Горячее
Лучшее
Свежее
Подписки
Сообщества
Блоги
Эксперты
Войти
Забыли пароль?
или продолжите с
Создать аккаунт
Регистрируясь, я даю согласие на обработку данных и условия почтовых рассылок.
или
Восстановление пароля
Восстановление пароля
Получить код в Telegram
Войти с Яндекс ID Войти через VK ID
ПромокодыРаботаКурсыРекламаИгрыПополнение Steam
Пикабу Игры +1000 бесплатных онлайн игр Управляйте маятником, чтобы построить самую высокую (и устойчивую) башню из падающих сверху постов. Следите за временем на каждый бросок по полоске справа: если она закончится, пост упадет мимо башни.

Башня

Аркады, Строительство, На ловкость

Играть

Топ прошлой недели

  • solenakrivetka solenakrivetka 7 постов
  • Animalrescueed Animalrescueed 53 поста
  • ia.panorama ia.panorama 12 постов
Посмотреть весь топ

Лучшие посты недели

Рассылка Пикабу: отправляем самые рейтинговые материалы за 7 дней 🔥

Нажимая «Подписаться», я даю согласие на обработку данных и условия почтовых рассылок.

Спасибо, что подписались!
Пожалуйста, проверьте почту 😊

Помощь Кодекс Пикабу Команда Пикабу Моб. приложение
Правила соцсети О рекомендациях О компании
Промокоды Биг Гик Промокоды Lamoda Промокоды МВидео Промокоды Яндекс Маркет Промокоды Пятерочка Промокоды Aroma Butik Промокоды Яндекс Путешествия Промокоды Яндекс Еда Постила Футбол сегодня
0 просмотренных постов скрыто
2
user9871005
user9871005

Надя Делаланд. Поцеловать Виктора Р⁠⁠

1 год назад

(рассказ)

Люся потрогала большим пальцем левой ноги прохладно-острый угол тумбочки, резко села на кровати и одновременно вспомнила, что натворила вчера. Стащив с тумбочки ноут, она открыла его и набрала новости про Виктора Р. Вывалилось примерно 100500 текстовых прямоугольничков, требующих немедленного продолжения. Она кликнула на какой-то в самой чаще и гуще.

«Сегодня в 3 часа 14 минут пополудни рядом с подъездом, в котором проживает известный писатель Виктор Р, он был поцелован. На видео с камеры наблюдения вы можете видеть, как это происходило. Скорая помощь, вызванная буквально спустя пару минут кем-то из прохожих, увезла Виктора в больницу. Писатель пока не приходил в сознание, врачи оценивают его состояние как стабильно тяжелое, делают все возможное и не дают никаких прогнозов. «Новости минуты» будут следить за развитием событий».

Ниже располагалось мутноватое видео, нарезанное с запасом, хотя делов-то было секунд на 10. Люся посмотрела все две минуты, сначала морщась от нетерпения, потом от неловкости, потом просто морщась. На видео стайка нахохленных поклонниц тусовалась рядом с подъездом, выборочно посиживая на низкой ограде через дорогу напротив. Скоро дверь подъезда волшебно распахнулась (угол обзора у камеры позволял увидеть только верхний кончик этой двери и нездешний восторг на просиявших лицах ждуний, отразивший пришествие их кумира). Девушки улыбались, переступая с ноги на ногу, и что-то протягивали на почтительном расстоянии – то ли подписать, то ли съесть. Одна из них, единственная с пустыми руками, внезапно преодолев прозрачную стену неприкосновенности, подошла к невысокому человеку в черных очках (он уже успел ступить в зону основательной видимости камеры и несколько раз повернуть голову налево и направо) и черной же шапочке, со значением посмотрела ему в очки и поцеловала в губы. Практически сразу ноги у человека подкосились, и он как был (в черных очках и черной шапочке) рухнул наземь. Девушка постояла секунд пять и стремительно ушла. Запись на этом заканчивалась. Люся еще дважды пересмотрела с того момента, как ее цифровая копия отделяется от толпы товарок и подходит к Р. Волосы у копии растрепались, куртка зверски ее полнила, она и не предполагала, что выглядит такой массивной. Странно, в зеркале этого не заметно. Люся соскочила с кровати, побежала на цыпочках в безликую светлую прихожую съемной квартиры, надела куртку, покрутилась в ней перед икеевским небольшим зеркалом (которое она сама покупала взамен хозяйскому, чуть треснувшему с краю и нагонявшему на нее тоску), сняла, бросила на пол, сходила в ванную за маникюрными ножницами, села рядом с курткой и принялась ее методично резать.

____

Виктор Р. аккуратно сгреб салфеткой со стола яичную скорлупу, выбросил все в мусор и тщательно помыл руки. Он не любил выходить из квартиры, и то, что сегодня ему предстояла встреча в кустах с новым редактором, его сильно нервировало и заранее фрустрировало. Он взял телефон и нажал на помеченный звездочкой контакт «мяка».

– Привет. Посмотри, пожалуйста, а то я что-то не пойму… я не начал лысеть? – Виктор принялся крутить телефон и бритую наголо голову так, чтобы собеседник погиб на месте от морской болезни.

– Витя, все в порядке, – пожилая женщина по видеосвязи добродушно прищурилась и напомнила сову из советского мультика про Винни-Пуха, – за последние два года ничего не изменилось.

– А вот тут посмотри, справа, мне кажется, залысина стала глубже и шире, – Виктор изрядно наклонил и приблизил к телефону правую часть лба и одновременно сам попытался увидеть себя.

– Да нет, вроде бы все так и было, – мама засопела и поправила ворот халата.

– Точно?

– Да.

– Ты уверена?

– Абсолютно.

– Посмотри внимательно.

– Я смотрю, все в порядке.

– А вот я не уверен.

– А ты займись делом каким-нибудь, переключись. – Мама примирительно и громко подышала. –  О чем ты сейчас пишешь?

– Подробности не могу выдавать, – охотно откликнулся Виктор, проводя ладонью по молодой щетине у себя на голове. Но там будет про кошек. А ты знала, кстати, что когда персы с египтянами воевали за Пелузий, персидский царь Камбиз какой-то там (кажется, второй) никак не мог взять штурмом этот город? И знаешь, что он придумал?

– Чего?

– А ему в голову пришла омерзительнейшая провокация. Понимая, что египтяне почитают Анубиса, Баст и Тота, он выпустил вперед своего войска кошек, собак и ибисов.

– Вот гад какой! – мама поежилась.

– Ага. Но я это дело так не оставлю. Кстати, они могли бы ему ответить тем же. Например, выпустить навстречу ежей. Праведный зороастриец, когда видел «колючую остромордую собаку» (так они называли ежиков), должен был отступить и поклониться. – Виктор вздохнул. – Правда, боюсь, ежей у египтян просто не осталось.

– Почему это?

– Они их ели, – Виктор прошел в комнату, взял со стола проездной.

– Фу!

– Да, они готовили их в глине, – Виктор покрутил в руках зонтик и положил обратно на полку. – Обмазывали глиной иголки, а когда еж запекался, снимали ее вместе с иголками.

– Ужас какой! Зачем ты мне такое рассказываешь?!

– Ладно, не буду больше. Все, мне пора выходить. Пока. Подожди. Я точно не облысел?

– Точно.

– Ты уверена?

– Да.

– Посмотри еще раз!

– Витя!

– Не облысел?

– Нет!!!

– Ладно, пока!

Виктор нажал отбой, потом снова набрал «мяку».

– Мама, а еще посмотри, у меня зубы не искривились? – он дико оскалился в телефон.

– Нет, ровные.

– А вот тут… вроде щель рядом с клыком образовалась, которой не было…

– Да нет там никакой щели, все хорошо.

– Уверена? – спросил Виктор с нажимом.

– Да.

– Ну ок, пока.

Виктор сбросил, нажал еще раз и, не дожидаясь гудка, снова сбросил, засунул телефон в карман штанов, натянул черную шапочку, надел черные очки, обулся и вышел из квартиры. Вернулся, снял с крючка куртку и снова вышел.  

____

Когда он показался из двери подъезда, то сразу заметил нехорошо обрадовавшихся ему девушек. Он замешкался, прикидывая, каким образом ему следует построить свой путь, чтобы минимально с ними контактировать, и решил уже обойти вражескую армию с правого фланга, но в этот момент одна из дев приблизилась к нему вплотную, посмотрела сквозь непроницаемые очки и поцеловала. Виктор впервые почувствовал на своем плотно сомкнутом рте нежные девичьи губы – влажные и холодные. Это было так странно и дико, настолько не вписывалось в его сегодняшние и без того страшные планы, что сработали предохранители его психики, и он отключился.

____

– Эй, – Люся попыталась продраться сквозь веселье, царящее с той стороны смартфона, – не могу приехать, говорю. Ну потому. Потому что. Куртки нет. Я ее порезала. Реально? А ты как? Точно не нужна? Уверена? Ну ок, я ща такси тогда возьму.

Люся быстро натянула джинсы и фиалковый свитшот, надела тонкую демисезонную куртку и набила в приложении адрес Ганны Че. Машина обещала подъехать через 6 минут.

Когда Люся спустилась, приложение врало, что машина ее уже ожидает. Но никакой машины не было, а было темно, пустынно, холодно и по-над дорогой на красный свет невидимый великанский мальчик тащил за собой, как гусеницу на палочке, белый пустой пакет из Пятерочки. Люся вспомнила твердые губы Виктора и снова пережила вчерашние восторг и ужас. В весенней куртке почему-то больше всего дубела спина. Люся прижимала к груди обеими руками сумку, и это придавало крафтовому тряпичному недоразумению новую ценность. Люся даже представила, как мимо нее проходит бандит и старается выдрать сумку, но не тут-то было. Она проиграла в воображении, как не просто не отдаст свою прелесть, но и наподдаст мерзавцу ногой в тяжелом Мартинсе. Разъяренная и прекрасная она плюхнулась в белый фольксваген на заднее сиденье.

– Включите печку посильнее, – попросила она, – пока я вас ждала, отморозила себе мозги, – она не знала, почему внезапно выбрала именно эту часть своего бренного тела, но слово, как говорится, не воробей.

– Мозги? – с легким, но оскорбительным нажимом переспросил водитель, выкручивая руль, чтобы съехать на дорогу, и характерно поворачивая при этом голову в черной шапочке и черных очках.

Люся сразу узнала его. Могла ли она его не узнать.

– Как это? – только и сумела прошептать она. – Ты разве не в больнице?

– Как видишь, – голос был таким же непроницаемым, как очки. – Я должен тебе кое в чем признаться.

Поскольку пораженная Люся молчала, он продолжил.

– Дело в том, что я серьезно болен. И это не главная новость. Главная новость состоит в том, что теперь больна и ты.

– О боже… чем?

– Не имеет значения, как это называется, и, по правде сказать, я даже точно не знаю, как болезнь будет проходить у тебя, но ты от меня заразилась.

– Откуда ты знаешь? Надо же сдать анализы…

– Анализы не нужны. Но раз ты меня видишь сейчас… ты ведь меня видишь?

Люся кивнула.

– Ну вот, значит, ты больна. Не пугайся. Просто наблюдай. Не вмешивайся. Отнесись к этому как к интересному опыту. Как только я пойму твои симптомы, мы попробуем остановить болезнь.  

– Хорошо, – Люся немного помолчала. – А как болеешь ты?

В это время они свернули на трассу, по краям которой улыбались из-под пушистых усов запорошенные сверкающим снегом сосны.

– Я вообще не просыпаюсь.

– Ммм… в смысле, ты впал в кому и не можешь проснуться?

– Не совсем. Я засыпаю, мне начинает сниться сон, хотя я бы ни за что не отличил его от яви, а потом вместо того, чтобы проснуться, я снова засыпаю и мне начинает сниться сон. И так бесконечно. Помнишь, у кого это – чувак просыпался и просыпался в новый сон? А я вот наоборот.

Виктор задумался, и Люси уже показалось, что он забыл о ней. Или заснул. Она обеспокоенно заглянула ему в лицо. Но он продолжил.

– Сначала я пытался считать, хотя бы примерно, сколько раз я уже заснул, но потом сбился. После десяти тысяч…Да и зачем это? В общем, не удивляйся, когда я засну.

– Главное, не за рулем, – попыталась пошутить Люся. В целом, болезнь ей показалась нестрашной и несколько надуманной. Если не засыпать в ответственные моменты.

– К сожалению, я не умею этим управлять.

– А давно это с тобой?

– Ха-ха, – без всяких эмоций произнес Виктор. – Это сложно определить.

– То есть ты хочешь сказать, когда я вчера поцеловала тебя, это как раз был тот самый момент, когда ты провалился в свой очередной сон?

Виктор снова надолго замолчал. Его молчание можно было интерпретировать по-разному. Например, Люся задала идиотский вопрос, и он не собирается на него отвечать. Или он сам не знает ответа, потому что вопрос не из простых. Люся перестала ждать и сосредоточилась на красиво замерзающем по краю окошке.

– Для тебя имеет значение только то, что это был тот самый момент, когда ты от меня заразилась. Я должен предупредить тебя, что эта болезнь передается через поцелуй. Это важно, постарайся никого не заразить.

– Теперь мне нельзя целоваться ни с кем, кроме тебя?

– Да.

– Ура! А от кого заразился ты? – Люся никак не хотела сосредоточиться на себе, ее интересовали подробности жизни кумира. – Кого ты поцеловал?

– Люся-Люся, – успел сказать Виктор и отключился, а через секунду машина съехала в кювет, несколько раз перевернувшись. Люся почувствовала, как ее тряхнуло, подбросило и стукнуло головой, в ту же секунду она открыла глаза в своей комнате. Звонил телефон.

___

– Алло, – офигевшая Люся пыталась сообразить, что к чему, но пока в голове (которая, к слову, сильно болела, как будто Люся и в самом деле только что зверски треснулась ей о потолок в машине), все это не особенно укладывалось.

– Люси, – произнес без эмоций знакомый голос, – открой, пожалуйста, дверь.

Люся, взлохмаченная и неумытая, прошла мимо икеевского зеркала и даже не взглянула на себя. Открыв дверь, она обнаружила на пороге Виктора. Черные очки мистически поблескивали. В руках у него был коньяк и прозрачный пакет с лимонами.

– Я не пью, – Люся отодвинулась к стене, давая ему пройти.

– Я тоже, – он снял куртку и, не разуваясь, прошел на кухню. – Это для другого.

На кухне Виктор по-хозяйски достал рюмки, помыл прямо в пакете лимоны и принялся их ловко нашинковывать прозрачными колечками на разделочной доске, которую Люся куда-то задевала в позапрошлом месяце и уже смирилась с пропажей.

– Садись, – он показал ей подбородком на табуретку, – у нас мало времени. Слушай.

Люся слушала и обмирала. Мир сошел с ума, время вышло из сустава.

– А если я не смогу?! – в голосе заискрились истерические нотки.

– Тогда ничего не получится, – лицо Виктора ничего не выражало.

– Сними очки, – внезапно потребовала Люся.

– Зачем?

– Я хочу увидеть твои глаза.

– Не уверен, что это хорошая идея.

– Тогда я отказываюсь участвовать в этой ереси. Это же бредятина… Ну сам подумай, куда мы там вынырнем? С чего ты взял, что это так сработает?

– Это моя гипотеза, и мы с тобой уже 7 раз ее успешно проверили. Надо спешить, пока еще не слишком много оборотов сделано.  

– А почему я ничего не помню?

– Потому что здесь с тобой это еще не произошло.

– А если мы умрем? Траванемся этим твоим секретным ингредиентом?

– Да нет, вряд ли. – Виктор взял влажной рукой бутылку и придирчиво осмотрел ее этикетку, вернул на место и дорезал последнее лимонное колечко. – Гарантии, конечно, нет, что все будет так, как я предполагаю, но просто давай попробуем.

Он достал из кармана небольшой бумажный сверток, положил его на стол и медленно развернул. В центре мятой бумажки покоился кусочек коры.

– И это твой секретный ингредиент? – Люся потрогала кору пальцем, как сдохшую канарейку. – А почему ты решил, что я начну от этого засыпать, а ты просыпаться?

– Долго объяснять. У нас мало времени. Смотри. Тут важна последовательность. Сначала мы едим кору, тебе надо ее мелко-мелко разжевать. Она горькая и противная. Но ты должна ее проглотить, потом съесть как можно больше лимонов, и когда почувствуешь, что больше уже не можешь, надо запить все коньяком. Дальше ты почувствуешь, что засыпаешь. Здесь важно открыть глаза внутрь. И ты как бы окажешься в своем прошлом сне.

– Да, я это поняла. Но там ведь не будет всего этого гастрономического роскошества, чтобы двигаться дальше.

– Предоставь это мне. Ты не представляешь себе… – он замолчал.

– Договаривай, – Люся напряглась.

– Ты не представляешь себе, чего мне стоило добраться до здесь и сейчас. Осталось совсем немного. Давай постараемся не откатиться.

– Постой. Если я правильно поняла, ты хочешь, чтобы мы отмотали все на до поцелуя, да?

– Да.

– То есть, с тобой все будет по-прежнему?

– Да.

– Ты не сможешь проделать все то же самое для себя и того человека, от которого ты заразился.

– Нет, не смогу. И это был не человек.

– Животное? Ты поцеловал животное?

– И не животное.

– А кто?

– Я бы не хотел сейчас в это углубляться. Есть ли у тебя вопросы по существу?

– Зачем тебе нужно, чтобы я не заразилась?

– Это нужно тебе, просто в этой точке ты об этом еще не знаешь. Есть ли у тебя еще вопросы по существу?

– Да. Ты снимешь очки?

– Нет.

Люся протянула руку и сняла с Виктора очки.  

Кухня поплыла перед ее глазами. Виктор стремительно вернул очки обратно.

– Люси, только не отключайся, подожди, – он поднес к ее рту кусочек коры. – Откуси немного и жуй. Вот так, да. Разжуй мелко. – Он тоже откусил небольшой кусочек. – Не закрывай глаза, подожди. Тише, тише, – Виктор подхватил сползающую с табуретки Люсю под мышки. Она старательно жевала, глаза у нее подкатывались. – А теперь глотай. И вот лимончик. – Он принялся засовывать ей в рот один за другим бледно-желтые кружочки. Она морщилась, но послушно открывала рот. Когда она в такт жевательным движениям сделала пару рвотных, он поднес к ее губам рюмку с коньяком. – Залпом! – скомандовал он.

Люся выпила, закрыла глаза и одновременно внутри себя их открыла. Сначала ей казалось, что она падает куда-то спиной. Или какой-то ветер несет ее со страшной скоростью, но внезапно движение полностью остановилось, и она почувствовала, что стоит на морозе в легкой куртке, прижимая к груди сумку. Подъехал белый фольксваген.

Люся осторожно открыла дверцу и села рядом с водителем. Он поднес к ее губам кусочек коры, и все повторилось. Когда вихрь затих, она обнаружила себя дежурящей среди других девиц под подъездом любимого писателя. Дверь открылась. На пороге показался Виктор Р. В руках у него сидела лысая кошка. Чеканным шагом он подошел к Люсе и вручил ей кошку.

– Ее зовут Культовый писатель. – Виктор помолчал, поправил очки и поцеловал Люсю в левый глаз.

Послесловие

– И он что – специально для этого пришел? – спросила Ганна Че, закуривая и пытаясь попасть колечком дыма на угол тумбочки. Они втроем с Культовым писателем лежали на люсиной кровати. Культовому писателю что-то снилось, и она подрагивала во сне вибриссами и лапками.

