу скрывать. Три дня я держался, носил Лике цветы, торчал у неё в комнате целыми днями, пока она училась. Она очень удивлялась. Потом не выдержал и всё рассказал. Честно говоря, мне хотелось, чтоб она орала, чтоб била меня, психанула, я не знаю, ну хоть что-нибудь сделала. Но тут надо представлять себе Лику: она просто пожала плечами и сказала, что теперь тоже может изменить мне один раз. Но не расскажет мне, если это случится.

Затем была сессия, и я чуть не умер. Каждый раз, когда Лика задерживалась в библиотеке или не отвечала на телефон, у меня что-то обрывалось внутри. Представлял себе всякое. От этого становилось и хуже, и в то же время лучше. Представлял, что мы рассчитались. Это как прыгнуть в воду с вышки: ты ждёшь этого момента и смотришь в бездну, а потом прыгаешь, и уже всё, всё прошло, только кровь из носа идёт. В конце концов она перезванивала или присылала фото, как она сидит одна в библиотеке. Как я её тогда ненавидел!

Я единственный ребёнок в семье. Я до того момента вообще не знал, что такое ревность. Хотя нет. Когда к нам с Анникой подошёл Ману, я впервые это почувствовал. Грёбаный испанец! Чем ему его англичанка не понравилась? Ману потом со мной не разговаривал, да и не очень-то и хотелось.

Наступило лето. Я хотел ехать домой, а Лика почему-то взяла и уехала в Индию — жить в каком-то храме и копать грядки, познавать себя, как она сказала. Домой я не поехал, устроился работать в кондитерский цех. Сначала подметал, потом пёк датчанам их друнсвиры всякие.

Почему домой не поехал? Мама позвонила, сказала, что её отправили на пенсию. Её — кандидата наук, преподавателя в университете. Папа тогда уже лет пять был на инвалидности. Денег им, конечно, хватало, но перестало хватать на меня. Тогда я сел и посчитал, сколько мне будет стоить приехать и уехать. Потом посчитал ещё раз и понял, что мне надо устроиться на работу, где кормят, иначе до начала учебного года я не протяну.

Вставать в цех приходилось в четыре утра, поэтому ложился я в десять вечера. Я и сейчас у себя дома по привычке встаю в четыре утра и не могу уснуть.

В четыре тридцать приходит соседка снизу со смены в баре. Она долго зачитывает аудиосообщение своему парню о том, как прошла её смена, а потом ещё дольше чистит зубы электрической щёткой, но никогда, блин, не делает это одинаковое время. Я всё это слышу через тонкие стены. Все её смены похожи одна на другую: сначала у неё устают ноги, потом к ней клеятся пьяные гоблины, которые отчаялись найти кого-нибудь более-менее привлекательного на танцполе. С её слов все подкатывают со стандартной фразой: "Девушка, а что вы делаете после смены? А поехали с нами в баню!" Я вот не умею общаться с девушками, но даже я не опускался так низко. Она всегда отвечает очень остроумно: "А мне не надо в баню, я сегодня уже мылась". Может быть, у неё каждый раз новый парень? Иначе я не знаю, как можно слушать одну и ту же историю каждый день.

В пять часов утра встаёт соседка двумя этажами выше. Она очень старая — передвигается, опираясь на стул. Когда она идёт из спальни в ванную, мне в зубы отдают эти скри-и-и-и-и, скри-и-и-и-и-и, скри-и-и-и. Путь туда и обратно занимает у неё минут двадцать. Один раз я поднялся наверх, позвонил, подождал, пока она через десять скри-и-и подойдёт к двери. Предложил купить ей нормальные ходунки — я такие в Копенгагене видел. В этот же день ко мне приехала полиция и попросила не строить планы на старушкину квартиру.
Вот в Копенгагене полиция очень вежливая, в отличие от нашей. Меня один раз быстро скрутили и очень мягко забрали с Новой Королевской площади. Это было первого апреля. В смысле вышел я на площадь первого апреля, а началось всё в начале марта, после сессии.

Второй учебный год, наш с Ликой. Я продолжал работать в цеху, мы решили жить вместе и, может быть, открыть свою кондитерскую после учёбы. Зря она, что ли, экономику учила?

Мы пошли в ночной клуб. Как всегда, студентам бесплатный вход. Там я увидел Ману с Анникой. А Лика увидела, как я на них взглянул.

Смотрите, десятого марта Лика уехала домой, одиннадцатого марта мама написала мне, что папа болеет, я выслал ей свои последние деньги. Четырнадцатого марта Дания закрыла границы. Двадцатого марта закрыли нашу пекарню, и я остался без работы, как и многие тогда. Двадцать пятого марта мне позвонила мама и сказала, что папа умер.

Она ничего не просила, но я слишком хорошо знал, что она хочет, чтобы я приехал, хоть и не сказала об этом вслух.

Я искал билеты, машины, думал украсть велосипед и ехать на нём до ближайшей границы.

На письма и звонки преподавателей я не отвечал. Универ-то тоже закрыли, нас перевели на дистанционку, а мне было не до этого.

Тридцатого марта я оплатил поездку на машине до Литвы. Тридцать первого марта утром водитель не приехал.

Первого апреля я вышел на Новую Королевскую площадь и перерезал себе вены.
Хотите, покажу шрам? Да не отворачивайтесь, он не такой уж и страшный, мне всё красиво зашили. Знаете, что поперёк режут, чтобы выпендриться, а вдоль — чтобы наверняка? У меня, смотрите, шрам по диагонали. Вот и думайте сами, что я этим хотел сказать.

Месяц я провёл в больнице. Занимался там спортом, хорошо питался, похудел вот. Практиковал датский с соседями по палате, выучил названия и составы лекарств, которые мне давали, а также их действия и побочки. Очень помогает в работе сейчас.

Чем занимаюсь? Продаю наркотики туристам. Зря, что ли, языки учил? Не надо на меня так смотреть. Можно подумать, сейчас есть из чего выбирать. А что? Туризм восстанавливается и, хотите верьте, хотите нет, туристы едут и за этим тоже. Вы слышали, как говорят о всяких злачных местах в знаменитых городах? О всяких "районах красных фонарей" и гетто? За этим к нам и едут, и я точно знаю, что если им никто не предложит наркотики на улице до их отъезда, они останутся очень разочарованными. Будут потом рассказывать: "Ну вот, были мы в России три дня, и никто нас не ограбил, и никаких драк, никаких проституток и наркотиков на улицах". Я слышу, как они говорят мне: "No, thank you", но вижу, как при этом загораются их глаза и где-то в воображаемом списке острых ощущений они ставят галочку.
Не думайте, что я оправдываюсь. Но что ещё мне оставалось делать? Сразу же, как открылись границы, я приехал обратно. Работы не было, жили на мамину пенсию. Я написал парню, с которым мы дружили в школе и который жил в соседнем подъезде, просил его одолжить денег, но он ничего не ответил. Может, подумал, что его разводят. Я бы точно так подумал. В детстве он вечно путал Стокгольм с Копенгагеном, а когда я его поправлял, говорил: "Гы-гы, Попенгаген". Я поступил в универ и больше мы не общались. Что сейчас делает, не знаю. Спился, наверное. Давно его не видел.

Мы с ним даже не виделись с того времени, только переписывались, да и вряд ли он меня узнает сейчас, я ж говорю, что был толще килограммов на двадцать, когда уезжал.

