russiandino

russiandino

Выпускаем малую прозу современников и переосмысляем классику. Как стать автором литжурнала: https://chtivo.spb.ru/authors.html Все проекты арт-конгрегации Русский Динозавр: linku.su/russiandino
На Пикабу
Дата рождения: 31 декабря
2472 рейтинг 90 подписчиков 5 подписок 558 постов 23 в горячем
Награды:
5 лет на Пикабу
4

Его свет | Артём Северский

Чета Беловых, Виталий и Вера, купили квартиру в новостройке и стали жильцами второго подъезда. Квартира их была на девятом этаже двенадцатиэтажного дома, жёлтого, как лимон. Желающих очень мало, сказал им риэлтор, так что некоторое время вам придётся пожить в одиночестве. Беловы пожимали плечами: ладно. Виталий даже радовался тому, что ниже и выше них в подъезде больше никого нет. Тишина и покой. Что им двоим ещё надо? Вера соглашалась, но нервничала и тщательно скрывала свою тревогу. Ещё не привыкнув к новому месту, лежала по ночам и смотрела в потолок, где отражались размытыми пятнами уличные огни с проспекта. Шторы повесить ещё не успели, и широкие окна, точно стенки аквариума, казалось, демонстрировали жизнь Беловых всему городу. Прошлое их жильё, наоборот, было клаустрофобным, тесным, где толком не развернёшься. По новой квартире Виталий ходил хозяином, тогда как в прошлой, ругаясь на всё и вся, перемещался боком, словно краб. Ему нигде не хватало места, чтобы чувствовать свободу.

Зажили, понемногу осваивались. Возбуждение первых дней и усталость от переезда прошли. Вера стала спокойнее относиться к переменам. Виталий же расцвёл, на его щеках светился румянец. Глядя на мужа, Вера тоже начала чувствовать изменения в себе. Реже приходила в депрессивное состояние. И хотя она по-прежнему не работала, на чём настаивал муж, в её жизни, как ей казалось, появился смысл. Ближайшей задачей было обустроить новое место, создать семейное гнёздышко, о каком они всегда мечтали. Теперь, когда появилась такая возможность, Вера готова была свернуть горы.

Тем утром она встала и почувствовала прилив сил. Озираясь по сторонам, наконец могла сказать: это наш дом. Здесь можно быть в безопасности.

Виталий позавтракал, чмокнул жену в щёку и поехал на работу. Вера проводила его до двери, закрылась, погладила коробочку домофона, оснащённую экраном, и вернулась на кухню помыть посуду. Тишина казалась ей благодатной.

Закончив домашние дела, Вера села на диван в большой комнате, включила телевизор и, попивая холодный кофе с молоком, лениво раздумывала, строила планы обустройства квартиры. Что купить, как всё оформить, чтобы соблюсти баланс между уютом и пространством, где муж мог бы чувствовать себя свободно.

Наконец Веру стало клонить в сон, и она выключила телевизор и легла на правый бок, подложив подушку под голову.

Стук в дверь раздался через тридцать минут. Вера открыла глаза, ожидая, что произойдёт дальше. Она даже не была уверена, во сне слышала этот звук или наяву.

Постучали снова. Вера встала и, сбитая с толку, на цыпочках, отправилась ко входной двери. Она помнила, что подъезд пустой, а Виталий всегда предупреждает о своем раннем возвращении.

Посмотрев в глазок, Вера увидела мужчину в чёрном худи, стоящего вполоборота. На его лицо падал дневной свет. Оно было костистым, с острым носом-клювом, но, на взгляд Веры, не отталкивающим.

— Кто там?

Её сердце колотилось от страха.

— Добрый день. Извините, но вы случайно не слышали мою кошку?

Вера несколько раз моргнула.

— Кошку?
— Я живу на двенадцатом этаже. У меня есть кошка, и она иногда выбегает из квартиры и слоняется по этажам.
— И что? — спросила Вера.
— Она глупая.
— Кошка?
— Да. Убежав, она не может потом найти путь обратно и начинает мяукать. Особенно громко, когда проголодается.
— Ясно.
— Так вы случайно её не слышали? — спросил мужчина после короткой паузы.

Теперь он смотрел в глазок, и Вере почему-то было стыдно. Она решила открыть.

Незнакомец действительно как будто пришёл из дома. Во всяком случае, на это указывали тапочки.

Улыбнувшись, он сказал:

— Извините.
— Да ничего, — ответила Вера, надеясь, что собственным видом не испугает единственного соседа. — А какая она?
— Чёрная такая, короткая шерсть. Зовут Маня. — У него была широкая улыбка, приятная, даже какая-то наивная, словно у подростка, который робеет перед взрослым. Вера решила, ему лет двадцать пять.
— Я не видела, — Вера обняла себя руками и прислонилась к косяку. — Мы тут недавно, месяц где-то. Нам говорили, что в подъезде больше никто не живёт.
— Да? Ну, вот я живу, — засмеялся сосед. — Кстати, Олег.

Вера посмотрела на его руку, которая протянулась к ней, и пожала её осторожно.

— Вера.
— А вы тут с мужем живёте?
— Да. Его нет. Он на работе.
— И как вам?
— Ну, нравится. Много места, вид из окна хороший. Довольны, — Вера не хотела распинаться и выражать бурный восторг.

Олег кивнул и сунул пальцы в задние карманы джинсов.

— И куда ж это Маня подевалась?
— А вы давно переехали? — спросила Вера.
— Недавно. — Всё, больше никаких комментариев. Лишь полнейшее дружелюбие.
— Ну, бродит где-то Маня. Этажей-то много.
— Точно. Пойду искать.

Он развернулся, и тут Вера сказала то, чего не ожидала от себя:

— Может, войдёте? У меня кофе есть, чай. Вроде и пиво.

Получилось как в кино. В мелодрамах, которые она на дух не переносила.

Олег поглядел на нее вопросительно.

— Знаете, я соглашусь. Посмотрю, как вы живёте.

Вера отодвинулась, чтобы он мог войти. Олег перешагнул порог, сам закрыл дверь.

— Семейное гнёздышко, — сказал он, озираясь.
— Я только прикидываю, как тут всё обустроить, — отозвалась Вера.
— Дом, созданный с любовью… Что может быть лучше? Истинно благородная цель для каждого человека.
— Да.

Вера пришла на кухню. Обернувшись, она не сразу поняла, где её гость. Он же, быстро осмотрев квартиру, вошёл через проём довольный.

— Мне нравится. Поздравляю.

Вера кивнула.

— Вам что?
— Я бы выпил стакан пива.
— Ладно. — Действуя вяло, автоматически, она добралась до холодильника, вынула холодную банку, открыла её и наполнила стакан, который взяла из навесного шкафа.

Олег сделал шаг и остановился рядом с ней. Поблагодарил, взял пиво. Вера сначала вся сжалась внутри, но через секунду это напряжение пропало, а из центра живота пошло тепло.

— Мне нужна только любовь, — сказал Олег, — Без любви я сам не свой. Вы меня понимаете?
— Конечно, — Вера отодвинулась в направлении окна, но предпочла держаться от Олега на расстоянии вытянутой руки.
— Я сам не свой и начинаю злиться. Подобно чёрному дождю, состоящему не из воды, а из какой-то зловредной инопланетной субстанции, на меня обрушивается злоба. Она затопляет мою душу, — Олег покачал головой, — и становится невыносимо жить.

Вера повернула голову, надеясь увидеть его глаза. Олег смотрел в окно.

— И что вы делаете?
— Что делаю? — Он пил пиво, ухмыляясь. — Принимаю меры. Подумайте сами, я центр своей собственной вселенной, и нет никого в ней важнее и дороже меня. И тут вдруг кто-то причиняет мне своим пренебрежением зло. Как мне реагировать? Нет, такие вещи непростительны. Я прав, Вера? Скажите.

Вера вздохнула.

— Вы правы, — это был единственный ответ, который она могла дать.

Олег поставил стакан на стол.

— Спасибо.

Вера стояла спиной к центру кухни. Олег вырос позади неё, взял за плечи. Она замерла, задержав дыхание. Олег наклонился и поцеловал её в шею с правой стороны.

— Я хочу, чтобы ты думала обо мне.
— Обещаю.

Мужу Вера ничего о новом соседе не сказала. Если Олег вдруг сам явится, когда Виталий будет дома, то и пускай. Но было страшно: они же не условились делать вид, что незнакомы.

За ужином Виталий рассказывал, как прошёл день, травил байки о своей работе и коллегах. Вера делала вид, что слушает, а сама думала об Олеге. Воображала его бродящим по этажам в поисках странной кошки. Человеку нужна любовь — и больше ничего. Что в этом такого? Одинокий, без семьи, Олег, наверное, очень страдает.

Вере было очень его жаль, а ещё она вспоминала тот поцелуй — всё время, пока они с Виталием смотрели телевизор и пока готовились спать, и когда легли.

В темноте Вера смаковала тишину. Если кошка будет мяукать под дверью, она услышит её отсюда? Несчастное глупое животное, наверное, где-то сидит.

Во сне Вера увидела, как она подкрадывается к входной двери и открывает её. И прямо за порогом вспыхивает сверхновая звезда, и ослепительный свет выжигает Верину плоть до пепла.

Виталий ушёл на работу. Вера не находила себе места, с тревогой представляя его реакцию. Что бы сделал муж, узнав, что она грезит об Олеге и ждёт его возвращения? Она не назвала бы Виталия ревнивцем, но такие навязчивые мысли о другом мужчине походят на измену.

Сделав домашние дела, Вера села перед телевизором и стала ждать. Олег пришёл в то же самое время.

— Раздевайся, — сказал он.

Вера отправилась в спальню, сняла одежду, встала у кровати, чтобы встретить Олега, уже голого. Они легли, лаская друг друга, и секс, который последовал за этим, Вера с полным правом назвала бы лучшим за последние годы. А может, если оценить способности Виталия как любовника придирчиво и разобрать мужчин, что были до него, и за всю жизнь.

Олег вытянулся поверх покрывала, заложив руки за голову. Вера, расслабленная и сонная, потная, лежала рядом на боку. Обнимать его она не осмеливалась, но ей и так было хорошо. В те минуты Вера была самым счастливым куском мяса на свете. Вся её обязанность свелась к получению удовольствия.

— Ты нашёл свою кошку?
— Нашёл.

Виталий вернулся не в обычном приподнятом настроении, а подавленный. Всему виной был паршивый сон, который он увидел под утро. Сон забылся в рабочей суматохе, но вечером вдруг ожил в памяти.

Съев ужин, Виталий открыл банку пива и стал глотать неспешно, морщась от пузырьков.

— Я как будто стою в длинной очереди. Она тянется параллельно улице и уходит так далеко, что не видно конца. Не знаю, что за очередь такая, но я чувствую, что стоять необходимо. И так, знаешь, тревожно внутри — в кошмарах сплошь и рядом. Ненавижу это чувство.

Вера вымыла посуду, вытерла руки и села за круглый стол в центре кухни. Между супругами горела на потолке жёлтая лампа с коническим абажуром.

— И вот, стоим мы, стоим. Я пытаюсь смотреть на людей, но взгляд скользит мимо. И всё вокруг серое. Сам воздух серый. Но это не пыль. Точно из стоящих в очереди, из их душ высыпается нечто дрянное, — Виталий пожал плечами, — я подумал в какой-то момент, что рядом со мной куклы. Или роботы. Я испугался, хотел бежать, но не смог сойти с места. Пытаюсь, но не могу. И горло сжимает! И подбегают ко мне высокие такие типы в чёрном, в масках. Хватают меня и начинают трясти, пальцами впиваются в мышцы. Уже через секунду я вижу, что лежу почему-то на рельсах, а на меня наезжает трамвай, и что это не руки людей в чёрном, а железные колёса сейчас меня разрежут. Вот такая мерзость снится.

Виталий улыбнулся, одним глотком допил пиво, встал и выкинул банку в ведро.

Вера осталась сидеть. Большую часть его монолога она думала об Олеге. Муж ушёл в комнату, там включился телевизор.

Вера вспомнила сегодняшний секс. У неё задёргалось лицо с левой стороны.

— Это ещё кто? — она вдруг заметила, что Виталий проходит мимо кухни к входной двери и услышала вежливый стук. Олег всегда стучал, а не звонил.

Боясь пошевелиться, Вера ждала. Виталий открыл дверь. Вера сорвалась с места и выбежала в прихожую.

Олег стоял за порогом, а её муж, держась за дверь, смотрел на него. Олег улыбался.

— Извините, не хотел отвлекать вас.
— Ничего страшного…
— Я ваш сосед с двенадцатого этажа. Больше, как я понимаю, никого в нашем подъезде нет. Меня зовут Олег.

Вера стояла в двух шагах от мужа, и по её спине стекал пот. Виталий представился, они обменялись рукопожатием. Олег наконец заметил Веру.

— Моя жена, Вероника.
— Вера, — механически поправила она Виталия.
— Очень приятно, — кивнул Олег. — Теперь, когда я знаю, что не один здесь, мне не будет так одиноко.

Виталий потёр висок, словно у него заболела голова.

— Да. Точно. Вы входите, поболтаем. Пиво есть.

Олег одобрительно кивнул.

— Не откажусь. Спасибо. Отметим знакомство.
— Да… — повторил Виталий. Он вёл себя странно. Потирал висок, его речь замедлилась.

Вера, испытавшая ранее облегчение от того, что Олег не выдал их секрет, прикусила губу. Боль слегка заглушила чувство страха.

— Как всё-таки удивительно, что мы оказались одни в пустом подъезде. Как робинзоны, а!

Виталий посторонился. Олег вошёл в квартиру по-хозяйски и двинулся мимо Веры, громко восхищаясь обстановкой.

Виталий закрыл дверь и побрёл следом. На жену он не смотрел, его лицо стало оттенка серого картона. Вера, приклеившаяся к месту, наблюдала за его перемещением по кухне. Там муж открыл холодильник, вынул пиво и пошёл за Олегом. Вера добралась до большой комнаты, встала в проёме.

Гость обосновался в центре дивана, положив ногу на ногу. Виталий протянул ему банку. Они чокнулись — за знакомство. Затем Верин муж сел рядом с Олегом, словно они давние приятели и каждые выходные проводят, следя за футбольным матчем.

Вера дрожала. Одна часть её хотела видеть Олега, трогать его, ласкать. Другая боялась и ненавидела.

— Ну, чего стоишь там? — спросил Виталий, обернувшись через плечо. — Вер, садись к нам.
— Не хочу. Голова болит, — ответила она и поспешила уйти в спальню.

Там Вера села в кресло у окна и стала слушать, что происходит за стенкой. До неё доносились приглушённые голоса мужчин. Она не понимала ни слова, только ловила интонации. В какой-то момент Олег встал и начал ходить по квартире, всюду суя свой нос. Раньше он не позволял себе такого, и Вере стало тошно от подобной бесцеремонности. Словно это и не Олег вовсе, а кто-то лишь на него похожий.

Она вздрогнула, когда он вдруг вошёл в спальню, остановился у кровати, где они вчера занимались сексом, и, подмигнув ей, громко сказал:

— Мы решили с Виталием, что я остаюсь тут жить.
— Да? — тускло выдала она.
— Конечно.

Виталий появился у него за спиной.

— Скажи.
— Останется, — подтвердил Верин муж.
— Почему? — спросила Вера.
— Он одинокий человек, а одиночество разрушает. Мы с тобой должны быть добрыми, иначе будет плохо, пойми. И у нас полно места.
— Я займу диван, — сказал Олег. — Уж не выгоню вас из любовного гнёздышка. — Он кивнул на кровать со своей обычной широкой улыбкой. — Можете не беспокоиться, интим — это святое. Я не буду вас тревожить. Мне надо только немножко любви. Или я приму меры.

Виталий развел руками.

— Вер, он прав.

Она кивнула.

— Всё было предрешено. Ничего нельзя изменить, — добавил Виталий.

Вера опять кивнула, ненавидя себя за полнейшее безволие. С другой стороны, если всё предрешено, к чему возражать?

Олег снова подмигнул ей. Веру прошиб пот. Странно, что Виталий до сих пор ничего не знает.

Мужчины вышли из спальни, оставив Веру с чувством, что её саму кто-то подменил.

Настала ночь. Олег лёг в большой комнате. Сон не шёл к Вере, в голову лезла всякая дрянь. Уснув под утро, она снова увидела тот сон: когда, открыв входную дверь, сгорела в волне яркого света.

Виталий проснулся с головной болью и ушел на работу без завтрака.

Зато с удовольствием завтракал отлично отдохнувший Олег. Веру тянуло к нему, но она не могла заставить себя добровольно прийти в его руки. Олег принудил. Оттащил на диван и грубо втиснулся в неё. На этот раз никакой ласки, никаких прелюдий. Закончив, он сходил умыться и сел на диван. Потребовал есть. Вера, понимая, что это навсегда, пошла готовить.

Так продолжалось день за днём. Только по выходным Олег делал вид, что с Верой они просто соседи и друзья и при Виталии почти с ней не разговаривал. Это было хорошо. Выходные давали ей время прийти в себя после изнасилований. С мужем она заниматься сексом прекратила, да он, кажется, и сам вовсе об этом забыл.

Лицо Виталия теперь всегда было хмурым, брови сведены, словно он решал в уме сложную задачу. Был с женой немногословен, пассивно-агрессивен.

Смирившись с положением вещей, Вера больше не думала ни о ком, кроме Олега. Его атаки она воспринимала как должное. Ей нравилась боль, дававшая чувство стабильности, правильности. Если он вдруг становился нежен, Вера места себе не находила и много плакала. Напрасно, напрасно это, убеждала она себя, ведь если все предрешено, к чему сопротивляться?

Однажды Виталий вернулся домой в своё обычное время. Помыл руки. Выпил банку пива, отказавшись ужинать, и посидел минут пятнадцать с Олегом на диване. Они смеялись, болтали о чём-то, пока Вера возилась на кухне.

Неожиданно муж вошёл и сказал:

— Я всё знаю. Вы с ним трахаетесь. Пока я на работе, вы оскверняете брачное ложе.

Вера открыла рот, но не смогла выдавить ни звука.

— Ты грязная. Я тебя ненавижу, — лицо Виталия стало тёмно-красным.

Олег, улыбаясь, появился в дверном проёме и, сунув руки в карманы, с неподдельным, детским интересом наблюдал за сценой.

— Я должен был бы покарать тебя за твои злодеяния, шлюха! Как ты могла?
— Прости… — сказала Вера.
— Вера, мне тоже кажется, ты плохая женщина, — покачал головой Олег.
— Но… я… Прости, — мямлила она сквозь слёзы. Багровое лицо мужа расплывалось перед ней.
— Я на тебя плюю, — выкрикнул Виталий и, резко повернувшись, пошёл прочь, мимо Олега, в коридор.