– Он специально для этого родился.

– Ха-ха, – сказала Ганна и выпустила большое неровное кольцо.

– Меня больше интересует другое… – Люся почесала Культовому писателю за ушком.

– Что?

– Проснулся ли он. Или он так и продолжает все глубже проваливаться в сон?

– Подожди. Но ведь он же не заснул… – колечко дыма наконец идеально село на угол и стало медленно растворяться. – Или ты имеешь в виду – раньше? Слушай, а я не поняла, что у него с глазами?

– Страбизм.

Показать полностью
Проза Рассказ Современная проза Виктор Пелевин Фантастика Мистика Текст Длиннопост
0
6
EvgeniySazonov
EvgeniySazonov
Лига Писателей

Заветы отца⁠⁠

1 год назад

Чехия, Па́рдубице, 1987 год

Характер Даны Гласс, главного врача психиатрической клиники в Пардубице, есть плод выплавки уравновешенной личности матери и суровой ковки воли отца. Отец Даны, известный психиатр Чехии Адам Гласс, слыл на ученом поприще новатором. Он смотрел на болезни души под иным углом, нежели принято в стандартной медицине.

«Что есть человек? — обращался Адам к слушателям. — Что есть мы с вами? Что есть я? Я есть энергия, одетая в мышцы, дай стержень мне костей, прошей меня нитками нервов, и я стану человеком мыслящим. Но… без той самой энергии меня нет. Психиатрия говорит нам, что сбои разума идут от деформации психического или биологического развития или от наследственности. Я не отрицаю этого и, как вы знаете, господа, не имею ничего против консервативного лечения. Но все же я придерживаюсь гипотезы, что открой мы секреты энергии, каковой, по сути, и являемся, то увидим, как все, повторюсь, все психические расстройства идут именно из этого источника, сбой энергии — это сбой мышления».

Ненаучная гипотеза Адама была бездоказательна, но разработка Stimulen — препарата, купирующего симптомы шизофрении, — компенсировала его странные умозаключения, дозволяя держаться на плаву и пользоваться всеобщим уважением.

Несмотря на внешнюю сдержанность в продвижении своей идеи, внутри он оставался фанатикам, преданным Гипотезе. Рассудительный и располагающий к себе на публике, но деспотичный в семье, Адам вознамерился воспитать дочь как преемницу. Он возложил на нее миссию продолжателя великого дела и верил, что рано или поздно, при его жизни или после его смерти, дочь, вобравшая в себя отцовскую мудрость, скрепленную назидательными напутствиями, докопается до истины, докажет теорию мыслящей энергии и прославит имя Адама Гласса.

Таким образом, с самого рождения Даны фанатик-отец вкладывал в нее тягу к науке. С ее мнением он не считался. В понимании Адама его дочь — его копия, и любил ее он по-своему, нагружая знаниями и награждая запретами. Адам растил Дану не столько женщиной, сколько инструментом, воплощающим его замыслы. В становлении сильной личности он опирался на труды Шопенгауэра: мировоззрение Адама и мизантропа-мыслителя оказались схожи, хотя в некоторых вопросах он и считал взгляды философа слишком мягкими, а то и недостаточно смелыми.

Ярким примером нездорового отношения к дочери является инцидент, случившийся с Даной в возрасте одиннадцати лет. В слезах она прибежала из школы и, не застав дома матери, вошла в кабинет отца.

— Почему без стука, Дана? — Адам сидел за столом, глядя на нее исподлобья.

— Простите, папа. — Обращение только на «вы».

— Занятия заканчиваются в семь. — Не поворачивая головы, он перевел глаза на настенные часы: — Сейчас пять. Так почему ты здесь?

— Вот, — она показала ему ладонь, что была в крови.

— Кто посмел?

— Никто. Кровь пошла сама.

— Откуда? — спросил он.

— Из живота, — сказала она.

— Из живота? — холодно повторил он.

Она молчала. Она опустила глаза.

— Это взросление, дочь. Об этом тебе расскажет мать. Но я тебе скажу, что когда мужчина войдет туда, откуда у тебя идет кровь, ты станешь женщиной. Я хочу, чтобы твое естественное желание не влияло на дело нашей жизни. Не позорь меня. Не позволяй своей kundu управлять тобой.

Она не понимала, и она заплакала.

— Подмой ее и иди на занятия, — сказал он.

То был день, когда детский мир Даны пал, а она поклялась перечить этому извергу во всем.

***

Мать Даны являлась противоположностью Адама. Клара Гласс, в девичестве Дубек, была женщиной мягкой, доброй по натуре, но в то же время имела несгибаемую волю и железные принципы в вопросах воспитания детей. Она не возражала против разносторонней развитости ребенка, но ей претила мысль, что отец делает из девочки бездушного ученого. Идя против воли мужа, Клара развивала в дочери женственность, закладывая в нее все девичьи атрибуты, начиная от игры в куклы и заканчивая искусством макияжа.

Клара обожала рисовать, отчего вечно таскалась с блокнотом и карандашом, делая зарисовки всего вокруг. И какое же она испытала счастье, когда талант художника проснулся и в Дане. Заметив способности ребенка, Клара, несмотря на добрый нрав, проявила таранную настойчивость, отчего вскоре девочка поступила на вечерние курсы в художественную школу.

— У нее предрасположенность к рисованию, — говорили учителя школы. — После курсов рекомендуем подать документы в высшее профучилище.

— Если б все было так просто, — лишь вздыхала Клара. — Адам не позволит этому случиться, но пусть у нее будет хоть какая-то отдушина в жизни.

— Особенно точно у нее получаются портреты, — не унимались учителя. — Художник-портретист — ее призвание.

Искусство — не ее призвание, при каждом удобном случае и как бы невзначай бросал Адам. За это она ненавидела отца по-особому: в детском мозгу она возвела его в ранг исполинского монстра, ломающего заветные мечты. В попытке насолить Адаму она все чаще убегала с занятий средней школы. Убегала с такими же, как она, мальчишками и девчонками, не желавшими нагружать ум скукотищей. Им нравилось, смеясь и дурачась, слоняться без дела по улицам Праги.

В один из дней прогулов компания Даны наткнулась на мальчика лет семи, что, опустив голову, медленно брел к дорожному повороту, ведущему на территорию автобазы. Надпись на табличке перед поворотом гласила: «Осторожно! Выезд спецтехники». За углом рычал мотор, но мальчик не реагировал, послушно, словно ослик, он шел навстречу опасности. Бойкая Дана вмиг пересекла узкую улочку и, схватив паренька за шиворот, в последний момент выдернула его из-под колес.

— Ты чего?! — закричала она, вытаращив глаза на бедно одетого мальчишку. — Жить надоело?

— Тебе-то что? — обидчиво ответил он, не поднимая головы и утерев нос рукавом. — Отстань, дылда!

— Ты плачешь? Расскажи, что случилось. Не бойся. Сколько тебе лет?

— Семь.

— Мне двенадцать.

Дана выяснила, что мальчишка жил в бедном районе Смихов, в семье, где его и трех братьев воспитывала одна мать, семья жила небогато, потому Вацлав (так звали мальчика), вынужденный донашивать вещи за старшими братьями, выглядел как беспризорник. Недавно он пошел в школу, но ему не давалась математика, отчего учитель высмеивал его перед одноклассниками, а те избрали Вацлава объектом насмешек, дразня за неуспеваемость и старую одежду. Несмотря на нравоучения отца и запрет помогать людям, не имея с этого выгоды, Дана решила обучить мальчугана математике, научить драться, а вдобавок добыть ему более-менее приличную одежду.

Проявляя находчивость, Дана в моменты отсутствия родителей приглашала Вацлава в гости и, хорошенько накормив (мальчуган был очень худ), подтягивала его по математике. Обучение в том, как «надавать тумаков», она поручила однокласснику, занимающемуся боксом, он же подарил Вацлаву свою старую, но малоношеную одежду, что пришлась впору.

И вскоре Вацлав изменился: по математике он стал лучшим, разбил нос главного задиры класса, а в новой одежде превратился в красавца. Мальчуган стал дорог ей как братик; помогая ему, она проецировала в мир нечто доброе, что утекало из нее под напором отцовских желаний. Адам же методично размазывал личность дочери по холсту амбиций: перед ней он набрасывал кляксами будущее портретиста, а в противовес иллюстрировал живыми красками путь ученого. Его тезисы оказались более оформлены и лаконичны, более понятны и обоснованы, нежели эфемерные увещевания Клары о зове сердца да ее расплывчатые объяснения о заработке на искусстве, которое морально устарело.

Полгода девочка успешно обучала Вацлава. Однако их детское счастье развеяла банальная вещь — семья мальчика переехала в другой город. Дана потеряла с ним связь и растерялась. Вот еще вчера она умилялась его уверенности, что на Луне живут люди, а сегодня его уже нет рядом и не о ком заботиться. Свет от воспитания мальчугана угасал в ее душе: незаметно для себя и не без помощи отца она оставила рисование, уделяя больше внимания точным наукам. Вацлав как-то забылся, а Адам умело подобрался к уму дочери, когда она оказалась особенна уязвима.

И Адам победил. Мать в силу тяжелой болезни подняла белый флаг.

***

К сорока двум годам Дана превратилась в мечту родителя. Она была высока, имела стройную фигуру, овальное лицо с тонкими чертами обрамляла копна длинных волос окраса выцветшей соломы. Особенно на фоне лица выделялся изящный лоб над зелеными глубоко посаженными глазами. От матери Дана унаследовала пухлые губы, что, по мнению отца, являлось признаком излишней чувствительности, и, дабы не огорчать Адама, она взяла за привычку поджимать их так, словно готовилась сказать нечто резкое. Пронзительный взгляд с нервно скованным ртом выдавал в ее внешности змеиную язвительность, отчего среди персонала она получила прозвище Эфа. Тем не менее мужчины любили ее за умение очаровывать и быть притягательной, когда ей было нужно, это умение было еще одним подарком матери.

Пройдя нелегкий карьерный путь, Дана заняла пост главного врача психиатрической клиники в Пардубице, здесь она надеялась отдохнуть от Праги с ее неровным ритмом. На эту работу она перешла с увесистым жизненным багажом: Дана Гласс перенесла два неудачных брака, один пожар в собственной квартире, три автомобильных аварии, перелом шейки бедра (в двадцать семь лет), страдала от хронического цистита, была ненавидима собственной дочерью (в силу нежелания идти на уступки), защитила диссертацию (в тридцать три года) и как следствие воспитания получила жесткий и властный характер. Но главное, через всю жизнь она несла в себе Гипотезу Адама, и нет-нет, но возвращалась к обрывистым наброскам идеи, на которую просвещенный мир давно наложил табу. Она ненавидела отца, но своего он добился, передав Дане эстафету поиска.

***

Семнадцатого июля, утром, за день до сорок третьего дня рождения Дана Гласс вызвала старшего медбрата Петра Кнедлика. Двухметровый великан предстал перед Эфой в позе просителя: сгорбленный, с замешательством мнущий санитарскую шапочку в огромных руках. Глаза его были виновато опущены, и то не являлось притворством. Мысль, что широкоплечий Петр может легко сломать ей шею, но подавленный ее властью не смеет и помышлять о таком, тешила Дану, подпитывая ее тщеславие.

— Пан Петр, — произнесла она.

— Пани доктор.

Для «разноса» она приняла любимую позу: сомкнула ладони за спиной, немного подалась вперед и, многозначительно нахмурившись, принялась расхаживать из угла в угол.

— Почему-то очень часто, — начала она, — руководитель узнает о причинах всего досадного, что творится у него под носом, в последнюю очередь.

Петр промолчал, а она остановилась и ударила его взглядом.

— В жизни я перенесла многое. И не секрет, что многих я не устраиваю. Меня часто подсиживали, но вы меня знаете. Вы же меня знаете? — сказала она.

— Пани доктор? К чему? — спросил он.

— Да к тому, дорогой вы мой, что у нас с вами договоренности: вы — мои глаза и уши, а я взяла вас на работу, невзирая на ваше прошлое, — сказала она.

— Ну…

— Ну-у-у-у, — протянула Эфа. — Ну вы хотели поблагодарить меня за премию?

Санитар тяжело вздохнул.

— Пан Петр, за последние два месяца уволилась половина персонала. Вчера меня вызвали на ковер. И кто вызвал? Этот выскочка! Кноблох! Этот сопляк, которого я чуть не уволила еще в Праге!

— Я скажу… — начал было санитар.

— Нет уж! Я скажу. Все, от прачки до завотделений, шепчутся за спиной. Крах моей карьеры — вопрос времени. И похоже, увольнения назревали давно, но мы с вами, господин Кнедлик, все прошляпили. Вы наверняка знаете, чьих рук это дело. Просто кивните, услышав фамилию: Хаковец, Дышков, Тирана, Пик…

— Все не так, пани доктор. Все не так, — сказал он. — Это пациент. Припомните, месяца три назад доставили.

— Фамилия?

— Он с потерей памяти. Не помнил ничего и до сих пор не помнит ничего, — сказал он.

— Да, да, — она защелкала пальцами. — Как его… Больной Рудаев. Мы записали его условно Рудаев. Он?

— Да, пани доктор.

— Так, а почему Рудаев? — спросила она.

— Это фамилия прохожего, вызвавшего полицию, — сказал он.

— Ясно. Так что с ним, Петр?

— Я присяду?

— Пожалуйста.

— Мы не уделяли ему должного внимания, пани. Были подозрения на действие наркотиков, но он оказался чист. И первые пару недель жил спокойно. Жил себе и жил. Он знал все о быте, о простых вещах, но не знал о себе. Хлопот не доставлял. Тихий такой. Спокойный. Ну как обычно, пани.

— Ближе к делу, — сказала она.

— А вот потом… Подозвал он, значит, на обеде уборщицу нашу и говорит: «Пока есть время, отправляйся по такому-то адресу, к такому-то человеку. Представься и разузнай, кто он сам такой». Она спрашивает: «Зачем?» Он говорит: «Брат это твой».

— Что это значит? — спросила она.

— Уборщица наша из приюта. И брата с рождения не видела, но знала о нем. Пришла она по адресу, ну, в общем, так и оказалось. Выяснилось, что прав наш пациент. А затем Рудаев объявил, что один человек может задать один вопрос. Любой вопрос, и Рудаев даст ответ.

— Святая Мария, — закатила глаза Эфа. — Вы как дети! Вас обвели вокруг пальца, дорогие мои. И чем думала наша уборщица? А если б…

— Простите, пани. Но это так. Потому и увольняются все. Вопрос задать можно только один, но он у всех одинаков: как разбогатеть. И исходя из каких-то особенностей человека, Рудаев дает ответ.

Эфа сложила руки на груди и недовольно хмыкнула.

— Ну вспомните братьев Леош: открыли пекарню, и сразу пошло у них дело. А Грушинский в лотерею выиграл состояние. Чепеку так вообще монета редкая попалась, на аукцион ее снес, получил столько, что нам с вами в жизнь не заработать. А моя помощница, Кашка, на велосипеде «случайно» сбила парня, а он-то и влюбился в нее, да парень не простой — из богатеев. Продолжать, пани?

— Да нет-нет, — сказала она. — Но теперь мне ясно, почему вы убрали Рудаева в одиночку. И похоже, ходите к нему с прошениями.

— А как быть? Этак и сумасшедшие начнут ему вопросы задавать, — сказал он.

— Значит, любой вопрос, — задумалась она.

— Любой, — ответил он.

— А вы, пан Петр? Чего же вы ждете?

— Ох… — заерзал на стуле он. — Я уже спросил.

— А отчего вы еще здесь? А не купаетесь в золоте?

— Кхе, кхе… — прокашлялся он. — Не нужны мне деньги. Исправить хочу, что совершил когда-то.

— Сделанного не исправить, пан Петр, — сказала она.

— Но грех мой искупить можно. И легче жить мне будет, пани доктор, — просветлел Кнедлик. — Это я и спросил у Рудаева.

— Что он сказал?

— То слишком личное, пани.

— Значит, вы, Петр, остаетесь со мной?

— Я помню доброту, пани доктор, и да — я с вами, — сказал он. — Пока вы тут.

— Спасибо. Более вас не задерживаю, — сказала она.

***

В ночь накануне дня рождения Дану Гласс мучала бессонница. Постель привычно пуста, обниматься и нежничать было не с кем, а этих ощущений ей не хватало. Ей не хватало кого-то близкого рядом, на кого можно положить руку. Адам облачил дочь в панцирь надменности, выкованный его «благим» усердием, об эту циничную защиту разбивались все настоящие чувства, что люди опрометчиво дарили ей. Можно только гадать, какое ураганное смятение швыряло внутри этой женщины настоящую Дану, являющейся в своем естестве человеком добрым и отзывчивым. Мировоззрение отца, вплавленное в мозг дочери не без помощи психологических уловок день за днем, проходилось по ее личности бравой кавалькадой. В ее голове, где-то в подсознании, Адам торжественно восседал на троне и покровительственным гласом божества твердил святые постулаты: «Мое дело — твоя жизнь», «Не считайся ни с кем», «Я тебя создал», «Ты обязана», «Ты не можешь быть собой», «Ты есть функция», «Ты докажешь мою Гипотезу». При жизни всеми силами Адам навязывал ей личину другого человека, некоего сверхученого, коим он сам стремился стать. Но ему бы не хватило времени для воплощения идей, а посему он выскабливал успевшую прорости доброту Клары, засевая себя в неокрепший ум дочери. И она стала его отражением, страх перед всесильным родителем, желавшим только хорошего любимому чаду, окреп в ней, усыпив эмоции и, пожалуй, совесть.

Хотя иногда природа и брала свое: рассеивая тучи равнодушия, ярой вспышкой проносилась страсть, и женщина оживала в Дане. Используя непостижимые секреты соблазна, она или отдавалась мужчине, или завладевала им, но, как правило, эти проблески чувств в скорости гасли под могуществом заложенных в подсознании правил жизни. Отец не отпускал дочь и после своей смерти, ее глазами он видел в первом муже Даны слабака, не способного обуздать ее стихийной энергии, во втором муже отец заподозрил прохиндея, что льнет к ней ради продвижения собственной карьеры. И руками же Даны Адам с того света попытался направить внучку на путь психиатрии, но та оказалась чересчур своенравной и отвергла эту стезю — вот тебе и отпрыск слабака мужа. Однако усердием Адама дочь всегда оставалась одна. Адам был мертв, но он не был мертв.

Как же она ненавидела его, но тем сильнее была привязана. Да он был жёсток и жесток, но кому же она обязана небедной жизнью, всеобщим уважением, занятием серьезным делом? Кем бы она была без него? Топталась ли на месте или нашла что-то по душе? Она не знала ответов, она не помнила себя до окончательного формирования под отцовским присмотром. И посему прилюдно она хвалила его, он был самый лучший, самый проницательный, самый любящий, самый заботливый, самый идеальный папа в мире.

Борьба с бессонницей очевидно проиграна. Дана, сев на кровати, отгоняя претензионные мысли, задумалась о разговоре с Петром. Отрицать очевидное невозможно, как и факт присутствия сверхъестественного в нашей жизни. Подобно уступчивому дельцу, она отбросила рационализм, решив, раз уж ее карьера катится по наклонной, почему бы не попытать счастья и не задать вопрос этому подозрительному Рудаеву. Но что, собственно, спросить? Адам оживился и коротко рявкнул на дочь: «Моя теория». Женщина, заговорившая в Дане, хотела было возмутиться, но Адам остановил ее: «Будь мне послушна, Дана. Прошу. В последний раз исполни нашу волю. И можешь отпустить меня». «Могу отпустить тебя?» — переспросила она. «В этом человеке нет подвоха, он ответит на вопрос об источнике болезней душ. Спроси его Дана, откуда они берутся. И не важно, верна ли моя теория или не верна, но мы узнаем истину, и ты сможешь жить дальше без меня, дочь», — сказал он. «Но я хотела узнать, как стать по-настоящему счастливой, папа», — сказала она. «А ты и будешь счастливой. То, что нам выпало такое счастье, как истинный ответ на наши молитвы, это ли не чудо, это ли не счастье?» — сказал он. «Несчастье», — по-своему повторила она.