Вообще, большинство моих знакомых детства бухают. Сидят вот на этой скамейке по вечерам и квасят. Но ладно они. Больше меня бесят подростки, которые тут по ночам слушают музыку. И всегда дерьмовую музыку! Почему никто не слушает Моцарта из колонки? Ну хорошо, пусть это будет ABBA или даже Бритни Спирс. Но нет, это всегда ужасный рэп с автотюном. Когда я это слышу, я чувствую себя очень старым, хотя мне ещё нет тридцати. Вон там они собираются, у меня под окнами, вон там, где стоят два контейнера. Один — для почты, другой — для одежды.

Вы когда-нибудь видели, как выгружают эту одежду? Кто её забирает и куда? Ну то есть благотворительность — это хорошо. Для себя хорошо, для своего эго. Как говорит Лика, индульгенции никто не отменял, только теперь они представляют собой отказ от пластиковых трубочек и переход на веганское мясо. Точнее, она начала так говорить после Индии. Я неделю назад отнёс мамину одежду в этот контейнер, кинул и не услышал звука падения, как будто пакет упал в бездонную пропасть. Моя теория такова: этими контейнерами просто закрывают дырки в асфальте. Мешки со старой одеждой бесконечно падают, пока не попадут на другой край земли. В Китай, где их перешьют и заново продадут на "Алиэкспрессе".

Вы не подумайте, я не псих какой-то, хоть так может показаться. Вы сейчас послушаете и поймёте, как всё логично.

Я по привычке ложусь спать в десять вечера, но не могу уснуть. После месяца бессонницы я пошёл к врачу, сказал: "Доктор, я не могу спать". Он посмеялся и спросил, знаком ли я с Тайлером Дёрденом. И тут я понял, что врач передо мной старше меня лет на пять. Я всегда помнил врачей взрослыми и серьёзными дядями и тётями. А тут получается, что люди моего возраста уже работают врачами, а я занимаюсь тем, что продаю наркотики.

После приёма я решил, что должен засыпать в десять во что бы то ни стало. Если под моими окнами шумели после одиннадцати, я звонил в полицию. Если они и приезжали, то после двенадцати, когда я уже мерял шагами комнату и пытался найти хоть какое-то постоянство в этой ужасной музыке.

Один раз я вышел с ними поговорить. Просто поговорить, рассказать, что можно слушать что-то ещё помимо этого блеяния козлов. Соседи вызвали полицию, потому что им показалось, что под окнами началась драка. Какая драка, если это шестеро на одного? Меня как единственного совершеннолетнего чуть не забрали в обезьянник, а подростки только ржали. Наша полиция с датской, конечно, не сравнится.

Потом я начал глушить их своей музыкой. Нашёл несколько альбомов монгольского горлового пения. Знаете, как оно звучит? Хотите, включу вам? Ну да, вам не нравится. А кому оно нравится? Включал колонки на своём окне. Как ни странно, мама это не поддержала. На второй день она попросила меня прекратить, потому что соседка сверху нажаловалась ей на меня.

Она вообще была очень зависима от чужого мнения, моя мама. Я говорил, что Ману приезжал ко мне месяц назад? Не знаю, что он тут забыл, но я был рад его видеть. В первую ночь мы болтали до утра, а когда я вышел в магазин и вернулся, то застал его на кухне с мамой. Моя мама, которая в оригинале читала Шекспира, не могла связать и двух слов по-английски и только тыкала пальцами то на чайник, то на Ману. Она увидела меня, развернулась и ушла в отцовскую комнату. И целый день потом не выходила.

Я говорил, что папа был военным? Не знаю, что там у них, военных, за бардак с инвентарём, но после его смерти у нас остались одна граната и пистолет. Хорошо, что мама нашла пистолет, а не гранату.

Хотя кому как. Я иногда представляю, как расстреливаю эту шелупонь у контейнеров. Ну не надо так на меня смотреть, я же говорю: я не псих. Можно подумать, у вас не было таких навязчивых мыслей — причинить вред тем, кто вас бесит, когда бессильны что-либо изменить.

Нет, я решил действовать более творчески. Взял полицейскую ленту, которую не забрали с нашей кухни после расследования, и обмотал периметр — вот отсюда до контейнеров. А? Как вам? По-моему, очень креативно. Это работало дня три, пока чей-то ребёнок не наткнулся на неё и не порвал. Стоит сломать один барьер, как рушится всё остальное.

Потом мне пришла в голову ещё одна идея. К тому времени я уже не спал пять ночей подряд и мой мозг был на грани гениальности. Я купил баллончик с краской, нарисовал вот этот круг вокруг скамейки и контейнеров и подписал: "Тут животные". По-моему, очень иронично. Подростки перестали здесь собираться по ночам. Зато знаете что? Через два дня в шесть утра я обнаружил в этом кругу собачников! Не знаю, кто донёс, но потом надпись замазали. А круг вот остался. И подростки теперь собираются ровнёхонько внутри.

Так что я не сплю. Я не могу спать по ночам. Я выучил все шумы ночи. Я слышу, как гудит ветер в трубах, как останавливается ночной автобус, как катаются шарики по потолку. Я закрываю все окна, запихиваю в уши затычки и надеваю наушники. И всё равно слышу все эти шумы, которые не имеют никакой логики. Я лежу и смотрю в потолок, а потолок смотрит на меня.
Послушайте, в четыре тридцать утра с работы возвращается соседка-барменша, в пять встаёт бабуля сверху, в шесть тридцать через три будильника встаёт сосед с собакой и идёт с ней гулять. В семь встают дети двумя этажами выше, их трое, и они собираются в школу так, что их топот я слышу до восьми. В восемь тридцать приезжает помоечная машина. В девять тридцать семь начинает лаять собака, в одиннадцать соседка-барменша встаёт и включает радио. В час возвращаются дети, собака лает до четырёх. В семь вечера соседка-барменша громко собирается на работу, сосед с собакой садится играть в шутер, бабуля сверху смотрит телевизор на полной громкости. Я их всех знаю, я ходил говорить со всеми, просил их быть потише или хотя бы не добавлять новых звуков. Они смотрели на меня так, как будто я прошу чего-то невозможного.

В девять вечера на этой скамейке и у контейнеров собираются подростки с их колонками и рэпом.

Теперь вы понимаете? Понимаете, что я могу спать только с четырёх часов дня до семи часов вечера, когда тихо? Я сплю по три часа вот уже две недели. Мне всего-то нужно немного тишины. Но вчера добавился ещё один шум, которого не было до этого, и я не смог уснуть. А утром всё началось заново.

Сколько сейчас? Почти шесть. У меня ещё есть время поспать.

В половине четвёртого вы подошли к балкону вашей подруги и помните, что сказали? Я помню.

Вы начали обсуждать с ней, как вы изменили своему мужу и собираетесь ему всё рассказать. Как вам не стыдно! Как вам не стыдно обсуждать свою интимную жизнь на всю улицу! А потом вы сели на скамейку и собирались, наверное, позвонить своему мужу. Хорошо, что я вас остановил.

Я рад, что сейчас вы можете помолчать. Помолчать и подумать о том, что вы наделали. Колечко вы моё не захотели, я его выкину тогда. А руку я отпущу, вы, если хотите, можете тоже разжать пальцы. А можете не разжимать, ваше дело. Вы это начали, вам и решать. И раз уж я добился полной тишины, то, пожалуй, посплю немного. Не дёргайтесь так, пожалуйста, я просто положу голову вам на колени».