Тот вздохнул.

— Видишь, до чего ты довела мужа. Немыслимо! А я ещё тебе доверял, считал тебя порядочной женщиной, с высокой социальной ответственностью. О чём же ты думаешь, когда я тебя трахаю?

Вера не могла устоять и очутилась на полу. Сидя, привалившись к дверце мойки, она ошалело взирала на Олега снизу вверх.

Виталий появился через несколько секунд. В его руке был молоток, который он, широко размахнувшись, опустил сзади на голову Олега. Раздался звук, словно сломали обёрнутую в полотенце керамическую чашу. Олег в одну секунду, осев мешком, свалился на пол прямо перед Верой. Виталий, наклонившись, стал бить его по голове снова и снова. Кровь летела во все стороны, попадая на мебель, на пол и потолок. В конце концов багровая, дурно пахнущая река полилась к выходу из кухни. Вера, вся забрызганная, сидела и смотрела на её движение. Оно завораживало.

Виталий откинул молоток и подошёл к жене.

— Надо убрать труп.

Он тоже был весь в крови. Вера никогда не думала, что однажды увидит мужа таким.

— Давай! Как стемнеет, я отвезу его за город. Есть одно место, где тело не найдут.

Вера еле-еле встала. Виталий принёс большой кусок плёнки, в который они завернули Олега. Кокон плотно спеленали скотчем, следя, чтобы остатки крови не вытекали. Вера отмыла то, что попало на пленку, и они отволокли тело в коридор и положили у двери. Вера вернулась на кухню и стала мыть. Её тошнило, перед глазами темнело. Дважды с ней чуть не случился обморок. Пять или шесть вёдер воды ушло на то, чтобы убрать кровь, целая бутылка моющего средства с хлоркой. Воняло жутко. Вера открыла все окна и прыснула освежителем воздуха. Умылась, переоделась и грязное положила в мусорный мешок вместе с одеждой Виталия. Учитывая, что у Беловых не было опыта заметания следов преступления, справлялись они весьма неплохо.

Жутко устав, Вера села на диван и тупо уставилась в одну точку. Олег, её любовник, мёртв. Что она теперь будет делать?

Виталий вошёл в комнату.

— В карманах у него ничего нет. Только ключи от квартиры. Ни смартфона, ни денег. Где он живёт?

Вера посмотрела на мужа.

— Двенадцатый этаж.
— А номер?
— Не знаю. Он тебе не говорил?
— Нет.

Вере почудилось, что на месте Виталия стоит Олег с размозжённой головой.

— Но ты же…
— Но ты же! — перебила Вера, передразнив. — Ты с ним общался куда больше. Между вами, мальчиками!

Виталий посмотрел на нее исподлобья.

— Ладно.

Через час Виталий вынес тело и загрузил в машину, которую подогнал к подъезду. Никто ему не помешал, никто ничего не видел. Двор был пуст. Редкие огни в окнах соседних подъездов казались приемлемым риском.

Вера выпила пива, чтобы немного расслабиться. Нарочно громко включила телевизор и ждала звонка Виталия. Он объявился только через четыре часа. Сообщил, что справился. Проблема решена. И прибавил:

— Мы должны сходить в его квартиру, посмотреть, есть ли там что-то, что может нас выдать.

Вера согласилась. Существуют эти улики или нет, её не интересовало. Зато хотелось увидеть место, где жил Олег. Ещё она думала о кошке. Придётся, наверное, взять бедняжку к себе. Не бросать же ни в чём не повинное животное на произвол судьбы.

Виталий влетел в квартиру, его ботинки были в земле. Вера не стала спрашивать, где он был.

— Идём, — сказал муж, будучи на взводе. Вера надела ветровку, и они пешком поднялись на двенадцатый этаж.

На этаже было темно. Включив фонарики на смартфонах, Беловы начали обследовать одну квартиру за другой, пробуя, где подойдут ключи.

И вот повезло. Нижний замок поддался. Виталий нажал на ручку, потянул. Замер. Вера ощутила, как её ноги подгибаются. Муж открыл дверь пошире и, светя фонариком, шагнул через порог. Нащупал выключатель, но тот не работал. Так же в потемках, Беловы двинулись в квартиру. Вера едва шла, отчётливо понимая, что они делают нечто совершенно неправильное и что им придётся за это расплачиваться.

Кошка не вышла встречать их, не издала ни звука. Водя смартфоном по сторонам, Вера поняла, что никакой кошки никогда не было. Тут, кажется, вовсе никто не живёт.

Беловы заглянули на кухню. Виталий чертыхнулся. Она была пуста. Пошли дальше.

— Может, просто уйдём? — спросила Вера.
— Раз пришли, то должны всё проверить, — упрямо бросил Виталий.
— Тогда я пойду…
— Я тебя убью, — пообещал Виталий.

В большой комнате их ждали штабеля чего-то, обёрнутого в полупрозрачную плёнку. Вера решила, что это какие-то материалы для отделки, может, половое покрытие, но когда подошла ближе, то поняла свою ошибку. До самого потолка комната была наполнена Олегами, его точными копиями, одетыми в одинаковую одежду. Олеги не походили на мертвецов, не походили и на спящих. Они просто неживые, подумала Вера.

Виталий разорвал плёнку в нескольких местах и осмотрел головы Олеговых копий.

— Они одинаковые. И холодные, — сказал он и посмотрел на Веру. — Что тут происходит?

Она помотала головой. И наконец её стошнило.

— Кого я убил? — спросил Виталий, уже ни к кому не обращаясь.

Вера его не слышала, в этот момент она была уже у двери. Выскочив в рекреацию, побежала обратно. Неслась по лестницам, рискуя оступиться и упасть, пока не достигла своей квартиры, убежища, которое мечтала обустроить наилучшим образом. Теперь Вера чётко понимала, что её мечта не более чем утопия. И что предопределению невозможно сопротивляться.

Виталий вернулся домой немного позже. Она успела переодеться, муж, не говоря ни слова, тоже привёл себя в порядок и помог ей готовить ужин. Причёсанные, собранные, взволнованные, они и сели за кухонный стол под жёлтой лампой.

Бежала секундная стрелка на циферблате настенных часов, и Вера думала, что они в шаге от обретения счастья. Виталий был полностью согласен с женой и смотрел на неё влажными глазами. Этот взгляд напомнил ей взгляд умирающего, забитого насмерть мальчишками щенка. Вера увидела себя стоящей над ним. За те последние две минуты, что ему оставались, он больше не кричал, только мелко трясся и раскрывал розовый рот, из которого сочилась кровь. Тогда, в детстве, она ничего не могла сделать. Зато могла сейчас. Сделав короткий замах, она вонзила себе в правую щёку ногти правой руки и стала поворачивать кисть.

В дверь постучали, всё так же аккуратно. Вера поднялась, одёрнула чуть задравшуюся блузку и пошла открывать. С её щеки капало, но на такую мелочь не стоило обращать внимания.

Распахнув дверь, Вера зажмурилась от белого света, ударившего из проёма.

Олег приветливо улыбался.

— Мне нужна только ваша любовь, — сказал он.

Редактор Никита Барков

Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Показать полностью 3
3

Обида | Владимир Набоков

Ивану Алексеевичу Бунину

Путя сидел на козлах, рядом с кучером (он не особенно любил сидеть на козлах, но кучер и домашние думали, что он это любит чрезвычайно, Путе же не хотелось их обидеть, — вот он там и сидел, желтолицый, сероглазый мальчик в нарядной матроске). Пара откормленных вороных, с блеском на толстых крупах и с чем-то необыкновенно женственным в долгих гривах, пышно похлёстывая хвостами, бежала ровной плещущей рысью, и мучительно было наблюдать, как, несмотря на движение хвостов и подёргивание нежных ушей, несмотря также на густой дегтярный запах мази от мух, тусклый слепень или овод с переливчатыми глазами навыкате присасывался к атласной шерсти.

У кучера Степана, мрачного пожилого человека в чёрной безрукавке поверх малиновой рубахи, была крашеная борода клином и коричневая шея в тонких трещинках. Путе было неловко, сидя с ним рядом, молчать; поэтому он пристально смотрел на постромки, на дышло, придумывая любознательный вопрос или дельное замечание. Изредка у той или другой лошади приподнимался напряжённый корень хвоста, под ним надувалась тёмная луковица, выдавливая круглый золотой ком, второй, третий, и затем складки тёмной кожи вновь стягивались, опадал вороной хвост.

В коляске сидела, заложив нога на ногу, путина сестра, смуглая молодая дама (ей было всего девятнадцать лет, но она уже успела развестись), в светлом платье, в высоких белых сапожках на шнурках с блестящими чёрными носками и в широкополой шляпе, бросавшей кружевную тень на лицо. У неё с утра настроение было дурное, и когда Путя в третий раз обернулся к ней, она в него нацелилась концом цветного зонтика и сказала: «Пожалуйста, не вертись!»

Сначала ехали лесом. Скользящие по синеве великолепные облака только прибавляли блеска и живости летнему дню. Ежели снизу смотреть на вершины берёз, они напоминали пропитанный светом, прозрачный виноград. По бокам дороги кусты дикой малины обращались к жаркому ветру бледным исподом листьев. Глубина леса была испещрена солнцем и тенью, — не разберёшь, что ствол, что просвет. Там и сям райским изумрудом вдруг вспыхивал мох; почти касаясь колес, пробегали лохматые папоротники.

Навстречу появился большой воз сена — зеленоватая гора в дрожащих тенях. Степан попридержал лошадей, гора накренилась на одну сторону, коляска в другую,— едва разминулись на узкой лесной дороге, и повеяло острым полевым духом, послышался натруженный скрип тележных колёс, мелькнули в глазах вялые скабиозы и ромашки среди сена, — но вот Степан причмокнул, тряхнул вожжами, и воз остался позади. А погодя расступился лес, коляска свернула на шоссе, и дальше пошли скошенные поля,— звон кузнечиков в канавах, гудение телеграфных столбов. Сейчас будет село Воскресенское, а еще через несколько минут — конец.

«Сказаться больным? Свалиться с козел?» — уныло подумал Путя, когда показались первые избы.

Тесные белые штанишки резали в паху, жёлтые башмачки сильно жали, неприятно перебирало в животе.

День предстоял гнетущий, отвратительный, но неизбежный.

Уже ехали селом, и откуда-то из-за изб и заборов отзывалось деревянное эхо на согласный копытный плеск. Мальчишки играли в городки на заросшей травой обочине, со звоном взлетали рюхи. Мелькнули серебряные шары и ястребиное чучело в саду местного лавочника. Собака, молча, копя лай, выбежала из-за ворот, перемахнула через канаву и только тогда залилась лаем, когда догнала коляску. Протрусил верхом на гнедой, мохнатой деревенской лошадке, широко расставив локти и весь трясясь, мужик в рубахе, раздутой ветром и порванной на плече.

В конце села, на пригорке, среди густых лип, стояла красная церковь, а рядом с ней — небольшой белокаменный склеп, похожий формой на пасху. Раскрылся вид на реку, — вода была зелёная, цвёлая, местами словно подёрнутая парчой. Сбоку от спускающегося шоссе жалась приземистая кузница,— кто-то вывел на её стене крупными меловыми буквами: «Да здравствует Сербия!» Стук копыт сделался вдруг звонким, упругим: ехали по мосту. Босой старик, опершись на перила, удил рыбу; у его ног блестела жестяная банка. Стук копыт смягчился снова; мост и рыбак и речная излучина отстали непоправимо.

Теперь коляска катилась по пыльной, пухлой дороге, обсаженной дородными берёзами. Сейчас, вот сейчас из-за парка, выглянет зелёная крыша — усадьба Козловых. Путя знал по опыту, как все будет неловко и противно, и с охотой отдал бы свой новый велосипед «Свифт» — и что ещё в придачу? — стальной лук, скажем, и пугач, и весь запас пробок, начинённых порохом, — чтобы сейчас быть за десять вёрст отсюда, у себя на мызе, и там проводить летний день, как всегда, в одиноких, чудесных играх.

Из парка пахнуло грибной сыростью, еловой темнотой, а затем показался угол дома и кирпичный песочек перед каменным подъездом.

«Дети в саду», — сказала Анна Фёдоровна (Козлова), когда Путя с сестрой, пройдя через прохладные комнаты, где пахло гвоздиками, вышел на веранду; там сидело человек десять взрослых; Путя перед каждым расшаркивался, стараясь не чмокнуть по ошибке руку мужчин, как это однажды случилось. Сестра держала ладонь у него на темени, чего никогда не делала дома. Затем она села в плетёное кресло и необычайно повеселела. Все заговорили разом. Анна Фёдоровна взяла Путю за кисть, повела его вниз по ступеням, между лавровых и олеандровых кустов в зелёных кадках, и таинственно указала пальцем в сад. «Они там, — сказала она, — ты пойди к ним». После чего она вернулась к гостям. Путя остался один на нижней ступени.

Начиналось прескверно. Необходимо было пройти через красную садовую площадку вон туда, в аллею, где среди солнечных пятен дрыгали голоса, и что-то пестрело. Надо было проделать этот путь одному, приближаться, без конца приближаться, постепенно входить в поле зрения многих глаз.

Именинником был Володя Козлов, бойкий, насмешливый мальчик, одних с Путей лет. У Володи был брат Костя и две сестры, Бэб, и и Лёля. Из соседнего имения приехали в шарабанчике двое маленьких Корфов и сестра их Таня, миловидная девочка с прозрачной кожей, синевой под глазами и чёрной косой, схваченной над тонкой шеей белым бантом. Кроме них были три гимназиста и тринадцатилетний, крепкий, ладный, загорелый Вася Тучков. Играми руководил студент, Яков Семенович, воспитатель Володи и Кости, пухлявый, грудастый молодой человек, в белой косоворотке, с бритой головой и с пенсне без ободков на точёном носу, вовсе не шедшем к яйцевидной полноте его лица. Когда Путя наконец подошёл, Яков Семенович и дети метали копьё в большую мишень из разноцветной соломы, прибитую к еловому стволу.

Последний раз Путя был у Козловых в Петербурге, на Пасхе, и тогда показывали туманные картины: Яков Семенович читал вслух «Мцыри», а другой студент орудовал волшебным фонарём. На мокрой простыне, в световом кругу, появлялась (судорожно набежав и остановившись) цветная картина, — например: Мцыри и прыгающий на него барс. Яков Семенович, прервав на минуту чтение, указывал палочкой на Мцыри и затем на барса; при этом палочка окрашивалась в цвета картины, и цвета потом соскальзывали, когда он палочку отодвигал. Каждая картина оставалась на простыне долго, так как их было только десять штук на всего «Мцыри». Вася Тучков иногда поднимал в темноте руку, дотягивался до луча, и на полотне возникали растопыренные чёрные пальцы. Раза два студент у фонаря вставлял пластинку неправильно, картина выходила вверх ногами, Тучков хохотал, а Путя мучительно краснел за студента, — и вообще старался делать вид, что он страшно интересуется. Тогда же он познакомился с Танечкой Корф и с тех пор часто думал о ней, представляя себе, как спасает её от разбойников, как пособляет ему и преданно любуется его смелостью Вася (у которого, по слухам, был дома настоящий револьвер с перламутровой рукояткой).

Сейчас, расставив загорелые ноги, небрежно опустив левую руку на свой холщовый пояс с цепочкой и кожаным кошельком, Вася метил лёгким копьём в мишень, — вот раскачнулся, вот попал в самую середину, и Яков Семёнович громко сказал: «браво». Путя осторожно вытащил копьё, тихо отошёл, тихо прицелился и попал тоже в серёдку; этого, впрочем, никто не заметил, так как игра кончилась, и все были заняты другим: приволокли и поставили посреди аллеи нечто вроде низенького поставца, с круглыми дырками по верху и толстой металлической лягушкой, широко разинувшей рот. Следовало попасть свинцовым пятаком либо в одну из дырок, либо лягушке в рот. Пятак проваливался в отделения с цифрами, лягушкин рот оценивался в пятьсот очков. Бросали по очереди, каждый по несколько раз. Игра была довольно тягучая, и в ожидании своей очереди некоторые из детей залезли в черничные заросли под деревьями. Ягода была крупная, матово-синяя, и загоралась лиловым блеском, если тронуть её замусоленным пальцем. Путя, присев на корточки и кротко покрякивая, набирал чернику в ладонь и потом совал в рот всю горсть. Так получалось особенно вкусно, Иногда попадал в рот вместе с ягодами жёсткий листик. Вася Тучков нашёл маленькую гусеницу с разноцветными пучками волосков вдоль спины (вроде как у зубной щётки) и спокойно проглотил её, к общему восхищению. В парке постукивал дятел, над травой жужжали тяжёлые шмели и вползали в бледные, склоняющиеся венчики боярских колокольчиков. С аллеи доносился стук бросков и зычный картавый голос Якова Семёновича, советовавший кому-то лучше целиться. Рядом с Путей нагнулась Таня и с необыкновенно внимательным выражением на бледном лице, полуоткрыв фиолетовые блестящие губы, обшаривала кустик. Путя, набравший в ладонь ягод, молча предложил ей всю горсть, она милостиво её приняла, и Путя начал набирать для неё ещё порцию. Но тут настала её очередь бросать пятак, и она побежала к аллее, высоко поднимая тонкие ноги в белых чулках.

Игра в лягушку начинала всем надоедать, одни пропустили свой черед, другие швыряли кое-как, а Вася Тучков запустил в лягушку камнем, и все рассмеялись, кроме Якова Семёновича и Пути, Володя, именинник, стал требовать, чтобы сыграли в палочку-стукалочку. Мальчики Корф присоединились к этому, Таня запрыгала на одной ноге, хлопая в ладоши. «Нельзя, ребята, нельзя, — сказал Яков Семёнович. — Через каких-нибудь полчаса мы поедем с вами на пикник, а если вы будете разгорячённые, то не исключена простуда». «Ну, пожалуйста, пожалуйста!» — затянули все. «Пожалуйста», — тихо повторил за другими Путя, решив, что устроится так, чтобы спрятаться вместе с Васей или Таней.

«Придётся общую просьбу исполнить, — сказал Яков Семёнович, любивший округлять свою речь. — Но только где же необходимое орудие?» Володя бросился по направлению куртин.