***

Дана навестила его вечером своего сорок третьего дня рождения. Рудаев умиротворенно сидел на кровати, а врач расположилась напротив, заняв жесткий табурет. Из единственного окна тускло проливался свет ночного фонаря, освещая его больничную пижаму, тогда как лицо пациента пряталось в тени. Дану не покидало впечатление инсценировки, будто вот-вот в палату ворвутся ее недруги и, подшучивая над ней, по-дружески начнут хлопать по плечу, как глупую старушку, что обмочилась в больничной очереди. От действительности можно ожидать всего. Но эта комната, эта простая обстановка, эта кровать, этот свет — все это отчего-то представлялось ей волшебным интерьером, вписанным в давно подготовленный, сданный в работу сценарий ее жизни. Не показывая изумления, беседу начала Дана:

— Вследствие ваших действий я лишусь работы. Из-за вас персонал убегает от меня как от катастрофы. Я положила жизнь на исследование болезней, а теперь появляетесь вы, этакий спаситель, и, наставляя моих работников на путь истинный, меня выставляете никчемным руководителем, растерявшим ценные кадры.

— Как вышло, так и вышло, — голос его был уставшим, растянутым, как голос человека, страдающего от жажды. — Я никого не заставлял, они пришли ко мне и получили то, за чем пришли.

— Вы одурачили их? — соблюдая проформу, спросила она.

— Вы же знаете, что нет, — ответил он.

— Допустим. Но этот дар… откуда? — спросила она.

— Я не помню, я не знаю, — мотнул головой он.

— Ну хорошо, — сказала она. — Допустим, допустим.

— Итак, пани врач, — сказал он. — Вы явились с вопросом. Так спрашивайте, не будем ходить вокруг да около.

— Ну хорошо. — Она с силой уперлась ладонями в колени и, нахмурившись, проговорила: — Пан Рудаев, ответьте, есть ли первопричина всех психических заболеваний, и если да, то как устранить ее.

Он молчал десять, двадцать, тридцать секунд.

— Вам понятен вопрос, пан Рудаев? — спросила она.

— Абсолютно понятен и ответ есть. Это бактерия, еще не открытая наукой, в будущем ее назовут bacteria furorem, при попадании в организм человека она вырабатывает особый фермент, который встраивается в ДНК и запускает процесс, что назовут поляризацией. Организм, имеющий предрасположенность к поляризации, заболевает, а если предрасположенности нет, то тут человека может свести с ума разве что физическая травма, тогда поляризации проще синхронизироваться с ДНК. И кстати, этой бактерией заражено все население планеты.

— И это все? — спросила она.

— Лечение? — сказал он. — Лечатся недуги тоже просто, у восточного побережья Мадагаскара обитает малочисленный вид морских черепах — Testumaris. Некоторые особи страдают панцирным грибком. Пораженные участки панциря, который содержит в себе уникальные микроорганизмы, пройдя через фильтрацию грибка, оставляют вещество, экстракт из него уничтожает бактерию безумия. Все эти открытия будут сделаны не ранее чем через двести лет. Обнаружить бактерию может специальное оборудование, но еще не родился даже дедушка изобретателя.

— Значит, моя работа несостоятельна, раз уж все это вскроется через двести лет? — спросила она.

— Вы можете сейчас внедрять эту теории в свет, — сказал он.

— И что же я скажу? Как объясню свои познания? — спросила она.

— Скажете правду, что вам все открыл сумасшедший, — слова его не звучали как издевка, то был испепеляющий факт.

Отец ее молчал. Молчал и его кумир философ. Соучастница Рудаева, тишина, затаив дыхание, с любопытством наблюдала за Данай-скептиком, за холодной Эфой, за надломленной дочерью, за неполноценной матерью, за увядающей женщиной. Эфа ждала подсказки от наставников, а они будто смутились и, услышав ясный ответ на ясный вопрос, оставили ее в одиночестве, трусливо спрятавшись за партой да испуганно подсматривая за растерянной воспитанницей. Почему же они молчат? Почему не вскипит Адам, водружая на голову Рудаева ярмо лжепророка? Где Шопенгауэр, ведущий за плечо волю ее отца сквозь личность дочери? Она ждала чего-то, но ровным счетом ничего не происходило. Мудрые учителя бросили ее расхлебывать тезисы новой теории, вероятно ожидая, как она вцепится в это знание онемевшими пальцами и утопит вторую половину жизни, доказывая открывшуюся ей правоту. Из их молчания следовало, что они смирились, а посему Гипотеза Адама была лишь метафорой, выпеченной из глины, а глиняные поделки легко разбиваются о твердость обстоятельств.

И Дана поняла, как устала. Устала от этого окружения: больница, персонал, карьера — все это не более чем бездушные параграфы, выписываемые рукой отца, выписываемые каракулями год за годом, строка за строкой, а когда же почерк станет красивым, изящным, читаемым? Когда ее история обретет смысл и заговорит не скудной прозой, а плавной строфой? Ведь дни уходят: вчера крестины, сегодня — похороны, но это все у кого-то, у кого-то за пределами ее тюрьмы, за этими пределами все идет своим чередом, по своим законам обычных дней, обычных людей.

Она почувствовала упадок сил. От внезапного удушья закружилась голова. Чтобы не терять самообладания, Дана беззвучно сделала глубокий вдох и обратилась к Рудаеву:

— Как-то все это… — в смущении она защелкала пальцами, подбирая слово, — непонятно.

— Принять или не принять услышанное…

— Да-да, решать мне, я знаю, — сказала она. — Но вот как выходит, сколько себя помню, хотела стать врачом в психиатрии. Училась, ошибалась, падала и поднималась, интриговала, где-то унижалась, и все, чтобы добиться высот, взлететь в глазах близкого мне человека, я хотела, чтобы его труды, вложенные в меня, оправдались, — по ее щекам побежали слезы. — Но вы сидите передо мной и поворачиваете реку в другое русло, обесцениваете работу, которой... которой я живу и без которой меня нет. И самое ужасное: я верю вам, а стало быть, все проделанное мной — тщетно и бессмысленно. Я не могу открыть секрет миру.

— Простите, пани врач, мне нечего вам сказать. Вы пришли с просьбой, и она исполнена. Прошу вас покинуть меня, эти откровения отбирают столько сил.

— Конечно, но послушайте, — сказала она, утирая слезы. — А вы не пробовали самому себе задать вопрос о том, кто вы?

Пациент оживился. Он встал в полный рост и с изумлением сказал:

— Боже! Почему мне и в голову не приходило?

Она добавила:

— Заодно можете спросить, кто дал вам дар, я так пониманию, два вопроса допустимы.

— Я спрошу про себя, — сказал он.

— Как вам угодно, — сказала она.

Вновь воцарилась тишина. Теперь, когда он стоял перед ней, она могла различить его лицо. Лицо обычное, лицо прохожего, продавца, шофера, лицо мужчины лет сорока с неизбежными морщинами, с налетом угрюмости, но простым и открытым взглядом.

— Вспомнили что-то? — спросила она.

Он присел и уставился в пустоту.

— Память возвращается постепенно, — сказал он. — Детский сад, школа, работа, одиночество. Наверное, ничего особенного… Я, кажется, понимаю. Я, пани врач, типичен. Таких называют обыватели. — Он призадумался. Она молчала. — Помню детство. Помню, как дружить со мной никто не хотел, а еще помню девочку, что выдернула меня из-под колес машины. Было мне лет семь, она постарше. Помню, учился я плохо и обижали в школе, так эта девочка занималась со мной, и приятель ее учил меня драться.

Смутно в голове Даны всплыла эта история, будто бы она слышала ее раньше, очень давно, то ли рассказал кто-то, то ли читала книгу с таким сюжетом, или то был фильм — в общем, отголосок популярной культуры прошлого.

— Но затем он переехал с семьей в другой город, — припомнила она. — Это из какого-то фильма?

— Я так не думаю, — сказал он и посмотрел в ее глаза.

Да, она вспомнила, она узнала его. Вацлав! Как же ты изменился, мальчик! Это тот самый ребенок, которого она спасла от неминуемой гибели. Сколько глупых вопросов он задавал ей когда-то! И как она умилялась тем вопросам. Пока они дружили, она помогала ему словно братику, ведь у самой ни братьев, ни сестер. В нем жил детский чистый свет, греющий ее сердце и оберегающий от холодного заточения, уготованного Адамом. С Вацлавом она оставалась собой: мечтательной девочкой, желающей рисовать и рисовать, рисовать всей душой. Заточенные чувства наконец-то покинули клетку, жмурясь от солнца; из темноты, навстречу летнему дню вышла девочка по имени Дана. Радостная, в надежде на объятия она побежала к нему.

— Дана? — Он сорвался с места и крепко обнял ее. — Моя Дана.

— Вацлав, — сказала она. — Сколько мне нужно рассказать тебе, сколько нужно узнать о тебе.

— У нас будет время, Дана, — сказал он. — То, что все случилось так, не просто шутка жизни. Я ведь искал тебя, Дана.

И они болтали всю ночь. О том о сем и обо всем. Под утро Дана оставила его, оставила, чтобы вскоре вернуться и никогда не отпускать его. Он здоров и готов к выписке. Но было у нее срочное дело. Приехав в отчий дом, стоявший забытым на окраине города, она зашла в него, открыла дверь в свою комнату, где прошло ее детство, заглянула под кровать и вытащила на свет старый холст. Краски и кисти уже были при ней. Мольберт стоял у окна. Стряхнув с него пыль и паутину, она закрепила холст и принялась рисовать. И в этот момент она была счастлива по-настоящему. И рисовала она лицо своего отца Адама. Теперь она поняла, что все эти годы сама удерживала его в своем сердце, в заточении, облаченного в колючие доспехи. Но настала пора отпустить его, оставить ту ненависть к нему и его делу, пускай он покоится с миром.

Портрет был закончен. При жизни она не видела, чтобы радость касалась его лица, но сейчас с поверхности холста на нее смотрел добрый мужчина, умиротворенный и нашедший покой. Дана простила его и приняла решение после выписки Вацлава быть с ним и заняться делом по душе. Оставив последний мазок на холсте, она поклялась, что больше не вспомнит о своем прошлом и больше никогда не будет терзать себя чужими мечтами. И желала она теперь начать все заново. Начать все так, как ей хотелось, ведь это была ее жизнь, и теперь она не разрушала, а строила ее.

FIN

Показать полностью
[моё] Современная проза Драма Мистический реализм Авторский рассказ Текст Длиннопост
2
5
EvgeniySazonov
EvgeniySazonov
Авторские истории
Серия Допогуэра

Допогуэра (18 финал)⁠⁠

1 год назад

38

А правду ли говорят, Карло, что начались школьные занятия?

— Что есть, то есть, уж с месяц как. И все наши ребята ходят в школу, и Сильвия.

Но что на душе у тебя, Карло Кавальери? Ты с виду добродушен и приветлив, но не так уж разговорчив. Уж прости, но не становишься ли ты тихоней Карло Кавальери, и на душе у тебя что?

— Признаться, я все размышляю о Массимо и, оставаясь наедине с собой, всецело погружаюсь в наш последний разговор, и это изводит меня, и огорчает меня смерть его матери и то, что он покинул дом. Неотлучно он следовал за мной и не раз выручал и поддерживал, и каждое утро, просыпаясь, я все жду его призыва с улицы, но это как ожидать гостя, зная, что он умер. Примиримся ли мы когда-нибудь и что же за историю он раздул у себя в голове, уж так ли велика моя вина в нашей размолвке? Мною понукает печаль. Эх, найти бы ответы на все вопросы.

Ты в полном смысле слова повзрослел, Карло, и рассуждаешь серьезно.

— Я видел смерть поэта, и это было нещадно для меня. Я уличил сплетницу, и этот поступок откликнулся в сердце пониманием сотворенной мною непоправимости, о которой я буду еще долго сожалеть, уж не знаю, прав ли я был. Мой лучший друг отвернулся от меня… И «дети дуче», несчастный Микеле изгнан — виноваты ли они? Но теперь я стараюсь помногу читать, и оттого меняется во мне многое, и меняется скоропалительно. Я узнал, почему восходят семена и что вспять ничего не обратить, но не узнал еще, как умерять противоречия в себе и что же все-таки происходит в нас… Может, это так и останется для меня неузнанным?

Ну, что-то ты расклеился, Карло Кавальери. А скажи-ка, как поживает твой отец?

— В последнее время он омрачен работой. Иногда я слышу его разговоры о необходимости иметь железные нервы, о прениях, о профсоюзах, о «старых дураках-строителях», которые «выкидывают коленца». В общем, отца хотят «подвинуть», но он им «всыплет» и, если надо будет, «упрячет». Злоба могла бы стать его спутником, но он держится, и, как всегда, бодр и весел, и любит маму, хотя и взгляд его все чаще отрешен. Но что, если сравнить его положение с деревом, с которого послевоенная жизнь срубает старые и больные ветви, — процесс этот ранит его, но, быть может, это есть очищение?

Не рановато ли тебе, Карло, настолько уходить в себя?

— Важно быть в ладу с собой, и если, всматриваясь, я сохраняю равновесие в сердце, то о чем же мне беспокоиться?

А снятся ли тебе сны, Карло Кавальери? Раньше тебе снились сны о пахарях и о труде.

— Мне снятся сны, и в последнем я видел людей под крытой колоннадой. Те люди слышали ночной зов и поджидали торговца красными розами.

Но почему же не дает тебе покоя этот цветок, рожденный из дождя на алтаре?

— Мне кажется, я скоро все узнаю.

А Сильвия?

— О, Сильвия, неженка. Она хорошенькая. Она такая же премиленькая, и в ее компании я становлюсь веселым малым и смущаюсь немного, хотя мое смущение — обычная уловка, чтобы нравиться ей еще больше. Вчера она прожужжала мне все уши о подаренной ей умненькой собачонке, которую тоже назвали Душкой, а потом мы долго смеялись потому, что Сильвия где-то услышала, как кто-то предложил девушке «пойти на плясы», то бишь на «танцульки», и эти слова развеселили нас. Мне хорошо с ней, и тяжелые мысли отступают, когда она рядом. С ней все становится по-другому, и она отвечает взаимностью. Можно ли сказать, что я люблю ее?

Ну так за чем же дело стало?

— Всему свое время.

А куда ты собираешься сейчас, Карло Кавальери?

— В лавку. Мама наказала прикупить спичек и соли да вернуть долг, ведь иногда приходится брать в долг: жалованье отца не так уж и велико.

39

Солнце скоро угаснет, подумала Эвелина и, отуманенная, растравленная старым горем, свернулась калачиком на кровати, прижимая секретик к груди, хныча и зарываясь глубоко в запустелую нору, куда не проникнет ни чужая мысль, ни свет, ни понимание. Она была одна. Она предчувствовала, и отослала Карло в лавку, и говорила себе с досадой, что, быть может, предчувствие подводит ее, но предчувствие махало с берега, как старый приятель, — мол, ошибки быть не может. Она уснула.

А Карло брел один в толпе взрослых, спешащих по работе, и думал о том, что и сам он рано повзрослел и не за горами то время, когда он станет таким же взрослым, спешащим по работе. Поднялся ветер. На город легла печать скорого плача. И первые ажурные тучки запятнали солнце, и вот эти вот взрослые, спешащие по работе, оказались словно забрызганы солнечным светом, и это было красиво, но никто не поднял головы и не взглянул на обильно цветущую, дарованную небом роскошь. Эти взрослые застряли в стенных щелях, они видели только надкусанные торты на месте домов, вот только это они и видели.

Магазин был пуст посетителями и беден товарами, и бедные товары с подозрением смотрели на Карло — не стибрил бы чего! «Не слямзил бы кулек крупы», — бросила сковородка. «Это он-то? — лениво зажевали весы. — Он честный, видок жалкий, значит, честный». «Да черт их разберет, — вмешались болтливые дрожжи, — вспомните благовоспитанную кралю, мы и пикнуть не успели, как она хвать жменю гороху и наутек!» «Уж что правда, то правда, черт их всех разберет», — согласились товары.

А бакалейщик торчал за прилавком, напустив на себя важный вид, но при появлении Карло оттаял и лишь улыбнулся грустно. Был он человеком уважаемым, почтенным главой семейства, был он высок, крепок, широк в плечах, и ноги расставлял широко, чтобы занять места побольше на земле. Говорил он всегда громко, утвердительно, обожал хвастаться и выглядеть предпочитал опрятно, но дурные манеры, отсутствие такта и рожа спившейся коровницы (которой стукнуло лет пятьдесят пять) с усиленно вытаращенными глазами выдавали его дикарский дух. И не знал Карло, что бакалейщик прячет под прилавком только что прочитанное письмо от любимой дочери, которая вышла замуж и жила теперь в Риме — городе-рае, куда все так стремятся. А в письме говорилось следующее: «Прошу тебя, не навещай меня. Моя жизнь налаживается здесь, вдали от тебя и матери. Если ты приедешь, то тебе не будет места в нашем доме. Я больше не твоя „Рыбешка“, которую ты позорил всю жизнь и с которой ты сделал то, что сделал. Между нами нет и не было ничего общего. Не твоя, и больше тебе не дочь, Корнелия». И не мог бакалейщик думать ни о чем другом, кроме как о письме, разворошившем в его груди груды камней и переполошившем грубую душу.

Карло отдал долг, расплатился за соль и спички и в соответствии с заведенным порядком приготовился выслушать бахвальство лавочника военными подвигами, попойками в окопах, нескончаемыми приключениями в довоенных борделях. Но сегодня хозяин был тих. Хозяин почему-то представлял дочь на ветвях вишни, и от чувства вины перед нею захотел броситься в море, чтобы утопиться или получить от кого-нибудь по морде, стоя по пояс в пучине, и чтобы кровь из морды закапала на соленую воду. Он молчал и безразлично глядел на горсть чечевицы, напоминавшей ему черепа, наваленные в церковном подвале.

— Вы в порядке, синьор Тито? — поинтересовался Карло.

Но синьор Тито словно язык проглотил. Задетый за живое, он делал вид, что внимательно изучает чечевицу, а пребывал он на самом деле в аду раскаяния. Он сделал глубокий свистящий вдох, поглядел поверх головы Карло, будто за его спиной стоял дьявол, и, печально выдохнув, только и произнес:

— Сегодня мы закрыты.

— Как насчет распродать товары по бросовым ценам? — спросил дьявол от соседнего прилавка.

— Этакий ты выдумщик, — сказал бакалейщик. — Хочешь, чтоб я по миру пошел.

— Дитенок твой подрос и все расскажет, так и знай, — возглаголил дьявол.

— Что же мне делать? — сказал Тито.

— Там за городом болтается петля на вишневом дереве — петля уладит дело, — сказал дьявол.

— Петля уладит дело, — повторил Тито.

