Последний круг у пылающего алтаря(без пафоса)
(Канал "Зона Смысла")
«У пропащего ангела»
Бар «У пропащего ангела» дышал смрадом дешевого виски и ржавчиной. Стены, испещрённые граффити — ангелы с обрубленными крыльями, кресты, распятые на черепах, — казалось, шептали сквозь копоть. Над входом висела неоновая вывеска: «БОГ НЕ СУДИТ — ОН ТВОРИТ». Есенин, прилипший к липкому столу, вертел пустой стакан, будто пытался выточить из стекла ответ на вопрос, по отражению своего лица. Шнур за стойкой наливал виски в рюмки, бормоча проклятия в адрес «слюнявых фанатов». Буковски в углу пил пиво из стакана, который, казалось, не мыли неделю. Его глаза, красные как пожар над свалкой, следили за мухой, бьющейся о край лужи.
Есенин (вдруг бьёт кулаком по столу, селёдка подпрыгивает, как дохлая рыба в подсачнике):
— Берёза белеет не от смирения. Корни — в дерьме, а сверху — снег. Чистота! Непорочность! Ты пишешь «любовь», а выходит — как срать в прорубь. Лёд трещит, а они орут: «Гений!». А гений — это когда в мерзлом говне ищешь алмаз, да так, чтоб жопу не отморозить.
Шнур (опрокидывает рюмку, виски растекается кровавым узором):
— Да брось! Всё вокруг — дерьмо. И берёзы, и стихи, и твоя жопа сверкающая под ними. Я пою про баб и водку — они хавают. Ложь? Они не хотят больше ничего слышать.
Буковски (выдыхает дым, складывающийся в череп):
— Вы как шлюхи на исповеди. Рвёте жопу на сцене, а потом ноете: «Не понимают!». Поэзия — когда пишешь про крысу, сдохшую в подвале, и понимаешь: это ты. Только крысе повезло — она сдохла.
Есенин вскакивает, стул грохается, как крышка гроба. Швыряет стакан в стену.Брызги летят в разные стороны,как капли сквирта.
Есенин:
— Крысы хоть в подвалах дохнут! А я — в голове. Они стихи грызут, ржут… А я их сшиваю. Из жил, из нервов. Каждый стих — петля.
Шнур (швыряет гитару в угол. Дека трещит, завывая, как побитый пёс):
— Бога искал? Он в жопе у того, кто тебе водку не налил!
Буковски поднимается, шатаясь. Вытаскивает из кармана смятые женские трусы, швыряет на стол.
Буковски:
— Вот ваше искусство. Грязь, вонь, пот. Пишите про это — не прикидывайтесь святыми.
---
Пламя от опрокинутой свечи лижет пропитанный спиртом стол. Огонь ползёт по граффити, пожирая ангелов. Шнур, вместо бегства, швыряет в огонь клочья стихов Есенина.
Шнур (хохочет):
— Гори, сука! Как мои надежды в девяностые!
Есенин подходит к окну. Сквозь дыру, заклеенную газетой с заголовком «Конец света», видна кривая берёза.
Есенин (тихо):
— Смотрите… Она всё ещё белая.
Буковски (плюёт в пламя):
— Потому что снег, идиот. Он растает — останется жижа.
---
Эпилог
На пепелище нашли гитару с обугленными струнами и смятый листок со строчкой:
«Белая берёза… прости».
На уцелевшей стене сажей вывели:
«Здесь рожали Бога. Родили пепел».
Говорят, их видели потом на свалке. Спорили, чьи стихи воняют горелым сильнее, пили из ржавой банки. А берёза у бара стояла белой — пока дождь не смыл всё до грязи.
Русская рулетка у страшного суда
Отец Варфоломей, всё ещё ощущая на губах сладковатый привкус пасхального кулича, шагал через поле, где крапива и лопухи пробивались сквозь ржавые остатки колхозной техники. Вчерашнее разговение давало о себе знать: голова гудела, а ряса прилипала к спине, но он шёл, как всегда, упрямо — крестясь на руины колокольни и бормоча: «Гребанные коммуняки…»
Двери храма, когда-то заколоченные наглухо, теперь висели на одной петле. Отец толкнул их плечом, и тяжёлый скрип железа слился с карканьем вороны, сорвавшейся с купола. Внутри пахло сыростью, ладаном и чем-то кислым — будто сама скорбь выдохнула здесь последний вздох.