***
— Что, первый раз? Да не волнуйся ты так, дыши, дыши. Вдох-выдох, вдо-о-ох и вы-ы-ы-ыдох, вы-ы-ыдох, вы-ы-ыдох, выдыхай, Костик, выдыхай! Будешь? Не? Ну, не хочешь, как хочешь. Я подымлю, а ты пересядь, если на тебя дуть будет. Норма-а-ально, привыкнешь. Да не парься ты, жить-то он будет, касатик. Слушай, сколько он её держал тут? Час? Два? И на помощь она не позвала, а народ ведь мимо ходил, двор-то не людный, но всё равно. Кто-то ведь должен был заметить. Позвонила его соседка снизу, сказала, что видела свою подругу на скамейке с "этим психом из седьмой квартиры". Ну а чё, психи не люди, что ли? Подумаешь, с девушкой присел, за ручки вон держались, голубки. Мы сначала не обратили внимания, а потом пробили адрес и увидели, что недели три назад самоубийство в его квартире было, пистолет нашли. Такие дела. А гранату-то никто и не заметил сначала: ну сидит себе парочка, милуется, а кто ж знал, что в ручках-то зажато было. А как только он прилёг, так мы в него и пальнули. Да нормально всё, чего ты! Ты б девулю эту видел! Сама бледная, глаза горят, а руки вот такие, как курьи лапы, посинели все, так гранату сжимала. Врачи чё-то ей вкололи, сами не смогли разжать, ха! Эти, как их… спазмо… спазмолотики?

— Спазмолитики.

— Они самые. Во такие руки были, вот не вру! А сама красивая, хоть и натерпелась. Где она сейчас, не в курсе?

— Показания даёт. Как думаешь, это реально его девушка? Она так плакала, в палату к нему рвалась, подтвердила всё, где он живёт, как его зовут, где учился. Про бывшую, про мать-самоубийцу.

— Да не, стал бы он свою девушку в заложницы брать. Это всё этот, как его... Копенгагенский синдром. Или синдром Копенгагена? Ха! Копенгаген-Попенгаген!

Август, 2020 год.

Редактор Алёна Купчинская

Другая современная литература:
https://chtivo.spb.ru/all-books.html

Синдром Копенгагена | Диана Конде Современная проза, Рассказ, Длиннопост
Показать полностью 2
5

Конфликт на фоне браги | Владислав Несветаев

По юности Клавдия Юрьевна Иванкова была чрезвычайно любопытным человеком. Она вечно задавалась самыми разными вопросами, но не искала на них ответы. «Зачем утки возвращаются из тёплых краёв, если потом заново придётся туда лететь?» «Правда ли, что при отравлении метиловым спиртом помогает этиловый?» «Почему люди храпят только во сне?» «Куда девают ноги после ампутации?»

Конфликт на фоне браги | Владислав Несветаев Современная проза, Рассказ, Мат, Длиннопост

А не искала она на эти вопросы ответы, потому что однажды сильно обожглась, когда узнала, почему же всё-таки небо голубое. Мир тогда стал проще, понятнее, и исчезла из него толика таинственности. А хотелось Клавдии Юрьевне жить в мире, полном загадок, пребывать в перманентном ощущении чудесности. Вот северное сияние! Видела она его только по телевизору и на фотографиях, но оно будоражило воображение, было будто приветом с того света — а все эти россказни про магнитные поля брали и отсекали машущую руку. В общем, любопытный человек, которому вопросы были интереснее ответов.

И вот Клавдия Юрьевна, уже как год бывшая школьница, опытная бездельница, повстречала человека, чью фамилию теперь носит. Человек этот был высокий, всегда гладко выбритый, в разговорах до безобразия конкретный. Страдал он, что называется, синдромом эксперта. Если он чего-то не знал, всё равно говорил об этом предмете с такой невероятной бойкостью, живостью и деланой точностью, что у собеседника не возникало никаких сомнений: человек разбирается. И зачем-то он всё лез с советами, которых у него не просили, всё выказывал недовольство, когда наблюдал, как кто-то неправильно готовит яичницу или забивает гвоздь. Обо всём, даже о том, о чём он мог впервые услышать, у него было сформированное мнение, в комплекте с которым шло ревностное отстаивание этого самого мнения. Он лучше других знал, что им нужно, как им следует поступить. Вот человек за Клавдию Юрьевну и решил, что она должна быть его женой. И так он всё толково, по полочкам, разложил, такие точные доводы в пользу полезности этого предприятия привёл, что Клавдии Юрьевне ничего не оставалось, кроме как согласиться.

Работал человек лётчиком гражданской авиации. Летал из Шереметьево по всему миру. По большей части в Грецию, Испанию, бывало, занесёт в Китай или Воркуту. А Клавдия Юрьевна за пределы Московской области никогда не выбиралась. Человек рассказывал ей про заграницу (пускай и видел только аэропорты), и она будто оказывалась там сама. Снились ей руины Парфенона, Ганнибалов переход через Альпы, Терракотовая армия с маленькими, почему-то, всадничками, холодная тундра, а в тундре этой заблудившийся белый медведь, который спрашивал у неё совета, как выбраться. И Клавдия Юрьевна понимала, что, если сама вдруг окажется в дальних странах, ничего, кроме разочарования, там её ждать не будет. Вместо Ганнибалова войска будет полчище туристов с фотоаппаратами, вместо боевых слонов будут зашуганные вьючные мулы у какого-нибудь араба на привязи. Лучше уж так, как ей представляется, а не так, как есть на самом деле!

Для человека супруга была, помимо прочего, предметом престижности. Он любил показывать её друзьям: гордился очень. Они делали вид, что завидуют этому счастью, много улыбались, спрашивали про совместную жизнь. Клавдия Юрьевна любила эти мероприятия. Она была окружена вниманием взрослых, умных, опытных людей, которые не сооружали между ними преград, — наоборот, будто тянулись к ней. Человек, не до конца ещё изучивший молодую жену, поражался её крупности. Он повидал много малюсеньких женщин, которые, едва вечеринка заканчивалась, кидались к нему с вопросами, изменяет ли этот Саша той Маше, поссорился ли тот Петя с тем Васей и так далее. Клавдия Юрьевна же толком никак не высказывалась про друзей человека — ему даже приходилось выпытывать у неё мнение (ведь как можно его не высказать, не понимал человек).

Когда она оставалась одна (а таких дней было гораздо больше других), то приходилось чем-нибудь себя занимать. Своих друзей она в столице не нажила, общаться с друзьями мужа в его отсутствие ей казалось невозможным, поэтому стала посещать различные кружки, секции. Научилась вязать, освоила бальные танцы. Однажды была в кафе, где люди обсуждали фильмы, про которые она и не слышала. Ей объяснили, что такое хорошо, а что такое плохо. Стала смотреть хорошее, ходить в их кружок, обсуждать, порой до истерик и слюней на скатерти. В общем, начала вести увлекательную, полную жизнь. Как вдруг забеременела.

Человек носился с ней, как с чахоточной. Всё какие-то компрессы ей ставил, не давал шагу ступить без опоры, пичкал её витаминами. Наслушавшись, что беременные едят несочетаемые продукты, стал готовить ей многоэтажные бутерброды с икрой и шоколадом, хоть она и просила с хлебом и колбасой. Человек тогда злился и говорил: «В мире нет ничего пошлее бутерброда с колбасой!» Но беременность жены всё-таки плохо повлияла на его отношение к ней. До сих пор она казалась ему женщиной, хоть и не самой умной и красивой, но интересной, самобытной. А теперь эта самобытная женщина вдруг просит у него бутерброд с колбасой, жалуется на банальную ломоту в пояснице и спрашивает, интересовался ли Егор Носов её беременностью. Сделалась Клавдия Юрьевна капризной, и человек, взывая себя к терпению, старался всячески её капризы удовлетворить. Дошло до того, что, продав квартиру покойных родителей, купил загородный дом, в который они после рождения сына и переехали.