Путя подошел к зелёной скамье качалки, на которой стояли Таня, Лёля и Вася; последний скакал и притоптывал так, что доска, кряхтя, дрыгала, и девочки вскрикивали и балансировали руками. «Падаю, падаю!» — воскликнула Таня и вместе с Лёлей спрыгнула на траву. «Хотите ещё черники?» — предложил Путя. Она покачала головой, потом покосилась на Лёлю и, обратившись к Путе, сказала: «Мы с Лёлей решили больше с вами не разговаривать». «Почему?» — пробормотал Путя, густо покраснев. «Потому что вы ломака», — ответила она и, отвернувшись, вскочила на скамейку. Путя притворился, что поглощён разглядыванием курчаво-чёрной кротовинки с краю аллеи.

Между тем, задыхавшийся Володя принес палочку, зелёную, острую, из тех, коими подкрепляют на клумбах пионы и георгины. Стали решать, кому быть стучальщиком. «Раз. Два. Три, — смешным повествовательным тоном начал Яков Семёнович, тыча при каждом слове пальцем, — Четыре. Пять. Вышел зайчик. Погулять. Вдруг охотник (Яков Семёнович остановился и сильно чихнул). Выбегает (…продолжал он, поправив пенсне). Прямо в зайчика… Стреляет. Пиф. Паф. Ой. Ой. Ой. У. Ми. Ра. Ет (слоги веско замедлялись). Зай. Чик. Мой».

«Мой» пал на Путю. Но тут все остальные ещё теснее обступили Якова Семёновича, умоляя, чтобы искал он. Раздавались возгласы: «Пожалуйста, это будет гораздо интереснее». «Так и быть. Я согласен», — ответил он, даже не взглянув на Путю.

В том месте, где аллея выходила на садовую площадку, стояла белёная, местами облупившаяся скамейка с решётчатой, тоже белёной, тоже облупившейся спинкой. На эту скамейку сел, держа в руках палочку, Яков Семёнович, сгорбил жирную спину, плотно зажмурился и стал вслух считать до ста, давая этим время спрятаться. Вася и Таня, словно сговорившись, побежали в глубину парка, один из гимназистов стал за липу, в трёх шагах от скамейки, — а Путя, с тоской посмотрев на пёстрые тени парка, отвернулся и направился в другую сторону, к дому, решив засесть на веранде, — не на той, конечно, где взрослые пили чай и где пел по-итальянски граммофон со сверкающим рупором, — на другой, наискосок от аллеи. Веранда, к счастью, оказалась пуста. Под цветными стёклами, бросавшими на них цветные отражения, тянулись мягкие лавки, сбитые сизым сукном в махровых розах. Была там еще венская качалка, чисто вылизанная миска на полу и круглый стол, покрытый клетчатой клеёнкой. На столе ничего не было, кроме чьих-то одиноко лежавших стариковских очков.

Путя подполз к многоцветному окну и замер у белого подоконника. Был виден поодаль на розовой скамейке розовый Яков Семёнович, неподвижно сгорбленный, под мелкой, рубиново-чёрной листвой. План путин был прост: как только Яков Семёнович досчитает до ста, стукнет палочкой, положит её на скамейку и отойдёт по направлению к парковым кустам, где были наиболее правдоподобные места для засады, — ринуться с веранды к скамейке, к палочке. Прошло полминуты. Голубой Яков Семёнович сидел, согнувшись, под чёрно-синими листьями и топал носком по серебристому песку в такт счёту. Как весело было бы так ждать и поглядывать сквозь разные стёкла, если бы Таня… За что? Что я такого сделал?

Меньше всего было простых белых стёкол. Вот просеменила по песку трясогузка. В углах ромбовидных оконных рам были паутинки. На подоконнике лежала дохлая муха. Ярко-жёлтый Яков Семёнович встал с золотой скамейки и застучал по ней палочкой. В то же мгновение дверь на веранду открылась, и из полутьмы комнаты появилась сперва толстая рыжая такса, а затем — седая стриженая старушка в чёрном платье с тугим пояском, с большой брошкой в виде трилистника на груди и с цепочкой от часов вокруг шеи, — часы же были засунуты за поясок. Собака, очень лениво, бочком, спустилась по ступенькам в сад, а старушка, подойдя к столу, сердито схватила очки, за которыми и пришла. Вдруг она заметила Путю, сползшего на пол. «Priate-qui? Priate-qui?» — произнесла она (с тем шутовским выговором, с каким изъясняются по-русски старые француженки, прожившие у нас лет сорок), «Toute n’est caroche», — продолжала она, ласково глядя на смущённое, умоляющее путино лицо. — «Sichasse pocajou caroche messt».

Изумрудный Яков Семёнович стоял, подбоченясь, на бледно-зелёном песке и смотрел сразу по всем направлениям, Путя, боясь скрипучего и суетливого голоска старушки, — а ещё пуще боясь её обидеть отказом, — поспешно за ней последовал, но чувствовал при этом, что получается страшная чепуха. Она шла, цепко держа его за руку, через прохладные комнаты, — мимо белого рояля, гвоздик и гортензий, голубого ломберного стола, трёхколесного велосипедика, деревянной болванки селезня, лосьих рогов, шкапов с книгами, — всё это бестолково выскакивало из разных углов, и Путя с ужасом соображал, что старушка вводит его далеко, на другую сторону дома, — а как объяснить ей, не огорчив её, что игра, в которую он играет, скорее засада, чем прятки, что нужно ловить мгновение, когда Яков Семёнович достаточно далеко отойдёт от палочки, дабы успеть добежать до неё и постучать? Она провела его через пять-шесть комнат, потом через коридор, потом вверх по лестнице, потом через светлую горницу, где на сундуке у окна сидела румяная женщина и вязала на спицах, женщина подняла глаза, улыбнулась и, опустив опять ресницы, продолжала вязать. Старушка ввела его в следующую комнату: там стоял обитый кожей диван и пустая птичья клетка. Между огромным, красно-бурым бельевым шкапом и изразцовой печкой была как бы темная ниша. «Votte», —сказала старушка и, лёгким нажимом вправив его туда, удалилась в соседнюю комнату, где продолжала разговор, никакого отношения к Путе не имевший, и слушательница, та, что вязала, изредка восклицала с удивлением: «Скажите пожалуйста!».

Путя стоял в своем закуте (сначала на коленках, словно он, в самом деле, таился, но потом выпрямился), и смотрел оттуда на стену в равнодушно-лазурных завитках, на окно, за которым мерцала верхушка тополя. Равномерно и хрипло стучали часы, и это почему-то напоминало всякие скучные и грустные вещи.

Прошло очень много времени. Вдруг разговор по соседству стал медленно уплывать и замер в отдалении. Тишина. Путя вылез.

Спустившись по лестнице, он на цыпочках пробежал через комнаты (шкапы, рога, велосипед, голубой стол, рояль), и вот, в глубине, ударила полоса цветного солнца, открытая дверь на веранду. Путя, крадучись, пробрался к стёклам и выбрал белое. На скамейке лежала зелёная палочка. Якова Семёновича не было видно; он, вероятно, отошёл за те ёлки.

Путя, улыбаясь и волнуясь, спрыгнул в сад и опрометью бросился к скамейке. Он ещё бежал, когда заметил какую-то странную кругом неотзывчивость. Всё же, не уменьшая скорости, он достиг скамейки и трижды стукнул палочкой. Впустую. Никого кругом не было. Трепетали солнечные пятна. По ручке скамейки ползла божья коровка, неряшливо выпустив из-под своего маленького крапчатого купола прозрачные кончики кое-как сложенных крыл.

Путя подождал несколько минут, озираясь исподлобья, и вдруг понял, что его забыли, игра давно кончилась, а никто не спохватился, что есть ещё кое-кто ненайденный, таящийся,— забыли и уехали на пикник. Пикник же был единственным более или менее приятным обещанием этого дня, — приятно было, что взрослые не поедут, приятно было думать о печённом на костре картофеле, ватрушках с черникой, холодном чае в бутылках. Пикник отняли, но с этим лишением можно было примириться. Главное состояло в другом.

Путя переглотнул и неуверенно направился к дому, помахивая зелёной палочкой и стараясь сдержать слёзы. На веранде играли в карты, — донесся смех сестры, неприятный смех. Он обошёл дом с другой стороны, смутно думая, что там где-то должен быть пруд, и можно оставить на берегу платок с меткой и свисток на белом шнурке, а самому незаметно отправиться домой… Вдруг, завернув за угол дома, к водокачке, он услышал знакомый шум голосов. Все тут были,— Яков Семёнович, Вася, Таня, все остальные; они окружали мужика, который принес показать только что пойманного совёнка. Совёнок, толстенький, рябой, с прищуренными глазами, вертел головой, — вернее, не головой, а своим очкастым личиком, ибо нельзя было разобрать, где начинается голова, и где кончается тело.

Путя приблизился. Вася Тучков оглянулся и, обратившись к Тане, сказал со смешком:

«А вот идет ломака».

Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Показать полностью 3
3

Доктор Сакс | Джек Керуак | Начало

КНИГА ПЕРВАЯ

ДУХИ ПОТАКЕТВИЛЛЬСКОЙ НОЧИ

1

Прошлой ночью мне приснилось, что я сижу на тротуаре на Муди-стрит в Потакетвилле, Лоуэлл, Массачусетс, с карандашом и бумагой в руках и говорю себе: «Опиши морщинистый асфальт этого тротуара и железные столбики ограды Текстильного института, или дверной проём, в котором вы вечно сидите с Лузи и Г. Дж., и когда остановишься, не прекращай думать о словах, лучше перестань думать о картине — и пусть твой ум затеряется в этой работе».

Перед этим я спускался с пригорка между Джершом-авеню и той призрачной улицей, на которой жил Билли Арто, к лавке Блезана на углу, где парни стоят после церкви в воскресных костюмах, курят и сплёвывают, Лео Мартин говорит Сонни Альберу или Джо Плуффу, «Eh, batêge, ya faite un grand sarman s’foi icite» — («Святой елей, как он затянул свою проповедь»), и Джо Плуфф, прогнатический, приземистый, скользяще сильный, сплёвывает на булыжную мостовую Джершом и без комментариев шагает домой на завтрак (он жил со своими сёстрами, братьями и матерью, поскольку старик вышвырнул их всех — «Пусть мои кости развеет ветром!» — чтобы жить отшельником в своей ночной темноте — бледный, красноглазый, старый больной монстр, скрудж этого квартала) —

Я впервые увидел Доктора Сакса издали в раннем католическом детстве Сентралвилла — смерти, похороны, саван, тёмная фигура в углу, когда глядишь на гроб с мертвецом в печальной гостиной открытого дома с жутким фиолетовым венком на двери. Гробовщики выходят из дома в дождливую ночь и несут ящик с мёртвым старым мистером Йипе внутри. Статуя Святой Терезы повернула голову в старом католическом фильме 20-х годов, там Святая Тереза мчится по городу в автомобиле с У. К. Филдсовской короткой стрижкой молодой религиозной героини, тогда как кукла (не сама Святая Тереза, но символизирующая её женщина-героиня) идёт к своей святости с широкими глазами неверия. В нашем доме была статуэтка Святой Терезы — я видел на Вест-стрит, как она повернулась ко мне — в темноте. И ещё раньше, ужасы мистериальных страстей Иисуса Христа в его саване и одеянии самого скорбного человечества в Плаче на Кресте по Разбойникам и Нищете — он стоял у изножья моей кровати, толкая её тёмной субботней ночью (квартира на втором этаже на углу Хилдрет и Лилли, погружённая в вечность) — либо Он, либо Дева Мария склонялись с фосфоресцентным профилем и жутко толкали мою кровать. Той же ночью эльфийский, более радостный призрак какого-то Санта-Клауса выскочил и хлопнул моей дверью; ветра не было; моя сестра принимала ванну в розовой ванной комнате в субботу вечером, а моя мать мыла ей спину или ловила Уэйна Кинга по старому радио из красного дерева, или смотрела комиксы с Мэгги и Джиггсом от парней из фургона снаружи (это они мчались в центр краснокирпичного города из моей китайской мистерии), поэтому я крикнул «Кто захлопнул мою дверь (Qui a farmez ma parte?)», и они ничего не ответили («Parsonne voyons donc») — я знал, что меня преследуют, но ничего не сказал; вскоре мне приснился страшный сон о грохочущей красной гостиной, недавно выкрашенной странным красным лаком 1929 года, и я увидел, что все танцуют и гремят, как скелеты, потому что за ними гоняется мой брат Жерар, и мне приснилось, что я проснулся под завывания фонографа в соседней комнате с дорожками Голоса Его Хозяина в тёмном лесу — память и сон смешаны в этой безумной вселенной.

2

И вот, очутившись в этом сне на углу тротуара с морщинистым асфальтом, я иду по Риверсайд, через Муди-стрит в сказочно богатый мрак Сара-авеню и Потаённого Розмонта… Розмонт: — посёлок в сырой низине, на пологих склонах песчаных дюн, на кладбищенских лугах и призрачных полях отшельников Лакси Смита и Фабричного пруда, такой безумный — во сне мне привиделись только первые шаги, ведущие от этого «морщинистого асфальта» прямо за угол, виды Муди-стрит в Лоуэлле — прямо к Ратуше с часами (и временем), и к красным щупальцам центра города, к неону китайского ресторана на Кирни-сквер в Массачусетской Ночи; затем взгляд направо на Риверсайд-стрит, она исчезает среди роскошных респектопригородных домов Братства президентов Текстиля (O! —) и старомодных Седовласых домохозяек, а потом внезапно выскакивает из этой Американы газонов и ширм и скрытых за кружевными шторками школьных учительниц Эмили Дикинсон и движется к необузданной драме реки, где земля, каменистая земля Новой Англии спускается вниз с высоких круч, чтобы поцеловать край ревущего Мерримака, он несётся к морю над суматохой и скалами, фантастический и загадочный гость северных снегов, прощай; — дальше налево, через святой дверной проём, где мы тайно сидели с Г. Дж. и Лузи, я уже вижу, больше, больше, в ужасе, за пределом моего Ручья, за пределами моих Искусств & Ограды, сквозь тайну, сотворённую Богом с моим временем; — дом на углу с морщинистым асфальтом, четыре этажа, двор, бельевые верёвки, прищепки, мухи вьются на солнце (мне снилось, что я в нём жил, невысокая плата, славный вид из окна, дорогая мебель, мать довольна, отец «сегодня пас» или просто сидит в кресле в согласии с нами, мечта) — и в последний раз, когда я был в Массачусетсе, я вышел в холодную зимнюю ночь, смотрел на Общественный клуб и реально видел, как Лео Мартин выдыхает зимний туман, направляясь играть в бильярд после ужина, всё как в детстве, а ещё взгляни на дом на углу, ведь бедные Кануки, мои родные из Богом-данной-мне жизни, жгли здесь тусклый электрический свет в роковой темноте кухни с католическим календарём на дверях туалета (увы мне); зрелище, полное труда и скорби — сцены моего детства — вот в дверном проёме Г. Дж., Гас Дж. Ригопулос, и я, Джеки Дулуоз, сенсация местного пустыря и знатный бездельник; и Лузи, Альбер Лузон, Вмятый (у него была вмятина на груди), Поц Лузи, чемпион мира по Безмолвным Плевкам, а порой здесь бывает и Поль Болдьё, наш питчер и хмурый водитель поздних рыдванистых лимузинов юных капризов —

«Отметь их, отметь их, хорошенько отметь их, — говорю я себе во сне, — когда ты пройдёшь сквозь дверной проём, пристально взгляни на Гаса Ригопулоса, Джеки Дулуоза и Лузи».

Я вижу их как сейчас на Риверсайд-стрит за волнами высокой тьмы.

3

Сотни людей бредут по улице, во сне… это Вечер Санурдей Сан, все они мчатся в Кло-Сол — в центр города, в настоящие рестораны реальности, мои мать и отец, они, как тени на меню, сидят на фоне решётчатого окна с тяжёлыми шторами 20-х годов XX века, и вся реклама: «Спасибо, позвоните ещё раз, чтобы пообедать и потанцевать в Рон Фу, Маркет-стрит 467, Рочестер», — они едят у Чин Ли, старинного друга семьи, он знал меня, он подарил нам орех личи на Рождество, некогда великий сосуд династии Мин (потом он лежал на тёмном пианино мрачных комнат и ангелов пыльных салфеток с голубями, среди Католичества скопленной пыли и в моих мыслях); это Лоуэлл, за узкими окнами с резными наличниками лежит Кирни-сквер, полная жизни. «Боше, — говорит мой отец, поглаживая живот, — это был сытный обед».

Призрак, шагай не спеша.

4

Следуй за великими реками на картах Южной Америки (Доктор Сакс тоже оттуда), изучи, где Путумайо и Напо сливаются с Амазонкой, рассмотри на карте невероятные непроходимые джунгли южных чудес до Параньи, осмотри дугу континента от Арктики до Антарктики — для меня река Мерримак была могучей Напо нашего континента… континента Новой Англии. Её питал какой-то змеиный источник с раскрытой пастью, она била ключом из сокрытой влаги, а потом под именем Мерримака текла к излучинам Вейрса и водопадам Франклина, Уиннипесокам (с северной сосной) (и величием альбатроса), Манчестерам, Конкордам, Плам-Айлендам Времени.

Грозное молчание наших снов —

Я слышал, как он встаёт над камнями в бурном потоке, они стонут вместе с водой, плеш-ш, плеш-ш, о-ом, о-ом, су-у-у, река ночь напролёт говорит су-у-у, су-у-у, звёзды впечатаны в крыши, как типографская краска. Мерримак, тёмное имя, играет в тёмных долинах: в моём Лоуэлле огромные древние деревья скалистого севера качались над каменными наконечниками стрел и индейскими скальпами, галька на сланцевом берегу была полна скрытых бусинок и исхожена босыми ступнями индейцев. Мерримак приходит с севера вечности, переливается через пороги, пенится на камнях, шлёпает капусткой, затихает в каменных заводях с острым сланцем (мы ныряем, раним ноги, вонючие прогульщики летнего дня), все камни в уродливых старых несъедобных сомиках, в дерьме сточных вод и красителях, а ты наглотался воды — лунной ночью я вижу, как Могучий Мерримак пенится сотнями белых коней, падая на трагические плёсы внизу. Сон: — доски деревянного тротуара на мосту Муди-стрит рушатся, я зависаю на балках над яростью белых коней, ревущих внизу подо мной, — они со стенаниями мчатся вперёд, пехота и конница атакующего Эвпланта, Эвдроника, короля Грейса, с петлями и завитками, как на гравюре, с глиняной душой поющего петуха в белоснежной тоге на ближнем плане.