Хозяин очнулся, когда мальчик покинул лавку. В лавке пахло древесной смолой и сочной стружкой, и он стоял один за свежевыструганной стойкой, глядя на черепа, слушая немой крик вселенских пустот и испытывая боль, превышающую все известные ему боли…

А Карло побрел от лавки к дому, а навстречу ползли сановитые тучи, огромные, как черные айсберги. Скоро случится дождь, но мальчик все равно свернул с намеченного пути. Казалось, что зовет его алая роза: «Найдешь ли ты меня?» Прижимая к груди бумажный сверток, он проследовал известным маршрутом к мрачному пустырю — месту, где пали «дети дуче». И отсюда прошел теми же тропами, через которые не так давно шел побитым, опираясь на товарищей. И вот он в знакомом переулке, и перед ним та самая резная скамья-алтарь, но была она пуста, отчего мальчик выдохнул с облегчением.

Упали первые капли, и воздух стал темным и спокойным. Карло услышал гулкий выстук по одинокой дороге, словно шел гробовщик меж пустых ящиков. Мальчик затаился за углом, а из темноты соседнего закоулка в маленький дворик вынырнул его отец, Роберто Кавальери, и держал он в руках красную розу. Роберто постучал в дверь, и ему открыли — Мария Барбара, та самая с набережной Навильо-Гранде, та, что торгует побрякушками и выставляет тяжелую грудь напоказ. Карло подсматривает. Роберто протягивает девушке алый бутон, и она целует этот бутон и целует гостя, и после лобызаний Роберто раздраженно бросает: «Времени в обрез». Он входит в дом и закрывает дверь. А через какое-то время над скамейкой открывается окно и изящная дамская ручка бросает цветок на алтарь. «…Я нарву для тебя целое поле колокольчиков с Великой равнины вместе с мотыльками и стрекозами». — «Еще чего!» — «Тогда я осыплю тебя лепестками герани». — «Фи!» — «Но почему, Мария Барбара?» — «У меня аллергия на все цветы», — смеется Мария Барбара… И Роберто вскоре покидает дом. «…Я имею дело только с победителями».

Карло остался один под дождем, и ступор не давал сделать ему и шагу. Он чувствовал, что его отец сжег родину. Его отец не предавал Италию, и боролся со злом до победы, и был таким славным малым, но он предал семью, и это не укладывалось в голове. Мальчик видел себя вероломно обманутым и категорически не принимал и не понимал тот факт, что отец может быть таким притворщиком. Все другие взрослые вокруг могут быть какими угодно, но только не родной отец. А как же все те мудрости, что он говорил? А как же его высокая мораль? Как же эти глубокомысленные поучения? Ханжа, ничтожество, предатель! Моральный долг — сообщить матери, открыть ей глаза, с каким подонком она делит кров. Роберто сжег родину.

От дождя саднило лицо, и пакет со спичками и солью остался где-то в темноте, где льется вода с крыш и никогда не разжигается огонь. А Карло бежал по мокрому асфальту. Как пораженный кинжалом, он поскальзывался, разбивал колени, но крепко прижимал к груди розу, которая кусала его до крови, кусала обнажившейся правдой.

Эвелина как раз успела спрятать секретик и навести на себе порядок, когда в дом ворвался ее сын — промокший, убитый горем и с цветком.

— Что с тобой? — спросила она.

— Отец изменяет тебе. — И он протянул ей розу и заплакал, но принялся смахивать капли с головы, словно слезы были не его, а небесные.

Эту новость она встретила с пренебрежительным выражением, будто бы все это ее не касалось. Отчужденно она открестилась от открывшейся истины и от сына и отошла, но вдруг вернулась и, резко выхватив цветок, тоном укротительницы пантер повелела:

— Иди к себе.

Карло ушел и закрылся в комнате. Эвелина присела перед дверью и стала ждать. Дождь все лил и лил. И с дождя явился Роберто, порадованный Марией Барбарой, но израненный неприятностями на работе — комитеты, профсоюзы и все такое. Он застыл в дверях при виде жены — откопанной статуи с обагренным кровью орудием в когтях.

— Что это? — спросил он.

Их сердца застучали не в такт.

— Мне тяжело, Роберто, я раздавлена. Изо дня в день, изо дня в день мы играем с тобой в семью, играем на публику. — Статуя выпустила розу из рук. Говорила она монотонно, как неживая, потерявшая душу амфора. — Мы так запутались во всем этом, мы фальшивки, слышишь? Мы живем для кого-то, чтобы притворяться кем-то.

Она зарыдала взахлеб, но одновременно сдержанно и беззвучно, подавляя в себе рвущуюся бурю.

Роберто тихо подошел и присел рядом. Он был в намоченном пальто и с мокрой головой. Он заговорил, но смотрел не на жену, а на тыкву, лежащую у плиты, на жену смотреть было тягостно, а с тыквой говорить было легче.

— Наверное, оно и к лучшему, что ты узнала. Знаешь, ты не подпускаешь меня к себе с того дня, как мы вытащили тебя из плена…

— Прости, прости, — задыхалась она. — Я не могу, не могу, я не рассказывала тебе, но они… — Она начала заламывать руки, захлебываясь сильнее и тревожно оглядываясь. — Они… втроем… Но я не находила слов, как тебе сказать. Мне было так стыдно.

— Я знал об этом, ведь позже мы выловили всех. Акилле помог мне разыскать подонков, они поплатились, Эвелина, страшною ценою, но легче от этого не стало, и я, как и ты, не мог об этом говорить. Я видел, как ты высматриваешь их лица в толпе, но я не знал, как сообщить тебе… А после освобождения ты так держалась, с таким уважением к себе, будто и не было ничего, и знаешь, я даже поверил, что ничего и не было.

— Значит, ты знал? — рыдала она.

— Да.

— Ты все знал… и жил со мной…

— Ну, раз уж мы решили начистоту… — И он осторожно всмотрелся в ее залитое краской лицо. — Ты ведь любила его?

Она смялась, словно придавленная тяжким грехом, и отвернулась, пряча взгляд в спутанных волосах.

— Я знал о вашей интрижке с Норманом, — Роберто вновь обратился к тыкве. — У Тайлера был слишком длинный язык…

— Ничего не было, — вымолвила она. — Лишь его признания и попытки.

— Но поставь себя на мое место. Все это видели, а я не мог повлиять, от него зависели поставки, на нем сходилось многое… Все для дела, Эвелина, все для дела. А я был как обгаженный, как рогоносец, но я так любил тебя, Эвелина, а ты любила англичанина, уж не знаю, было у вас или не было, но его запонку с инициалами ты хранишь до сих пор, во-он там, за стенным шкафчиком. Мне кажется, что эта безделушка — твоя настоящая любовь.

— Я убила его, — сказала она.

— Да, — кивнул Роберто. — Ты выдала квартиру под пытками, но мы все закрыли глаза, Эвелина, он был чужак. Мы все сделали вид, что ты вынесла издевательства и отделалась только шрамом.

Она немного разжалась, и повернулась к нему, и прочитала на его лице жалость к ней и к себе, ведь, в сущности, они были жертвами времени. Разбитая, разрезанная на фрагменты наточенным чувством отравленной жизни, она спросила:

— Как же мы будем жить теперь?

Тишина застыла между ними. И алая роза лежала на полу, истекая водой.

Роберто встал со стула и, снимая мокрое пальто и направляясь в прихожую, мимоходом обронил:

— Приготовь-ка сегодня тыкву, давненько я не ел запеченной тыквы.

Она утерла слезы:

— В масле?

— В масле, — раздалось из прихожей.

Вышел сын, и отец подозвал его и сказал ему только три слова:

— Не трепись больше.

И Карло решил, что так будет лучше, пускай, пускай этот душераздирающий вечер закоченеет где-нибудь в памяти, канет в небытие, и чтобы то небытие было раскинуто под другим, нездешним небом, а они будут продолжать жить невозмутимо и, как полноценная семья, будут оберегать друг дружку. Они все заслужили счастья, думал он, и они нуждаются друг в друге, ведь каждому нужен кто-то рядом, кто-то, кто произносит твое имя и чем-то делится, и нужно учиться, учиться выслушивать человека.

Карло отправился на воздух. Было темно, и дождь был холоден. Наверное, в небе висят тяжелые ледники, раз дождь так холоден, подумал мальчик. Он осмотрелся — двор был пуст. Горел один фонарь. Под бледной лампой тосковала заложенная кирпичом арка. Он зашагал под ливнем. Он встал под промозглым светом, осыпаемый тысячами искр, и ощупал кирпич, пористый и осклизлый. Холодная, замаранная бранью стена, что сочилась дождем и бессмыслицей, казалась ночным стражем, за чьей спиной прикорнул покой. И Карло принялся выцарапывать песчинки. Как морской песок, стекали песчинки по пальцам, они пощипывали и были неприятны на ощупь, ведь царапались и кололись, но он выскребал и раскидывал, самозабвенно и старательно. И первый кирпич поддался, сдвинулся, расшевелился, расталкивая боками собратьев, он вывалился на свободу, и дело пошло на лад. И кирпичи валились под ноги с глухим стуком, словно кто-то вдалеке притаптывал землю на холме. Выбрось из головы, думал Карло, выбрось все это из головы. И кладка обвалилась. Открылась пустота, сырая, затхлая, бездонная, как пропасть между близкими. И он укрылся в темноте, присел и, обхватив колени руками, прислонился спиной к чему-то ускользающему, имеющему весенний запах, но жесткому, как шина. Я принимаю, твердо сказал он себе, я принимаю все. И больше он не думал ни о чем, а просто пребывал во мраке, чувствуя слякотное дыхание мира, который все еще прощупывал его.

40

Вдалеке мчались волны, и несли они с того берега волнительный шум. «Там снега», — возглашали волны, а преклонных лет женщина с волнистыми волосами стояла у самой кромки и слушала, слушала, слушала… Было пасмурно, прохладно и хмуро, и белое сонное утро только-только приподнимало голову с подушек. Где-то за туманом пели пикирующие с гор птицы и вскрикивали бодрые смельчаки, что карабкались по скалам к вековым начертаниям. Но сейчас она думала о нем и о том, как сегодня в предрассветный час, прежде чем уйти, он мягко, с нежностью подоткнул ее одеяло, и она проснулась, и, растроганная, в шутку голосом девочки прошептала, мол, «мышатам нельзя ходить на работу, мышата еще маленькие». До вечера он оставил ее одну, а она, не представляя жизни без него, отправилась на берег и все слушала, слушала этот шелест, этот опьяняющий шепот моря. И вот рядом она заметила мужчину почтенного возраста, и было видно по его задумчивому лицу, что занимает его что-то, и стоял он на кривизне кромки и был безразличен к волнам, что пробовали его туфли на вкус. Он посмотрел на нее и печально улыбнулся, и она подошла к нему.

— Мне так знакомо ваше лицо, — сказала старушка.

— Вы часто проводите время на берегу, — сказал старый незнакомец. — Все убегаете и приходите сюда.

— Прихожу сюда?! — засмеялась старушка. — Супруг оставляет меня, и… мне так одиноко без него… а здесь… — Она закружилась, расхохоталась от души и заспешила вдоль берега, прочь от старика. — Здесь, мой дорогой, здесь я прыгаю через скакалку, ха-ха! Я дюна морская, я вверяю себя морю, небу…

А он брел вслед за ней, и говорил что-то вдогонку, и чувствовал усталость. Лишь урывками она слышала его слова, но были они для нее непонятны и бессмысленны, ей хотелось носиться, хлопать в ладоши, порхать птичкой и кричать на весь свет о любви к благоверному. Но вдруг она остановилась и увидела, что идет на нее сердитый морской царь, и зубоскалит царь, бормочет заклятья, грозит нацарапать на ее лице имена детей своих. Она закрыла лицо руками, и в страхе перед неиссякаемым ужасом упала на колени, и заплакала протяжно и громко, точно над мертвым сыном.

Сбежались люди и обступили ее.

— С ней бывает, — задумчиво сказал старик.

— Это второй раз за неделю, синьор Кавальери, — сказали люди. — Она убегает встречать рассвет, думая, что ей двадцать и она только вышла замуж. Сегодня она узнала вас?

— Нет, — говорит старик.

— К сожалению, это необратимо, синьор Кавальери, — сказали люди. — Возраст, наследственность…

Поджав ноги, старушка расположилась на мокром песке. Созерцание волн, умирающих и воскресающих, успокаивало ее, будто бы она ждала подарка с глубины. А море шумело и кидало волны внахлест, и то был истинный голос необъятного. «Бууух-буух-бух», — издавали воды, «Шииих-шиих-ших-ш-ш», — трубила пена. В это утро с невидимого берега на женщину устремляли всепрощающие взгляды. Теперь ей не было страшно.

— Синьора Сильвия, — осторожно сказали люди. — Нам пора, синьора. Нас всех ждут в доме у моря.

— Мой муж там? — спросила она.

— О да, — ответили они. — Мы проводим вас.

Буууух-бууух-шиих-шиииих.

— С ней бывает, — растерянно произнес Карло, и ему стало так горестно на сердце, что он решил покинуть берег.

Мышка-вострушка. С мышкой-вострушкой он прожил жизнь.

Галантный медбрат, выждав время, помог Сильвии подняться и увел ее. Она была безропотна и ступала аккуратно, как по замороженному глянцу озера, и ежилась, ведь утро было промозглым. А Карло остался один на берегу в дребезжащем тумане, наедине с воспоминаниями об их долгой и счастливой жизни. У них есть дочь и сын и внуки, и дали они им все, что могли, все, что было в их силах, и перед ними долг свой они исполнили, и оттого Карло чувствовал себя человеком свободным, завершенным, готовым к тому, что предстоит всем и каждому.

Когда береговая дымка развеялась, старика с заиндевевшими волосами увидели птицы, и между ними завязался спор о том, что у него на душе. Одни птицы считали, что тот старец хочет есть, другие — что он больше ничего не хочет; особо мудрая птица с более темным оперением решила, что этот человек просто жалеет себя, она прокричала это и устремилась в воду лакомиться, и все последовали за ней. Птичий гам иссяк в голосе моря. Буух-бууууух.

Но Карло не жалел себя. Он покидал берег и вспоминал, как месяц тому назад Массимо Филиппи, известный в Италии скульптор, находясь на смертном одре, попросил о встрече. Они не виделись семьдесят лет, и Массимо хотел сказать что-то важное. И Карло, отговариваемый внуками, но все же, минуя расстояния и дожди, превозмогая болезни, мучаясь дорожной бессонницей, терзаясь волнением, от которого в груди пошаливало, прибыл в другой город. В том городе он подошел к больничной стойке и назвал имя, а девушка, одетая в униформу, ответила: «Ваш друг умер». «Но ведь еще вчера…» — «Он умер сорок пять минут назад». Наверно, та девушка была смертью, и, посмотрев на смерть, Карло ушел от нее. Все, что было, стерто временем, подумал он, все безвозвратно, все быльем поросло. Известного скульптора Массимо Филиппи часто критиковали за то, что собственные творения он награждает собственными же лицами. Автопортрет в людях, животных и предметах — такое мог сделать не каждый, и после его смерти все критики превратились в ценителей и «у него не все дома» сменилось на «утер всем нос». Шш-шиии-шииих.

После пляжа Карло зашел в питейную. Решил пропустить рюмочку. И в стакан ему плеснули жидкость с привкусом обугленной резины. Брр-р-р. Но он умел держаться и влил это не поморщившись. Однако все осталось как было. Не сегодня, так завтра, и Сильвия уже почти там, он был в этом уверен. Еще стаканчик! И все же мир сломал меня, подумал Карло, я принимал все как данность и никогда не сопротивлялся ему. Мог бы я быть кем-то еще? До встречи с красной розой я был кем-то еще… Простили ли меня родители? Они жили в иллюзии или свыклись? Отец. Он все-таки врезал Лео Мирино, когда в тысячный раз услыхал историю, что тот поймал бабулю на враках. Хе-хе! О чем только не вспоминают старики. Еще один, пожалуйста!

К нему подсел старик и спросил, не узнает ли он его. И Карло чуть со стула не упал, но он умел держаться и смог удержаться и на стуле. И они обнялись, а после Микеле обратился к бармену: «Приятель, налей нам, сегодня я хотел бы угостить старого друга».

FIN

Показать полностью
[моё] Роман Драма Послевоенный мир Италия Современная проза Текст Длиннопост
0
4
EvgeniySazonov
EvgeniySazonov
Авторские истории
Серия Допогуэра

Допогуэра (17)⁠⁠

1 год назад

36

Единственное вечно распахнутое окно перед кроватью Бабетты выходило на увитый старинной лепниной балкон на фасаде дома напротив. На балконе каждое утро молодая особа делала гимнастику. Лет особе было около двадцати, и обладала она пластичным телом, и вышла она и ростом, и статью, и солнечные лучи, точно в восхищении, вычерчивали ее рельефный стан с округлыми формами в нужных местах. А кожа ее была гладкая и блестящая от масел. Бабетта ненавидела эту девушку. Но в то же время так желала быть ею, что как-то раз воздела единственно подвижную руку к окну и, стоная от обостренного осмысления своей участи, возгласила: «Хотя бы на минуту!» Молодая особа заслышала покалеченный клич и уставилась на Бабетту. И, видно в силу юного возраста, восприняла вой как знак восхищения и поприветствовала зрительницу скромным книксеном, а затем продефилировала по балкону туда-сюда. А Бабетту сдавило извращенное смущение, а окно показалось ей проломом в стене, и в поведении юной особы она углядела непреднамеренный цинизм сверх всякой меры. Бабетта бы кинулась вон из комнаты, но… Все перевернулось внутри Бабетты. Молодая же особа, не замечая слез на безутешном лице соседки, поклонилась и, нагнувшись к стопам, приступила к растираниям икр.

Девушка, поди, думала, что проявленный к ней интерес носит профессиональный характер, мол, та женщина — хореограф какой или балерина, почивающая на лаврах, и надо бы свести с ней дружбу. Но стоило особе оставить балкон, как домыслы о лежащей артистке, что могла бы походатайствовать перед кем-то там в балетных верхах, торопливо улетучились из ее бестолковой головки. Молодая особа была легкомысленна. А Бабетта сразу потребовала передвинуть кровать так, чтобы из того «неотразимо скверного» домишки ее не обозревали.

Вскорости она задремала и увидела в полуденном сне карлицу. Ночью же ей не спалось и ливень немилосердно омывал затуманенные улицы, нарушая и ее покой, и покой ее темницы. Ливень хлестал в открытое окно, привнося обледенелый ветер, но ей недоставало сил позвать кого-то прикрыть ставни, хотя все всё понимали. Той ночью Бабетта остро прочувствовала жизнь.

А сегодня, по прошествии семи дней с момента движения кровати, в день раздора между Массимо и его друзьями, Бабетта, эта узница телесного лабиринта, беспричинно ощущала покой. Был полдень. Подрагивая, солнечные зайчики прыгали по стенам. Воздух комнаты был насыщен терпким духом вязового дерева. С улицы доносились свист и щебет, детский смех и зрелое гоготанье. А согретый ветерок водил по ее волосам и обвеивал ее лицо и руку с такой мягкостью, нежностью, что она томно ушла в глубины сладостной дремы. И стала она маленькой пухленькой девочкой, которая собирает цветы на зеленой полянке в первозданном лесу. А волосы ее украшены венком из амариллиса. Погожий день, солнце в зените, свежий ветер раскачивает кроны лавра. На дальних же полях, где высажены дынные да грушевые деревца, соловьи трезвонят трели о зеленых чащах… Какой-то шум за дверью.

Медленно, с ненавистью, величественно Бабетта раскрывает веки. Проснулась. Кто, кто посмел изгнать ее из рая? Гневаясь, но сдерживаясь, она ехидненько осведомляется:

— Чья это толстая задница там ползает?