Человек всё так же постоянно был в небе, только теперь дома появлялся ещё реже: иной раз оставался после смены в гостинице где-нибудь у Павелецкого вокзала. Сцен ему по этому поводу жена не устраивала, и эта практика тоже приобрела постоянный характер.

Ребёнок, можно сказать, разрушил, формализовал их отношения. Клавдия Юрьевна всецело отдавала себя материнству, а про мужа вспоминала редко (и то в контексте бытовых нужд). Человек постепенно превратился в курьера, который иногда зачем-то остаётся переночевать в доме Клавдии Юрьевны (видно, общественный транспорт так поздно уже не ходит). Женщина и не заметила, как начала плохо переносить присутствие мужа, и всерьёз стала задумываться, почему какой-то курьер садится за её стол, как за свой, спит в её кровати, как в своей, тянется к её сыну, как к своему. Всё у неё в доме было налажено, расставлено, как нужно. Но приходил человек и, как варвар, с набегом, устраивал беспорядок, наводил смуту и уходил, оставляя после себя горы неправильно сложенных вещей. Клавдия Юрьевна выдыхала, когда он уезжал, и принималась начищать пол и наглаживать брюки — только таким способом она восстанавливала внутреннее спокойствие.

Шли годы, и Клавдия Юрьевна не успела заметить, как стала затворницей в собственном доме. Она ничем не интересовалась, ничего полезного не делала, а только полнела, дурнела и смотрела, как за окном сменяются времена года. Нянечка отводила сына в садик, вечерами учила его читать, писать, рисовать, шутила с ним, играла. Раз в трое суток приходила уборщица. Когда человек не успевал сам, то отправлял семье настоящего курьера с продуктами. От Клавдии Юрьевны требовалось только изредка готовить, но и это она ленилась делать, поэтому всё чаще прибегала к услугам доставки готовой еды из ресторанов. В итоге нянечка, уставшая терпеть, что маленький ребёнок ест жирную вредную еду, стала сама варить ему каши и бульоны. Когда мальчик тянулся к няньке или случайно называл её мамой, Клавдия Юрьевна сначала ревновала, но потом поняла, что это дело привычки, и теперь внимания на это никакого не обращала, как и на то, что родной сын называет её Клавой. Она глядела в окно сутками напролёт и постепенно стала замечать, что ей неспокойно на душе. Когда в дом приходили люди из внешнего мира, они приносили с собой шлейф приключений. «Наверное, в метро ехал», — думала она про запыхавшегося курьера, суматошно роящегося в своих сумках в поисках заказа. А однажды сынишка заболел, и из поликлиники пришёл фельдшер. Заходя в дом, он чему-то улыбался и не убавлял своей весёлости, слушая лёгкие ребёнка. Клавдия Юрьевна долго потом гадала, что такое интересное этот фельдшер видел снаружи — аж десять минут приёма не переставал улыбаться. Спустя несколько дней она решила проверить сама. Завернулась в зимний пуховик, обула валенки и пошла бродить по посёлку.

Ничего примечательного она за полчаса прогулки не обнаружила. Разве что пролетела красивая птица и белый котёнок долго не отставал от женщины. Она даже подумывала взять его с собой, но не решилась, испугавшись хлопот, с этим связанных. Прогулка на неё плохо подействовала: только жарко стало и в голове помутнело.

Подходя к дому, Клавдия Юрьевна увидела сидящую на соседской веранде женщину с бокалом вина в руках. Женщина поздоровалась.

— Вино пьёте? — спросила её Клавдия Юрьевна.

— Хотите?

— А это невредно?

— Осенью даже полезно. Заходите, я одна!

И Клавдия Юрьевна пошла. Ей выделили кресло-качалку — она распласталась в нём и принялась дегустировать незнакомый напиток.

— Вкусное? — спросила соседка.

— Кислое, — честно ответила Клавдия Юрьевна.

— Следующий бокал будет слаще, — прокуренным голосом ответила женщина (она была старше Клавдии Юрьевны лет на пятнадцать).

— А у Вас и сладкое есть?

— У меня только сухое. Второй бокал покажется слаще. Допивайте быстрее. Вас как зовут?

— Клава.

— Женя, — представилась соседка. — Давно тут живёте?

— Ох, — вздохнула Клавдия Юрьевна, сделав большой глоток, — чуть-чуть шатает.

— Это кресло. Что ты там выпила-то?

— Я не пила никогда.

— Сколько времени потеряла! Давно живёте здесь, спрашиваю?

— Лет пять.

— Мы уже двенадцатый год. Что-то я тебя не припомню.

— Я болела, — решила соврать Клавдия Юрьевна. — Потолстела — Вы не узнали.

— Ой, рассказывай! Потолстела она! — хохотнула Женя. — Ты давай пробуй скорее — и я ещё налью.

Клавдия Юрьевна допила первый бокал — ей налили следующий. И с каждым выпитым глотком она стала чувствовать прилив энергии, любви, начала ощущать, как всё вокруг обостряется, становится интересным.

— Так грустно было, Женя, ты знаешь... Делать нечего, дружить не с кем. А вот сейчас хорошо. Какое небо красивое, да? Какое серое, густое!

— Слаще винишко стало? — лукаво улыбнулась Женя.

— Да! — опомнилась Клавдия Юрьевна. — Откуда ты знаешь?

— Я всё знаю. Ты только почаще спрашивай.

И Клавдия Юрьевна стала спрашивать чаще. Сначала раз в неделю, потом два. К весне она чуть ли не каждый день просиживала у соседки за бутылкой-другой вина. За полгода ей открылся совершенно новый мир ярких ощущений. Она будто стала замечать и любить то, что всегда было при ней, но чего она раньше в упор не видела. Вино помогало ей справляться с тяжбами унылого быта. Она стала более открытой, говорливой, живой. Сынишка, до сих пор глядевший на мать как на малознакомую тётю, теперь не стеснялся разговаривать с ней — ему это даже нравилось. Мама сделалась весёлой, перестала злиться на него, ругать, и от неё стало пахнуть чем-то приятным, чем-то сладким. Дома стали появляться дети, друзья сынишки, приходили и взрослые (их приводила Женя). Вечерами собирались у кого-нибудь человек по пять–семь, пили вино, разговаривали, смеялись, танцевали. Когда очередь принимать гостей доходила до Клавдии Юрьевны, она хотела всех удивить: готовила что-нибудь красивое, накупала свечи, и при их свете женщины в мансарде трёхэтажного современного дома, пьяневшие от вина (Клавдия Юрьевна всегда ставила больше остальных), занимались гаданиями и вызывали Пиковую даму или матного гномика.

Мужчины в этой компании сначала не появлялись. Затем стали оказываться в ней вынужденно, потому что были хозяевами домов, в которых собиралась компания, а жаждущие вина женщины уже не могли терпеть, пока чей-то муж уедет на работу. Чтобы не скучать и не быть невольной прислугой полдесятка пьяных дам, мужья стали звать друзей, а когда женщины попривыкли к присутствию мужчин, то сами начали брать с собой и своих супругов. В конце концов сколотилась большая группа единомышленников в количестве чуть меньше двадцати человек.