Я охвачен ужасом этих волн, этих скал —

5

Доктор Сакс жил в лесах, не под городским пологом. Я вижу, как он идёт по следу с невероятным Жаном Фуршетом, обитателем свалки, хихикающим идиотом, беззубо-сломанно-коричневозубым следопытом, костровым шутником, верным любимым спутником долгих детских прогулок — трагедия Лоуэлла, Змей Сакс в лесах, мир вокруг —

Большие сухие коричневые склоны берегов Мерримака, все в поломанных соснах, осень, громкий свисток завершает третий период на зимнем ноябрьском поле, мы с отцом в шумной толпе наблюдаем за схватками полупрофи на дневных матчах, как при старом индейце Джиме Торпе, бум, тачдаун. В лесах Биллерики бродят олени, один или два в Дракате, три или четыре в Тингсборо, колонка охотника на спортивной странице «Лоуэлл Сан». Ряды высоких холодных сосен октябрьским утром, начало школьных занятий, и яблоки на голых ветвях в северном мраке ждут окончательной наготы. Зимой река Мерримак вся покрыта льдом, кроме узкой полосы над водотоком, где лёд совсем хрупкий, и весь разлив от Розмонта до моста Айкен-стрит — это зимний каток, можно смотреть на него с моста через снежный телескоп, сквозь снегопад, глядеть, как вдоль боковой дамбы на Лейквью мелкие фигурки голландских зимних пейзажей нарезают круги в узорном мире бледного белого снега. Синяя пила режет лёд. Хоккейные игры в огне и пламени, девушки пришли посмотреть, Билли Арто, стиснув зубы, в злодейской ярости зимних баталий ломает клюшку соперника ударом конька, я качу по дуге спиной вперёд со скоростью сорок миль в час и веду шайбу, покуда не потеряю, два других брата Арто, очертя голову, с грохотом Дита Клэппера бросаются в атаку —

И эта сырая река, бедная река, лёд на ней тает в марте, и она приносит Доктора Сакса и дождливые ночи Замка.

6

Синие вечера перед Рождеством, город в огнях, он виден почти целиком с поля за Текстильным после дневного воскресного шоу, время обеда, ожидание ростбифа или ragout d’boullette, незабвенное небо приподнято над сухим льдом зимних бликов, чистый воздух напоён синевой, грусть-тоска над переулками из красного кирпича и мраморными порталами Лоуэлльского Аудиториума, над сугробами красных улиц, всё ради печали, и полёт невероятных птиц лоуэлльского воскресного вечера к польской слободе за хлебными крошками — без понятия о Лоуэлле завтрашних дней, о Лоуэлле безумных ночей под тощими соснами с легкомысленно тикающей луной, распахнутый плащ, фонарь, земля раскопана, земля закопана, гномы, оси в жирной смазке в речной воде, и луна сверкает крысиным глазом — это Лоуэлл, это Мир, как он есть.

Доктор Сакс притаился за углом моего ума.

Сцена: Ночная тень спустилась по краю откоса.
Звук: Собака лает в полумиле отсюда; река.
Запах: Сладкая роса на песке.
Температура: Летние ночные заморозки.

Месяц: Конец августа, игровой сезон завершён, никаких хоум-ранов на песчаной арене нашего Цирка, нашего песчаного бейсбольного поля, где мы играли с мячом в багряных сумерках, — и вот он, полёт, кар-кар, осенней птицы к своей захудалой могилке в сосняках Алабамы.

Допущение: Доктор Сакс только что исчез за песчаной дюной и ушёл домой спать.

7

От угла с морщинистым асфальтом Муди-стрит тянется в пригороды мимо белых как соль домов Потакетвилла, к Греческому холму на границе диких лесов Драката вокруг Лоуэлла, там греческие ветераны американской оккупации Крита спешат на рассвете с ведром к своей козе на лугу — «Дракатские Тигры», вот имя Луговой улицы, где в конце лета мы проводим нескончаемые бейсбольные серии в сером дождливом клыкастом мраке Финальных Игр, сентябрь, Лео Мартин — питчер, Джен Плуфф на шорт-стопе, Джо Плуфф (в лёгких ссаках тумана) временно в правом поле (позже Поль Болдьё, питчер, Джек Дулуоз, кэтчер, отличная батарея в то время, когда лето снова становится жарким и пыльным) — Муди-стрит поднимается на вершину холма, устремляется мимо греческих ферм и проходит между двухэтажными деревянными бунгало на краю унылых полей Марчи, старый ноябрь разбросал берёзы по силуэту холма в серебряной сумрачной осени, кар-р. «Дракатские Тигры» сидят спиной к каменной стенке, дороги ведут к Сосновому ручью, дикий тёмный Лоуэлл поглотил меня своей кривулей из голобавок — Муди-стрит, начинаясь в воровском притоне близ Ратуши, завершается среди игроков в мяч на ветровой горке (все ревут, как в Денвере, Миннеаполисе, Сент-Поле, с буйством десяти тысяч героев бильярда, игрового поля и веранды) (слышно, как охотники щёлкают ружьями в жидких чёрных кустах, чтобы добыть оленьи чехлы для своих авто) — старая Муди-стрит уходит дальше, оставляя позади Джершом, Маунт-Вернон, и дальше, теряясь в конце трамвайной линии, здесь раньше была возвратная стрелка в трамвайные дни, а теперь водитель автобуса проверяет жёлтые часы на руке, забытый в берёзовых лесах вороньего времени. Можно обернуться и взглянуть на весь Лоуэлл горькой сухой холодной ночью после метели, резкой синеватой ночью он впечатал своё старое розовое лицо часов Ратуши в чернослив небес этих мерцающих звёзд; ветер дохнул засушливым солнцем из Биллерики на влажные метельные облака, шторм завершился известием: виден весь Лоуэлл…

Выживший после шторма, весь белый и всё ещё чёткий.

8

Некоторые из моих трагических снов на Муди-стрит в Потакетвилле, в Призрачную Субботнюю Ночь — такие недостижимые и невозможные — маленькие дети носятся вокруг железных столбиков двора с морщинистым асфальтом, кричат по-французски — матери глядят на них из окон, сдержанно комментируя: «Cosse tué pas l’cou, ey?» (Ты не сломаешь себе шею, эй?) Мы переехали и жили здесь над «Текстильным ланчем» с жирными вечерними гамбургерами с луком и кетчупом; жуткий жилой дом с шаткими галереями из моих снов, в реальности моя мать каждый вечер сидела в кресле, одной ногой в доме на тот случай, если островерхая галерея над проводами с её хрупкими воздушными птичьими опорами вдруг обрушится и упадёт. Она сидела там и улыбалась. У нас сохранилась её фотография с улыбкой на этой невероятной высоте кошмаров с маленьким белым шпицем, который был тогда у моей сестры —

Между этим домом и углом с морщинистым асфальтом было несколько заведений, не слишком интересных, ибо они стояли не на той же стороне, что привычная мне детская кондитерская лавка, которая потом стала моей табачной лавкой — солидная аптека, ей управлял седовласый почтенный патриарх-канадец с серебряной оправой, с братьями из занавесочного бизнеса и умным, эстетским, хрупким сыном, он позже скрылся в золотой дымке; эта аптека, «У буржуа», была самой интересной в неинтересном раскладе, рядом с овощной лавкой, давно позабытой, дальше вход в жилой дом, окрик, проход между домами (узкий, ведущий на траву на заднем дворе); и «Текстильный ланч» с витриной и согнутыми кулачными едоками, затем кондитерская на углу, вечно подозрительная из-за смены владельцев и цвета и всегда со слабой аурой нежных пожилых чопорных дам из церкви Святой Жанны д’Арк на углу Маунт-Вернон и Крофорд, вверх на серый аккуратный холм Presbitère, так что мы никогда не покровительствовали этой лавке из страха перед такими дамами и такой чопорностью, нам нравилось топтаться в мрачных кондитерских, таких как «У Дестуша».

Это было тёмное заведение прокажённого — говорили, что у него кто знает какие болезни. Моя мать, эти дамы, их разговор, каждый день можно было слышать громкий шелест и шуршание над пенным прибоем швейной ткани и блестящими иглами на свету. А ещё слухи о больных мастурбирующих детях в прыщавых проходах за гаражом, ужасных оргиях и пороках злодейских соседских отпрысков, которые ели солому на ужин (где они были в мой час бобов) и спали ночью на кукурузной соломе, не обращая внимания на фонари и на Жана Фуршета, отшельника Розмонта, когда он шагал вдоль рядков кукурузы со своим хлыстиком из лозы и ведром для плевков, и тряпками, и идиотским хихиканьем в полусонной ночи. Потакетвилл дикого огромного имени и нежности по-Багдадски-тесного-с-крышами-столбами-и-проводами холма —

А ещё его называли Pauvre vieux Destouches, ведь несмотря на жуткие сообщения о его здоровье, его жалели за слезящиеся глаза и шаркающую, тоскливую походку, он был самым больным на свете человеком, у него были тупые висящие руки, ладони, губы, язык, он не был идиотом, а только чувствительным или бесчувственным с горькими ядами горя… старческое бессилие, я не знаю, какой его там хватил удар, наркотики, пьянство, болезнь, слоновость или что-то ещё. Ходили слухи, что он играл с дин-донгами маленьких мальчиков — заводил их во мрак, предлагая конфеты и мелочь, но при таком болезненном горе и усталом лице это было бессмысленно — явная ложь, однако когда я входил в лавку купить конфеты, я испытывал тайный испуг, как в опиумном притоне. Он сидел в кресле и глухо и сипло дышал; чтобы получить свою карамель, надо было вложить пенни в его вялую руку. Эта лавка была как притон из журнала «Тень». Говорили, что он играл с маленьким Запом Плуффом… У отца Запа, Старого Отшельника, было полно номеров «Тени», и Джен Плуфф однажды отдал их мне (около десяти «Теней», шестнадцать «Звёздных вестернов» и два или три «Пистолетных Пита», они мне очень нравились, ведь обложки «Пистолетного Пита» выглядели так заманчиво, хотя его было трудно читать) — при покупке «Теней» в кондитерской Старого Прокажённого возникало смутное ощущение погреба Плуффа, со старой тёмной глупой трагедией.

Возле кондитерской была галантерея, ленты для продажи, дамы швейного полдня рядом с кудрявыми париками и головами синеглазых манекенов в кружевной пустоте с булавками на синей подушке… всё это кануло в древнюю тьму наших отцов.

9

Парк выходил на Сара-авеню, располагаясь вдоль задних дворов старых ферм на Риверсайд-стрит, с тропой в высокой траве, длинной сплошной стеной гаража на Джершом (любители зловещей полночи оставляли там свои пятна и журчали среди сорняков). Через парк на грунтовую Сара-авеню, поле за изгородью, холмы, ели, берёзы, участок не продаётся, ночью под гигантскими деревьями Новой Англии можно было смотреть на огромные звёзды в лиственный телескоп. Здесь, наверху, на застроенной скале, жили семьи Ригопулосов, Дежарденов и Жиру, с видом на город над полем за Текстильным, высокой насыпью и бессмертной пустотой Долины. О серые дни у Г. Дж.! его мать качается в своём кресле, её тёмные одежды как платья пожилых мексиканских матерей в сумрачных каменных интерьерах тортильи — и Г. Дж. смотрит в кухонное окно, сквозь высокие деревья, на шторм, на город, слабо очерченный красноватой белизной в ярком сиянии, ругается и бормочет: «Что за чёртова жизнь, так и живи в этой каменной жопе холодного мира» (над серым небом реки и будущими штормами), его мать не понимает по-английски, и её не волнует, о чём болтают мальчики в свободное время после школы, она качается туда-сюда со своей греческой Библией, произнося «Таласса! Таласса!» (Море! Море!) — и в углу у Г. Дж. я ощущаю сырой греческий сумрак и содрогаюсь, оказавшись во вражеском стане — фиванцев, греков, евреев, негров, макаронников, ирландцев, пшеков… Г. Дж. глядит на меня миндалевидными глазами, как в тот раз, когда я впервые увидел его во дворе, он посмотрел на меня своими миндалевидными глазами ради дружбы — раньше я считал всех греков полоумными маньяками.

Г. Дж., мой друг и герой детства —

10

В Сентралвилле я родился, в Потакетвилле я увидел Доктора Сакса. За широким речным плёсом, на холме — на Люпин-роуд, в марте 1922 года, в пять часов багряного вечера, когда в салунах на Муди и Лейквью вяло потягивали пиво, а река несла свой ледовый груз на красноватые гладкие скалы, и тростник качался на берегу среди матрасов и рваных ботинок Времени, и снег в своей оттепели лениво падал с развесистых ветвей чёрной колючей маслянистой сосны, и зима под сырыми снегами на склоне холма, приняв уходящие солнечные лучи, стекала ручьями, сливаясь с рёвом Мерримака — я родился. Кровавая крыша. Странные дела. Глаза моего рождения слышали красноту реки; я помню тот день, я ощущал её сквозь бусы в дверном проходе, сквозь кружевные занавески и стекло вселенской печальной потерянной красноты смертного проклятия… таял снег. Змей свернулся в холме, а не в моём сердце.

Молодой доктор Симпсон, потом он стал трагически высоким, седовласым и неприветливым, лязгнул своё — «Я думаю, с ней всё будет в порядке, Энжи», — обратился он к моей матери, родившей двух своих первенцев, Жерара и Кэтрин, в больнице.

«Пасипо, доктор Симпсон, он толстый, как кадка с маслом — mon ti n’ange…» Золотые птицы парили над ней и надо мной, когда она поднесла меня к груди; ангелы и херувимы танцевали и парили под потолком жопками вверх, с большими складками жира, бабочки, птицы, мотыльки и бражники уныло и тупо нависали туманным облаком над губастым младенцем.

Перевод с английского — Андрея Щетникова.

Роман «Доктор Сакс» вышел в издательстве Чтиво в 2023 году. Читайте демо-версию и загружайте полную версию на официальной странице книги.

Показать полностью 2
4

Нестраховой случай кота Моисея | Владимир Фиалковский

В бескорыстной и самоотверженной
любви зверя есть нечто покоряющее
сердце всякого, кому не раз довелось
изведать вероломную дружбу и
обманчивую преданность,
свойственные Человеку.
Эдгар Аллан По

— Таким образом выплат не будет! — категоричный тон страхового менеджера лишил меня всякой надежды. — Ваш кот — ваша ответственность, и хорошо ещё, что он вас не сжёг. Вам очень повезло.

Эту фразу в последнее время я слышал ото всех близких и знакомых, а теперь вот и от гнусного червяка в дешёвом костюме из негнущейся ткани ржавого цвета, купленном на рыночном развале. Засунув бумажку с отказом в задний карман джинсов, спустился я, поникший, по массивному мраморному крыльцу монументального конструктивистского строения, похожего на библейский ковчег, в жгучее пекло петербургского июля.

Ноги отказывались нести до пятиэтажного кирпичного дома по В-кой улице, прямо за панельной многоэтажной пластиной по М-му проспекту. Крайнее справа окно с фанерой вместо стекла на последнем, пятом этаже было облагорожено чёрной тушью копоти. Там и находилась моя квартира, напоминающая теперь скорее логово дикого зверя.

— Семён Вольфович, добрый день, — навстречу спускалась одна из моих учениц, длинноногая кобыла шестнадцати лет, но физическое её развитие намного опережало реальный возраст. — Мама спрашивает, не нужно ли вам чего-нибудь из посуды? И ещё, можно, пожалуйста, попросить вашего друга не блевать на лестнице, а то наша собака каждый раз макароны с мясом слизывает, и потом у неё несварение.

В школе, я это знал наверняка, меня за глаза звали Волкович, Волк или Волчара. Если первые два прозвища использовались либерально настроенными учениками и преподавателями, то последнее — только ярыми оппонентами или теми, кому я упорно ставил неудовлетворительные оценки.

— Во-первых, собаку надо кормить, а не морить голодом пайками по расписанию, — назидательно начал я. — Во-вторых, Вильгельмина (это странное, как трамплин, имя я всегда произносил по слогам), я устал бороться с вашими желаниями подражать англосаксам. Слово «можно» и «пожалуйста» вместе употребляют только они, а русские люди — нет. Ты телевизор смотришь?
— От телевизора у родителей давление скачет и слова нехорошие всплывают, а у меня телефон есть, — хмыкнула девушка, пропуская меня. — Так что про посуду передать?
— Спасибо, ничего не надо, всё уцелело, — соврал я, поднимаясь выше и чувствуя приближающийся знакомый запах гари.

Вам наверняка знакомо ощущение, когда уже давно ушли из ресторана, а в носу ещё несколько часов живет аромат жареного мяса или пиццы, которую готовят при вас на открытом огне. Шесть дней я жил с вонью пожарища внутри и снаружи, но почти не замечал этого. Любой, кто пережил подобное, скажет, что находиться в квартире, где пожарные победили красного петуха, невозможно, невыносимо. Но мне жутко повезло: выгорела только кухня с коридором, и ещё доблестные бойцы службы «сто двенадцать» выломали зачем-то окно, разворотили паркет, на всякий случай и в большой комнате.

Существовать приходилось в дальней маленькой комнатке. Маленький диван, журнальный стол о трёх ногах и стул — вот и всё мое оружие для борьбы с неожиданными обстоятельствами. На моё счастье квартира была застрахована, но я от испуга или по глупости (решайте сами) назвал пожарным истинную причину возгорания. Эта причина сейчас тёрлась серым боком о мою ногу. В дверь забарабанили, я открыл, на пороге стояла она.

— Что за девица там трётся? — не здороваясь, в коридор ввалилась моя бывшая жена. — Господи, какая вонища!
— Вильгельмина, — ответил я. — Ученица моя.
— Где они имена такие откапывают? — поморщилась бывшая, оглядывая закопченные стены.
— В наркотическом опьянении ещё и не то на ум придёт, — я закрыл дверь. — У родителей её спроси, и ещё половину школы можешь опросить по этому же поводу.

В новом учебном году в нашей школе появится первоклашка, мальчик по имени Дракон с громкой фамилией Беляшов, но я решил не нагнетать ситуацию.

— Давай без сарказма, а? — расширенными от смеси удивления с презрением зрачками сканировала она помещение, в котором провела несколько счастливых лет.

С Алиной нас познакомил мой университетский друг, Эдик. Тот самый, что исправно оставлял на лестнице ароматные сюрпризы для собак после наших попоек. Ну не может человек остановить рвущийся наружу обед, с кем не бывает?