Заскрипели половицы. Заскрипели ржавые петли, будто бы кто-то потянул дверь на себя. И стало тихо. Бабетта вслушалась — у порога тишина тишиной. Она всмотрелась — никого в проеме. Что за шутки? Но Акилле, в стельку пьяный, лежит за стеной, а Массимо является только по требованию, из чего следует, что это сквозняк играет дверью. Вроде отлегло, но раззадоренно-куражный гнев требовал высвобождения. Нацелив взгляд на дверной откос, она отпустила облегчающую душу отповедь:

— Так, так, так! Какой это скот шаркает там без всякой надобности? Позорище чертово, не знаю, что за гаденыш, но можешь не подстерегать меня, черта с два я выйду! Ха-ха-ха!! А если это ты, муженек, то давай с наскока! Ублажишь любимое бревнышко?

И ничего не поменялось: за окном пела полновесная жизнь, а за дверьми будто молчал покойник.

Она сыта по горло.

«Услышать бы мертвыми ушами: „Теперь унесите ее“», — подумала она и непроизвольно обмочилась. И по обыкновению ее заполнило чувство безбрежной безысходности и безбрежной брезгливости к своему исхудалому, смердящему телу. Лицо ее скривилось. А продушенные потом подушки затеснили голову, шерстяные подушки с щекочущими жесткими волосками, со всегда заветренной душой те подушки, с душком тления подушки те. Она ощутила, как ее существо вселилось в промоченный матрас и что в душе ее словно бы откармливался детеныш пошлой кошки, невыносимо тяжелый детеныш, соскребающий, исцарапывающий отрастающими когтями всю заложенную в нее любовь.

— Массимо! Сын! Я обмочилась!

«Опостылело», — подумала она и вместе с тем добавила вслух:

— И прихвати тазик, я снова опорожнюсь овощами!

Но порог комнаты никто не переступил. Акилле только и всхрапнул за стенкой. Вероятно, Массимо еще на улице. Бабетта было вспыхнула негодованием, но чудесным образом остыла, увидев, как через окно на крылышках теплого дуновения в темницу впорхнул кленовый лист. Подобно любопытному ангелочку, он парил над ее изголовьем так учтиво и так миленько, что ее сердце воспело радостью. Подумать только, казалось бы, вы представьте себе, ну как такое вообще возможно: всего лишь листочек, а как он рассеивает тьму, как он одаривает умилительной благодатью — ну разве не чудо? И весточка из благоуханного сада легла в ее здоровую руку. Эх, если бы она могла танцевать. А вот девочка во сне может танцевать. Ну так скорее туда, кленовый лист — билет в райские чащобы. Объятая потоком неги, Бабетта уснула сладко с невинно-детской улыбкой на нервных губах.

Здесь весна перекликается с летом. Здесь свежо. Здесь, виляя хвостиком, пребывая в гармонии и маленьком счастьице, прыгает и весело гавкает беленький пушистый песик — собачка из ее детства. Здесь бабочки садятся на руку. А в солнечных лучах поют, любопытно шевеля усиками, жучки да букашки. Кокетливой рябью веселятся здесь озера, щекоча упитанных селезней, утят, уточек. И жабки, поквакивая, скачут по озерной кромке. Маленькая Бабетта нарвала цветов, покружила на одной ножке, вскинула всю охапку к небу и давай прыгать. Прыгает вместе с песиком и тянет ручки к тучкам, рассыпанным по небу мраморной крошкой. Заливается смехом, даже хрюкнула, смеясь, прикрыла ладошкой носик, осмотрелась, хи-хи, сжала кулачки и опять хохочет. А затем плюхается на качели, что отдыхают в тени замшелого моста, и качается, качается, смеется, надрывая животик. А над головой ее порхает шмеленок, и ольховый пух всюду летает и кружит весенними снежинками…

Долго вышагивал перед дверью, ведущей в урочище абсолютно зрелого безразличия, в бездну исчерпывающей непригодности, в края нарушенного пищеварения, в края презрения, сожаления, непонимания, сумасшествия. Там, за дверью, сгущался мрак в сердце. Скованная, облаченная в роптание, в сумерках хныкающая, подосланная черным зноем, влачит она, едва шевелясь, вытесанное войной существование. Пилот, что сбросил бомбу и обрек ее, был человек кроткий? Смакуя пирожное или осушая стакан, при этом не забывая поглядывать на женушкины ягодицы, думает ли тот пилот о тех, для кого являлся серафимом? Что уготовано ему в посмертии?

…И замечает маленькая Бабетта у пруда, в колышущейся мягонькой траве бочкообразную корзину с круглой тяжеловесной, как мельничный жернов, пластиной, пронизанной винтовым механизмом. Такую штуку она видела давным-давно в плодоносящих виноградниках — винный пресс. Корзина сочится густой темно-синей выжимкой, стекающей ленивым вареньем по стенкам. Веет от корзины вкусно, сладко-кислым душком забродившей ягоды. И всюду: в прессе, возле пресса, на поршне, под поршнем, на рукояти — увиваясь вокруг резьбы, громоздясь на мягонькой траве, лежат, цепляются, толкаются, теснятся, сжимаются, лопаются, возвышаются, на ветру качаются виноградные лозы, виноградные кисти, гроздья. Ягоды позеленелые, фиолетовые убегают и катятся-закатываются в кусты луговой герани. На окаймляющих корзину обручах блинтовым тиснением выдавлено: «Испей». О, как же прекрасна серенада юного виноградного жмыха!..

В ее комнату через провонявшее белье, накиданное на полу, неотвратимо пробирается сквознячок. Он крадучись ползет, точно хочет быть незамеченным. Сокрыт сквознячок от глаз, прозрачен. Струится он по половицам, по покрывалу, сближается с Бабеттой, будто бы к себе привлекает. Прикасается ветерком к тесным подушкам, продушенным потом. Тем, что шерстяные, с жесткими волосками, с душком. В этих подушках тяжело дышать, они туго набиты чем-то съедающим воздух и стискивают, сжимают ее голову, словно она попала между нутром тумбы и выдвижным ящиком.

…Заглядывает малютка Бабетта в корзину, ручкой тянется к виноградному соку, но только шлепает по глади и не может набрать в ладонь напиток. Опечалилась. Но, как всякий упрямый ребенок, не сдалась, по виноградным лозам взобралась и таки исхитрилась (попутно прихватив пару виноградин) сигануть в сочные воды.

О чем ты думаешь, Бабетта?

— Я как заблудшая овца, что плутала впотьмах, а ныне вернулась домой.

Что видишь ты теперь?

— Вход в пещеру, увитую зеленью. Она вызывает во мне воспоминания.

О чем ты вспомнила?

— О нашей Первоматери, что пробегает вскользь по нечитанным страницам книги. Ту книгу перелистывает ветер. Мои страницы отшумели.

Войдешь ли ты в пещеру?

— В ней сокрыта любовь.

Бабетта открыла глаза в знакомой комнате с тяжелым потолком. Вдали слышались колокола и месса, и на душе было легко, словно бы она сбросила доспехи. Она привстала на кровати, вдохнула полной грудью, засмеялась. А потом увидела свою маленькую собачку, с которой так любила играть в детстве. Собачка протопала к ней, цокая коготками, и сунула мордочку в руку. Почесав ей за ушком и погладив, Бабетта обратилась к небу, и душа ее выпорхнула в окно, которое виделось ей при жизни проломом в стене. Пролитые слезы остались на простынях, а небо заплачет лишь завтра… Все проходит рано или поздно. Все проходит…

Явились разбираться подражатели великих сыщиков в сопровождении стажеров, скрупулезных врачей, все при полном параде — полчища препротивных зануд. А вот поладить меж собой не могут: придерживаются версий, в рассуждения пускаются со словечками «соучастие», «беспочвенные выводы», «Очернить хотите?», «Так своей или не своей, синьоры? Торчать тут до скончания века?». И все это столпотворение кричит, возится, подвывает, измышляет, а у Акилле и без того голова раскалывается — в общем, складывается все прескверно. Акилле держится в унынии, щеки его отвисли, под глазами набухли финики, и так у него внутри все склизко и заледенело, что тянет его к теплой бутылочке, но он пока во власти следствия. А за окном уже огни гаснут, а один ушастый (очень уж ушастый) приверженец дурной версии только входит в раж, а Акилле пробирает дрожь, выворачивается у него нутро, суставы крутит. Похмелье ведет себя будто сапожник-горемыка, напяливший ему левый башмак на правую ногу. Улизнуть бы. Где Массимо? Сын, кто-то произносит твое имя, тебя загваздали вопросами, сын? Что они мелят?

Массимо осматривает руки — его сыпь прошла. После смерти Бабетты прошла его сыпь. Облегчение, опустить бы руки в снег и зачерпнуть весенних ягод.

Кутерьму посещает главный. Главный знаком с Акилле по славным денькам борьбы. Главный главенствует до такой степени, что перипетии обретают упорядоченную форму. И из главного он перевоплощается в важного. Важный обращается к ушастому (неприлично ушастому) приверженцу дурной версии, во взгляде важного восходит важный вопрос: «Причина смерти?» Ушастый (поразительно лопоухий) в здешних краях новичок, что обязывает его почитать вышестоящего, ему не навязывают, но надо почитать вышестоящего, и он громким криком предполагает: «Причины естественные». Безмерные уши со страхом дрожат. Важный в восторге, до препротивных зануд доходит — «отчаливаем».

Мертвую Бабетту вынесли. Главный-важный, что помнил Акилле по старым денькам, пособолезновал, пожал руку и ему, и Массимо, и этому, с оттопыренными ушами. И, повинуясь своей нарочито-горделивой натуре, величественно вытолкнул в дверь препротивных зануд, точно Христос, изгоняющий торгашей из храма.

— Что мы будем делать, отец?

— Ты хотел изучать изящные искусства, сын?

— Да.

— Позволь мне вновь стать твоим родителем. И мы не будем впустую тратить жизнь.

— Мы уедем в Рим, отец?

— Мы уедем в Рим.

Бабетту похоронили второпях. Отец и сын второпях покинули Милан и обосновались в Риме. Всё второпях, второпях… И никто второпях не заметил кленовый лист в руке Бабетты, с которым она погрузилась в землю, как в сладкую дрему.

Массимо и Карло больше не увиделись. Кленовый лист вернулся к Началу, и сыпь прошла…

37

На душе было паршиво. За окном кривлялся дождь, и Роберто решил, что этот дождь щедр на ухищрения по части попадания за шиворот и вообще все дожди одинаково валяют дурака. Он склонился над бумагами в задумчивости. Комиссия требовала отчет к завтрашнему дню, но, к своему стыду, Роберто Кавальери по прозвищу Сокрушитель оказался в этих делах полным профаном. Да, он занимал пост и официально руководил устранением завалов и оценкой ущербов, но, по правде сказать, должности он не соответствовал. Он умело пускал пыль в глаза и строил из себя профессионала, почти что новатора, а фактически за всеми принятыми решениями стоял помощник. Роберто лишь ставил подписи, невольно улыбался при согласованиях, ну и, бывало, втолковывал ребятам, которые ленились на работах, прописные истины (и кулаком, и доброй фразой) — тут уж не без этого. Еще не зная, что сказать, он мог пуститься в пространные монологи о смысле бытия и важности общего блага (этому он научился у молодого драматурга, воевавшего в его отряде).

И вышло так, что сегодня, накануне важного мероприятия, он оказался нос к носу с неразрешимой проблемой, у истоков которой стояли его узкий кругозор и разбухшее высокомерие. Пиджак что-то тесноват.

Тук-тук.

Войдите.

А вот и помощник приковылял. Пялится лукаво-взволнованно и видит твое жалкое положение. Будь начеку, Роберто Кавальери, будь начеку.

Помощник был неказист, староват, обрюзгловат, плешив и в толстых очках. Лицо его вроде бы и заурядное, наипростейшее, но какое-то маленькое, словно украденное у доброго лилипута. Роберто видел в нем прислугу низшего ранга, дикобраза, мелкого пошиба инженеришку. Почему же он так не нравился Роберто? А что он делал во время войны, когда Сокрушитель отстаивал страну? Но этот мыльный пузырь был нужен: все расчеты делал он, все доклады писались его жирной рукой. Само собой разумеется, после составления бумаг Роберто перепроверял цифры, досконально штудировал планы, изучал въедливо чертежи и с серьезным видом подписывал — толковый Роберто. Но вот сегодня, накануне важного мероприятия, отчет для комиссии составлен не был. Отчего же?

Роберто посмотрел на пустое место:

— Присаживайтесь. — Имени помощника он не выучил, называл он его то Джованни, то Альбино, то Фаустино. Так как же его зовут?

Поколебавшись, безымянный таки присел.

— Мы принимаем комиссию, — произнес Роберто в ожидании, что тот возложит на себя задачу.

Безымянный же одобрительно кивнул, но промолчал — что-то он затеял.

— Означенная комиссия прибудет завтра. — Начальник прочувствовал, как пиджак стесняет его в плечах, немного сгорбился и заимел пришибленный вид. — Завтра мы окажем им радушный прием.

Глаза Роберто метались в поисках чего-нибудь, что можно взять в руку, дабы выглядеть начальственнее. Он не находил что сказать, он не привык распинаться перед ничтожествами. И вдруг заговорил о дожде и забитых стоках, и оговорился о какой-то ерунде, не имеющей отношения к делу, и оговорка следовала за оговоркой. Он пытался перевести речь на нужные рельсы, но помощник молчал упорно, делая вид равнодушный, словно слушал жалобы Роберта на женушку. А ведь этот дикобраз не так давно сам завоевывал расположение Роберто, надоедал и подлизывался, набивался в ближайший круг, добровольно (абсолютно добровольно) взваливал на себя всю серьезную работу. Он раболепствовал, никогда не отказывал. Каков подхалим! Как же незаметно он поставил Сокрушителя в зависимость от своей персоны. Как же его имя?

Подтолкнуть помощника не получалось. Что поделаешь, будь они в отряде — Роберто просто врезал бы ему хорошенько и было бы все чин чинарем, но тут-то подход другой нужен. Не сдержав гнева, Кавальери гаркнул:

— Комиссия ждет отчет.

Инженеришко нагловато сощурился, словно что-то взвешивал, обвел загадочным взглядом дилетанта за столом да вполголоса произнес:

— Заверяю, синьор Кавальери, для специалиста не составит труда подготовить блестящий отчет. Этого мнения придерживаюсь не только я, но и все управление, а говорю я это вовсе не по соображениям для себя корыстным, а потому, что под всеми документами стоит ваша подпись и вы числитесь исполнителем.

С досады Роберто парировал:

— Вы меня переоцениваете.

— Уж в чем в чем, синьор Кавальери, а в таких вещах можете не скромничать. — И с этими словами безымянный зашевелился и приподнялся из-за стола.

Как бы не ударить лицом в грязь? Но Роберто точно онемел, угнетенно смотрит он вслед уходящему «как его там». Не горячись, но он горячится:

— Вы что воображаете?

— Простите?

— Отважились мне хамить!! — дыбит шерсть Роберто.

Но безымянный знает себе цену:

— Вы хотите признать собственную несостоятельность?

Роберто тушуется и рассеянно говорит:

— Я ваш начальник.

Инженеришко наступает:

— Вы в затруднении по одной простой причине — вы не на своем месте.

Все это зашло слишком далеко. И пиджак вот-вот затрещит по швам. Роберто хочет кричать во все горло, хочет с маху снести голову этому «никто», но чувствует странное опустошение внутри, точно имеет дело с сакральной правдой.

Инженеришко дожимает:

— В этих бумагах вы видите лишь загогулины, белиберду. Вы никогда не учились инженерному делу. Вы здесь за военные заслуги. А такие, как я или синьор Фантони, синьор Стефани, обязаны быть у вас в услужении, хотя мы занимались строительством, еще когда вас и в помине не было.

Ну и поменялся же этот инженеришко! Стоило ему раскрыть карты, как он приосанился, взгляд стал ясным, твердым, и уже не мелкая сошка сидит перед Сокрушителем, а Специалист с большой буквы, а Специалисту с большой буквы не пристало говорить намеками, большой Специалист выкладывает все на прямоту:

— Между нами, господин Кавальери, я не испытываю к вам злобы, мы оба живем в такое время… но я все же за социальную справедливость. Я понимаю, что была возможность заполучить это место, а у вас семья, я все прекрасно понимаю.

Кавальери принужденно засмеялся, будто имел дело с глупцом, будто он одурачил этого глупца в наперстки. Роберто старался сохранять лицо, оставаться главным, но чувствовал, как стеснен пиджаком, умят очевидностью, и по существу возразить ему было нечего. Вопреки своим убеждениям Сокрушитель внезапно сказал:

— Может, вы бы хотели приличную прибавку к жалованью? — И Роберто назвал размер приличной прибавки.

Какой пронырливый глупец этот Сокрушитель, думал соблазнить специалиста прибавкой? Он, что же, считает себя герцогом Миланским, что с барского плеча швыряется государственными средствами? Инженер покачал головой и смерил Роберто неподражаемо уничтожающим взглядом.

— Высокочтимый синьор Кавальери, — он это сказал, но как он это сказал: с чувством собственного достоинства, тоном человека, стоящего на ступень выше по социальной лестнице, корифея в своей области, — я благодарю вас за подачку, которую, к слову, вы могли бы подкинуть мне и раньше, но дело не в этом. Мы…

— Мы?

— Да, мы. Мы, члены управления, составили петицию о смещении вас с должности. Синьор Кавальери, вы некомпетентны. Мы любим Милан, мы мечтаем возродить его, у нас имеются идеи по реконструкции, а мы всё ходим кругами вокруг завалов, всё не можем грамотно расчистить улицы. Почему? Потому что мне приходится тратить все время на расчеты, которые должны делать вы или ваши заместители. Но по большей части все новоприбывшие — такие же герои войны, синьор Кавальери. В петиции еще с десяток фамилий кандидатов на смещение.

Тенденция, подумал Роберто, тенденция сейчас такая — выдворять героев с высоких постов. Такие, как он, позанимали должности в зените славы, тогда люди были опьянены победой и считали партизан универсальными специалистами во всем. И да, он урвал, выбил это теплое местечко, а теперь пожинает плоды. А как иначе? Семью надо кормить, и любой бы на его месте, если бы выпала возможность… Но говорить с ним в таком тоне! Не на того ты напал, человечек без имени.

— Сделайте одолжение, синьор… э…

— Синьор?

Роберто снялся с места, и до него мало-помалу дошло, что ранее он был излишне самодоволен, напыщен и несправедлив с подчиненными. И сейчас он никак не мог припомнить ни имени этого человека, ни других имен.

Инженер посмотрел на Роберто, как на угловой штамп формальной бумаги, и сказал укорительно-насмешливо:

— Вам не стыдно, что вы так обходитесь с людьми? Считаете, что все должны вам, но не можете запомнить имен тех, с кем работаете бок о бок. Примите правду, синьор Кавальери, — ваше время ушло, Италии нужны строители-совершители, а не сокрушители.

Роберто потерял дар речи. Когда все это всплывет наружу (а оно всплывет), его размажут, сожрут вместе с потрохами. Он побледнел и только и смог вымолвить:

— Пошел вон.

Показать полностью
[моё] Роман Драма Послевоенный мир Италия Современная проза Текст Длиннопост
0
3
EvgeniySazonov
EvgeniySazonov
Авторские истории
Серия Допогуэра

Допогуэра (16)⁠⁠

1 год назад

34

Слова редактора с напором ударили сквозь многоголосый шепоток, словно нефтяной фонтан выбился из жирной земли:

— Вам лучше покинуть газету.