Члены группы не всегда собирались все вместе — на это нужен был какой-нибудь праздник. Чаще всего на застолье было не больше шести персон, но почти на каждом неизменно присутствовал один человек — Клавдия Юрьевна. Она была самым страстным, самоотверженным членом группы. Пьяной, ей было необходимо втолковать «одногруппникам», что они должны все вместе собираться чаще, быть сплочённее, дружнее. Она сильно расстраивалась, злилась, когда узнавала, что кто-то не придёт на собрание из-за каких-то дел в городе. «Почему, — думала она, — я могу от всего отказаться ради них, а они ради меня — нет?» А если вдруг ей становилось известно, что кто-то из группы собирался без неё, ревности её не было предела. Доходило до слёз, оскорблений. После нескольких таких сцен за кулисами было решено не сообщать Клавдии Юрьевне о возможных случаях несанкционированных пьянок вне официальной программы группы.

Когда вести о предательстве перестали доходить до Клавдии Юрьевны, она сначала успокоилась, но по прошествии месяца затишье стало казаться ей подозрительным. Оказавшись наедине с одним из членов группы, она не упускала возможности выведать, не случилось ли чего у неё за спиной. Её всячески успокаивали, просили не строить конспирологических теорий, но она не могла прийти в себя: ей всюду чудились предатели, враги — и она вновь стала просиживать дни у окна, шпионя.

Теперь, когда группа собиралась, часто не доставало Клавдии Юрьевны. Её, конечно, звали, а она врала, что страдает головными болями, оставалась дома и, трясясь от ярости, представляла, как они там без неё веселятся. Она по примеру соседки заказала через интернет кресло-качалку, выпросила у человека, чтобы он поставил на первом этаже панорамное окно в пол (и её не волновало, что проект дома не предусматривает подобных решений), и сидела в этом кресле у этого окна с бутылкой вина, спрятанной под пледом, днями напролёт.

Группе не хватало Клавдии Юрьевны. Без неё было не так живо, не так ярко. Она была самой молодой и самой красивой, и в её присутствии все ощущали себя идущими в ногу со временем. После того, как она начала редко появляться, собрания стали всё тише, всё скромнее и приобретали вымученный характер. Каждый «одногруппник» ощущал, что без Клавдии Юрьевны собрания имеют мало смысла, но продолжали ходить на них по привычке. Когда же она появлялась, то никто не мог скрыть радости: все её окружали, расспрашивали о новостях, восторгались её новыми украшениями или макияжами. Она эту всеобщую любовь чувствовала и питалась ею.

Когда же она, пересилив гордыню, начала вновь посещать каждое собрание, любви стало меньше (не успевали соскучиться), и Клавдия Юрьевна вновь заподозрила подковёрные игры. Так и сменялись циклы. Ходила — подозревала, не ходила — остывала, снова ходила. Никто не мог понять, почему она в каких-то пустяках видит признаки предательства. Да и о каком предательстве могла идти речь, если члены группы не были связаны никакой клятвой? Сама Клавдия Юрьевна тоже ответа не знала, потому что больше любила вопросы, чем ответы. Однако всё было просто: у каждого была жизнь за пределами группы — Клавдия Юрьевна же жила только группой. Хорошо, что бедная женщина этого ответа не знала: он бы разбил её сердце так же, как когда-то голубое небо.

Что же человек? Человек, ясно осознав, что жену его отсутствие волнует слабо, если не сказать совсем не волнует, начал постоянно пропадать. Бывало, он не появлялся дома по полторы недели, и даже сынишка уже стал задавать вопросы и искал ответы. Только Клавдия Юрьевна с упорством, достойным лучшего применения, не обращала на это никакого внимания. На собрании группы человек появился лишь однажды. И Клавдия Юрьевна тот раз еле высидела. Она не могла быть самой собой в присутствии мужа, потому что он казался ей чужим человеком. Ему тоже на собрании, мягко говоря, не шибко понравилось. Приходилось любезничать со всякими бездельниками, столичными мажорами и пьяницами. Его жизнь составляла гостиница у Павелецкого вокзала.

Однажды случилось страшное. Он, лёжа в постели с молодой стюардессой, схлопотал сердечный приступ. Та, ввиду своей профессии, сразу поняла, что случилось, и вовремя вызвала скорую. Спасти-то спасли… Да вот только с полётов его списали по состоянию здоровья. Захандрив, человек решил подождать некоторое время, прежде чем начать искать себя заново. Наступил сентябрь.

Клавдия Юрьевна стала вечно пропадать из дому: не могла долго находиться с человеком в одном пространстве. Ему с нею было нелегче, поэтому, чтобы её не спугнуть, он не интересовался, куда она вечно ходит. Собрания обычно проходили по три-четыре раза в неделю. Два, среди рабочей недели, были разминочные (присутствовали на них в основном женщины), а два были, так сказать, центральные (в пятницу и субботу), посещение которых строго рекомендовалось. Но Клавдии Юрьевны не было по шесть дней в неделю. Уходила она, как правило, утром, а возвращалась к пяти–шести часам вечера. Человек подумал грешным делом, что жена нашла работу, но посмеялся над своей догадкой.

Оказалось, Клавдия Юрьевна, взяв с собой бутылочку красного, выходила в лес собирать грибы с ягодами. Бродила там целыми днями, сидела на пеньках, пила, курила, рвала все подряд грибы, таскала их с собой, а потом на выходе выбрасывала в одну кучу. Так, к середине сентября, на том месте собрался целый курган из гнилых, дурно пахнущих грибов.

Когда замерзала или когда лес наскучивал, напрашивалась в гости к кому-нибудь из группы и сидела там, как по расписанию, до упора. Скоро такие визиты стали надоедать «одногруппникам», и они шушукались о Клавдии Юрьевне за её спиной. Назревал бунт.

Однажды на собрании случилась следующая сцена. Клавдия Юрьевна, напившись, сильно расстроилась, что все пьяны не так сильно, как она, и стала подходить к каждому лично и предлагать ему сделать глоточек. Поглядев друг на друга, «одногруппники» решили игнорировать пьяницу, и тогда Клавдия Юрьевна подошла к маленькой девочке, дочке хозяев, и предложила глотнуть и ей. Хозяйка возмутилась:

— Не спаивай мою дочь!

— А я не спаиваю, — невинно ответила Клавдия Юрьевна, шатаясь и не отпуская головы девочки.

— Тогда я спою твоего сына, — сказала хозяйка и тут же получила удар по щеке.

Клавдия Юрьевна убежала домой, не то обидевшись, не то раскаявшись за своё поведение.

С собраниями она решила повременить, тем более дома созревало кое-что интересное, а именно брага. Ещё в первый год жизни Иванковых за городом к ним на веранду откуда-то нанёсся виноград. Разросшись, он висел гроздями на лозе и, всеми игнорируемый, превращался в изюм. Но вот явился человек и стал собирать виноград. Выжав сок, он смешал его с сахаром, дрожжами и водой и поставил бродить в огромных стеклянных бутылях, закупоренных резиновыми перчатками.

Клавдии Юрьевне этот процесс был очень любопытен. Она до сих пор не задумывалась, как созревает вино, и теперь воочию наблюдала этот волшебный процесс. Она, как маленький ребёнок, сидела на коленях под этими бутылями и с интересом смотрела, как пузырьки пробираются через толщу виноградной кожуры вверх, к перчатке. Однажды перчатка, в которой было пробито недостаточное количество дырок, не выдержала и сорвалась с бутылки. Мезга разбрызгалась в разные стороны, запачкала обои, шторы, даже попала на потолок. Клавдии Юрьевне было всё равно. Она ждала вина.