У иконостаса, где когда-то сияли лики святых, теперь зияли чёрные провалы штукатурки. Но на грубо сколоченном столе горела свеча. Её свет выхватывал из темноты два силуэта: худого парня в растянутом свитере и мужчину в кожанке, чьё лицо пряталось под капюшоном. На столе лежал наган, буханка хлеба и бутылка «Белого орла» с двумя гранёными стаканами.
— Вы чёво тут удумали, хулиганы? — прогремел отец Варфоломей, стараясь придать голосу строгости, но сбился на хрип. — Праздник! А вы… водку, ствол… Марш отсюда!
Тот, в кожанке, медленно поднял голову. Его глаза блеснули, как лезвия.
— Не ори, поп. Я сам знаешь как орать умею.
Голос его звучал так, будто рваные ноты смешались с ржавчиной. Отец Варфоломей узнал его — Честер, тот самый, чьи песни годами выли из каждого подъезда. Рядом сидел Курт, вертя в пальцах патрон. Казалось, он вообще не замечает попа, будто читал невидимые строки на латунной гильзе.
— Ну что с вами делать, отроки грешные, — вздохнул отец, плюхнувшись на лавку. — Как говорится, спаси себя — и хватит с тебя.
Он потянулся к хлебу, но Честер резко придвинул бутылку:
— Хочешь присоединиться? Правила простые: три стакана, один патрон. Кто проиграет — тот… — он хмыкнул, — получит ответ на все вопросы.
Курт наконец поднял глаза. В них не было ни злобы, ни страха — только пустота, как в разбитом колоколе.
— Ты веришь, что Бог нас видит? — спросил он тихо, вкладывая патрон в барабан.
Отец Варфоломей перекрестился.
— Видит. Даже здесь. Особенно здесь.
Честер крутанул барабан, щёлкнул затвором и поставил наган между ними.
— Тогда пусть решит за нас.
Первый раунд.
Курт первым приложил ствол к виску. Его палец дрогнул на курке.
— Знаешь, поп, я всегда думал: смерть — это последний альбом. Тот, который ты пишешь, но никогда не выпустишь.
Щёлк. Пусто.
— А я думаю, — отец Варфоломей налил себе водки, но не пил, — что смерть — как исповедь. Не успеешь слова вымолвить — уже прощён.
Честер хрипло засмеялся:
— Твоя вера — как мой микрофон. Ты с ним на сцене исповедуешься,а прощения нет.
Он посмотрел на роспись в потолке, где угадывался лик Христа-Пантократора, и нажал курок.
Щёлк.
— Видишь? Даже Он не хочет меня забирать, — прошептал Честер.
Второй раунд.
Отец Варфоломей взял наган. Ствол холодом пронзил ладонь.
— Вы оба… как те пьяницы у храма. Кричите, что мир — дерьмо, а сами боитесь заглянуть в бездну.
— А ты не боишься? — Курт отломил хлеба, но не ел.
— Боюсь. Потому и верю.
Он выстрелил в потолок. Грохот эхом прокатился по сводам.
Клац...
— Холостой, — усмехнулся Честер. — Твой Бог экономит порох.
Финальный раунд.
Барабан остановился. Наган снова лежал между ними, уже как окончательный и последний аргумент.
— Почему вы здесь? — спросил отец, глядя на Курта.
— Чтобы найти тишину. А она только в одном месте.
— Тишина — не конец, — перебил поп. — Это… пауза. Как в твоих песнях. Ты же знаешь: после паузы всегда идёт кульминация.
Честер взял револьвер. Его голос дрогнул:
— А если кульминация уже была? Если всё, что после — фальшивые ноты?
Он прижал ствол к груди, прямо под микрофоном-кулоном.
Щёлк.
Тишина.
— Пусто, — прошептал отец Варфоломей. — Видишь?Чудо.
Честер уронил наган. Курт впервые улыбнулся — печально, как ребёнок, который понял, что монстры под кроватью были лишь тенями.
— Ладно, поп, — Честер встал, отряхивая пыль с кожанки. — Ты выиграл. Но это не конец.
— Конечно не конец, — отец перекрестил их обоих, небрежно, как бы между делом. — Конца не будет. Пока есть паузы… и те, кто их слушает.
Эпилог.
Утром сторожа нашли в храме пустую бутылку, огарок свечи и гильзу. А на стене, поверх граффити «God is on hiatus», кто-то вывел мелом:
«He is backstage».