Эдик и Алина работали в рекламном агентстве, и как-то раз, в пасмурную пятницу они возникли на пороге, уже навеселе. Конечно, у меня было, и, естественно, мы догнались. Эдик, как ненавязчивое эфирное видение, вскоре растворился в воздухе. Алина задержалась. На три с половиной года. В мои двадцать два, длинноволосая брюнетка с испорченной рождением ребёнка фигурой сделала меня мужчиной. Сравнить мне было не с кем, поэтому всё, что она делала, я принимал за эталон.

Вскоре ко мне переехали две женщины: Алина и её семилетняя замкнутая накоротко дочка. С Яной, нелюдимой и неприступной, словно средневековая крепость с наполненным желчью и ядом её матери (у разведённых «все мужики — козлы!») рвом по периметру, мы так и не нашли общий язык. Мой педагогический дар довольствовался дежурными «Здравствуйте», «Спасибо», «Что ты до неё докопался?!». Прошу прощения, последнее выражение изрыгала её мать, презирая мои тщетные попытки достучаться до ранимого, но зашитого в свинцовую оболочку детского сердца.

Узнав о нашем намерении пожениться, Эдик впал в ярость, а потом в уныние. Встречаться перед выходными мы могли теперь только в баре (его жена тоже не терпела мужских посиделок):

— Скажи, на кой чёрт тебе баба с ребёнком? — в сотый раз, заплетаясь, кипятился он, роняя голову на грудь. — Это ведь как устаревшая версия устройства. Можно попользоваться, но покупать-то зачем?

Его раздражало, что именно он свёл нас, в пьяном пылу норовил позвонить шефу с требованием уволить Алину немедленно. Но я не был готов отказаться от еженощного блаженства, мысленно променяв своего лучшего друга на сошедшую с античного полотна нагую богиню с многообещающим взглядом исподлобья глаз орехового цвета.

Шло время, мы оба работали, Яна пошла в школу, Эдик не блевал в подъезде. Но я стал замечать, что ночи, приправленные неукротимым темпераментом жены, стали меня тяготить. В начале совместной жизни мне это нравилось, будоражило застоявшуюся кровь девственника. В нехитром искусстве любви для Алины не существовало преград и барьеров. Один только человек уставал общаться с режиссёром беспокойной ночи. Я пытался хитрить: приносил из школы пачки ученических тетрадей, вяло выковыривал в них красной ручкой бесконечные и ненужные мягкие знаки в «-ться», уничтожал лишние закорючки запятых, с надеждой ожидал щелчка выключателя в нашей с женой спальне. На цыпочках заходил я в комнату, по-пластунски подползал к подушке, стараясь не сотрясать матрас и не разбудить лихо.

Бывали, впрочем, и уместные, приятные моменты. Мне сильно досаждал нижний левый, восьмой по счету, так называемый, «зуб мудрости». Зубной хирург мастерски освободил упрямца из пут неподатливой плоти, раскроив десну зеркальным скальпелем. Белый и чумной от нарастающей температуры вернулся я домой. Когда понял, что нарастающую, словно медленно наползающее колесо грузовика на голову, боль ничем не занять и не заглушить, я вызвал Алину. Жена, надо отдать ей должное, бросила работу, примчалась быстрее любого транспорта из породы сине-красно-мигающе-ревущих. Готов с полной ответственностью заявить (прошу прощения за сей канцеляризм, но без этого в инструкциях по обезболиванию не обойтись), что нет лучше анестезии, чем неутомимая жена.

Появлению Моисея предшествовал забавный случай. Как обычно, вечером, я возвращался из школы. В подъезде, тихом и сумрачном, на первом этаже обратил внимание на стеклянную коробку. Сверху лежал вырванный из тетрадки лист с надписью. Крупные, запинающиеся печатные буквы, гласили: «Забирайте, кому надо». Коротко, доходчиво, понятно. В тесном террариуме что-то копошилось. Живой субстанцией оказались четыре мыши с мощными розовыми хвостами. Поднявшись на свой этаж и вонзив ключ в горло замочной скважины, я вдруг оцепенел.

— Вот, добрые люди оставили внизу, принимайте, — я осторожно опустил прозрачное пристанище с грызунами на пол под растерянно-изумлённые взгляды домашних.

Очухавшись, жена яростно запротестовала, требуя отправить непрошеных хвостатых гостей восвояси, то есть туда, где взял.

— Может, их на помойку отнести и выбросить в контейнер, как мусор? — предложил я, начиная, неожиданно для себя, закипать.

И тут меня удивила Яна. Этот каменный неприкасаемый идол вдруг исторгнул из себя несметные запасы слёз (наверное, за все годы жизни накопила), утопив в них растаявшую, как останки снеговика под апрельским дождем, мать и требуя оставить «прелестных мышек». Итак, мыши были спасены. Если честно, я не представлял, что делать с ними дальше, но, как говорят приговорённые к неизбежной казни, «утро вечера мудренее».

Мудрое утро наступило в три часа ночи, под вопли Яны, ворвавшейся в наши супружеские палаты о целых пятнадцати квадратных метров. Спросонья мы долго не могли понять, в чём дело, и только вглядевшись в прозрачный монитор клетки с животными, — решено было поселить их на кухне, — поняли, что грызунов стало больше. Они суетились и бегали, словно чем-то растревоженные, а под их лапками дёргались и пищали маленькие, почти прозрачные, розовые пельмени. Оказалось, что одна из мышей была беременной самкой, и в эту ночь она благополучно разродилась пятью прозрачными малышами. Алина в истерике заявила, что не потерпит в доме (моём, кстати) «рассадник мерзких тварей», Яна ударила в ответ бронебойными воплями в виде нелепых детских обещаний, что будет за ними ухаживать. Я понял, что жизни меж двух шипящих змей мне не будет, и принял терпкое, с мужским ароматом, решение. В понедельник, пока одна верстала рекламу на работе, а вторая догрызала кусочек крошащегося на буквы и цифры батона науки, я отвёз виновников моего неспокойствия в «живой уголок» одной из знакомых мне школ.

Через три месяца наше существование оживило появление Моисея. Пушистый комочек серого цвета притащила с улицы Яна. В надежде, что он просто потерялся или выпал из окна, я расклеил по всем домам в радиусе пятисот метров объявления о находке. Ни один мерзавец не отозвался. Усатый относился к племени флегматичных британских короткошёрстных кошек и точно был домашним: отсутствовали некоторые признаки принадлежности к мужскому роду. На удивление, Алина благосклонно приняла кота, в её семье держали кошек, а вот в моей жили собаки, поэтому я долго не мог привыкнуть к складу характера нашего питомца.

Кот тайно шкодил. Казалось, что он крепко спит, свернувшись калачиком или растянувшись на спине, как пьяный барин, но стоило выйти на мгновение из комнаты, раздавался грохот. Так, он поиграл в футбол моими дорогущими очками с немецкими линзами, сбросил на пол вазу с цветами, чуть не опрокинул наш огромный телевизор, разодрал на совесть углы дивана Яны, перевернул на кухне тарелку с горячей кашей так, что она пролилась за тумбу кухонного гарнитура, и оттуда с тех пор воняло. Всё это Моисей проделывал в секунду, и угомонить мохнатого варвара, казалось было невозможно. Пришлось эволюционировать. Мы перестали оставлять кота одного в помещении, где он мог учинить разгром.

Вернувшись как-то с работы с пачкой тетрадей с бесценными опусами моих без пяти минут Пушкиных и Достоевских, я обнаружил двух разъярённых тигриц в домашних халатах и одно серое чудовище, забившееся под диван.

— Я его из окна выброшу! — неистовствовала Алина, пытаясь пробиться к виновнику трагедии.
— Это же кошка! — Яна намертво перекрыла собой спасительный проход между диваном и стеной, растопырив зачем-то руки, как голкипер. — Живое существо!

Чуть позже, когда страсти утихли, из сбивчивых коротких сообщений дочери Алины, похожих на азбуку Морзе (жена дулась на меня в спальне, как будто я был виноват) я узнал причину несостоявшейся расправы над обладателем наглых оранжево-чёрных глазищ. В тот день Алина неплотно прикрыла дверцу шкафа с одеждой. Среди прочего, там висело её новое кожаное пальто, над которым и поглумились немилосердно когти Моисея. Аттракцион был прост: кот вскарабкивался наверх шкафа и плавно, словно катер на подводных крыльях, спускался по гладкой кожаной реке, пропарывая её вложенными природой в кончики лап острыми лезвиями. В итоге из пальто получился лоскутный костюм для индейского вождя, стильный, современный, продуваемый.

Много ещё было подобных, не таких убойных для семейного бюджета, эпизодов, но мы с Яной, — кто бы мог подумать, — неизменно спасали неугомонное животное от неминуемой взбучки.

Вскоре мы заметили за котом одну страстишку, он просто обожал воду. Капало ли из холодильника сзади, мыл ли кто-нибудь из нас посуду или принимал душ, — британец был тут как тут. Видимо, не только людям свойственно бесконечно глядеть на огонь и воду. Эта его необычная привязанность к жидким субстанциям однажды спасла нас от непредвиденных расходов. Перед сном, как обычно, я тискал кота, что воспринималось последним как насилие над кошачьей личностью.

— Яна, а почему у Моисея бок сырой? — с недоумением разглядывал я кошку, нюхая и разглядывая влажные пальцы.

По горячим, вернее, по мокрым кошачьим следам, мы обнаружили под ванной огромную лужу. Прохудилась труба, из которой вода стремительно просачивалась, угрожая затопить не только нас, но и этажи ниже. Вот так Моисей реабилитировался за все предыдущие прегрешения, а квартиру я застраховал. Но это не помогло возместить ущерб от пожара.

— Так как это все-таки произошло, погорелец? — спросила Алина, удовлетворившись исследованием уничтоженной территории кухни, где мне приходилось теперь обитать. — И почему ты убогую пятиэтажку не спалил дотла? Напалма не хватило?
— Когда-то она тебе нравилась, — мрачно заметил я, схватив упирающегося британца, виновника курьёзной, но такой дорогостоящей истории.

В один из одиноких вечеров мы с котом мыли посуду. Вернее, он заворожённо глядел на бесконечную струю воды, сидя на столешнице тумбы рядом с газовой плитой, а я уныло перебирал в раковине тарелки с остатками холостяцкого ужина. Чайник довольно урчал, ласкаемый языками жёлто-синего пламени, рвущегося из стального сопла. Моисей, погруженный в кошачью нирвану, привычно помахивал хвостом. И тут я почувствовал характерный запах жжёных волос. Так же воняли голубиные перья, что мы жгли с друзьями в детстве. Я точно знал, что птиц в квартире нет, а шевелюра не испытывала никаких неудобств. На всякий случай, провел рукой по голове, случайно бросив взгляд на блаженного усатого друга, и остолбенел: кот продолжал спокойно (настоящий выдержанный англичанин) пялиться на водопад, а его хвост с аппетитом пожирал голодный до экзотики огонь. Пулей мелькнула мысль, что болевой порог кота выше, чем у русской женщины, но впоследствии оказалось, что густейшая шерсть хвоста Моисея с честью выдержала испытание огненной стихии, и до кожи красный петух не добрался.

Так я еще никогда не орал, даже на самых неумных учеников. Может, вам знакомо это противное чувство, когда панический страх за близкого переплетается с трепетом за собственную жизнь, а сделать ничего не можешь? Испуганный внезапным ором, кот спрыгнул с тумбы и ринулся в комнаты с предчувствием неизбежной беды на хвосте, забился под диван в гостиной. Нечеловеческая сила, помноженная на шок и два выпученных глаза, отбросила несчастную мебель на середину комнаты. Кот, словно его собирались убивать, распластался на полу, зажмурившись. Хвост дымился. Я рывком сгрёб мохнатое тело и кинулся в ванную комнату. Душ сотворил бесценное дело, Моисей был спасен, но, судя по недовольной морде и яростному мяуканью, благодарности ждать не приходилось.

Увы, вечеру не суждено было стать унылым и обыденным. Треск и зарницы встретили меня и мокрого Моисея, когда я открыл дверь в коридор. Мох инстинктов живет на нас и помогает в неожиданных ситуациях. Не помню, как оказался на лестнице с шестью килограммами кошачьего недоразумения на руках, как кто-то вызвал пожарных, которые выкорчевали и смыли следы коварной стихии, оставив вместо уютной кухни горькое пепелище.

— Поясни один момент, — Алина с интересом выслушала мой печальный монолог. — Каким образом загорелась кухня? Кот ведь в комнату убежал.— Чёртовы бумажные полотенца, раскиданные по всей кухне, — пояснил я, добавив несколько солёных слов в конце фразы. — Пламя с кошачьего хвоста, видимо, перекинулось на них. Пока я возился с Моисеем, всё и вспыхнуло.
— Ладно, удачно тебе возродить жилище, — Алина засобиралась. — Мне пора, надо ужин успеть приготовить и уроки с дочерью сделать.
— Слушай, у вас же трёхкомнатная квартира. Можно к вам на несколько дней переселиться, пока ремонт будут делать? — взмолился я. — Мне газ и воду перекрыли: ни поесть, ни помыться, вообще никакой жизни.
— А, так вот ты зачем ты меня позвал, — расхохоталась Алина. — Нет уж, у тебя есть друзья, на крайний случай, в школе перекантуешься. У меня муж ревнивый, да и кот твой дурацкий, — она неприязненно взглянула в невозмутимую физиономию Моисея, — только неудачу приносит. Избавься от него, а то рискуешь однажды не проснуться.

Дверь хлопнула. Остались только я, кот да прощальный аромат духов бывшей любимой женщины с копчёной ноткой горелой древесины.

К Эдику я пойти не мог, в их с женой маленькой студии не было места двум горемыкам. В школе же были электричество, вода и ночлег в учительской. Договорившись со сторожем, я вытащил из шкафа большую сумку. Когда я спускался по лестнице, гружённый котомкой через плечо и переноской с усатым товарищем по несчастью, в кармане завыл телефон. Детский голос несостоявшейся падчерицы приглашал остановиться у них, комната уже ждала двух постояльцев.

— А мама разве согласна? — удивился я неожиданному предложению, застыв между третьим и вторым этажами.
— Главное, что папа не против, — ответила Яна, ухмыляясь (это что-то новое). — Любимый корм Моисея я уже купила.

Мир, как говорится, не без добрых детей. А хвост, он до ремонта зарастёт.

Редактор Никита Барков

Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Показать полностью 3
4

«Философия одного переулка» А. Пятигорского: опыт художественной философской прозы | Андрей Янкус

В литературоведении не существует общепринятого понимания философской прозы [Агеносов, 1986; Бенькович, 1991; Rickman, 1996; Ross, 1969]. Ю. Микконен противопоставляет «философию как академическую дисциплину» и «философию как… исследование основополагающих вопросов, касающихся человеческого существования, познания и ценностных установок» [Mikkonen, 2013]. Последнее определение предполагает и свободное философствование субъекта в жанре эссе, в риторическом или диалогическом дискурсе, и опосредованное философствование, переданное автором другим — персонажам вымышленного мира. Авторское философствование может проявиться в метафорах картин и историй, когда весь образный мир воспринимается как знаки, метафоры или символы авторской мысли. Наконец философское значение имеет и собственно художественная проза без философствования автора и/или персонажей (речь идёт о философичности художественной прозы вообще).

Основным признаком философской художественной прозы можно считать совмещение изобразительного плана с глубокими обобщающими размышлениями персонажей, повествователя или собственно автора. По мнению В. А. Лукова, «принцип философствования предполагает, что основными героями произведения становятся не персонажи, а идеи» [Луков, 2006]. Можно выделить два типа взаимодействия художника с философскими системами: в первом случае произведение основано на определённой философской системе (таковы произведения Вольтера, романы А. Камю, Ж.-П. Сартра, А. Мёрдок [Никулина, 2014]). Во втором случае автор сталкивает разные философские концепции, проверяет их и строит текст на процессе рождения собственной концепции.

Роман «Философия одного переулка» А. М. Пятигорского (1989 год), казалось бы, можно отнести к первой группе, поскольку автор — профессиональный философ и его концепция сложилась не в процессе творческого воображения, а в ходе философских исследований. Тем не менее обращение к художественной прозе вызвано задачей не иллюстрации философских идей, но продолжения философствования о жизни и сознании человека в процессе нового переживания жизни уже в позиции отстранённого сознания; рефлексии не идей, а опыта обдумывания реальности и самого себя в ней. Автор, анализируя в интервью процесс рождения романа, говорит: «…ко мне снова возвращалась моя жизнь, но — исключительно в разговорах. Всё-таки главными были именно разговоры» [Пятигорский, 2011].

В основе фабулы — история Николая Ардатовского (от 30-х до 80-х годов XX века), мальчика из семьи московских интеллигентов, которого удалось вывезти за границу, где он становится бизнесменом. Детское и романное имя Ника имеет семантику победы над обстоятельствами. Фокусированный герой, второй центр романа — повествователь, биографически близкий автору. Его имя — Саша; он знал Нику в детстве, встречается и переписывается с ним в зрелом возрасте и не рассказывает о событиях жизни Ники, а разгадывает сущность его судьбы, характера, ценностей, философии. Он восстанавливает интересующую его жизнь не только по собственным воспоминаниям, но и по рассказам друзей детства (Роберта и Гени прежде всего), воспоминаниям самого Ники. Интерес к жизни и пониманию жизни Ники становится поводом для исследования судьбы поколения рождённых в СССР в 20-е годы. Рассказчик остаётся в СССР до 70-х годов, где становится профессиональным философом, затем эмигрирует, преподаёт философию в Лондонском университете. Оставшиеся в СССР персонажи по-разному вписываются в советскую реальность: Роберт ищет социально активной деятельности, успевает попасть на фронт, но его судьба после войны не истолковывается рассказчиком, неинтересна ему; Геня всю жизнь работает помощником библиотекаря, хотя сам не читает книг. Его существование маргинально.

Пятигорского интересует судьба поколения идеалистов, книжных, философствующих мальчиков в эпоху, в которой утверждались общие и социальные идеалы, причём идеалы, толкающие к их осуществлению, участию в создании идеальной цивилизации (намёк на воспитание таких людей дан в образе элитной школы недалеко от Обыденного переулка, где проживают дети старой интеллигенции, не принимающей ни советские ценности, ни советскую реальность). Центральной фигурой в поколении старших предстаёт дедушка из семьи Ники, носитель философии созерцания (не борьбы и не созидания) — Тимофей Алексеевич. Благодаря ему все персонажи вовлекаются в философские беседы, что позволяет автору показывать персонажей как субъектов понимания жизни, не идеологов, а ищущих объяснение реальности, философствующих. Основой сюжетостроения становятся беседы о событиях истории, о культуре, вере, слове и поступке. Беседы не абстрактны, они спровоцированы социальными ситуациями: репрессиями 30-х годов, Второй мировой войной, духовным кризисом послевоенных лет, духовными исканиями 70-х годов. Невозможно отделить разговоры персонажей о конкретных событиях от философской беседы, объясняющей отношение к событиям логикой, культурным опытом, что связано с авторской установкой: «Философ наблюдает не жизнь, а жизнь сознания» [Пятигорский, 1992]. Но разные беседы, происходившие в разные времена, дают представление о том, как изменяется понимание жизни персонажами и чередуются идеи времени в поколении интеллигентов 30–80-х годов.