Забулдыга. Пропойца. Давно пора…

— Идите к чертовой матери! — топнул Акилле Филиппи, потрепанный «рыцарь пылающего меча», охрипший голос Партии действия, отец Массимо. Топнул еще раз и напыщенно швырнул надкушенное яблоко на стол. Акилле Филиппи — человек, не роняющий достоинства.

— Вы пьяны, — сказал редактор. — Как и вчера. Терпеть вас нам не по силам. Попрошу оставить редакцию. За расчетом явитесь, когда будете трезвы.

Он повернулся вполоборота, давая толпе знак разделиться, и кивком головы предложил рыцарю Филиппи пройти сквозь строй.

Прихлебатель. Бездарь. Постоянно подшофе.

Ощерившись и покачиваясь, Акилле отважно таращился на редактора, но все не мог рассмотреть харю, разве только эти крохотные ноздри. Маленький человечек, гномик с узенькими ноздрями, тонкими усиками и недвижимыми чертами лица — без возраста, без пола, но с амбициозным голосищем тирана. Акилле хохотнул, для него этот гном был обезличен, он лишь функция и формула, резолюция и синус, если бы один на один, да он бы затоптал его, как мышь!

— Рано меня сбрасывать со счетов. — Рыцарь пера пригубил походную фляжечку — верную спутницу и молчаливую подружку. — Я такие могу статьи…

Цену набивает. Однозначно пропащий. Да у него опечатка на опечатке.

— Я не сомневаюсь в ваших способностях, — пренебрежительным тоном, как бы делая одолжение, прочеканил маленький, но смелый редактор. — Просто вы, как человек, владеющий словом в совершенстве, достойны более серьезного издательства, мы слишком мелки для вашего таланта, господин Филиппи. Засим прошу вас… — И вновь этот человечек с маленькими ноздрями указал на дверь.

Как его, а?! Что он ответит? А редактор-то красиво его, а?! Уматывайся, Акилле Филиппи. Проваливай, пьяница. Браво, начальник! Как его, а?!

Толпа развесила уши. Шелестевшие до того страницы притихли, печатающие до того машинки умолкли, и только пепельницы курились и телефоны звонко лаяли, как песья свора. Собрание сворачивало себе шеи: то подобострастно взирая на прелата-редактора, то с презрением косясь на скатившегося журналиста. Он был для них изгоем, его деятельность в подполье, которой он так кичился и о которой упоминал при малейшем случае, их не интересовала. Они были молоды, войны толком не видели и жили в совсем иных плоскостях. На него давно строчили кляузы: воняет, хамоват, помят, навязывается, опаздывает, витает где-то там, откашливается мокротой, громко говорит, не лоялен правительству, не лоялен редактору. Он был точно громоотвод с навешанными ярлыками, что противны порядочным и приличным людям. Но главный ярлык развевался над навершием громоотвода белой тряпкой — вышел в тираж.

Пускай уже катится ко всем чертям!

В случае посягательства на рабочее место у Акилле была заготовлена речь, но та речь уместна в пространствах скандала, свары. А этот гномик с узенькими ноздрями, этот недалекого ума бесполый человечек взял и обхитрил маститого писателя. Что Акилле мог ответить на восхваление своего таланта и признание, что, мол, они все вокруг мелки перед ним, как клопы, — что он мог на это возразить? Здесь сказать нечего.

— Вы признаете, что я достоин большего, чем эта работенка? — неуверенно пробубнил Филиппи. Он понял, что его прижали к стенке и ни туда и ни сюда.

— Я в этом не сомневаюсь. — Человек с крохотными ноздрями и бровью не повел. — Вам нужна возможность реализовать накопившиеся идеи, а мы лишь освещаем спорт. Попробуйте поработать в «Новой прессе».

Акилле сделалось горестно. Какие еще «идеи»? Ну не может же он сказать, что у него нет накопившихся идей?

В детстве семья его часто переезжала из одного захолустья в другое. Жили, что называется, на чемоданах. И нигде он не мог прижиться, и нигде он не мог завести друзей. Незадолго до войны он обрел любовь, а в войну обрел товарищей, и сейчас, стоя перед сборищем скорпионов, он понял, что был счастлив в годы трагедий, в те годы он был нужен. А в мирное время он не может освоиться, как и в детстве. Сейчас его изгоняют, завтра о нем забудут, для них он нечто вроде коротенькой заметки на полях. Вышел в тираж. Они не замечают очевидного — Бабетта сживает его и сына со свету. Акилле вынужден пить, он не может сосредоточиться на работе, Бабетта уничтожает в нем личность, Бабетта — женщина, запаянная в неповинующемся теле и с таким хаосом в бессмертной душе, что одной силы ее взгляда хватает размазать гостя прошеного и непрошеного. Бабетта его жена, она родила Массимо, она их с сыном персональный демон. Почему так? Почему они не отдадут ее в заведение? Боятся осуждения общества.

Разордевшись, гном-прелат-редактор хлопнул в ладошки и скомандовал: «По местам!» Все угодливо поймали эти два слова, как милостыню, и с придыханием, с радостью повиновались: расселись «по местам» и стали читающими, пишущими, строчащими, шелестящими. Пепельницы разогрелись, дыму напустили, кхе-кхе! Люди-статьи, люди-блокноты, люди, сбивающие друг друга с ног, когда уткнутся носом в бумаги, спеша к нему, к прелату-гному-редактору. Всегда нужен пастырь.

Прелат-редактор с зажатой под мышкой газетой был недосягаем, он мог урезонить эту братию, даже если б они накинулись всем скопом. И какой-то там Филиппе, что когда-то там в подполье, да с него бы взыскать следовало, а то что ни день, то на бровях. Взяли из жалости, за старые заслуги, но не справился этот Филиппе на бровях, что-то там у него с супружницей, но кого это все волнует? Его писанина — корм для пламени, прах к праху, пепел к пеплу. Исписался. Сам порушил карьеру. Вышел в тираж. Но скандал ни к чему, по-хорошему надо с ним, по-доброму, мудро надо с такими «Филиппе на бровях».

— Желаю вам удачи, — сказал редактор и отвернулся. — Так, а позовите мне этого раззяву… А где наш лентяй… Жду звонка от…

Работа резво набирала ход. Разобравшись с «рыцарем пылающего меча», гном-редактор разворошил угли, и никто не слонялся без дела.

А про Акилле все забыли.

Матч.

Какой счет?

Срочно в номер.

Тираж?

Сигарету?

Ха, да я с их тренером накоротке.

Спасибо за идею, с меня вечерком выпивка.

Выставит вечерком выпивку.

Призываю тебя в свидетели, он пообещал выпивку вечерком.

Они не замечали Акилле Филиппи, бывшего гласа Партии действия. Не замечали демонстративно — ты больше не с нами, Акилле Филиппи.

Подумаешь, поперли с работы. Да пропади они пропадом, лизоблюды, подлизы, подхалимы! Смотрят на тебя во все глаза, все эти набранные в штат молокососы, сопляки и соплячки, сверлят тебя пустыми зенками. Глазеют трусливо из-за спины гнома с тонкими усиками, гнома с лилипутскими ноздрями…

Хватит, не обманывайся, никто на тебя не смотрит. Никто. Они еще имеют наглость так игнорировать, так открыто закрываться. Никто не смотрит.

В этот миг под твоими ногами протекает подземная река, и люди молятся в рощах в этот миг, и кто-то, кого ты не знаешь и никогда не увидишь, ставит книгу на полку, а ты остался без заработка. Женщина с грубыми руками чистит яблоки именно сейчас, когда тебя вышвырнули. И памятник напротив собора накрыт брезентом и перетянут так туго, что его конь может лишиться ног, а ты с этой минуты никто, ты никчемный отец, проникшийся тоскою. На что ты будешь содержать жену-калеку? В тысячах миль от тебя лодку прибило к берегу, в сотнях лет до тебя пастух созывал стадо с вершин, а перед тобою дверь с распахнутой веером аркой над ней, и поздно пенять на себя, и все твои перспективы теряются из виду в дыму курительных пепельниц. Через миллионы лет мы покорим чуждые планеты, через миллиарды лет мы свернемся в Ничто, но выгнали тебя сейчас, и без куска хлеба ты остался сейчас, ты знаешь такие слова, как «апостроф» и «паллиатив», но без работы толку-то от этих апострофов? Отфыркнись приличия ради и уходи, состоявшийся «почти святой». Уходи через дверь с распахнутой веером аркой. Поймет ли кто-нибудь маленькую трагедию маленького человека, что оказался без средств, но имеет зависимость от пойла, держит дома чудовище, любит сына, но слишком никчемен, слишком придавлен тягой к пойлу и растоптан обязательствами перед Бабеттой (в горе и радости, болезни и здравии), чтобы быть сыну отцом? С оплывшим лицом, закрытый в скорлупе изгнания, ты выглядишь глуповато, словно герой мифа, искавший всю жизнь злодея, а когда встретил его, то отчего-то опустил глаза. Ты мог бы показать характер, и явить этим бездарям масштабного оратора, и поставить их на место, да что там — в тебе есть сила бунтаря-заводилы, и ты мог бы лишь словом поднять в редакции восстание… Но кое-где ждет рюмочка, и кое-где на подмостках вертят задами женщины с потекшей тушью, но чистым нижним бельем. Проще залезть в долги, проще не видеть сына, проще позабыть свой адрес. «Поэт за решеткой» угробил себя пойлом, и ты такой же, и ты слышишь этот зов из кабачка. Когда-то все звезды и весь небосвод рухнут, и не будет больше вечерней дойки, и луна улетит в бездонную темень, и от всего на свете останется только коровий череп в поле, и последний человек будет стоять у журчащего ручья. И сейчас ты чувствуешь себя этим еще не родившимся человеком, тебе нужно сочувствие, успокоение, ты хотел бы обрести внутреннюю уравновешенность, вот только все это надо заслужить, вот только за всем этим стоит каторжный труд над собой.

А зачем его вообще держали? Пустотреп ведь и недалек.

Когда-то вел подпольную борьбу через газету.

Хм. Гм. А так и не скажешь, видно же, что туповат, ему, похоже, начхать на увольнение.

Как же тяжело сейчас. И в душе состязаются обида на всех и жалость к себе, а рефери — зов из кабачка. Рефери присудит победу пойлу, и пойло победит и обиду, и жалость, и любовь, и желание все исправить.

Смиренно, но вроде бы как-то пристойно и не без самодисциплины, в общем вполне себе сносно и почти не шатаясь проковылял Акилле Филиппи к двери с распахнутой веером аркой над ней, и оставил свою работу, и поплелся на зов кабачка. Эй, есть ли кто-то там? Остановите меня, у меня нет сил остановиться! По пути его облаял пес и попытался цапнуть, но быстро отвязался. Затем с лязгом загромыхал трамвай и пронесся мимо. Больше по пути к кабачку событий не случилось.

35

Третий день как Массимо не появлялся в компании. Обеспокоенные пропажей товарища «сыны Италии» выдвинули к нему посольство. Самоназначенные делегаты Карло и Сильвия решили сперва пошарить по прилегающим дворам, ведь может статься так, что у их друга какое-никакое дело в тех местах. Разыскивать долго не пришлось — его заприметили за мытьем обтерханного тазика в проржавевшей воде приямка соседского дома. При виде миссии Массимо не двинулся с места, а только интенсивней заработал скребком, соскабливая с тазика заскорузлые наросты. Делегация приближалась, но он не обращал внимания и продолжал скрести металлическое дно лохани в развороченном приямке. Согбенный, с поджатыми губами, с потупленными глазами.

Карло и Сильвия поприветствовали его, и он швырнул ответный кивок. Затрубила тишина, и в той тишине воробушки перепархивали с оливковых ветвей на каменные руки. Друзья спросили, куда он девался на три дня, и он признался, что отец валяется с перепою и все домашние дела и уход за матерью легли на его плечи. Тишина сделала еще залп. Разговор не клеился, Массимо держался отстраненно. Карло предложил помощь и ожидаемо получил отказ, а девочка по наивности завела разговор о найденной улиточке, что живет теперь у нее дома, и раковина улиточки перевязана бантом. Массимо же буйно заскреб борта тазика, и слова ее растаяли в клокотании, хватит тут рассусоливать — заявил медный тазик.

Очевидно, что между друзьями пропало взаимопонимание. Карло тяжело вздохнул. Сильвия недоуменно смотрела на обоих. С виду все соблюдается, но ясно как день, что отношения расшатались, изветшали, и характеры окостенели до неузнаваемости. У девочки навернулись слезы. Тишина притворялась обычной тишиной, но таковой не являлась, а являлась тихой панихидой по уходящей дружбе.

Из покоробленного тазика Массимо вымывал дерьмо Бабетты и сейчас ощущал себя опозоренным. Он, мальчик, что наделен редким даром видеть замысловатую красоту, должен вымывать дерьмо матери из тазика. И сыпь как никогда зачесалась на руках. Мерзко. Потрясенный сложившимся положением, а в особенности тем фактом, что находится в этом положении под пристальными взорами, он вдруг взорвался и обвинил Карло в заносчивости. Пришло время кое в чем разобраться. На изломе дружбы самое время.

Карло:

— Что на тебя нашло?

— Я свалил с ног Бартоломео, — ответил Массимо, — я спас Сильвию, привел помощь. Но все восхищение лишь тебе, а я? Ты у нас теперь прославленный, а ведь я был с тобой в самые трудные моменты, даже когда нас чуть не пристрелили, но ты об этом упомянул лишь раз, невзначай, а все считают, что ты все сам и во всем один.

Сомнения отпали, и худшее свершилось. И Массимо, увы, прав. Карло был слишком погружен в размышления об алой розе и что-то упустил в их взаимоотношениях. Не исключено, что сегодня все оборвется. А вот как все смягчить и исправить?

— Прости, я… согласен с тобой, но ты не в духе… — сказал оторопевший Карло.

— Может, это ты «не в духе» оттого, что я не разделяю твои радости?

При виде распри Сильвия начала хныкать.

Карло:

— Она плачет, продолжим потом.

— Я таскался за тобою, — говорит Массимо, говорит и с померкшим взглядом встает во весь рост, держа в руке скребок. — И водился с вами, обормотами, — задыхаясь от горечи, твердит Массимо. — Но вы все тупицы и ничего не смыслите в том, в том… что я…

Сильвия разрыдалась, но Массимо не мог остановиться, он выговаривал и проговаривал все, что скрывал в себе, и в выражениях не стеснялся. Оковы молчания спали. Ему бы попридержать язык, но уже третий день он без продыху, пока отец в загуле, выстирывал белье Бабетты, кормил ее с ложечки и слушал слова мертвой женщины — его помехи на пути к переезду в Рим. Конечно, это был нервный срыв от переутомления, но не перегнул ли он палку, переиначивая на свой диссонансный лад мнение об умственных способностях товарищей, об их недалекости и что они не ровня ему? Слушать его было тошно, и ушная вата была бы как нельзя кстати сейчас. В общем, выпалил он все как на духу и охладел.

А после скоропостижно снизошло затишье, и никто не краснел от стыда, но у всех ум заходил за разум. Случилось. Впервые смелый Карло поник, а его представление о людских взаимосвязях уширилось, и это открытие породило в нем на удивление сдержанное разочарование. В глубине души он был готов к подобному исходу, и не сказать, что растерялся или был ошеломлен, но чувствовал он себя так, словно его потоптали босыми ногами, ведь с недавнего времени ему врезалась в голову мысль, будто он отлично разбирается в людях, и Массимо, по его мнению, не из тех, кто устраивает истерики, и нате вам! Теперь свежевырванная мысль болталась перед Карло обрядившейся тушкой и по-идиотски и назойливо кудахтала: «Твои мерила порченые, докопаться до нутра человека в твои-то годы… хо-хо-хо-хо-хо! Поройся в себе для начала, если не наскучит, хи-хи-хи-хи-хи!»

Но Карло беспокоило еще кое-что:

— Зачем тебе этот скребок, Массимо?

Напуганная Сильвия спряталась за Кавальери — в руках Массимо палаческий топор, никак не меньше.

И он смотрит на скребок, что сжимают его покрытые сыпью пальцы. Пальцы могут сеять ячмень, взрезать распорядительными жестами воздух, как это делают устроители праздников, но его пальцы держат оружие, и что же, направит он его на друзей? Да что за сумасбродство? Что ты делаешь? Как по щелчку небесного шутника, к Массимо вернулась осознанность, и он понял, как жестоко сглупил, поддавшись непонятной мании. Он оробел. Он вынырнул из помрачения в минутную нелепость момента.

А где-то на пустырях жгли костры, и вокруг костров гнездились люди, а ветер нес этот дым сюда, к месту раздора, въедливый, налипающий, прогорклый дым затухающих костров. Шалаш бы из хвороста и там поселиться. Массимо глянул на синее небо, но увидел бельевые веревки, на которых сушились дамские чулки. Вбил себе в голову, что гений, но что он понимает? Искусство для него сейчас — это непроторенная тропа, и он не знает, на что способен, но зато проникнут презрением к окружающим. Ему опротивело собственное самомнение, неоправданно завышенное, но и задабривать никого он не хотел, он просто стал одинок в один нелепый момент. Он выронил скребок. Порой в душе человека, и даже совсем еще юного человека, происходят неведомые никому вещи.

Никто не находил слов. Размолвка случилась.

Держа тазик, Массимо побрел домой.

А вдалеке выпивоха справлял малую нужду на приступок белокаменного круглого портика. Выпивоху ничего не гложет, и он не считает себя простаком, он видит в себе философа. Вчера под ливанским кедром он повздорил с другим пьянчугой, который с лихвой переврал про свою персону, мол, он тот самый подпольный газетчик-разоблачитель, что в войну подпольно разоблачал. Ишь как завернул! Ишь чего втемяшил себе! По всей видимости, самозванец; и они разругались; и получил по итогу самозванец по зубам; остудили его, не с простаком он связался, а с философом, а философ, даже когда мочится, остается философом.

Показать полностью
[моё] Роман Драма Послевоенный мир Италия Современная проза Текст Длиннопост
0
2
corneyplodt
corneyplodt
Авторские истории

Три секунды⁠⁠

1 год назад

Trahit sua quemque voluptas*

Петрович пытается укрыться от запаха туалета, разбрызгивая по стенам струи дезодоранта.

Карим ползает в Интернете - явно, в поисках своей жены, живущей во Франции. Но она сейчас в Амстердаме.

А я просто лежу. Пью пиво из большой, коричневой бутылки и чувствую себя погранично. Между тем. Поперёк явности. Вдоль глупости. Через чёрствость.

Я счастлив и в тоже время одинок на этой большой скамейке лучших друзей. Когда есть три секунды. По одной на каждого. Они как вынужденная ссылка в утреннее одиночество трёх здоровых мужиков. На три секунды.

Три секунды серого, зимнего Питерского утра, на восьмом этаже точечного дома в спальном районе. Полупустая квартира, два кресла, продавленный жизнью диван, дорогой кофе в кухне на столе. Каждый из нас в разных концах этого занесённого в поднебесье подвала.

Каждый думает о своём, но в одном мы сходимся - мы упорно ищем тёмную дверь с яркой надписью над ней - "выход". Словно хотим уйти посреди сеанса из кинотеатра, где разрекламированный фильм оказывается полнейшим дерьмом.

- Карим, пива - одним словом сказал я, делая попытку сесть на полу среди подушек.