И подпись: «Спасибо за паузу. — K. & C.»
Отец Варфоломей, слушая в своем кабинете запись «Smells Like Teen Spirit», усмехнулся. Вера, как и рок-н-ролл, начиналась с тишины перед первым аккордом.
One By One
The Blue Stones
....с музыкой веселей )
Русская рулетка у Страшного Суда
Отец Варфоломей, всё ещё ощущая на губах сладковатый привкус пасхального кулича, шагал через поле, где крапива и лопухи пробивались сквозь ржавые остатки колхозной техники. Вчерашнее разговение давало о себе знать: голова гудела, а ряса прилипала к спине, но он шёл, как всегда, упрямо — крестясь на руины колокольни и бормоча: «Гребанные коммуняки…»
Двери храма, когда-то заколоченные наглухо, теперь висели на одной петле. Отец толкнул их плечом, и тяжёлый скрип железа слился с карканьем вороны, сорвавшейся с купола. Внутри пахло сыростью, ладаном и чем-то кислым — будто сама скорбь выдохнула здесь последний вздох.
У иконостаса, где когда-то сияли лики святых, теперь зияли чёрные провалы штукатурки. Но на грубо сколоченном столе горела свеча. Её свет выхватывал из темноты два силуэта: худого парня в растянутом свитере и мужчину в кожанке, чьё лицо пряталось под капюшоном. На столе лежал наган, буханка хлеба и бутылка «Белого орла» с двумя гранёными стаканами.
— Вы чёво тут удумали, хулиганы? — прогремел отец Варфоломей, стараясь придать голосу строгости, но сбился на хрип. — Праздник! А вы… водку, ствол… Марш отсюда!
Тот, в кожанке, медленно поднял голову. Его глаза блеснули, как лезвия.
— Не ори, поп. Я сам знаешь как орать умею.
Голос его звучал так, будто рваные ноты смешались с ржавчиной. Отец Варфоломей узнал его — Честер, тот самый, чьи песни годами выли из каждого подъезда. Рядом сидел Курт, вертя в пальцах патрон. Казалось, он вообще не замечает попа, будто читал невидимые строки на латунной гильзе.
— Ну что с вами делать, отроки грешные, — вздохнул отец, плюхнувшись на лавку. — Как говорится, спаси себя — и хватит с тебя.
Он потянулся к хлебу, но Честер резко придвинул бутылку:
— Хочешь присоединиться? Правила простые: три стакана, один патрон. Кто проиграет — тот… — он хмыкнул, — получит ответ на все вопросы.
Курт наконец поднял глаза. В них не было ни злобы, ни страха — только пустота, как в разбитом колоколе.
— Ты веришь, что Бог нас видит? — спросил он тихо, вкладывая патрон в барабан.
Отец Варфоломей перекрестился.
— Видит. Даже здесь. Особенно здесь.
Честер крутанул барабан, щёлкнул затвором и поставил наган между ними.
— Тогда пусть решит за нас.
Первый раунд.
Курт первым приложил ствол к виску. Его палец дрогнул на курке.
— Знаешь, поп, я всегда думал: смерть — это последний альбом. Тот, который ты пишешь, но никогда не выпустишь.
Щёлк. Пусто.
— А я думаю, — отец Варфоломей налил себе водки, но не пил, — что смерть — как исповедь. Не успеешь слова вымолвить — уже прощён.
Честер хрипло засмеялся:
— Твоя вера — как мой микрофон. Ты с ним на сцене исповедуешься,а прощения нет.
Он посмотрел на роспись в потолке, где угадывался лик Христа-Пантократора, и нажал курок.
Щёлк.
— Видишь? Даже Он не хочет меня забирать, — прошептал Честер.
Второй раунд.
Отец Варфоломей взял наган. Ствол холодом пронзил ладонь.
— Вы оба… как те пьяницы у храма. Кричите, что мир — дерьмо, а сами боитесь заглянуть в бездну.
— А ты не боишься? — Курт отломил хлеба, но не ел.
— Боюсь. Потому и верю.
Он выстрелил в потолок. Грохот эхом прокатился по сводам.
Клац...
— Холостой, — усмехнулся Честер. — Твой Бог экономит порох.
Финальный раунд.
Барабан остановился. Наган снова лежал между ними, уже как окончательный и последний аргумент.
— Почему вы здесь? — спросил отец, глядя на Курта.