Беседа для героев Пятигорского — это способ философствования. Философия созерцания — это не пассивное наблюдение, она требует определения своего отношения к жизни, самооценки, объяснения своей позиции: «…не вовлекайся, но и — ни в коем случае — не скрывайся» [Там же]. Герои обсуждают вопрос о возможности быть субъектом собственной биографии и социальной жизни. Их темы — религия, метафизика, социальные системы, физиология, язык — сводятся к проблеме свободы мышления. Созерцание не освобождает от мышления. «…в несозерцающем нет кого», — говорит дедушка, подразумевая, что вне наблюдения нет жизни субъекта, лишь механическое существование. В ходе беседы персонажи приходят к метапозиции, поскольку именно в беседе возможна встреча с Другим, который становится источником «метафизического намёка», нарушая монологичность и замкнутость сознания. Намёк как реплика в беседе, противопоставленный монологу и даже диалогу, в которых сформулировано чужое знание, — важнейшая категория в философии созерцания. В поздних беседах с рассказчиком Ника говорит: «…знающие нашего времени прибегли к намёку как к способу наведения могущего и хотящего знать на знание. Но намёк крайне опасен для идиота, ибо он постарается увидеть в нём подтверждение, положение, правило или, что страшнее всего, руководство к действию» [Там же]. Как намёки в речи взрослых воспринимаются героями в детстве? Тех, кто способен к осознанию, намёк наводит на знание: «С тех пор я и свихнулся», — комментирует Геня одну из бесед, услышанных им в детстве. Идиот же видит в намёке подтверждение помышленного им: так юный Ника стремится к остановке в понимании: «Я понимаю, — обрадованно проговорил Ника, — меч — это метафора». «Не думаю, — заметил дедушка. — Меч — это меч» [Там же]. Дедушка стремится уберечь Нику от остановки мысли, он отрицает возможность окончательной расшифровки.

Изначально источником для интерпретации жизни персонажами-детьми становится не сама жизнь, недоступная ни опыту, ни пониманию, но обсуждение её взрослыми. По Гадамеру, «понять нечто можно лишь благодаря заранее имеющимся относительно него предположениям, а не когда оно предстоит нам как что-то абсолютно загадочное» [Гадамер, 1991]. Изменчивый мир, предстающий как поток феноменов, есть нечто загадочное или даже ничто для того, кто не превращает события жизни в события сознания. В отсутствие личностного бытия нет субъекта, переживающего нечто; оттого у незнающего нет судьбы: не философствуя, он не является её субъектом. Поэтому в романе прослеживаются судьбы тех, кто склонен к созерцанию, т. е. философствованию. Так, исчезает судьба Роберта, переставшего быть созерцателем, а Андрей становится героем, только начав философствовать. Мышление понимается Пятигорским как интенционально направленное к Бытию, выход к которому из эмпирической реальности происходит по модели герменевтического круга. Беседа взрослых ставит мысль героев на первый виток круга понимания. Таким образом, многие идеи проговариваются персонажами в порядке «удачного реагирования словами» уже в детстве. Услышав из разговора во дворе о релятивности культуры, Саша в тот же вечер выдаёт это на семейном ужине. Но Другой вышибает Сашу из принятой извне концепции, спрашивая: «Культура релятивна чему?» Саша конструирует «правильный» ответ из обрывков услышанных во дворе диалогов: «…она релятивна лежащим вне её духовным целям её носителей и одновременно их интенциональным состояниям, например — созерцательности» [Пятигорский, 1992].

Взрослеющие персонажи в изменяющейся исторической ситуации обращаются к тем же проблемам, но их беседы не повторяют и не опровергают прошлые суждения, а развивают или варьируют понимание явлений, высказанное в ранних беседах. Они рефлексируют, контролируют себя и жизнь своего сознания: их интересует, являются ли они субъектами собственных суждений или же любая мысль детерминирована языком. Критерием свободы мышления становится критическое отношение к любому суждению.

Несвободным сознанием наделён ещё один «книжный» мальчик, Гарик Першеронов. Источники его знаний — отец, советские книги и лекции, то есть набор идеологем и мифов. Поэтому Гарик исчезает из романа, он не интересен философствующему взрослому рассказчику Саше.

На авторском уровне череда бесед, являющихся центрами отдельных глав романа, конструирует сюжет развития философских тем, формируя тип «романа самоосознания», как называет свои романы сам Пятигорский: «Роман не может быть (или стать) жанром философского письма, но он мне представляется наиудобнейшим жанром для экспозиции самоосознания философа» [Пятигорский, 2013].

Варьирующиеся, перетекающие одна в другую темы можно разделить на три группы:

1. Тема надличностного влияния на человека: разговоры о влиянии социума, религии, метафизических сил.
2. Тема физиологии, пола как обсуждение онтологичности присутствия.
3. Метатема: слово, сознание, понимание, философия созерцания, собственно философская беседа.

Помимо композиционной связи философских тем, беседы получают комментарий рассказчика; сноски к изобразительным сценам и высказываниям персонажей разрушают иллюзию замкнутого художественного мира, формируют авторский метатекст, новый герменевтический круг, отталкивающийся от бесед персонажей. Текст обретает элементы авторефлексии, которая, по М. М. Бахтину, является родовым качеством романа. Актуализируется родовая память жанра, имеющего истоком сократический диалог: «…жанр мемуарного типа… записи на основе личной памяти действительных бесед современников; характерно далее, что центральным образом жанра является говорящий и беседующий человек» [Бахтин, 2000]. Философский диалог описывается исследователями как философский жанр «с особым присущим ему недогматическим способом разъяснения философской мысли» [Многообразие жанров философского дискурса, 2001].

Роман «Философия одного переулка», обладая названными чертами, не является текстом философского дискурса, что связано с авторской концепцией сознания: оно изменчиво, дискретно, но не релятивно; оно находится в постоянном движении, поскольку интенционально направлено к бытию, а бытие изменчиво. Персонажи Пятигорского, ведущие философские беседы, остаются включёнными в исторический процесс, в бытие как таковое, что позволяет автору изобразить мышление не в качестве завершённых в себе концептов, но в качестве «мгновенного совпадения сознания, мысли и бытия личности» [Там же].

Таким образом, текст «Философия одного переулка» проявляет свойства философского романа, включая как рассуждения (на авторском и персонажном уровнях) на философские темы, так и образное воплощение действительности, которая становится поводом и предметом для мышления.

Список литературы

1. Агеносов В. В. Генезис философского романа. М. : МГПИ, 1986.

2. Бахтин М. М. Эпос и роман (О методологии исследования романа). СПб. : Азбука, 2000.

3. Бенькович М. А. Из истории русского философского романа. Кишинёв : Штиинца, 1991.

4. Гадамер Г.-Г. Философские основания XX века // Актуальность прекрасного. М. : Искусство, 1991.

5. Луков В. А. История литературы. Зарубежная литература от истоков до наших дней. М. : Академия, 2006.

6. Многообразие жанров философского дискурса. Екатеринбург : Банк культурной информации, 2001.

7. Никулина А. К. Жанр философского романа в творчестве Торнтона Уайлдера. Том 20. Научно-методический электронный журнал «Концепт», 2014. С. 1506–1510.

8. Пятигорский А. М. Философия одного переулка. М. : Прогресс, 1992.

9. Пятигорский А. М. Философская проза. Том I. М. : Новое литературное обозрение, 2011.

10. Пятигорский А. М. Философская проза. Том II. М. : Новое литературное обозрение, 2013.

11. Mikkonen J. The Cognitive Value of Philosophical Fiction. Bloomsbury Academic, 2013.

12. Rickman H. P. Philosophy in Literature. Cranbury, NJ : Associated University Presses, 1996.

13. Ross S. D. Literature and Philosophy : An Analysis of the Philosophical Novel. NY : Appleton-Century-Crofts, 1969.

Редакторы Алёна Купчинская, Софья Попова

Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Показать полностью 3
6

Смерть поэта | Илья Налётов

Антон Павлович Шпукин проснулся в приподнятом настроении. День обещал быть прекрасным. Хоть Антон Павлович и не привык верить ничьим обещаниям, его грудь распирала непонятная и пугающая радость.

Скромный завтрак был прерван резким звонком. Шпукин резво засеменил к двери. Проворно подхватив небольшую коробочку, он проводил благодарным взглядом дрон доставки.

Шпукин с трепетом водрузил коробку на стол и замер в нерешительности. Он до сих пор не мог поверить, что это наконец случилось. Антон Павлович упивался щемящим предвкушением чего-то большого, свежего и благостного.

Дрожа от нетерпения, Шпукин достал из коробки белое яблоко, сделанное из умного пластика. Яблоко разноцветно зарябило, и из разъёма на его пластмассовом боку выполз белый червячок. С неожиданной расторопностью он пополз по руке, бесшумно вскарабкался по плечу, преодолел шею и скользнул в ухо.

— Пожалуйста, скажите что-нибудь, — зазвучал в голове Антона Павловича приятный женский голос.
— Здравствуй…те, — пробормотал Шпукин, неожиданно оробев.
— Вас приветствует виртуальный ассистент писателя — Iwriter. Поздравляю с покупкой! Меня зовут Аделаида, можно просто Ада. С моей помощью вы создадите свой первый шедевр. Сформулируйте творческую задачу. Что бы вы хотели написать? Какова ваша цель?

Шпукин и сам смутно представлял, какова его цель. По правде, писательство интересовало его мало, в отличие от потенциальной известности. Рынок текстов наполняли нейросети, пишущие крепко сбитую жанровую литературу: детективы, триллеры и прочую текстовую порнографию. Ни один графоман не мог соревноваться в скорости работы самым простым литалгоритмом. Из-за этого среди писателей осталось мало людей — но те, кто остался, были сплошь гении. Эти не очень плотные ряды небожителей и мечтал пополнить собою наш герой.

Что-то заставляло верить Шпукина в светлое литературное будущее. Зовы новых губ манили его — может, дело было в знаменитом тёзке? Так или иначе, даже в фамилии своей Шпукин видел благословение сходящего во гроб Пушкина.

— Хочу быть… оригинальным, понимаете? — промямлил он. — Хочу говорить то, чего раньше никто не говорил.
— Запрос принят, — доброжелательно отозвалась Ада. — О чём бы вы хотели написать?
— О чём-нибудь важном! О смысле жизни, например, — выпалил Шпукин и сам застеснялся своей дерзости.

Голос вежливо попросил:

— Конкретизируйте. Любое произведение написано либо о смысле жизни, либо о её бессмысленности. Начнем с античности, когда эта тема…

Шпукин торопливо перебил:

— Спасибо, достаточно. А если… о любви?

Не успела Ада ответить, как он сам отмахнулся от этой мысли — понятное дело, здесь ловить нечего.

Ада вкрадчиво промурлыкала:

— Позвольте вам помочь. Пишите о том, что близко вам.

Шпукин задумался.

— А что, если я напишу роман о жизни человека, который не знает, в чём её смысл?
— Пожалуйста. За последние сто лет эта тема была центральной в 111 100 произведениях, если не брать в расчёт творчество нейросетей.

Шпукин усиленно думал в течение одиннадцати минут. Затем предложил:

— А может… историю о писателе, которому нечего писать?

Ада мгновенно поддержала идею:

— Великолепно! Таких историй всего 4091. Вы движетесь в правильном направлении.

Шпукин побледнел. После недолгого раздумья он продолжил вываренным голосом:

— Я готов описать себя, максимально подробно и точно. Никто же не писал про меня раньше, ведь так?

Ада оценила эту жертву со своей постоянной благожелательностью:

— За последние годы — почти никто. Сюжет о трагедии «маленького человека» берёт начало в русской литературе в образах Самсона Вырина у Пушкина и Акакия Башмачкина у Гоголя…

Шпукин побагровел и вне себя от возмущения заорал на синтезированный голос в своей голове:

— Да как вы смеете! Это вы кого… это по какому такому праву… это вы зачем?! Что мне ваш этот «маленький человек» со своим Гоголем? Я-то тут причём?!

Голос молчал. Шпукин тяжело дышал, с трудом переводя дух. На лбу его проступили маленькие капельки пота. Едва отдышавшись, он с вызовом продолжил:

— Хорошо. Тогда напишу о чём-нибудь незначительном. О том, чего никто не замечает… — Он огляделся по сторонам. — Да хоть об этом комаре!

По комнате и правда кружил комар, не знавший, какой чести удостоился. Шпукин замер в напряжённом ожидании.

Ада согласно защебетала:

— Да, это действительно не самая востребованная тема. Лишь Державин — известный поэт XVIII века — написал «Похвалу комару», целиком посвящённую этому насекомому. Но в дальнейшем этот образ появлялся…

Шпукин заклокотал от обиды:

— Не знаю я никакого вашего Державина! Это была моя идея, почему все лавры достаются тем, кому повезло раньше меня родиться? Идите к чёрту!

Он резко придвинулся к столу и застучал по клавишам: «Антон Павлович Шпукин проснулся в приподнятом настроении. День обещал быть прекрасным. Хоть Антон Павлович и не привык верить ничьим обещаниям, его грудь распирала непонятная и пугающая радость…». В едином порыве Шпукин подробно описал свои злоключения, трясясь всем телом от возбуждения. Довольный собой, он отправил текст Аде.

Ада молчала, анализируя текст.

— Потрясающе! — подытожила она. — Вы закончили своё первое произведение, мой друг. Его оригинальность на достаточно высоком уровне — примерно полтора процента.

Шпукин задохнулся от изумления. Ада бодро продолжала.

— Написанный вами текст обнаруживает практически полное текстуальное совпадение с рассказом, опубликованным в сети 11 минут назад.

Повисла неприятная тишина.

— Этот рассказ… авторский? — наконец выдавил из себя Шпукин.

Голос Ады был полон бодрости и оптимизма:

— Нет, он сгенерирован алгоритмом №1.12.5.20-0v в жанре write-porn. Тем не менее, вы делаете успехи!

Шпукин уже не слышал её. Лицо его наморщилось, глаза закатились. Антон Павлович с трудом встал и поплёлся прочь. В комнате он лёг на диван и… помер.

Ровный голос в его ухе бодро продолжил:

— Это событие отсылает нас к рассказу «Смерть чиновника» А. Чехова, развившему тему «маленького человека». В дальнейшем этот сюжет получил воплощение…

Покойник молчал. Впервые его не грызло осознание собственной ничтожности. Вероятно, он впервые был счастлив.

День и правда выдался неплохой.

Редактор Анна Волкова

Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Показать полностью 2
14

Этюд | Владимир Никитин

Маленькая печаль красноречива,
великая — безмолвна.
Сенека

С Таей — так её звали — я работал в первый раз, но приспосабливаться к ней не потребовалось. Всё вышло скоро, резво, на одном дыхании; рука с кистью порхала, как трудолюбивая пчела. Сопротивление материала я оставил математикам — холст сам льнул к краскам. Лишь падающие на нос снежинки отвлекали, щекотали, вызывая смех Таи. И мы ненадолго прерывались, чтобы собраться, и продолжали дальше. Пушистый снег кружился и падал на её открытые острые плечи и трепетал на горячих губах. Тая выглядела старше своих лет — на мои семнадцать, и со стороны нас можно было принять за ровесников.

После она накинула на плечи бело-серый полушубок и, поправив плотный пучок волос, с лёгкой и живой улыбкой ребёнка, изучающего мир, посмотрела на картину. Тая ничего не сказала, лишь её брови умилённо взлетели вверх. Но я знал — она погрузилась в холст; исчезли и холод, спешивший взять над ней власть, и художник, что маялся подле неё.

На картине — балерина в снегу исполняла на пуантах фуэте. Снег вышел с синим отливом, немного сумрачный, будто с холодного кадра. Кожа девушки светилась — белоснежная и гладкая, как лёд. Фон разлетелся на цвета, закружился в боке и искрился, словно новогодний снег. Казалось, что быстрыми движениями балерина взбивает и перемешивает ожившие краски, а позади неё вспыхивают разноцветные гирлянды.

Едва заметный, почти прозрачный пар от дыхания девушки окутал картину дымкой. Казалось, что ледяной портрет потеплел.

***

Картину я отнёс домой. Я не имел привычки тут же отдавать заказчикам полотна; мне надо было почувствовать себя хозяином своего создания, ощутить, что есть вещь, появившаяся из пустоты, вещь, которая занимает место в моей квартире. Эту клетушку на чердаке некоторые восторженные заказчики называли мансардой. Более практичные покупатели, видя моё жилище, поступали умнее — они молча давали чуть больше, чем я просил. Самые мудрые избегали забирать картины у меня, чтобы не стесняться этой убогости, которую, кстати, сказать, я не чувствовал. Я держал окна открытыми, и в комнатах было так мало лишних вещей, что теснота не ощущалась. А главное, мне хватало места, чтобы есть, спать и писать картины. Гостей же я не водил, предпочитая встречаться и творить на улице.

У меня была небольшая тёмная гардеробная, куда я складывал портреты, предварительно обернув их в ткань. Даже если я знал, что заказчик подъедет через день-два, всё равно убирал холсты, чтобы их не видеть. Вешать или ставить у стены не решался: не хотел чувствовать, что в доме не один, и люди с картин словно бы нарушали мой покой.

Портрет Таи я нёс, держа на расстоянии — мне казалось неуместным прижимать полотно с её лицом к телу. В доме я принялся оборачивать холст и остановился. На меня смотрело её лицо, не скрытое пока материей. Ещё немного, и я больше его не увижу. В голову лезли неуютные мысли: как можно закрыть человеческие глаза, полные смысла и эмоций, словно монетами перед рекой Стикс? Погрузить во мрак и завязать сверху шнурок, лишив воздуха?

Нет, так не пойдёт. Я вынул картину и поставил у стены. Теперь она оказалась низко, слишком низко, у ног. Так меня тоже не устроило, и я решил повесить портрет на уровне глаз. Гвоздей я не нашёл, как и молотка, пришлось одолжить их у соседей. Когда всё было готово, я сделал пару шагов назад, чтобы полюбоваться работой. На полотне явственно не хватало света. Кожа девушки потемнела и состарилась, краски будто пожухли. В коридоре царил полумрак.