По всему дому стоял смрад скисающей браги, кругом летали мелкие мошки, соблазнённые этим ароматом, а жильцы дома, в том числе и нянечка с сынишкой, ходили будто слегка пьяные. Вид домочадцы имели болезненный: у всех вечно болели головы. Но человек с Клавдией Юрьевной и слышать не хотели, что в этом может быть виновата брага. Нянечка стала чаще водить ребёнка на прогулки, практически никогда не закрывала форточку в его комнате, а родители на почве созревания браги сближались, заново дружились. Они теперь могли поговорить друг о друге, поласкаться, без стеснения и раздражения посидеть за одним столом. Они будто помолодели.

Но когда брага созрела и перчатки опустились, Клавдия Юрьевна узнала страшное: человек готовил не вино, а сырьё для самогона. В тот день они впервые поругались с мужем. Крик стоял такой громкий, что нянечка увела ребёнка из дому. Клавдия Юрьевна и человек стояли возле кипящего самогонного аппарата и поочерёдно крутили ручку газового баллона (человек открывал — Клавдия Юрьевна закрывала).

— Я тебе ещё раз говорю: этот виноград мне дала Женя! Я его высадила — значит, он мой! И продукты мы из него будем делать, какие хочу я!

— Во-первых, перестань крутить! — человек ударил её по руке. — Во-вторых, кому ты трындишь? Какая Женя тебе виноград дала? Ты её и года не знаешь. Хорош крутить, говорю! Подорваться хочешь?

— Ты расходуешь хороший продукт, из которого могло бы получиться хорошее вино. Я тебе такого варварства не разрешаю!

— Какой продукт, господи? Это «изабелла»! Чача — лучшее, что может случиться с ней.

— Ты самогон гонишь, а не чачу.

— А что такое чача, по-твоему? — засмеялся человек и открыл газ.

— Не самогон уж точно! — Клавдия Юрьевна закрыла газ.

— Клавочка, не еб* мозги, пожалуйста. Будь добра, иди в свою группу и занимайся там… Тебе вина мало? Поди возьми в кошельке — купи.

— Я просто не хочу, чтобы ты портил…

— Послушай себя, а! Что ты говоришь?

— Я принципиально…

— Вот это принципы… Клав, что случилось-то с тобой? Ты так постоянно, да? — Человек открыл газ.

— Как?

— Да ты бухая, как шлюха! Как…

— Я не постоянно. Думаешь, весело тут сидеть одной, пока ты по Турциям своим летаешь?

— А кто ж тебя тут держит?

— Обязанности, милый мой. У всех есть обязанности.

— И какие же у тебя обязанности?

— А то ты не знаешь?! — напала на него Клавдия Юрьевна.

— Даже не догадываюсь.

— Мои обязанности… Моя обязанность — не дать тебе… Не дать тебе испортить нашу семейную жизнь, — наконец сообразила она и закрыла газ.

— Не дав мне сварить самогон?

— Да.

Человек не вытерпел этой глупости, обозлился, схватил лягающуюся Клавдию Юрьевну за руки и поволок из кухни. Она кусалась, дралась, но не сумела отстоять позиции. Женщина стояла у закрытой на ключ двери и царапалась, билась, кричала. Человек не обращал на неё внимания. Он открыл газ и не увидел в конфорке огня. Тогда он чиркнул спичкой…

Даже бывалые спасатели, стоя на руинах дома, поражались количеству крови, вытекающей на улицу. Дом сложило вдвое в самом слабом месте, где было установлено панорамное окно. Спокойный мальчик, сидя на руках у плачущей нянечки, успокаивал ошарашенных пожарных:

— Не бойтесь! Эта не кловь. Эта блага.

Редактор Алёна Купчинская.

Другая современная литература: https://chtivo.spb.ru/all-books.html

Конфликт на фоне браги | Владислав Несветаев Современная проза, Рассказ, Мат, Длиннопост
Показать полностью 2
0

Пройдёмте! | Павел Тюлькин

Ночью мы с друзьями возвращались домой кое с чем, и нас вдруг окликнули полицейские. Они вели под руки пьяного мужика средних лет. Тот плакал и кричал, что ни в чём не виноват. Шёл снег.

Сотрудники дружелюбно подозвали нас: «Ребят, не поможете?»

Пройдёмте! | Павел Тюлькин Проза, Современная проза, Длиннопост

Несмотря на всё уважение к государству, мне не очень хотелось в это вмешиваться. Тем более, сейчас. Поэтому я ответил: «Извините, но мы торопимся». Тогда один полицейский резко огрубел и вдруг крикнул: «Так, пройдёмте! Это ненадолго».

Я повторил, но уже тихонько: «Извините, мы очень торопимся», а мои приятели неожиданно оказались более сознательными гражданами и шагнули навстречу Российскому правопорядку. Сказали мне: «Да давай, недолго». Так мы и наше кое-что оказались в полицейской будке. Внутри было довольно уютно. Из-за решётки слышались хриплые крики возмущения.

Задержали мужика за то, что он помочился в неположенном месте. Нас просили подписать бумаги о том, что он сильно пьян и находится в неадекватном состоянии. Мужик в это время кричал, что если мы хоть одну закорючку поставим, то это будет означать, что мы мусорнулись. Слышать это было очень неприятно, ведь мы понимали, что он прав, но страх перед российской полицией — чувство более сильное.

Мы оставили свои подписи, и тут полицейский-главарь сказал: «Ну что, ребята, так просто я вас не отпущу».

Оказалось, в будку нас позвали вовсе не в качестве понятых, а потому, что одного из нас — моего приятеля Рому, — подозревают в хищении трёх тонн железа. Всё дело в его зелёной куртке. Полицейскому показалось, что она очень похожа на куртку грабителя. В целом, согласен, но не садить же за это в тюрьму.

Мы попросили разъяснений. Полицейский ответил: «Ну вот, смотрите», и показал нам с телефона видео, где трое парней, перекинув через плечо верёвки, медленно волокли что-то по снегу вдоль железной дороги. Никто из них не был в куртке зелёного цвета.

Нам объяснили, что через полчаса приедет машина, которая отвезёт нас в отделение. Она приехала через три часа, но для начала нас нужно было обыскать.

Обыскивали не сказать, чтобы тщательно (кое-что не нашли), но у второго моего приятеля обнаружили колюще-режущее оружие — циркуль. Его тут же изъяли, и больше мы его не видели. Чем Андрюхе теперь рисовать окружности — непонятно.

Коп, который обманом заманил нас в своё логово, попрощался. Я этому был только рад. Мы поехали в отделение.

Лампочки излучали тусклый свет. Мимо решёток, за которыми мирно похрапывали задержанные, нас повели в комнатку для снятия отпечатков пальцев, а потом сопроводили в кабинет на втором этаже.

В кабинете был один шкаф, один календарь за 2016 год, один стол, на нём компьютер, рядом со столом кресло и стул, на которых разместилось по полицейскому, а напротив, у стены, ещё пять стульев, на три из которых присели мы — подозреваемые в хищении трёх тонн железа.

Полицейские включили то видео, на котором была запечатлена кража, и стали смотреть то на экран, то на нас, то на экран, то на нас... Так продолжалось минуты две. Потом они переглянулись. Тот, что сидел в кресле, сказал: «Ну-ка пройдитесь от стены до стены». Мы встали, прошлись, сели. Полицейский хихикнул и сказал: «Учитесь где-то, ребят? Скоро не будете».

Мои друзья начали паниковать. Есть, конечно, вероятность, что мой мозг дорисовал это воспоминание, но кажется, Рома тогда даже воскликнул: «Да ладно?!» Я же в это время был довольно спокоен, потому что не верил в происходящее, и в итоге неожиданно сам для себя сказал: «Да он прикалывается!»