— Чтобы найти тишину. А она только в одном месте.
— Тишина — не конец, — перебил поп. — Это… пауза. Как в твоих песнях. Ты же знаешь: после паузы всегда идёт кульминация.
Честер взял револьвер. Его голос дрогнул:
— А если кульминация уже была? Если всё, что после — фальшивые ноты?
Он прижал ствол к груди, прямо под микрофоном-кулоном.
Щёлк.
Тишина.
— Пусто, — прошептал отец Варфоломей. — Видишь?Чудо.
Честер уронил наган. Курт впервые улыбнулся — печально, как ребёнок, который понял, что монстры под кроватью были лишь тенями.
— Ладно, поп, — Честер встал, отряхивая пыль с кожанки. — Ты выиграл. Но это не конец.
— Конечно не конец, — отец перекрестил их обоих, небрежно, как бы между делом. — Конца не будет. Пока есть паузы… и те, кто их слушает.
Эпилог.
Утром сторожа нашли в храме пустую бутылку, огарок свечи и гильзу. А на стене, поверх граффити «God is on hiatus», кто-то вывел мелом:
«He is backstage».
И подпись: «Спасибо за паузу. — K. & C.»
Отец Варфоломей, слушая в своем кабинете запись «Smells Like Teen Spirit», усмехнулся. Вера, как и рок-н-ролл, начиналась с тишины перед первым аккордом.
Последний круг у пылающего алтаря
Бар «У пропащего ангела» был местом, где время текло вспять. Свет неонового креста над стойкой мерцал, как пульс умирающего, а на стенах, покрытых граффити распятых ангелов и строчками из «Бесов», оседала пыль эпох. Здесь собирались те, кто искал Бога в дне бутылочного стекла, а истину — в трещинах между матерными шутками.
Трое вошли в тот вечер, когда город затянуло пеплом. Есенин, с томиком Шестова в кармане, сел у окна, заклеенного газетной полосой: «Конец света отменён из-за нехватки смысла». Шнур, чья гитара давно стала посохом скитальца, разливал виски в рюмки с трещинами, повторяя: «Пей, пока не превратишься в их заголовок». Буковски, с лицом, напоминающим смятую страницу дневника, молча курил, выдыхая дым кольцами, похожими на нули.
— Берёзы белеют не от невинности, — начал Есенин, вертя пустой стакан. — Они выбелены болью. Каждое кольцо на стволе — это год, который они пытались забыть. Как мы.
Шнур хрипло рассмеялся, указывая на граффити с ангелом, режущим вены обломком звезды:
— Твои берёзы — как этот урод. Красиво снаружи, а внутри — гниль. Ты пишешь про белизну, а сам нутром чувствуешь: всё, что мы создаём, — это надгробные эпитафии для самих себя.
— Надгробия? — Буковски впервые поднял глаза. — Нет. Мы роем могилы, чтобы спрятать в них зеркала. Смотришь в яму — а там твоё лицо. И ты копаешь глубже, пока не упрёшься в ядро Земли. А там — пустота.
Есенин ударил кулаком по столу. Селёдка в тарелке дёрнулась, как последний нерв:
— Пустота — это не конец! Это начало. Когда Хайдеггер говорил о «Бытии-к-смерти», он не звал сжечь книги. Он звал найти в страхе свободу!
— Свобода? — Шнур плюхнулся на стул, задев гитару. Струна лопнула, издав звук расстрелянного аккорда. — Вчера ко мне подошёл парень: «Ваши песни изменили мою жизнь!». А я спросил: «И что? Ты сменил работу? Вышел на митинг?». Он ответил: «Нет. Я выучил текст наизусть». — Шнур выпил рюмку. — Мы не меняем мир. Мы — пластырь на гангрене.
Буковски поднял стакан, разглядывая сквозь мутное стекло очертания Есенина:
— Ты похож на моего отца. Он верил, что если читать Пушкина детям, они вырастут добрыми. А выросли воровать деньги. Поэзия не спасает. Она — крик в вакууме. Ты кричишь «любовь», а эхо возвращается: «одиночество», «предательство», «смерть».
— Но мы продолжаем кричать! — Есенин вскочил, опрокинув стул. — Иначе зачем эти… — Он махнул рукой на граффити с цитатой Камю: «Бунт — единственное достоинство раба». — Зачем бунт, если всё бессмысленно?