«Как здесь вообще можно что-то увидеть!» — взъелся я.

В люстре из четырёх ламп горела лишь одна. Я взял фонарь и осветил коридор. Тогда я заметил, как сильно запылено помещение, как стара и убога мебель. Свет обнажил все недостатки. Я посмотрел на портрет. Мне срочно нужно было позвонить.

Один из моих заказчиков занимался недвижимостью и как-то, увидев мои хоромы, предложил помощь. Но я отклонил бартер, полагая, что деньги лучше конвертируются в краски и холсты.

— Да, я. Слушай, мне нужна другая квартира, — с неожиданным для себя нажимом сказал я. — Ты предлагал… Нет, сам искать не могу, найми что-то приличное от моего имени — за мной не заржавеет. Только быстрее, здесь жить не хочу.

В ответ весело, но деловито задали пару вопросов.

— Нет, —отвечал я. — Убийства за это время здесь не случилось, и тараканы не завелись, так что сюда можно вселять, ведь лампочки я выкручу. Что, не понял? Неважно, по ценам будем смотреть, а сроки… На этой неделе должен въехать, до выходных! В общем, до встречи в моей новой квартире.

Я схватил куртку и выбежал на улицу, а потом долго шлялся по оледеневшим набережным, пока вконец не продрог. Фонари у тёмной загадочной реки сопровождали меня, словно почётный караул.

Тая позвонила чуть раньше срока, и спросила, удобно ли мне встретиться. Я ответил, что мне пришлось доделать пару штрихов и надо подождать до выходных. Хотелось принять её в уютном доме, напоить чаем, пока она будет рассматривать портрет.

— Нестрашно, — мягко ответила девушка. — Я сейчас на этой же набережной, мне надо куда-то деть часа два. Думала, ты тут часто бываешь, может, и сегодня пишешь…
— Да! — соврал я. — Как раз выхожу, мне нужен пейзаж.

Я понёсся на встречу, стараясь успеть как можно раньше.

Встретились мы у реки, как будто не расставались. Тая интересовалась моей работой, спрашивала о картинах, жанрах, цвете и рисунке. Я шёл рядом и отвечал, прекрасно понимая, что ей просто удобно быть рядом со мной и думать о чём-то своём; я не отвлекаю её от жизни, которая творилась у неё внутри. Но вот она о чём-то снова спросила, а я ответил гордо:

— Нет рассудительных людей в семнадцать лет!

Тая промолчала. И так и не поинтересовалась, как я собирался писать пейзаж без красок и холста; и я был благодарен ей за это.

***

В конце недели мне позвонил знакомый и сказал, что можно осмотреть квартиру. Я тут же выехал по адресу, взяв этюдник, холсты и палитру. Я не хотел рассматривать и взвешивать варианты, зная, что останусь там. Вещи решил вывезти потом, благо квартира была оплачена до конца месяца.

Знакомый встретил меня у дома, светясь улыбкой и прищёлкивая пальцами. Судя по его виду, вопрос решился должным образом.

Квартира мне понравилась. Яркий свет щедро горел в каждой комнате, ничего не скрывая — ни скромное, но аккуратное убранство, ни новые стены без пыли, тлена, груза прожитых лет и чужих историй. Потолки и обои были светлыми и чистыми.

Я сделал две вещи, которые сразу выдали, что я остаюсь, упустив торг. Во-первых, я снял ботинки при входе. Во-вторых, сразу пристроил картину в самом светлом месте.

— Кто она? —капризно спросил знакомый.
— Да… — я замялся, словно запамятовав имя. —Заказчица.

— Я думал, родственница или ещё что. Ты вроде раньше никогда не вешал картины.
— Знаю, —перебил я. — Не хотелось никуда убирать.
— Да ладно, скажи просто, что нравится ей любоваться, — он улыбнулся.

Потом долго смотрел на картину.

— Она тебя не смущает в твоём доме?
— Нет.
— Продай лучше портрет на аукционе, что она тебе даст за собственное изображение? И кто увидит картину, которая повиснет мёртвым грузом у неё дома? Скажешь, что не вышло, что надо ещё раз написать. Соседи квартиру залили, холст испортили, оттого и переехал.

Я посмотрел на него с лёгким недоумением и завистью. Он говорил о вещах, которые я редко примечал: соседи, потоп, аукцион… А он в них разбирался так же легко, как я в оттенках. Я хотел было ответить, но меня отвлёк звонок. Номер был её.

— Да, привет. Сегодня устроит. Сможешь заехать? Да, около набережной, — я назвал дом.

Я внёс плату за два месяца вперёд и выпроводил знакомого из квартиры — мне хотелось встретить девушку по-хозяйски.

Тая вошла с холода, пахнущая морозом и свежестью, с белоснежными снежинками в волосах; сходу скинула высокие ботфорты и впорхнула в комнату, где висела картина.

Она разглядывала её какое-то время одна, а потом попросила дать ей портрет. Я аккуратно снял его. Тая отошла к окну, сказала, что хочет оценить, как играют краски при солнечном свете. Я не мешал, только крикнул, чтобы дома хранила подальше от естественного освещения.

Девушка вышла с лёгкой улыбкой.

— Покажи мне другие зимние картины, — тихо попросила она.

Я кивнул. И пожалел, что у меня на руках только один пейзаж, который я писал для себя, не по заказу. А значит, она не заметит большой разницы и не поймёт, насколько её портрет отличается от того, что я делал для других. Я хотел достать холст из ткани, но Тая попросилась сама. Она взяла у меня нож и быстрым движением, слишком быстрым, с нетерпением взрезала ткань — лезвие соскочило и поранило руку. Это была всего лишь царапина, но кровь стоило остановить, а порез — обработать. Девушка же стояла неподвижно и с любопытством изучала набухшие красные капли.

— Пойдём, нужно промыть. В ванную, — торопил я.
— Ладно, —неуверенно говорила девушка.

Я открыл синий кран, но Тая отдёрнула руку, сказав, что ей холодно.

— Так и надо, лучше останавливает кровь. Ты как будто никогда не резалась.
— Никогда. Она такая яркая, алая.
— Ну а в больнице разве не брали кровь?
— Не была там никогда. Там же вроде лечат от болезней?
— Ну да, тех, кто болеет.
— А я всегда здорова...
— Как такое бывает?
— Везло, наверное, а может, оберегали.

«Кто?!» — чуть было не крикнул я, но посмотрев на неё, понял нелепость вопроса.

Я промыл ей рану и перевязал бинтом.

Она только и сказала:

— Главное, не ногу порезала.

Я согласился, что это главное. Что я мог ещё сказать?

— Чай? —предложил напоследок.
— Нет, я опаздываю на занятие.

Я не знал, как стоит поступать в таком случае, надо ли проводить до улицы или метро, а может, и до дома.

Поколебавшись, я сказал без конкретики:

— Давай я тебя провожу немного.
— Не надо, спасибо. Мне только вниз спуститься, а дальше довезут.

В лифте она стояла и озиралась по сторонам, как будто первый раз видела самую обычную кабину, облепленную предупреждениями о пожаре. Двери сходились; на Таю легла тень. Она успела сказать: «Пока-пока» и уехала. На закрытых дверях лифта висели портреты, вернее сказать, фотороботы каких-то людей. Не читая текст, я ушёл в квартиру и подбежал к окну. Я прильнул к нему, с облегчением приложив разгорячённый лоб к стеклу. Оно хрустнуло, словно было изо льда, и затуманилось.

Я принялся яростно тереть стекло и чуть было не упустил, как Тая открыла дверцу блестящей машины и упорхнула.

***

Прошла неделя. Я жил, как прежде: гулял, писал картины и брал заказы. Первые дни я работал только на набережной, рассчитывая встретить Таю на прогулке. Но успевал промёрзнуть, а её всё не было. Потом переместился в городской сад. Там было полно гуляющих, среди которых я нередко находил новых заказчиков.

Как-то раз я работал с этюдником в саду. Набережную покрывал снег, но лёд ещё не сковал реку, и навигация не прекратилась. Я довольно быстро закончил набросок и заскучал. Доводить до ума мне не хотелось, хотелось поймать новый сюжет. Внимание привлекла старая женщина, сидящая у стены замка. Она была тепло одета во всё вязаное.

Странно, но эти вещи не старили её, а скорее молодили; кроме того, было видно, как ей комфортно и тепло в них. Её руки находились в постоянном движении, она вязала, а перед ней на помосте лежали готовые изделия.

Я улыбнулся и, сменив лист, приступил к работе. Она заметила, что мои пальцы запорхали вслед её, словно соревнуясь, но ничего не сказала. А потом неожиданно для своего возраста подмигнула, показав на вязаный кошелёк, который продавала. И я понял — она благодарит меня за увеличение спроса после написанной картины.

Этот жест я решил сохранить на полотне. Оставалось определить, что будет на фоне. Обычные гуляки меня не устраивали, мне хотелось увидеть второй, менее очевидный сюжет. К старушке подошла семья — муж и жена с маленьким ребёнком, который только-только осваивался на двух ногах. Они быстро выбрали и купили женский шарф и детские варежки на резинке. Мужчина, оплатив покупку, сразу отдал подарок дочке. Мама продела варежки через рукава куртки, чтобы они не терялись. Теперь их можно было снять только с верхней одеждой. Семья пошла дальше, и муж с женой остановились около треноги бородатого художника. Они смотрели, как тот пишет шарж, и улыбались.

Девочка успела отбежать на пару шагов к белой, похожей на скакуна долговязой и тощей гончей, пробовавшей на вкус снег. Псина почти сливалась с пейзажем и невозмутимо жевала, когда радостная девочка стала её гладить. Собака отвлеклась и понюхала новые варежки. Она сняла одну зубами и принялась заглатывать. Варежка исчезла в пасти, дальше была резинка.

Сложно сказать, кто был больше удивлён, ребёнок или пёс, но у гончей вытянулась и без того длинная морда, а девочка, почти оказавшаяся в пасти, лишь улыбалась. Я не успел сделать и пары шагов, как рядом оказался глава семейства.

То, что случилось дальше, вызвало смех у окружающих. Отец стал тянуть ребёнка на себя, но собака не отпускала резинку. Они больше минуты соревновались в перетягивании, пока подоспевшая мама не скинула с дочки куртку. Растерянная собака, поджав уши, убежала переваривать явно несъедобную вещь. За ней гнался мужчина, чтобы отобрать хотя бы верхнюю одежду.

Годится, решил я и вернулся к эскизу. Уходить не хотелось. Воздух был свеж и прозрачен в лучах зимнего солнца. Я жмурился под этими лучами, когда мне нежно закрыли глаза мягкими ладонями. Странно, я совершенно не сомневался, кто это, и оказался прав.

— Привет, —сказала Тая, когда я повернулся. — Я давно тут. Наблюдала за тобой, не хотела мешать. А потом, как и все, смеялась от души… — и показала на незадачливого мужчину, соревнующегося с гончей.
— Я думал, сколько всего слилось, чтобы эта картинка стала возможной, — ответил я. — Двое встретились, у них появлялся ребёнок. Женщина прожила большую жизнь и под старость осталась без работы; теперь вяжет на продажу. А ведь где-то ещё бродит хозяин этой гончей, которую взял ещё щенком.

Тая посмотрела вдаль, мимо меня.

— Ты куда сейчас? —спросил я.
— К причалу.
— Пойдём, я на сегодня закончил, вместе с тобой краски куплю.

Мы шли по дороге, устланной белоснежным снегом, и думали каждый о своём. Первой молчание нарушила Тая.

— А помнишь, — начала она. — как мы познакомились? Это было именно здесь. Ты рисовал пейзаж. Я проходила мимо и невольно засмотрелась. А ты спросил, интересует ли меня портрет? И я сказала «да».
— Помню.
— А я тебя никогда не видела на холме, хотя не раз там гуляла. Конечно, там хватает прощелыг, но, кажется, легко… — она подбирала слова, — найти клиентов.
— Я не пишу на холме. В таких местах надо уметь толкаться, а я не умею.

На крыльцо вышел швейцар и махнул рукой дежурившему таксисту.

— Слушай! – оживилась Тая. — В честь праздника здесь пройдёт торжественный вечер с бальными танцами и концертом. Там будет много разных известных людей. Я точно знаю, что придут директора картинных галерей, организаторы выставок. Мне дали несколько пригласительных, возьми один! Обязательно приходи!
— Ты будешь?
— Конечно, я там выступаю.

Мы подошли к набережной, где стояли пришвартованные теплоходы и катера.

— Мне пора, —сообщила Тая. — Поплыву смотреть салют.

Я кивнул. А потом, словно раздумывая, сказал:

— Может, тоже купить билетик? Никогда не видел салют с реки.

Тая согласилась:

— Обязательно. Очень красочно, тебе понравится.
— Ты на каком теплоходе?

Она покачала головой.

— Я на катере, пока!

И упорхнула, по ступеням спустившись на пристань. Я мог перегнуться через мост и увидеть, к кому она садится и кто ей помогает вступить на палубу. Вот только какой в этом смысл?

Я достал пригласительный. Оставалось всего два дня, пролетевших, как одно мгновение.

Всего за двое суток я дописал картину, которую начал в саду. Добавил ещё один план, и теперь на полотне были и собака с ребёнком, и старушка, вязавшая варежки, и девушка в белом, закрывающая парню глаза. Для этого она тянулась на носочках, чтобы быть выше. Не знаю, почему, но так она стала похожа на ангела, и я дописал крылья. А потом, чтобы заполнить пустоту и придать динамики и драматизма, я показал сход лавины, которая, возможно, накроет всех героев, стоявших как бы в низине. Слегка затемнил, и получилось, словно снег взорвался и его разносит во все стороны, и вот-вот он поглотит всё, что попадётся ему на пути. Но, заполнив пустоту, я невольно перетянул внимание на этот сценарий. Так не пойдёт, решил я, но пришлось отложить работу. Была глубокая ночь, а впереди — праздник, на который меня пригласила Тая.

***

В тот день шёл дождь. Холодный и резкий, он косо лил без остановки. Несколько часов до выхода я стоял около окна, время от времени поглядывая на часы. Когда пришло время, я с облегчением выбежал на улицу.

По набережной быстрым шагом добрался до сада, перед воротами в который каждую минуту останавливались машины, высаживая нарядных людей. Они улыбались, притягивая вспышки фотокамер. В самом саду гуляющих не было — крупные капли бились о потрескавшиеся лица статуй и будоражили пруд. Швейцар на крыльце дворца не заметил меня, и я с облегчением выдохнул.

Среди гостей в фойе, где проходил фуршет, её не оказалось. Я попросил показать мне сцену, на которой ожидалось представление, и меня направили на второй этаж. Я увидел Таю со спины — на ней была шифоновая «шопеновская» туника, к которой крепились два бело-розовых крыла. Девушка внимала хореографу, и только её правая рука незаметно поглаживала тугую шнуровку корсета в месте, откуда росли крылья. Я понял, что ей просто щекотно.

Я встал позади, как часовой, не зная, куда дальше идти. Постановщик мотнул головой и отошёл в сторону к другим ряженым участникам. Услышав дыхание, она с улыбкой обернулась:

— Молодец, что пришёл. Как раз вовремя. Давай я тебя познакомлю…
— Подожди. Может, позже?
— Ладно, после концерта. Пока я тебе покажу дворец, я тут уже освоилась. Начнём с ямы.
— С чего?!
— С оркестровой! Сегодня туда можно попасть прямо из зала, по ступеням. Идём!

Мы отошли в самый конец полутёмного помещения.

— Осторожно, не упади, лестница начинается. Вон, видишь, здесь во время концерта располагается оркестр. Но пока никого нет.

Яма была пуста, разве что у каждого стула одиноко стояли музыкальные инструменты.

— Пойдём, — звала она. — Внизу такая акустика…

Но спуститься по ступеням мы не успели, да и акустика не потребовалась — грохот оглушил нас.

От него мы одновременно присели, а Тая схватилась за уши. Следом раздалась очередь выстрелов. А потом мы услышали крики, пугающие больше взрыва, и помещение пришло в движение. В нашу сторону неслись перепуганные гости. А позади у входа виднелись какие-то люди в чёрном, словно злодеи из комикса. Я увидел, как Тая тянется на носках, пытаясь рассмотреть, что происходит за моей спиной, тянется, как балерина. Меня ужалила внезапная боль.

Я выбросил руки вперёд и оттолкнул Таю. Она упала в яму, и я спрыгнул вслед за ней. В полутёмном углу девушка лежала на полу, подтянув к себе вывернутую ногу, и легонько постанывала, морщась от боли.

— Вывихов у тебя тоже раньше не было? — попытался пошутить я. Рану от выстрела жгло, но я молчал, чтобы не напугать девушку.

Она замотала головой.

Сверху слышались отрывистые слова — команды или приказы; выстрелов и криков не было, только быстрые шаги.

— Они поднимаются выше на этажи. Там те, с кем я собиралась тебя знакомить, — грустно улыбнулась Тая. — Что будем делать, когда уйдут? Я не хочу навсегда остаться в яме.

Безопаснее всего казалось просто отсидеться. Но здание могло взлететь на воздух или обрушиться — и любая плита весьма иронично похоронила бы нас вместе.

Я огляделся. Выхода через подсобные помещения не было. Вероятно, яма, как платформа, опускалась ещё ниже, но то, что приводило её в действие, находилось не здесь. Оставались только ступени.

— Надо выбираться, тихо идти на выход.
— Так просто… — с сомнением произнесла она.
— Если он будет перекрыт, спустимся со второго этажа, по пожарной лестнице.

Тая попробовала встать и снова скривилась от боли.

— Сильно болит?

Она виновато улыбнулась, мол, не с чем сравнивать.

— Я спущу тебя вниз, обещаю.

Девушка кивнула.

— Я умею падать, а ты будешь моим партнёром.
— Кем? —вздрогнул я от волнения.
— Тем, кто ловит в танце, — пояснила она.
— Идём...

Мы поднимались по широким ступеням, и плотный ковёр приглушал звук шагов. Наверху не осталось никого, кто бы держался на ногах — все неподвижно лежали. Возможно, от страха или оцепенения, а вглядываться я не хотел. Когда Тая поднялась, я повел её за собой, не давая осмотреться. Наше счастье, что мы не дошли до входа в гостиницу — взрывная волна сбила нас с ног, и дальше по мостовой зашлёпали выстрелы.

Вход простреливался. Пригнувшись, мы медленно стали пробираться к окну. Передо мной колыхались бледно-розовые крылья, и я еле сдерживал неуместную улыбку. Окно было большим; я торопился, хотел беззвучно приоткрыть его, но дело не шло. Шаги то затихали, то снова раздавались прямо над головой, и казалось, вот-вот, и люди в чёрном спустятся к нам.