Повисла тишина, которая длилась на самом деле две секунды, но для меня в тот момент эти две секунды растянулись на три (я всё ещё не очень волновался).

Один из полицейских нарушил молчание: «Ну что он, придурок совсем?.. Тут я уже начал переживать больше, но коп вовремя продолжил: «Видно, что не они, сколько можно?»

С нами ещё мило поболтали о том, откуда мы родом и на кого учимся, оформили какие-то бумаги, и в шесть утра мы и наше кое-что были на свободе.

Редактор Полина Шарафутдинова

Другая современная литература: https://chtivo.spb.ru/all-books.html

Пройдёмте! | Павел Тюлькин Проза, Современная проза, Длиннопост
Показать полностью 2
13

Виа Долороза | Елена Ермолович

Из окна виднелся ряд зданий, красных, как зубы дракона. Жилой комплекс «Алые паруса».

— Кровавые паруса, — сказал Иштван, глядя вдаль и щурясь от близорукости, — мы их так звали, когда я работал на скорой. Когда их строили, каждый день с лесов падало по рабочему. Были дни, когда падало два, но чтобы ни одного — ни дня.

Виа Долороза | Елена Ермолович Современная литература, Проза, Длиннопост

Каждый день — падение с высоты, падение с высоты…

«Падение с высоты…» — повторила про себя Белка. Они сидели в коридоре инфекционной больницы, ждали результата анализов на ВИЧ. Белке вздумалось, от низкой самооценки, прижать уши плотнее к голове, оперативно избавиться от лопоухости. И анализы, собранные перед пластикой, подло насплетничали о смертельной заразе. Иштван явился с Белкой за компанию — как-никак половой партнёр. Всю неделю, пока делали анализ, Иштван трясся, как заячий хвост, но сегодня держался на удивление твёрдо, даже шутил.
Очередь состояла из множества весёлых наркоманов и нескольких грустных геев. Практически каждые десять минут приходил остроумный дурак и оповещал присутствующих, что нарколог принимает в кабинете № 228. Один мальчик сидел в очереди с мамой, и она мрачно вытирала ему слёзки и козявки.

— Вот французские аристократы, — начал самогипнотизирующе говорить Иштван, — жили всю жизнь, как говно, а умерли красиво. К гильотине выходили напудренные, накрашенные, шутили, острили, кокетничали друг с другом. Неважно, как ты жил, главное — чтобы красиво умер.

Все в очереди повернули головы и посмотрели на Иштвана с ненавистью. Красиво умирать не хотелось никому. Дверь кабинета приоткрылась, высунулась медсестра и позвала:

— Белка! — она с любопытством оглядела очередь: кто отзовётся на такую фамилию.

Белка встала со стула и сделала шаг вперёд. Она была сегодня в цивильном, в блузке и в юбке. Отпросилась с работы. Выбритые виски были спрятаны под собранными в хвост волосами. На физиономии медсестры промелькнула жалость, и Белка подумала, что в кабинет можно и не заходить: и так всё ясно. Но зашла.

— Повторный анализ положительный, — пробубнил, не глядя на неё, кудрявый доктор, похожий на заросшее бородой яйцо, — я выпишу Вам направление, сдадите статус, ПЦР и вирусную нагрузку. Станет ясно, что нам с Вами дальше делать.

Он говорил, как пономарь, пережёвывал во рту словесную кашу — то ли от смущения, то ли от дефектов речи. Это был инфекционист на первичном приёме, привратник в аду. Фразу «Повторный анализ положительный» он говорил, наверное, тысячу раз на дню.

«"Подходите, записывайтесь, берите крест, становитесь в очередь — и выдвигаемся на Голгофу", — так, кажется, было у "Монти Пайтон"», — подумала Белка. Да, вряд ли этот доктор всё ещё кого-то здесь жалел — в этом гноище, гнездилище пороков. Пусть они все и молодые, и красивые в этой очереди — всё равно пропащие, гробы повапленные, как говорят христиане. То есть снаружи красивые, а внутри гнилые.

Белка с удивлением отметила про себя, какими чёткими вдруг стали видеться ей предметы — словно мгновенно настроилась резкость. И заметны сделались пылинки в одиноком солнечном луче, и волосы у доктора в ухе, и забавный почерк на корешке медицинской карты, новой, совсем ещё тоненькой — такой детский почерк, с самоуверенно задранным вверх хвостом буквы «д».

— Но у меня ещё могут быть дети? — спросила Белка спокойно и мужественно.

Доктор поднял на неё чёрные равнодушные глаза.

— Конечно, могут, — ответил он мягко, но всё-таки безразлично. — Начнёте принимать терапию, и всё у Вас получится.

Дверь в кабинет была стеклянная, матовая, и солнце било в неё, и люди в коридоре были видны, как в театре теней, — разновеликие силуэты различной расплывчатости. Тот, кто стоял рядом, был маленький и чёткий, а тот, кто далеко, — огромный и размытый. В самом ярком абрисе Белка узнала Иштвана: он характерно чешется и поводит плечом.

— Девяносто процентов детей рождаются здоровыми, — сказал доктор без выражения, — если мать не пренебрегает терапией.

«Сколько в день у него смертных приговоров? — подумала Белка про доктора. — Сто? Двести? Ему нельзя даже начинать нас жалеть: сердце не выдержит».

— Ужасно, наверное, вот так сидеть и всем говорить: «Вы всенепременно умрёте», — сказала она сочувственно, и доктор посмотрел на неё ещё раз, уже человеческими живыми глазами.

— Да уж, не пряник. До свиданья, и зовите следующего.

***

Иштван выпорхнул из кабинета сияющий и смущённый одновременно.

— Ничего нет. Отрицательный!

— Здорово! — Белка искренне за него порадовалась. Выходит, у этого придворного гильотина клацнула над ухом, не задев… То, что легче умирать вдвоём, — неправда: легче одной, зарывшись в нору. А он останется жить — и, право, слава богу.

— Первый был ложноположительный, потому что у меня гепатит. А второй, более подробный, отрицательный, — старательно разъяснил её спутник.

Они спустились на улицу и стояли в облаке какого-то дыма или пуха, завертевшегося вокруг маленьким пыльным смерчем. Ветер взвихрил и Белкины волосы и стремительно вплёл в них то ли дым, то ли пух.

— Ты домой сейчас? Поехать с тобой? — спросил Иштван.

Было видно, что ему не хочется ехать с ней, но он же вежливый. Он же рыцарь.

— «And my very sweet companion, she's the Angel of Compassion…»[1] — пропела Белка.

Иштван тут же с готовностью обиделся:

— Не хочешь, как хочешь. Я к Ваньке заеду. Для тебя взять что-нибудь у него?

— У него же не магазин, — усмехнулась Белка, — только два товара на прилавке — первое и второе. Нет, не нужно, вы там за меня, не чокаясь, этими вашими фуриками…

Белка поцеловала Иштвана на прощание и по тому, как он окаменел, оцепенел, поняла: отныне и навсегда он её боится. Больше нельзя будет ни обнимать, ни целовать его: он станет дёргаться и пугаться, что где-то, что-то, куда-то от неё к нему перескочит. Как эти средневековые гонады, или что там было, почему не мылись… Вот так был половой партнёр — и нет, сплыл. Кончился.

— Я тебе позвоню, — пообещал Иштван и побежал к дороге — ловить машину.