— Чтобы не сойти с ума, — Буковски достал из кармана смятый листок. Там было написано: «Бог умер. Подпись: Ницше». — Мы все играем в театр абсурда. Ты — трагик, Шнур — клоун, я — зритель, который шикает на обоих.
Шнур засмеялся, наливая виски в треснувший стакан:
— Зритель? Ты — суфлёр. Шепчешь нам: «Скажите, что всё тленно!». А потом пишешь в блокнот: «Они всё ещё верят в диалог».
Разговор прервал треск. На стене, где ангел с оторванными крыльями обнимал чёрное солнце, поползла трещина. Пламя от опрокинутой свечи лизнуло пропитанный алкоголем пол. Огонь пополз к стойке, поглощая мебель,старые афиши, обрывки стихов.....
— Гори, — пробормотал Есенин, глядя, как огонь пожирает его томик. — Может, пепел удобрит почву для новых берёз.
Шнур швырнул в пламя гитару. Дека взорвалась искрами:
— Финал без аплодисментов. Как и положено.
Буковски разжал ладонь. В ней лежал берёзовый лист, принесённый ветром в дыру окна.
— Белый… — прошептал он и бросил лист в огонь.
Эпилог:
Утром бар напоминал античную руину. Среди пепла нашли три вещи:
1. Обгоревший крестик на расплавленной цепочке.
2. Медную табличку с надписью: «Здесь пытались родить смысл. Родили пепел».
3. Недопитую бутылку виски, где на этикетке кто-то вывел:
«Мы — искры в поисках костра. Даже если он сожжёт нас дотла».
Говорят, троих мужчин видели на пустынной станции. Они молча ждали поезда, а когда тот тронулся, Есенин бросил в окно горсть пепла. Ветер подхватил его, смешав с дождём, который стирал границы между прошлым и будущим.
АНАНС! Вечером или Ночью этот же текст,но в стиле :От которого вы или блеванете,либо получите подсознательное удовлетворение!
Отрывок из книги Были. Реквием по Мечте
Страх. Неведомая жуткая херня
В НИЧТО ничего нет. Это базовое знание.
[05.05, 09:26] Yulia: Потому что- НИЧТО- это не "чистый лист бумаги, что захотел, то с ним и сотворил". Нифигаааааа. Чистый лист бумаги - уже форма, предполагающаяя спектр возможных сотворений.
[05.05, 09:26] Yulia: Ничто - это не хаос, из которого лепишь, что тебе надо. Хаос предполагается из загромождения всякой хрени, беря которую, выбираешь структуру творимого. Нифигаааа
[05.05, 09:26] Yulia: Ничто - это не пустота. Пустота - это вакуум. Пространство, ничем не заполненное, по научному - слишком малым количеством чего-то заполненного, чтобы принимать во его внимание, погрешность в вычислениях. Нифигаааа. В НИЧТО нет пространства.
Там ничего нет. Именно поэтому оно столь опасно для вздумавших "только одним глазком глянуть". Нет - пространства (это понятие возникает внутри Личности), нет - времени (это вообще не понятие, а количественное измерение чего-либо, шкала оценки), нет - вещества (вот просто - нет, даже одной молекулы, даже атома, даже неделимой частицы, даже бозона Хиггса и т.д.)
[05.05, 09:33] Yulia: Нет цвета, света, мыслей, чувств, ничего нет. Это все - внутренние установки материнской вселенной. Внутри материнской вселенной может быть пусто-холодно-голодно-недружелюбно, но внутри материнской вселенной всегда есть она - точка отсчёта. Там не нужно ежесекундно (обрати внимание, никуда не деться от количественных характеристик) осознавать себя. Внутри материнской вселенной это знание, осознание себя - по умолчанию данное понятие. Как многое другое, по умолчанию данное, что, вроде, как само-собой разумеющееся.