Его реакция была мгновенной - он бросил мышь, глаза покинули липкий экран

монитора, он весь устремился на кухню, к белому, сытому брату холодильнику.

Я зашёлся от смеха и, протягивая в его сторону, свою на половину пустую, бутыль повторил. Теперь правильно:

- Карим, хочешь пива?

Он устало махнул рукой и, повинуясь рефлексам, снова уселся за электронно- поисковое безумие. Поиск жены продолжался.

Где-то далеко Петрович издал звук возмущения. Вероятно, кончился баллончик освежителя.

А я вспоминал, как мы лежали в уютной постели очень далеко отсюда и, гладя друг друга по мокрым щекам, глазами сказали всё. Слова забыты, у нас был иной способ общения. Намного более ясный и понятный. Глоток пива. На журнальном столике горели две синие свечки, потрескивая от смущения, а может тоже от страсти внезапно охватившей их.

Но я здесь. За миллионы, миллиарды километров, парсеков. На другом конце города. Пью и не пьянею. Одиноко скитаюсь внутри себя по лабиринтам воспоминаний и образов.

Но белое полотно медленно сползает с памятника, птицы срываются с чёрных ветвей, разрывая пополам небо криками радости. Слышны гудки автомобилей, по железной дороге гремят товарные составы. Мир внезапно ворвался в окно.

- Письмо!!!- нечеловеческим голосом кричит Карим, жадными глазами поглощая строчки на экране.

- Она уже в Праге!- кричит он, мне, давая понять как это близко, почти в соседнем доме. Окнами во двор.

Петрович шумно покидает гостеприимную ёмкость туалета и шлёпает босыми ногами на кухню. Он нуждается в кофе.

Слышен настойчивый звонок в дверь, и я очень надеюсь, что это ты, преодолев километры, пришла забрать своего непутёвого мужа.

Даже бутылка захотела свободы, жалобно попросив поставить её на пол. Свечки одиночества догорали, отбрасывая на стены корявые тени. Три секунды прошли. Дальше куча вечности.

Сколько в ней секунд?

*Trahit sua quemque voluptas (лат.)- Каждого влечёт своя страсть. Из Вергилия.

16.02.2002

Показать полностью
[моё] Лирика Проза Современная проза Малая проза Рассказ Текст Самиздат
0
3
EvgeniySazonov
EvgeniySazonov
Авторские истории
Серия Допогуэра

Допогуэра (15)⁠⁠

1 год назад

32

Карло быстро шел на поправку. Предписанный доктором постельный режим строго оберегался мамой. Каждый день его навещали ребята, а Массимо и Сильвия притаскивались и по два, а то и по три раза на дню. Их присутствие было на руку Эвелине: рассевшись возле лежачего, они с упоением глазели, как Карло, ворча и морщась, пил лечебный отвар целебных трав по рецепту овдовевшей Чезарины — жутко горькое снадобье. В отсутствие гостей от такого «угощенья» Карло отказывался наотрез. Как-то Сильвия обмолвилась подружкам, что он самый крепкий мальчик во всей Италии, потому как от одного только запаха того лекарства сшибает с ног, а если уж на вкус, господи помилуй, то можно и дух испустить. Потому Сильвия частенько прихватывала кувшинчик с маминым компотом: душа яблока и сердце корицы, необыкновенно гармоничный, нежный напиток. Глоток — и тревоги уходят, глоток — и к тебе подступает вдохновение.

Кстати, о вдохновении. В безмятежные часы Карло почитывал литературное пособие. То самое, приобретенное у синьора Манфреди, человека из порядочной семьи. Авторы там учили, как описывать предметы, и в пример приводили пишущую машинку. Разложите ее на слова, советовали они, с чем ассоциируется. Вот Сильвия ассоциируется с яблоком и корицей — а машинка? Они там пишут: клавиши, литерные рычажки, шлицевые соединения, металлические площадки с буковками, красящая лента, ударные звуки… Карло захлопнул книгу: нудно, скуку нагоняет, дребедень, галиматья, да чихать он хотел. Ух! Уже что-то и получается. Если вдуматься, то можно такие заметки насочинять, что сам, который «Комедию» написал, позавидует.

Как-то Сильвия притащила две груши: одну для Карло, а другую схрумкала сама. Затем припожаловал и Массимо, угостился грушкой-сестрицей, а Карло остался с носом. Жуя, Массимо поделился последними сплетнями:

— Говорят, Валентина наведалась в лавку за крупой, а на нее даже не посмотрели. Ушла с пустыми руками. Хозяин только и рявкнул: «Иудам не отпускаем». Затеяла она было на день рождения внучка гостей пригласить, но не пришел никто. Сосед ее говорит, проплакала втихомолку весь день. Внучку проходу не дают: говорят, ладно, что мочился, а вот что бабушка такая, за это достается ему.

На рассказы эти душа Карло откликнулась досадой и растерянностью. Не такого исхода он ожидал. А какого? Он заерзал, точно подозреваемый, проваливший очную ставку, и откровенно спросил:

— Я поступил подло?

— А разве ей досталось не по заслугам? — ответил Массимо.

— Возможно, но не стал ли я сам, как она, доносителем? — вздохнул Карло.

Вошел Роберто, отец Карло, Сокрушитель, легенда Сопротивления, душа нараспашку. То-то сейчас будет. В глазах детей он прочел затруднительное раздумье.

— Сын, — сказал Роберто Кавальери, — я знаю о твоем поступке.

Он осанисто сел на краешек постели и удостоил друзей назидательно-благомудрым взглядом. Выдержал паузу и поучительно-важным тоном изрек:

— Сын, мой сын, твоя чаша познания еще не наполнена. Сейчас ты в поисках истины, как и ты, Массимо, как и ты, Сильвия. Вы получаете свои истины из окружающего мира, но он искажен войной, искажен бедствиями, идущими за войной по пятам. И сейчас, дети, вступая во взрослую жизнь, вы должны смотреть на нее всецело, видеть общность и тесное родство между подлостью и благостью. Все наши поступки — это составные части жизни. Без ошибок, без провалов в самом нашем существовании и смысла не будет. Это условие, если хотите — правило Всевышнего, из которого мы должны извлекать уроки и набираться опыту. Наши деяния есть деревья в едином лесу, в нем мы укрываемся под ветвями. В этом лесу мы огорожены от неизведанного, вне его лежат связи между смертью и вечностью. А пока мы здесь, мы оступаемся, это неизбежно, мы не понимаем себя, мы не понимаем, что движет нами, но пока в нас есть совесть, нравственность, моральные убеждения, мы можем быть честными перед собой и мы имеем право прощать себя, прощать других. Если ты честен, если ты осознал ошибки, если ты не лжешь и не лукавишь, то жизнь твоя праведна.

— Я раскаиваюсь, отец, — горестно сказал Карло. — Быть может, я влез не в свое дело? А внук Валентины теперь страдает.

— Сын, — молвил Роберто Кавальери, — сейчас ты расплачиваешься за поступок, обусловленный духом времени, не вини себя. То, что ты признаёшь свою ошибку, говорит о твоей зрелости как мужчины, и я рад этому. Я услышал о травле внука синьоры Валентины, я сегодня же потолкую с родителями этих ребят и с самими ребятами. Думаю, мы все уладим.

Роберто Кавальери смолк, угрюмо поразмыслил, церемонно осмотрел всю честную компанию, будто они для него читаные страницы, и добавил:

— Вам, дети, необходимо понять: глядя на искаженный мир, вы перенимаете все его грязности. Основываясь на эфемерных понятиях, вы мните себя судьями других, но при этом еще не научились сопоставлять все аспекты, понимать все контрасты. В вас еще много максимализма и идеализма, поумерьте пыл. Цените это время, прошу вас, будьте детьми, пока можете, не живите войной, оставьте перебороть все ее ужасы нам, взрослым, вершившим ее. В моем отряде был молодой драматург, и он говорил про изгнание из рая Адама и Евы, что эта история олицетворяет прощание с детством. Изгнание повзрослевших из детского рая. Когда-то для вас станет чужим все, что дорого сейчас. Берегите нынешние годы. Подумайте над этим.

В комнате водворилась тишина. Такие умничанья были для детей в новинку. Сплошь и рядом они слышали штампованные побасенки или проповеди, но вот эти слова прямо застали их врасплох. Надо обдумать, познать, и чтобы оно там все улеглось, а лучше всего промолчать с понимающим видом, дескать, не глупцы же мы, хоть и дети еще, но Сильвия не смекнула:

— А что с драматургом стало?

— С драматургом? — повторил Роберто, наморщив лоб. — Облавы на наших были повсеместно. Жаль паренька.

— Погиб? — спросила она.

— Жаль паренька, — сказал Роберто.

Снова тишина.

Такой он и был, Роберто Кавальери, мог подобрать нужные слова, но молвил их по случаю. Порхали те словца, точно птички мандаринки, — умненькие, красочные, содержательные, вдохновляющие, мягко садились на плечи товарищей и пели, подбодряли. А на врагов щедро гадили те словца, превращаясь в тучных голубей, что ошиваются у хлебной лавки. А вы говорите, крестьянин. В Пьемонте люди осваивают красноречие не из книжек, а из мудрости народной. Вот так вот.

Великомудрую тишину развеял вознесшийся с первого этажа голос попечителя, бдящего за старушкой, голос Лео Мирино:

— С тобою ухо держи востро! Приладила швабру… и все-то у тебя вкривь и вкось! Ей повторяешь-повторяешь, по сто раз кряду, а она… Бабушка, бабушка, этой щеткой пол только исцарапала, а говоришь, надраила. Усердие твое гроша ломаного не стоит. Эх! — Вероятно, тут он подвел ее к поцарапанному месту на полу. — Глянь только, ну чего бурчишь? Чего… Ох, видно, наказывает меня Господь за излишнюю добродетель. Цацкаться тут с тобою. Эх-хе-хе-хе-хе. Пользуешься моим потворством. Хитренькая ты неряха, поправь-ка лучше передник. А чего косынка набекрень? Ну чего, чего заулыбалась? А… понятно. Ну давай-ка твою стряпню попробуем — базилику-то накрошила?

Но Великий Воспитатель не всегда был для бабушки только лишь критиком. Иногда, в порыве внучьей любви и под действием горячительного, делился он с ней наблюдениями за городской жизнью. Так, через пару дней после распеканий за царапины поведал он бабуленьке, мол, «сыны Италии», которые токмо и получали по мордасам от «детей дуче», видать ошалев от неудач, загнали противников в западню и всыпали так, что те еле ноги унесли. А «сыны» теперь, после мщения, вроде как за ум взялись, уже не носятся, как шушера там всякая, а с видом невозмутимым прогуливаются по улицам да беседы ведут о будущем, об учебах, о строительствах. Но и про озорство не забывают: и мяч гоняют, и на велосипедах упражняются, и горлопанят частенько, только теперь все это без придури и дурашливости. Поугомонились они, победители, марку держать надо. Так-то вот.

33

Через пару недель Карло встал на ноги. По-новому расцвело детство, расцвело днями, приводившими в восторг праздной беззаботностью и трепетным ожиданием благоденственного будущего. Обстоятельный Массимо, вострушка Сильвия, закадычные друзья — все здесь, рядом, такие сердечные, такие близкие. А враги? Враги повержены, все пошлины уплачены, все узлы развязаны, и казалось бы… казалось бы… но красный цветок.

Вскоре она явилась к нему во сне. Ярко-алая роза, затененная стенами, обвитыми плющом. Она лежала на задворках напоенного дождем города, и взирала на Карло, и пела ему с источенного червями алтаря. Была ли она наградой? Должен ли он был, точно рыцарь, преклонить колено перед ее бутоном? Непознанная, поджидала она в безлюдном переулке. Оплакиваемая водами неба, напитанная водами неба. Мертворожденная, пела она заупокойную мессу. И вдруг увяла, и бутон ее, свесившись, словно опрокинутая чаша с причастием, излился кровью, излился разладом в душе. Истлела. О нет, она не была вознаграждением.

Карло открыл глаза. Ночь. Темнота. Родители на днях перебрались в смежную комнату, и во мраке он пребывал один. Перед ним распахнутое окно и черное небо, на котором, красуясь, властвуют звезды, а в комнате будто распустился призрачный аромат зацветшего пруда. Почему она пленила его? Она ли стоит перед окном? Но там никого нет. Но разве не от нее веет дождевой влагой? Ему стало не по себе. Заколыхались занавески. Пронзительно вальсировал сквозняк, и ему почудилось, что скульптурное лицо, сомкнув губы, насвистывает где-то. Дрожа, он вжался в кровать. Вцепившись в одеяло, он накрылся с головой и, зажмурившись, зашептал молитвы, которым учила бабушка Чезарина. Вокруг бродил страх. И между словами «как на небе» и «хлеб наш насущный» он спросил алую розу, что ей нужно, но она не ответила. Она прилегла на кровать. Он представил ее бархатную кожу, изгибы лепестков и трепещущие в темноте шипы. Странница ночи, что вернулась откуда-то…

Чуть свет его разбудил звук хлопнувшей калитки.

На горизонте воссияло. Бок о бок с яркими лучами зари показались и сочные тучи, влекомые к городу самой засухой, — небесные моря, что наполняют испарившиеся водоемы.

День был преимущественно солнечный, но местами оживленный тучами, и тогда соборы и руины окроплял легкий дождик. «Сыны Италии» и сестренка Сильвия собрались на окраине под ветвями каменного дуба, приютившего у подножия барельефную плиту, украшенную переплетением лилий. Мерцающие капли соскальзывали с листьев на узоры. Чудный день. Светлый, прохладный, уютный, счастливый день детства.

— …Подстрекательство — вот как это называется, — подытожил долгий монолог серьезный Энцо, пытавшийся казаться самым взрослым и в суждениях, и в манерах. Вероятно, поэтому он так сильно горбился, отчего получил прозвище Верблюжонок.

Рядом на зеленой травке растянулся взбалмошный Ренато.

— Да ладно вам. — Он смачно зевнул. — Микеле пропал и жив ли он вообще? Слыхали, что с его братом и Задирами стало?

Закивали косматые головы.

— Можно забыть о «детях дуче». Покидаем-ка мяч, а!

— Я не я, коль пропущу от тебя, кривоногого, хоть один гол! — бросил Ренато вызов его брат.

— Карло, — обратился Массимо, — чего приуныл? Молчишь и молчишь все утро.

Вверх по тропке, выложенной диким камнем, прихрамывая, следовал человек без имени. Фигура в черной рясе, подпоясанной солдатским ремнем. Наружности он был прескверной, а тонкий аромат сандалового дерева плелся за ним, подобно преданному, но умирающему песику. Проходя мимо собрания подростков, человек бросил укоризненный взгляд и, пробормотав невнятную скороговорку, трижды чертыхнулся. Ну, тут иначе и быть не может — черный заклинатель.

Ребята, все как один, перекрестились.

Когда заклинатель скрылся за холмом, тревоги общества поулеглись.

— Бьюсь об заклад — колдун это, — затараторил Сесто, известный теоретик в области мордобития. — Ух ты ж! — на манер взъярившегося прокурора в пылу прений, он замахал кулаком куда-то в пустоту. — Это один из вязальщиков, вот нисколечко не сомневаюсь.

— Вязальщиков? Это кто? — встревожилась Сильвия.

— Да, кто это? — загалдела публика.

— Это старая легенда Милана, — полушепотом промолвил Сесто и уселся в центр нагретой солнцем плиты. — Их нарекли «замогильные вязальщики».

Лица вокруг побледнели, а Сесто все больше входил в раж.

— Монашеский орден, что заправляет вязальным цехом, а цех тот под городом, в катакомбах. Там ткут они на древних станках похоронную накидку.

И все обомлели. И наступила тишина. А Сильвия со страху вцепилась в руку Карло. Слушатели многозначительно, с усмешками, переглянулись: понятно тут все — дела сердечные.

— А зачем?

— В соборе стоит статуя Варфоломея, — с воодушевлением молвил Сесто, обнаружив в себе замечательного рассказчика. — Кожа с него содрана.

— Так уж и без кожи? — возопил Верблюжонок.

— Цыц! — зашипела публика. — Сесто, продолжай.

— Угу, освежеван, как дикий зверь. Язычники! — гаркнул Сесто, и народ разом отпрял. — Нехристи казнили его. — Сказатель почесал макушку и поморщился. — Язычники.

Сесто замолк. Аудитория придвинулась вперед и замерла. Уши навострились, глазенки буравили его, как безумного прорицателя, что, не ровен час, выкинет какой-нибудь фортель.

— Так я и говорю, — продолжил он, — бедняга Варфоломей стоит там в храме без шкуры. Наблюдает и ждет. Ждет. — Сесто затих, прикрыл глаза, призадумался, а замурзанное лицо приняло чудаковато-рассеянный видок, словно мальчик окунулся в воспоминания. Но резко его озарило: — Так и говорю, монахи как выткут накидку, так и занавесят ею бедолагу. Он-то и оживет и по городу начнет ходить…

Верблюжонок Энцо оборвал его на полуслове:

— Ага, под покровом ночи, только без накидки, в чем мать родила, и к дамочкам будет цепляться.

Зрители дружно залились смехом.

Массимо насупился — таких историй он выдумывал по десятку на дню. Только держал их при себе. Ничего нового.

— Да то сущая правда! — раскраснелся Сесто от такого неверия.

— Ну ты и простофиля, — заключил взбалмошный Ренато. — Насочинял тут. А ну-ка, кыш! Моя очередь байки травить. — Он уселся на место рассказчика, выждал, пока улей прожужжится, и запел другую песню: — Папаша как-то меня отправил порядок навести в подсобке, там-то я книженцию и нашел. И вот в ней настоящие легенды Милана собраны, и запомнилось мне там жуть одна про нее.

— Про нее? Никак она безымянная?

— Ну. Обличье ее не помню, да там его и нету. Но запомнил, что явилась она однажды ночью к одинокому синьору и у окна встала.

Карло обмер. Ему показалось, что его нашли и говорят с ним устами товарища.

— «Я та, кто не видела стен Иерусалима», — декламировал Ренато. — «Я та, кто приходит в мир, когда идет дождь и крысы смеются. Меня ты можешь видеть в отражении мокрой мостовой».

— Чушь собачья! — констатировал Верблюжонок. — Детская байка, давайте лучше в футбол.

Для Карло легенда словно несла персональное послание. Красная роза стояла в цвету совсем рядом: высаженная под открытым небом, и сорванная, и выпавшая из охапки. Он будто смотрел на нее с холма, а она дремала в тени мемориального валуна, на земле, усеянной опавшими листьями. Он прислушался к ее далекому зову, а почувствовал трескучий мороз, выталкивающий камни из промерзлой земли и пробирающий до костей. Она — морок, забирающий уверенность. Она — пожираемая червем книга с вызревшими страницами, читая которые погружаешься в первозданные страхи. Эвелина, его мама, обладает даром предчувствия — и, бесспорно, Карло унаследовал его, оставалось только расшифровать алое предзнаменование. Ведь все это к чему-то вело.

В последующий вечер Карло поделился своими тревогами с Массимо, единственным другом, кто понимал (хотя и скрывал это, но Карло давно раскусил его и хотел пооткровенничать) во всех этих странных и запредельных штуках. Друг выслушал внимательно, обдумал услышанное, но развел руками. У Массимо богатое воображение и представляет он себя в будущем малюющим картины да ставящим спектакли. Но предчувствия Карло — это из области эзотерики и мистики, а Массимо не по этой части. Он непрозрачно намекнул, что лучше не забивать себе голову «суеверщиной», и добавил: «А то как засядет, так… так засядет, вот».