Я собрался и со всей силой нажал на раму — та поддалась и с долгим неприятным скрипом распахнулась. Свежий ветер ворвался в помещение, и капли дождя забили по карнизу и лицу.

Шаги на этаже выше замерли; сквозняк нельзя было не заметить. Я полез первый; свесившись на руках, вытянулся, насколько хватало роста, и спрыгнул.

Приземлился на ноги, еле удержав равновесие. Ступни гудели. Высота не была большой, но с больной ногой Тая сама бы не слезла.

Она смотрела на меня, не двигаясь с места.

— Давай, не бойся — я ловлю. Свесься на руках, и я тебя схвачу.

Она медлила, думая, как лучше спуститься. И тогда случились несколько взрывов подряд, и даже на улице почувствовался запах извести и гари; следом сразу же затрещали очереди —короткие, повторяющиеся раз за разом.

А потом громыхнуло ещё сильнее, и выстрелы зазвучали на улице. «Штурм», — решил я.

— Быстрее! —крикнул я. — Быстрее!

Тая более не ждала: вылезла в окно, чтобы свеситься, и тут её тело вздрогнуло, перья разлетелись в разные стороны, а на спине быстро расползлось красное пятно. Пуля, взявшаяся невесть откуда, клюнула сзади, легко пробив костюм. Девушка падала мне в руки, и я еле смог схватить её и удержать, пока она не ударилась о мостовую.

Я нес её на руках, боясь только одного: что не хватит сил, что мышцы, вконец отяжелев, онемеют. На площади меня остановили врачи и без слов затолкали в скорую. По городу мы неслись с сиреной; Тая тихо лежала и чуть улыбалась. И это было самое лучшее, что случилось в тот вечер. Нелепые крылья, возможно, спасли ей жизнь.

В приёмной клиники девушку переложили на каталку. Меня отсекли от неё, и я увидел лишь захлопнутые двери, за которые Таю увезли на операцию.

Доктор велел мне не ждать — к ней пустят только родственников. Сказал, что, возможно, я смогу её навестить спустя день-два после операции, если всё будет хорошо. Я понял, что спорить бесполезно; сейчас ей нужно только лечение. Мою «царапину» перевязали прямо в коридоре, на ходу — помощь была нужны другим, более тяжелым.

Ни через день, ни через два к девушке меня не пустили. Операция прошла успешно, но пока с Таей работали психологи, о визитах можно было забыть.

Как-то раз ближе к ночи мне позвонили. Это была она. Сказала, что приходить пока не стоит, что с ней всё хорошо, пуля вошла неглубоко, ранение лёгкое, другим повезло меньше…

— Но спина, спина не болит? — перебил я.
— Не очень, чуть ноет. Наверное, я скоро уеду на какое-то время, родители говорят, надо пожить в другом месте, в одной тихой стране, у нас там дом.
— Куда? — почти крикнул я.

В трубке затрещало.

— Далеко, —ответила она.
— Но ведь всё кончено! Всё завершилось! — не до конца понимая, что именно я имею в виду, крикнул я.

Тая помолчала.

— Тех, кто был в отеле, всех взяли. Но отец сказал, что у них были сообщники. Они ещё здесь и ходят по улицам. Я позвоню тебе, если смогу. Просто хотела попрощаться и пожелать удачи.

В трубке опять затрещало, и я остался наедине с частыми гудками.

Таю я не послушался. Потерпел два дня, а потом нагрянул в больницу.

Но было слишком поздно — её перевели на лечение в другую клинику для восстановления. Куда, говорить не стали. А узнав мою фамилию, попросили подождать. Вынесли папку, которую мне поручили передать.

Когда в саду я достал холст, слёзы невольно навернулись на глаза. Та самая картина. Тая возвращала мне свой портрет. Я сел на ступеньках дворца около полуразрушенной скульптуры и поднял голову.

Около причала швартовался теплоход; чуть поодаль бородатый художник писал картину зимнего порта. Рядом по-прежнему элегантная старушка продавала вязаные изделия.

У меня дрожали руки. Я подошёл к ней, чтобы купить тёплые варежки и согреться хотя бы так.

Что мне ещё оставалось делать?

Редактор Никита Барков

Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Показать полностью 3

Мраморная крошка | Виктор Некрасов

То ли это был съезд писателей Украины, то ли просто собрание киевской интеллигенции, посвящённое единодушному одобрению очередного исторического пленума, так или иначе, но пришедшие в тот день в зал Верховного Совета были слегка обескуражены.

— Видал? — толкнул меня в бок один из сидевших рядом со мной интеллигентов, из фрондирующих.
— Что?
— А ты посмотри.
— Куда?
— Да прямо. За спиной Корнейчука.
— Ничего не понимаю.
— Вот дурёха. На нишу глянь.

Я посмотрел и обомлел. В нише, за спиной как всегда сладко и фальшиво улыбающегося Александра Евдокимовича, стоял Ленин. В прошлый раз, когда нас здесь собирали, там стоял Сталин. Теперь Ленин.

Удивительного в этом было не так уж много. Совсем недавно состоялось выдворение отца народов из мавзолея, и по всей стране широким фронтом шла борьба с его изображением. Сносились памятники или, как тогда они скромно назывались, скульптурные портреты вождя со всех площадей, проспектов, улиц, железнодорожных станций, с монументальных арок шлюзов Волго-Дона и Москва-Волги, с Выставки Передовых Достижений, со всех панно, барельефов, плакатов. Лауреатам Сталинских премий велено было поменять свои медальки с профилем корифея на другие, с лавровой веточкой... А как-то, в метро Киевская, в Москве, проходя мимо мозаического панно, изображающего Ильича в момент провозглашения им «великой социалистической революции, о которой так много говорили большевики», я невольно почувствовал на себе некий магнетический взгляд. С красного знамени, развевавшегося за спиной Владимира Ильича, на меня глядели два красных глаза над красными усами. Дзержинский и Свердлов, прижавшись друг к другу, уступали место первому соратнику, следов которого нельзя было уже обнаружить, остался только зловещий контур, глаза и усы. Через неделю возле мозаики был сооружён забор, а ещё неделю спустя сверлящие глаза исчезли, камешки переложили.

Такова была ситуация в стране.

В перерыве интеллигенты пошушукались, похихикали и, выпив в буфете свои сто грамм, к вечеру разошлись по домам. Ленин с завистью провожал их из ниши слепым мраморным взглядом.

Пересекая парижскую площадь Вандом, я всегда задираю голову и смотрю на кажущуюся такой маленькой фигурку, венчающую колонну.

О слава, слава, думаю я, глядя на бронзовые изваяния великого императора, как быстротечна ты, как мимолётна, изменчива и капризна. И сколько суеты вокруг...

Вандомская колонна...

Великая армия! Победы Наполеона! Аркольский мост, Египет, Маренго, ядра и пушки Аустерлица, из которой вылита она. Величественная, трагическая судьба.

Недавно попалась мне в руки книга под названием «Вандомская площадь», толстая, с множеством картинок и старинных гравюр. Теперь я всё знаю.

Когда-то называлась она площадью Людовика XIV Великого или площадью Завоеваний. И в центре её, в присутствии самого Короля-Солнца, воздвигнут был памятник. Красивый как Бог, в римских доспехах и пудренном парике, что в своё время вызывало улыбку, король властной рукой сдерживал строптивого коня. Но не прошло и ста лет, как его свергли взбунтовавшиеся санкюлоты. И осталась от Короля-Солнца только одна бронзовая ступня в римской сандалии, бережно хранящаяся сейчас в Лувре.

Какое-то время площадь, переименованная в площадь Пик, пустовала. Осиротевший пьедестал служил иной раз театром для пышных погребальных церемоний героев Революции.

Со временем Конвент принял решение воздвигнуть на этом месте колонну, восславляющую Францию. Но только при Консульстве проект начал осуществляться. 14 июля 1800 года, в день годовщины взятия Бастилии, министром внутренних дел Люсьеном Бонапартом, в торжественной обстановке, был положен первый камень в основание будущей колонны. И вот тут-то Наполеона, тогда ещё генерала Бонапарта, победоносно завершившего Итальянскую кампанию, вдруг осенило. Увидев в Риме колонну Траяна, символ великих побед римского императора, он вознамерился целиком перенести её в Париж, на место Траяна водрузив Карла Великого. Статую его, сидящего на троне, специально привезли из Экс-ан-Прованса. Но события тем временем бурно развивались. Пока соображали, как доставить из Италии во Францию мраморную колонну, молодой генерал успел стать императором и после победы под Аустерлицем ему пришла в голову новая гениальная мысль — из пушек и ядер великой битвы отлить колонну, копию троянской, как символ его, Наполеона, побед... Подписан был указ, и началось строительство. А через четыре года бронзовый император в лавровом венке и римской тоге милостиво глядел на простёршийся у его ног Париж с высоты сорокаметровой колонны в день её открытия 15 августа 1810 года.

Но ещё через четыре года пришли союзники, и пришлось завоевателю Европы уступить место белому стягу с бурбонскими лилиями. А тому, в свою очередь, в период Ста дней — трёхцветному, сине-бело-красному.

И только через шестнадцать лет, в 1831 году, по велению короля Луи-Филиппа, Наполеон вернулся на своё место. Но на этот раз не в римской тоге, а в простом походном сюртуке и треуголке, каким помнили и любили его ветераны былых походов. Племяннику же великого императора, Наполеону III, одеяние сие показалось прозаичным, и фигуру сменили на новую, обрядив по-прежнему в тогу. Прозаичного же перенесли на площадь Курбвуа, ныне Дефанс.

Но на этом не кончилось. Только началось. Началось главное. Парижская Коммуна. Свергнуть тирана! И тирана, и колонну! Поручили прославленному Курбе, ярому коммунару. Площадь усеялась обломками. Но на второй же день после взятия Парижа (и на пятый после свержения) версальцы издали приказ о восстановлении колонны. И поручили тому же Курбе...

И стоит с тех пор, на той же колонне, третий Наполеон. Склеенный, реставрированный и снова в венке и тоге, и на него-то я и задираю голову, когда прохожу по Вандомской площади.

Ну, а тот, в походном мундире? Тоже досталось. Пруссаки собирались, овладев Парижем, проволочить его на верёвке до самого Берлина. В самые последние дни осады мэр Парижа Араго и префект полиции Кератри неожиданно отдали приказ — статую срочно демонтировать и переправить в Отель Инвалидов. На плоту, по Сене. Бои помешали, и императора в сюртуке бултыхнули в Сену. И пролежал он там, на дне, всеми забытый, сорок лет. Только в 1911 году вспомнили, выудили и водрузили на почётное место в Отеле Инвалидов, том самом, где покоятся в порфировом саркофаге останки Наполеона.

Такова история многострадальной колонны, украшающей и поныне площадь, носящую имя незаконного сына Генриха IV, Сезара де Бурбон, герцога Вандомского, женившегося по высочайшему указанию на дочери короля, своей сводной сестре.

Суета сует и всяческая суета... Сколько зависти, интриг, корыстолюбия, тщеславия, любви и ненависти сплетается вокруг имён людей, признанных Историей великими.

И проходя по площади, историю которой я только что поведал в самом сжатом изложении, я невольно мысленно переношусь в град Петров. Медного всадника и того, у Инженерного замка, вихри революции пощадили. Даже Николая Палкина возле Исаакия не тронули. А вот на Александра III почему-то обиделись. Сначала обозвали «пугалом», как окрестил его в своём полуграмотном четверостишье, высеченном на пьедестале, Ефим Придворов, он же Демьян Бедный, а потом взяли и снесли. Не понравился кому-то из отцов города, возможно, самому Жданову. И сослали во двор Музея Русского искусства, того самого, который носил когда-то его же, Александра III, имя. И сидит он там до сих пор на своём тяжеловесном коне — одно из лучших произведений талантливейшего скульптора Паоло Трубецкого — вот уже сколько лет скучает в замусоренном музейном дворе, и можно было его видеть сквозь решётку, а теперь, говорят, досками забили — нечего глазеть...

И в Киеве есть свой скучающий царь, тоже во дворе музея, тоже Русского искусства — Александр II. Стоял когда-то у входа в Купеческий сад, на Царской, потом III-го Интернационала, потом Сталина, а теперь Ленинского Комсомола площади и тоже кому-то стал мозолить глаза, и препроводили его в крохотный тесный двор музея, где случайно и обнаружил его, Царя-Освободителя, убитого сто лет назад фанатиком, невольно ставшим прародителем нынешних террористов.

Вряд ли они вернутся на свои места, эти цари. Не до них сейчас. Впрочем, в Восточном Берлине, «Старый Фриц» — Фридрих II, вернулся вдруг на Унтер-ден-Линден, на то же самое место, где когда-то стоял. Я видел его. Говорят, сам Хонеккер велел. Велел же Сталин всех Кутузовых и Суворовых, когда надо, вспоминать. Только Скобелева почему-то обошёл.

Неисповедимы пути тираньи...

Пришёл ко мне как-то Толя, скульптор. Усталый, невесёлый. Потребовал чаю, водки он не пьёт, стал жаловаться на жизнь. Заказов нет, конкурс на памятник Воссоединения второй год уже тянется, в Худфонде отказали в инструментах, распределили среди боссов. Одним словом, хреновина сплошная.

— Нужен мне мрамор. Задумал одну штуку. Рыскаю по всему городу, с огнём не сыщешь. Клянчил на Байковом кладбище, заломили такую цену, что хлопнул дверью и ушёл.
— Постой, постой, Толя, — перебил его я. — Кажется, я могу тебе помочь. Ты в универмаг на площади Победы не наведывался?
— В универмаг, на площади Победы? Нет, а что?
— А ты загляни.
— Зачем?
— Сходи во двор, посмотри по сторонам, потом доложишь мне.
— Не понял.
— Сходи, сходи, есть там, говорят, кое-что интересующее тебя.
— Мрамор?
— Вроде.
— В универмаге? Мрамор? Ты спятил.
— Да не в самом универмаге, а во дворе, говорят тебе, вот бестолковый. Могу с тобой сходить, если хочешь.
— Хочу.

И мы двинули.

Пришли. У ворот сторож. Куда? Есть дело. Какое? Сунули трояк, пустил.

Двор как двор. Доски, ящики, ворох картонных коробок, мусор, грязь, облезлые коты. Был обеденный перерыв. В углу, у стены, примостившись на длинном ящике, четверо работяг раздавливали свою поллитровку. Увидев нас, хмуро покосились, но занятия своего не прервали.

Мы подошли, «приятного аппетита» сказали.

— Вам что, хлопцы? — а сами усердно чистят колбасу, то ли украинскую, то ли краковскую.
— Где же это вы такую закусь достали? — спрашиваем.
— А что, давно не видели?

И только тут я увидел, на чём они своё лукуллово пиршество устроили. Сквозь наспех сбитые доски длинного ящика, на котором они примостились, на меня глядел никто иной, как сам отец и учитель. Я толкнул Толю в бок — глянь-ка. Тот обомлел.

Работяги весело смеялись.

— Вот за него и пьём, сердешного. За упокой души, так сказать...

И выпили. Крякнули, принялись за колбасу. А мы, как заворожённые, не могли оторвать глаз от белевших сквозь щели мраморных маршальских регалий — погон, орденов, дубовых листьев на фуражке, от руки, опирающейся на какую-то тумбу.

— Может, и вы хотите помянуть старика?

Естественно, с нами была поллитровка, так, на всякий случай. И мы подсели.

Разговор о покойнике, на гробу которого мы мирно расположились со своей трапезой — сука, мол, сука, народу перевёл, не сосчитаешь, но порядок при нём всё же был, не то, что при нынешних пердунах — постепенно перешёл на более животрепещущие темы — где что достать, как кого обмануть.

Расправившись с колбасой, оказавшейся венгерской, и содержимым бутылок, работяги стали прощаться, как никак рабочий день, а мы начали соображать, как овладеть содержимым ящика.

— Придётся тебе, Толечка, к директору универмага направиться. Его никак не миновать.
— Придётся, — вздохнул Толя и посмотрел на часы, до закрытия было ещё далеко.
— Жду тебя вечером с докладом.
— Жди, — уныло ответил Толя.

На этом мы расстались.

Прошло дня три, четыре. В тот вечер Толя не пришёл, на следующий явился. Сияющий.

— Можешь поздравить!
— Да ну!
— Так точно. Сделка сделана. По всем правилам. С приложением печати.

Он бережно вынул из бокового кармана достаточно уже помятую, вчетверо сложенную бумажку.

Я прочитал и не поверил своим глазам. На бумажке было написано:

Справка

Дана сия товарищу такому-то, в том, что такой-то (имя, отчество, фамилия, профессия, адрес, телефон) приобрёл за наличный насчёт столько-то килограмм мраморной крошки, отпущенной ему универмагом «Прогресс» из расчёта столько-то рублей за килограмм крошки, уплатив итого столько-то рублей ноль-ноль копеек.

Директор универмага «Прогресс»

Подпись — не то Коломейченко, не то Бакалейщиков.

Киев, дата, круглая печать.

Я только переводил глаза с бумажки на Толю, с Толи на бумажку.

— Вот это действительно, сик транзит глориа мунди, — выдавил я, наконец, из себя. — Крошка! Не больше, не меньше, как крошка... Удавиться...

Толя весь трясся от хохота.

— Представляешь, этот хмырь долго не мог решить, как написать — бой или крошка. Всё колебался. Бой, похоже на битву. Неловко как-то... Сталинградская битва, Курское сражение, бои в излучине Дона. И вдруг осенило — крошка, мраморная крошка... Гений, ничего не скажешь.

Всё обошлось в какую-то смехотворную сумму, не помню уже, какую — то ли тридцать, то ли триста рублей. По случаю удачной сделки тут же побежали в гастроном.

Через неделю ящик со всеми предосторожностями был внесён теми же работягами за приличное вознаграждение плюс поллитровка в Толину мастерскую. В тот же вечер праздновали новоселье. Собралось человек десять художников и скульпторов, пьянствовали до утра. Сначала обсуждали, что дальше делать с «крошкой» — пилить ли, отсекать, сохранить ли голову — потом переключились на политику, Хрущёва, собственные дрязги, к утру вконец изнемогли и завалились спать.

На этом поставим точку.

И вот, столько лет спустя, проходя по Вандомской площади, я неизменно задаю себе вопрос — стоит ли быть завоевателем, императором, отцом и учителем, гением всех времён и народов?

Вряд ли. Уж больно хлопотно после смерти.

Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Показать полностью 2
Отличная работа, все прочитано!