[05.05, 09:33] Yulia: Убери понятие себя, Убери понимание, что сейчас ты живёшь, а потом умрёшь. Убери закономерность, что утром встаёт солнце (Господи, вообще примитив). Убери характер, воспитание, что вода - жидкая/твердая/пар. Убери знание, что ты человек
[05.05, 09:33] Yulia: И это всё ещё не будет НИЧТО
[05.05, 09:33] Yulia: Это будет - уменьшение заданных изначально характеристик. Настолько существование облегчающих
[05.05, 09:35] Yulia: Лиши себя всех чувств, как моральных, так и сенсорных. И это - тоже ещё не НИЧТО
[05.05, 09:36] Yulia: Лиши памяти и возможности думать в заданных координатах. Ну, то есть - если я хочу это, нужно сделать это
[05.05, 09:39] Yulia: Отдалённо это уже будет слегка напоминать НИЧТО. Оно нихрена не дружелюбно. Оно не враждебно. Оно не нейтрально. Оно - НИЧТО. Не понятие, не состояние, не отрицание сущего. НИЧТО. Соваться туда с дилетантскими - "на месте разберемся" - значит, просто перестать существовать. Вообще. Без права на ошибку, прощение, спасение и т.д. Там некому ошибаться, прощать, спасать
[05.05, 09:42] Yulia: Зная это, я все это время наивно думала, что только созданное Личностью может что-то противопоставить абсолютности Ничто. Гордыня, мать его. Есть я (Личность, моя или любая другая) и не-я (НИЧТО). А вот хрееееенушки. Страх не является ни тем, ни другим. Он - не другая Личность, захотевшая контакта и постучавшаяся в мою вселенную
[05.05, 09:43] Yulia: Хренбытам. Я не знаю, что такое страх, я вообще не предполагала, что, имеющее имя, может быть не имеющим воплощения. Чуешь масштаб моего охреневания? Это сейчас, ретроспективно, все охренеть, как очевидно. Проблема очевидности в том, что после понимания её, непонятно, почему раньше очевидно не было.
[05.05, 09:48] Yulia: Приняв, что страх - неведомаяжуткаяхерня, становится понятно, почему в этот раз развитие пошло (зачёркнуто) не пошло. Наоборот, шла полным ходом деградация, а я все пыталась понять, как предоставить душам новые возможности для развития. Ну, как обычно, как всегда было и будет, см. Цикл развития нашего вида. А оно не было "как обычно", было "заболевшим" Это как классически при болезни с жутчайшей температурой думать - может, тебе побегать, от этого сильнее становятся? Бег не пошёл- поплавай, мышцы развиваются. И плавать не можешь? Ну, не знаю, сходи в качалку. Что, уже нахрен меня посылаешь? Займись йогой, растяжкой, балетом, на коньках, в конце-концов, катайся, вариантов-то много!!!!
[05.05, 09:48] Yulia: Рукалицоооо
[05.05, 09:48] Yulia: Я слепа, как крот!
[05.05, 09:49] Yulia: Я больна полностью, даже суть моя почти распалась
[05.05, 09:51] Yulia: На момент осознания себя собой, от моего ядра осталось одно (!!!!!!!!!!!!), одно чувство. Всё, дальше исчезать некуда. До единицы - только ноль.
[05.05, 09:52] Yulia: Осталась Мечта. "Создающая новое". Нечему больше "Поддерживать", нечему "Прикрывать", нечему "Пробивать непреодолимое". Нечему "Анализировать и сохранять накопленные знания", нечему "Соединять несоединимое". Нет, некоторые из них ещё физически существуют, но - сами по себе, а не частями прошедшей Ничто сути. Каждая Личность- это набор разных чувств в произвольной концентрации от сути изначальной с одним превалирующим (главенствующим) чувством, определяющим имя (читай, характеристику) Личности. Личность - это не дистиллированное одно чувство. Так вот, у Мечты эти другие частички - растворялись, обнажая скелет, то самое главенствующее чувство Мечту мечтой делающие. Одно чувство только осталось. Одно. Слабое, истощенное, измученное. Работавшее за всех из структуры и в режиме нормальной жизни. Не в режиме энергосбережения и самосохранения, патамушта болезнь. Не-а. Едва живое последнее из сути чувство. Скелет.
[05.05, 09:53] Yulia: Всё, пиз..ц
[05.05, 10:05] Yulia: Хорошо, что хоть сейчас это стало понятно. Конечно, не "всё кончено, мы все умрём". Нет. Проблема выявлена, хоть одно чувство осталось
[05.05, 10:08] Yulia: Души, мальки - изувеченные и сами потерявшие весь прогресс, тоже могут выправиться. Не все, у них нет той пластичности Личности, которая знает, что такое - когда НИЧТО. Но, болея, по лейкоцитам не плачут. Нужно только выздороветь
[05.05, 10:09] Yulia: Вопрос на сегодня- "как"? Как вылечить "неведомуюжуткуюхерню" о существовании которой даже не подозревал?
Картинка - Avtograf group