В той вечерней беседе у поваленного дерева Карло совершил новое открытие — друг изменился. Друг, что всегда рассыпался в советах, приободрял, поддерживал и выслушивал, теперь держался отстраненно и, будто бы памятуя о пережитых приключениях, пытался отдалиться мирно, ускользнуть с добром и взмыть воздушным шариком в небо. Карло принял это с досадой, но спокойно и понимающе. Ведь и он чувствовал, как мальчишеские острота и задор, что проказничали в его сердце, налетели на иллюзорное ограждение, за которым, зубоскаля и серьезничая, обитали взрослые — изгнанники из детского рая. Там и для «сынов Италии» уготованы места: вот ваши билеты, усаживайтесь, пристегнитесь. Ваш пилот опять надрался! Местами будет потряхивать! Взлетаем! Готовьтесь прыгать на лету вон в ту клоаку — на подмостки тюремного цирка. Отлично! Вперед! Грохнулись! Ушиблись? Терпеть. Обсыхайте. Возлагаем на вас… уплатите взнос… а теперь получите: долговые расписки, сверхурочные, пеленки, сифилис, кризис, измены, профсоюзы, ревматизм, геморрой, шиши, и за все за это вы заплатите, уж не сомневайтесь, стрясем с вас до пуговки, до ниточки. Родителям спасибо, что зачали, а вы отдувайтесь. Влачите и влачитесь… Из хорошего? Изобилие, трагедий изобилие и поученья обоюдные. Что? Рано? А сколько вам? Ну так мы обождем, время пролетит… А вы трезвенники? Не беда…

Прежними они больше не были. Карло все глубже заглядывал в себя и вчитывался в книги, Массимо засматривался на перспективы отъезда. Рим — неувядающий город, город успеха, где можно проявить себя, заявить этим снобам и бездарям: «Вот он я! Талантище! Глядите! Преклоняйтесь! Почитайте!» Желание самовыражения терзало Массимо изнутри и прогрызало плоть, причмокивая и талдыча высокопарно: «Ты аки глыба. Велик в искусствах. Прекрасен в лике. Ты, аки Давид библейский, разил Голиафа камнем и деву спас. Какой замах, какой бросок! Им не понять: примитивны, замухрышки, им отрадно низкое». Ощущение избранности бродило в нем с рождения, но он подавлял его, прессовал до невозможного, брал за горло и полушутливо поучал Богом данного Спесивца: «Мы не можем сиять, мы как-никак на людях, изгоями быть — ни-ни», а Спесивец помалкивал, но с нежностью, словно охочий до дармовщинки сладкоежка, кивал в согласии и лукаво подмигивал.

Массимо сохранял с Карло иллюзию союза, но умаление его роли в деле победы над «детьми дуче» сердило Спесивца, распаляло желание реализоваться и подпитывало неприязнь к другу. Скрывать ненависть долго не выходит, она слишком горяча, и правила уценки для нее не писаны. Прежний Массимо умер за пустырем. Новый Массимо выпячивал лицо из приоткрытой двери. Но Карло видел в его холодности переходный период — люди неизбежно меняются.

Показать полностью
[моё] Роман Драма Послевоенный мир Италия Современная проза Текст Длиннопост
0
4
EvgeniySazonov
EvgeniySazonov
Авторские истории
Серия Допогуэра

Допогуэра (14)⁠⁠

1 год назад

31

Американский журналист и его любовница-француженка расположились за круглым столом. Приборы на трех персон. Салфетки с ажурной вышивкой. Он и она ждали третьего. Панорамные окна первого этажа открывали вид на опаленную галерею, чей фронтон поддерживала колоннада в форме задрапированных женских фигур. Кариатиды. На шеях двух статуй были повязаны красные платки.

— Как ты нашел этот ресторан? Разве город не страдает от голода? — спросила она.

— Город не страдает, страдают глупые люди, — сказал он. — А для неглупых людей всегда все найдется: и еда, и питье, и развлечение.

— Говорят, провиант и сигареты тащат со складов союзных войск.

— Многое из того, что тащат, уходит в Рим, — сказал он.

— Почему?

— В Риме проходит первый съезд участников Сопротивления, их следует кормить подобающим образом.

— Но ведь всюду голодающие.

— Это дело престижа. На съезде будут представители и других государств, тех, что помогали Сопротивлению, а в стране шаром покати. На таком мероприятии требуется особое обхождение и морить голодом союзников несолидно. Так что из соображений гостеприимства все лучшее и жирное идет в метрополию.

Подоспел официант и наполнил бокалы шипящим шампанским. Пш-ш-ш-ш-ш-ш. Grazie. Звонкое чоканье. Тонкое стекло на тонких ножках. Фужеры запели в ре миноре. Глоток. Приятное пощипывание. Развязно заискрил, защипал вкус фейерверка. Еще глоток. Сигарета. Он прикуривает даме, затем себе. Шелестит обертка вокруг шоколадки.

— Когда он придет? — спрашивает француженка.

— С минуты на минуту.

— Как ты это представляешь? Как одна минута лежит на другой минуте? — мурлыкает она.

— У тебя только одно на уме, — одобрительно улыбается он.

Теплота рук согрела бокалы. Ей девятнадцать, и время еще не коснулось ее. Ему сорок пять. В Штатах у него сын и дочь и Бритни. Но сейчас перед ним очарование: тонкое лицо сужается к подбородку, приоткрытые губки, опухшие от порочных слов, беленькие фарфоровые зубы, клац-клац, кожа упругая, как дыня, и такой же запах, откровенный взгляд ореховых глаз, юнцы от него робеют, окрашенная под плоды каштана челка наискосок. Он все не мог налюбоваться. Что с ней станет, когда он уедет? Она вернется в Дофине, к мадам и девочкам?

— Кто он? — интересуется она.

— Его зовут Анджело, во время войны занимался контрабандой. Сейчас старший у грузчиков, но за работу держится. Поговаривают, любвеобилен.

— Вот как?

— Может вскружить тебе голову.

— Оу.

— Скользкий тип, как я слышал.

— Что ты сделаешь, если он начнет подбивать ко мне клинья?

Его взгляд метнулся к парадной двери, и он понизил голос:

— Мне надо разжиться информацией. К торжествам съезда Сопротивления я хотел бы набросать статейку об иностранных агентах, помогавших партизанам.

— Значит, ты у нас циник. Взял меня не просто так.

— Но тебе ведь нравится.

Появился Анджело. Опоздал. На ломаном английском промямлил что-то наподобие извинений и уселся против света. Анджело и француженка. Им хватило и беглого взгляда, чтобы разочароваться: оба слишком доступны, ни в нем, ни в ней нет той целомудренной пружины, которую так приятно натягивать до момента срыва. А уж когда сорвется, то приобщай пассию, к чему душа лежит. У обоих эта пружина давно была сломана, и друг в друге они ясно разглядели хоженые тропы, тут и пририсовать-то нечего.

Меж тем подали холодные закуски. Мраморный сыр, завернутый в листья молоденького дубка. Политые сливочным соусом распаренные мидии. Их собирали ветхими сачками на средиземноморских отмелях. Над мидиями заклубился прохладный морской душок.

Еще шампанского. Смех. Недвусмысленный смех. Никто не скован, и сигаретный дым овевает компанию. А сигареты не абы какие, а со сладкими смолами, и струятся смолы роскошными завитками по легким, и с привкусом они кофейного ликера. Шик. Кариатиды за окном держат свод — глаза глиняные, равнодушные, они смотрят на пир за стеклом и на пустующие души, а в телах — сытость. Пресыщенность. Удовлетворение.

Американец не теряет бдительности: поменьше пития, побольше разговоров. Гостя надо расположить к себе и выудить сведения, пока он не пьян, а то наплетет лишнего и не по делу. Такой стол — издержки для редакции, так что скорее разговорить его.

— У вас превосходный английский, господин Анджело.

— При-пи-хлилось кое-какае дельцы иметь с парнями из Аглии. — Он улыбается француженке. Она говорит на английском чище: много практики. У нее свои делишки с парнями из «Аглии».

— Когда занимались контрабандой? — Журналист подливает и показывает официанту жестом принести еще. Questo minute signore.

Анджело расхрабрился:

— Это не ни секрет, я памагал сопротивлянию в паставке правянта и одежды.

— Поставки шли из Британии?

— В аснавном они, да. У них было полно… как это… камандеровашных к нашим отрядам. На самам деле обачная практика. Бывалье я памагал и в дялах пасерьезней, — разоткровенничался Анджело.

Горячие закуски. В центр стола водрузили плоскую тарелку, груженную тонкими ломтями мяска. Ломти нарезаны из клейменой скотинки. Ломти свернуты в трубочки и перетянуты шпагатиками. А чем фаршировано мяско? Само собой, начесноченными и перетертыми маслинами.

— Выпьем?

— Salute!

Пора перейти к сути дела.

— Вы не могли бы поподробней об этих агентах?

Француженка сидит боком, и Анджело видит ее профиль. Задрала подбородок. Выдает себя за приличную, краля, но прореха в воспитании так и читается. Бесстыжие глазки. С кем она водилась, что стала такой? Вечернее платье оголяет. На плечах россыпь веснушек. Они бы столковались и без слов.

— Не могли бы вы, господин Анджело, что-нибудь припомнить об этих агентах? — обходительно напомнил журналист.

— Ох да! — выдохнул мечтатель. — Чаще всяголь прихадялась работать с Тайлером Норманом. Он состоял в отраде Роберто Кавальери по прозвищу Сокрушитель.

Американец записывает в блокнотик.

— Вы давали подписку о неразглашении? — уточняет журналист.

— Я всагда оставался в тени.

— Где сейчас Тайлер Норман? — спросил журналист.

— Кто-то сдал адрес канспиративной квартиры в Милане, и к нему награнули ночью. Бедняга. Бедняга Тайлер Норман. Его замучали до смерти. — Анджело допил до дна.

Еще шампанского, еще кьянти, еще коньяку!

Анджело захмелел. Гы! Только посмотрите: в одном банкетном зале собрались подлинные кретины! Да он поимел почти всех их женушек. А вот и сами женушки: малодушные, со странностями, проказницы.

Принесли наваристый суп из раскормленных телят, слегка пересоленный, на овощах и посыпанный хрустящими гренками — ешь, пока не утонули! Подали в суповых тарелках, на дне красовался пестрый дудочник, что вспугивает из высокой травы, как куропаток, влюбленных.

Анджело в высшей степени благодарен за еду. Нагуливается, как бычок на пастбище. Не обремененный клятвами, напоенный за чужой счет, он говорит и говорит, говорит и прихлебывает. Тайлер Норман парнем был видным, немногословным (итальянский на среднем уровне), проворачивал дела и по снабжению, и по выбору целей, но на авторитет Роберто никогда не покушался. Никогда не сердился, ни разу ничего не зажулил, ладил с партизанами и со своим шефом из разведки, хвастовством не страдал, не скупердяйничал. Короче, вел себя как подобает джентльмену. Запомнился героем, а негодовал только единожды: когда потерял запонку.

—  Запонку?

— Да, крохытную такуую, на заказз делалались, с его инициалиами. Иногда он вехадел в город под видком грижданского и одывал рубашку и либил запынки ети. Но одна препала.

Подоспела рыбка. Карпики, вымоченные в вяжущем маринаде на основе мускатного ореха. Рыбка набита рубинового цвета скороспело-кисленькими ягодками, потушена в глиняных печах и вывалена в свеженьких зеленых травках… пахучие травки, сочные травки… Преподносится с дольками лимона — полагается окропить. Отведайте, синьоры, синьорины, отведайте, не побрезгуйте! Присмотритесь, присмотритесь — шеф-повар вывел свою подпись на фаянсовых блюдах, полил медком свое имя. Покрутите указательным пальцем в щеку — это значит «вкусно!».

Тесновато за столом, пора бы поразмять ноги, потанцевать. Но Анджело не настолько пьян. Знавал одного викария — тот как приложится, так влипнет в историю. То ошпарится где, то увязнет в навозе, то стремглав от чертят убегает, а те его стегают, а он как перемахнет через изгородь... Хотя и был собеседником искусным. По обыкновению пьяный бродил и орал, о престиже своей профессии и не думал. Безбожник. Тьфу!

Анджело отвлекается от спиртного. Француженка. Чем от нее пахнет? Дынькой. Он представляет, как она мылится в эмалированной ванной, купается в пенке, прикасается к икрам. Волосы собраны в пучок, и видна гладкая шея. Сколько губ касались ее? Кусочек мыла скользит по бедру и выскальзывает и булькается в ароматную, дынную, тепленькую воду. Она барахтается и возбуждает всплески, и под движениями ее матового тела вода переливается через край. Пар стелется по воде. В соцветии паров, и запахов, и тепла плавятся восковые свечи. В теплых руках воск податлив. Она находит мыло. Впивается пальцами в бедро, будто наказывает себя за неосторожность. Восхитительно упругая кожа, через пару лет будет уже не то. От мыла защипало глаза…

Банкетный зал пополняется подопечными Бахуса. С кем-то приходится нянчиться — выносят на руках. Дебош набирает силу. Полуденные пьянчужки все одинаковы — шумливые, жалеют себя, для них жены — это перводвигатель греха. Безосновательно?

Журналист исписал блокнот: имена, железные дороги, чем кормили, как у них с этими делами, кто кого вербовал, а вот про иностранных агентов негусто. Тайлер Норман. Запонки с инициалами? Озаглавим статью как… что-то с… Нет. Глупости. Без этого вот всего. А как насчет «Победа не может быть достоянием одного, но без одного нет победы»? Бред. Подумать еще.

Назревает заварушка: плешивец за соседним столиком затеял громкий спор, и слова его колкие, словно их исторгает ежик. Разгневанный оппонент тоже не лыком шит. Они напились до чертиков. Тот плешивец из негодяев, для кого абсолютное счастье — обставить коллегу в малюсенькой интриге. Сомнительное счастьице. Тот плешивец одним видом распугивает домашних и задается вопросом, отчего так. Не вышел ростом, непривлекательный, склочный, чванливый, любитель безделья. Лицо выдает его пороки, оно жабье, с черными навыкате глазенками, нижняя губа неприлично оттопырена, голос зазывалы из подворотни. Что-то будет. А что у нас с аппетитом?

Жаркое. На большом блюде поджаренная на углях, предварительно вымазанная в меде и напичканная гвоздикой свиная рулька. Шкурка, попаленная шипящим маслом, и запах, запах, боже, запах зарумяненного на пылающем можжевеловом кусте откормленного кабанчика. Представьте, как кабанчик резвился у журчащей речушки, рыл пятачком землю — трюфелек искал да угодил на костерок, на лесной огонек. Мяско пахло хвоей, пахло мхом, пахло дымом соснового бревнышка. Рулька на большом блюде в окружении тесанных под корону испеченных яблочек. Свининку нарезать ломтями, во рту тает. Обмакнуть в едкую, ядреную, настоянную на римском тмине, чесноке и горчице подливку — из глаз слезы. Жар на лбу выступает. Сокрытый ингредиент в подливке — секрет за семью замками. Но запах — отдушка ельника. Тает мясцо под завистливыми взглядами оборванцев, худых, в отрепьях, — беспризорные дети, снедаемые голодным любопытством, смотрят в окно ресторана. Портят вид и аппетит. Оплакиваемые кариатидами. Выходит управляющий: «Прочь, отребье!» От сирот и следа не остается. Слава тебе, Господи!

Анджело глядит на француженку, как оголодавший сирота на бутерброд. Его мыслишки закружились от выпитого. Думает о теплом теле: пульсирующие венки, капилляры в рассыпку, вожделенное пристанище. Кожа ее омыта ароматной водой, в купели, а затем промыта проточной водой, и омовения она совершает ежедневно. Просыпается зверь, что недолго коротал времечко где-то на задворках. По ее дыханию зверь понимает — у француженки проблемы с пищеварением, с виду-то прелестница, а вот под ношеным платьем в сморщенном чреве три опухоли держат совет, вскоре примкнут друг к другу и будет конфедерация — никто не застрахован. Это не беда. Намекнуть на разговор по душам? Ничего серьезного, так, ради поддержания репутации, сегодня-то он особо и не расположен. Анджело якобы ненароком, но легонько упирается коленом в ее бедрышко, вскользь оговаривается о срамных делах в партизанских отрядах, кладет свою ладонь на ее ладонь — ох, случайно, mi dispiace signora. Она понимает, она глядит на него по-доброму, как на юнца-глупышку, что в первый раз. Она предлагает полюбоваться задрапированными женщинами за окном и особое внимание уделяет фигурам, на которых повязаны красные платки. Ах вон оно что! Красные платки. Она знает, как запятнана. Зафрахтовать ее не вышло, пришлось отчалить. Отшила ловко, плутовка. Это не беда. Вчера и так у него все было. А журналист? Слепец, не видит, что творится у него под носом. Впрочем, если так удобно.

Все тарелки убраны. Время десерта. К десерту чай? К десерту кофе? Свежевыпеченные коржи, вскормленные на маргарине, намоченные карамельным сиропом. Засахаренная горсточка черешни — для украшения стола. Еще шоколад. Взбитые сливки в креманках. Вы подаете мороженое? Нет? У вас нет мороженого. Но все трое ощущают холодный шлейф вокруг, словно мимо плетутся телеги, заложенные кубами белоснежных пломбиров, пломбиров разных марок, марочных пломбиров, сними корочку — всегда сухая.

Анджело ловит на себе свирепый взгляд — плешивец за соседним столиком. Анджело совратил его супругу на днях. Но плешивец страшится здоровяка Анджело, рогачу проще отыграться на приятеле, и обмен колкостями перерастает в мордобой.

Ну что ж, говорит американец, наверное, нам пора. Он и так повыуживал достаточно. О, нет-нет, не беспокойтесь, господин Анджело, за все заплачено.

Они вышли на главную улицу и стояли под полуденным светом. Надушенные дыней, надушенные композицией банкетных запахов, словно животинки после выгула, они заливались сытым смешком. А на проспекте попахивало навозом. Журналист поблагодарил Анджело и ловко всучил хрустящие банкноты: берите-берите, господин осведомитель, о, нет-нет и нет, никаких отговорок. Они пожали руки. Недолго полюбезничали и, по-приятельски расшаркиваясь, распрощались.

Окольными путями герой-любовник направился в бильярдную, окольными, чтобы сбить со следа плешивца, если тот вдруг надумал поквитаться. Оглядки, осторожности, тревожности — плата за адюльтер. Бегать за юбками — противоречит морали, сказал старик, а старость всегда придирается. Придирки — удел немощи. Придирки — бесполезное мудрствование. Не тратьте времени, осталось немного.

Показать полностью
[моё] Роман Драма Послевоенный мир Италия Современная проза Текст Длиннопост
1
Посты не найдены
О нас
О Пикабу Контакты Реклама Сообщить об ошибке Сообщить о нарушении законодательства Отзывы и предложения Новости Пикабу Мобильное приложение RSS
Информация
Помощь Кодекс Пикабу Команда Пикабу Конфиденциальность Правила соцсети О рекомендациях О компании
Наши проекты
Блоги Работа Промокоды Игры Курсы
Партнёры
Промокоды Биг Гик Промокоды Lamoda Промокоды Мвидео Промокоды Яндекс Маркет Промокоды Пятерочка Промокоды Aroma Butik Промокоды Яндекс Путешествия Промокоды Яндекс Еда Постила Футбол сегодня
На информационном ресурсе Pikabu.ru применяются рекомендательные технологии