Он был очень красивый, похожий на короля Иоанна Безземельного, и такая же бестолочь. Белка вспомнила, как она сдавала экзамен в Университете Патриса Лумумбы, а Иштван ждал её в коридоре. Он тогда работал на скорой, приехал прямо после ночной смены и в коридоре уснул на какой-то парте. Белка вышла с экзамена и увидела, как группка кубинок и бразильянок стоит полукругом и с восторгом что-то разглядывает. Так школьники смотрят в музее на чучело мамонта, но всё-таки с меньшими умилением и восторгом. Белка подошла — она была выше и кубинок, и бразильянок — и через их головы тоже посмотрела. На столе, закинув руки за голову, спал блондин — Себастиан, Христос, тот самый Иоанн, который Безземельный, только в джинсах и в футболке со знаком «Анархия», и с неплохой утренней эрекцией. Блонд, лазурь, слоновая кость — сочетание цветов, магическое и чарующее и для кубинок, и для бразильянок, и для скучной дылды с претензией на эстетизм. Иштван был очень красивый — и на этом всё. Проехали. Расстались. Было и сплыло.
Белка шла вверх по аллее, по облакам июньского пуха, и всё ещё удивлялась отчётливости предметов. Отныне у каждого были личико и характерец — даже у скамеек, даже у помоек. Словно каждая капля бытия с нынешнего дня стала драгоценна — и эта новая зоркость не позволяла ничего пропустить.

Аллея тянулась прямо и вверх, словно указующий перст, подиум в небо. Белка вспомнила, как в Амстердаме перформер Франко Би вот так же шёл по подиуму, руками придерживая разрезанное чрево, и кровь лилась, оставляя красный след, и вроде даже кишка выпадала. На спектаклях Франко Би всегда дежурила бригада скорой помощи, чтобы потом зашить на нём всю эту роскошь и перевязать. Хорошо придумано: вскрыть себе пузо, пройти под музыку, истекая кровью, а по окончании представления откланяться и позволить зашить свою рану — до следующего раза.

Белка тряхнула волосами — хвост рассыпался, показались выбритые замшевые виски.

«Давай без драмы, — сказала она себе, — нельзя же так, в самом-то деле, на серьёзных щах. Как там было? "Подходите, записывайтесь, берите крест, становитесь в очередь — и дружно выдвигаемся на Голгофу".

"And… always look on the bright side of life…"[2]».

[1] «И моя самая милая спутница, она — Ангел Сострадания…» (англ.) Отрывок из песни Леонарда Коэна «Closing Time».

[2] «И... всегда смотри на жизнь с хорошей стороны…» (англ.) Отрывок из песни группы «Монти Пайтон» — «Always Look On The Bright Side Of Life».

Редактор Алёна Купчинская

Другая современная литература:
https://chtivo.spb.ru/all-books.html

Виа Долороза | Елена Ермолович Современная литература, Проза, Длиннопост
Показать полностью 2
4

Собачьи слёзы | Алексей Колесников

Я очень боялся Наполеона. Мы с ним были почти ровесники, и так случилось, что в нашем совместном детстве не обошлось без конфликта. Виноват был я, и Наполеон заслуженно вцепился мне в горло пастью семимесячного сенбернара. Моей жизни ничего не угрожало, но перетрухал я серьёзно. Помню, что Наполеон был тяжёлым и из его тёплой пасти пахло сладким — кашей, наверное.

Собачьи слёзы | Алексей Колесников Современная литература, Проза, Длиннопост

С тех пор я скрывал свой страх. Я гладил пса, кормил, даже пробовал дрессировать, но подспудно ощущал тревогу. Наполеон глядел на меня чёрными глазами и чувствовал, видимо, вину за мой испуг.

Шли годы. Я рос, а Наполеон старел. У собак, особенно у породистых, короткий век. Я напитывался силами, а Наполеон их терял, не доедая летом кашу.

В июне Наполеон заболел. Он вовсе отказывался от еды, много спал и как-то неловко, словно старик, ходил по вольеру. Было решено отвези больного к ветеринару. Наполеон занял заднее место за водителем, а я уселся рядом с ним. Наполеон боялся поездки, а я — Наполеона. Чёрная пасть, всё время открытая, дрожала перед моим лицом, и опять был этот запах. Я смотрел на острые клыки и вспоминал детские слёзы, когда молодой ещё отец в порыве ярости избивал ногами Наполеона за домом, наказывая его за нападение на сына. Я плакал тогда не от боли, а от жалости к своему обидчику — удивительное чувство.

Ветеринар в зелёной растянутой олимпийке долго бродил вокруг Наполеона, щупал нос, трогал бока, а потом попросил затащить пса на высокий операционный стол. Было нелегко — Наполеон весил около пятидесяти кило, — но мы справились. Наполеон же, оказавшись на такой высоте, струсил, забыв о своей болезни. Он прижался к столу, скрестил гигантские мохнатые лапы и замер. На всякий случай, я держал его за лапу и чувствовал, как где-то там, под густой рыжей шубой, стучит больное собачье сердце.

Ветеринар кривыми ножницами подстриг шкуру на передней лапе Наполеона, и я увидел нечто трогательное — собачью вену. Оказывается, у собак тоже бывают вены. Ветеринар, пошучивая, подключил к Наполеону капельницу и ушёл курить. А я сидел с псом и удивлялся происходящему.

— Клещи его одолели. Раньше обрабатывали деревья, а теперь никому нет дела, понял?

Я кивнул.

— Я его прокапал, к вечеру должен отойти.

— Значит, всё нормально? — спросил я.

— Да. Всё хорошо.

Ветеринар соврал, потому что Наполеон сдох к утру.

Вначале он, как и ожидалось, повеселел и даже, будто щенок, принял миску молока. Я успокоился и ушёл заниматься своими делами.

К вечеру Наполеон стал чудовищно выть. Так плачут дети на прививках. Непрекращающийся, душераздирающий собачий вой был слышен на весь сонный посёлок. Казалось, что этот плач отражается от звёзд и потому становится объёмнее и глубже. Не понимая, как уснуть, я вышел во двор, передвинул старое кресло к вольеру Наполеона и обосновался там. При мне пёс выл тише. Стеснялся, видимо.
Я сидел возле Наполеона всю ночь. Бдел. Вспоминал детство, думал о будущем. Представлял всякое. Наполеон иногда замолкал, и я думал, что уже конец, но вскоре он вновь заводил свою траурную мелодию. Ругая самого себя за сентиментальность, я терпеливо ждал не то утра, не то последнего вздоха гигантской, но парализованной собаки.

С рассветом, мужественно пережив двухчасовую агонию, Наполеон испустил дух. Надрываясь, я погрузил собачий труп в гнилую тачку, отвёз его в лес. В тачке Наполеон лежал как избитый хулиганами пьянчуга, и его пушистый рыжий хвост попадал под резиновое колёсико тачки. Я закопал его под дубом, очень глубоко, чтобы лисы не смогли растащить его мясо по всей округе.
С тех пор я совсем не боюсь собак. Что они могут? Прокусить кожу и мясо — всего лишь. Гораздо страшнее самому превратиться в глупого пса, ожидающего смерти в пустом вольере. Чувство вины, заискивающее виляние хвостом, клещи под шкурой, каша и собачьи слёзы. Мерзость, и только.

Редактор Анастасия Ворожейкина

Читать сборник «Ирокез» целиком
https://chtivo.spb.ru/book-irokez.html

Другая современная литература:
https://chtivo.spb.ru/all-books.html

Собачьи слёзы | Алексей Колесников Современная литература, Проза, Длиннопост
Показать полностью 2
Отличная работа, все прочитано!