Аркадий Аверченко и Сергей Юрский представляют...
Единственный юмористический роман в творчестве Аркадия Аверченко — Шутка Мецената.
И очень много рассказов и повестей.
Единственный юмористический роман в творчестве Аркадия Аверченко — Шутка Мецената.
И очень много рассказов и повестей.
Литератор Бондарев приехал в город Плошкин прочесть
лекцию о современных литературных течениях. На вокзале Бондарев был встречен плошкинским жителем Перекусаловым — ветеринарным врачом и старым гимназическим приятелем литератора. ...
Вечером, читая лекцию, Бондарев видел в первом ряду сияющего, торжественного Перекусалова, рядом с ним краснолицего мясистого человека, оказавшегося, как потом выяснилось, обладателем фамилии Коготь, а еще дальше — маленького хилого Стамякина с женой, которая действительно была на редкость красивой, интересной женщиной. ...
Сначала гости дичились Бондарева и жались по углам, но когда он рассказал два-три смешных анекдота и какой-то пикантный петербургский случай — все оттаяли. Обильный ужин, украшенный десятком бутылок с различными этикетками и разнообразным содержимым, окончательно сломал лед. Все зашевелились, оживились.
— Да ведь она прелестна, — думал Бондарев, оглядывая ее.— Хорошо бы увезти ее в Питер... Фурор бы...
Наливая своей соседке вино, Бондарев наклонился немного и шепнул одними губами, как шелест ветерка:
— Ми-ла-я...
Красивая Стамякина закрыла густыми ресницами глаза.
— Кто?
— Вы.
— Смотрите, — улыбнулась тихо и ласково Стамякина, — вы играете с огнем. Я опасна.
— Пусть. Я с детства любил пожары. ...
Когда ехали на извозчике, Бондарев держал красавицу за талию, а она смотрела ему в лицо отуманенными глазами и говорила:
— Вы мой господин! Вы приехали дерзко равнодушный, схватили мою жизнь, как хрупкий орех, и раздавили ее властной рукой. А я-то думала, что моя жизнь — крепкая, крепкая... прочная, прочная... Зачем вы сделали это?
— Настя... Если бы я тебе сказал: уедем со мной, брось все... ты бы бросила? Уехала?
— С тобой? В Лондон, на Луну; умерла бы, если бы ты умирал, плакала бы твоими слезами и смеялась бы твоим смехом...
I
Начальник службы тяги, старик Мишкин, пригласил в кабинет ремингтонистку Ниночку Ряднову, и, протянувши ей два черновика, попросил ее переписать их начисто.
Когда Мишкин передавал эти бумаги, то внимательно посмотрел на Ниночку и, благодаря солнечному свету, впервые разглядел ее как следует.
Перед ним стояла полненькая, с высокой грудью девушка среднего роста. Красивое белое лицо ее было спокойно, и только в глазах время от времени пробегали искорки голубого света.
Мишкин подошел к ней ближе и сказал:
- Так вы, это самое... перепишите бумаги. Я вас не затрудняю?
- Почему же? - удивилась Нинока. - Я за это жалованье получаю.
- Так, так... жалованье. Это верно, что жалованье. У вас грудь не болит от машинки? Было бы печально, если бы такая красивая грудь да вдруг бы болела...
- Грудь не болит.
- Я очень рад. Вам не холодно?
- Отчего же мне может быть холодно?
- Кофточка у вас такая тоненькая, прозрачная... Ишь, вон у вас руки просвечивают. Красивые руки. У вас есть мускулы на руках?
- Оставьте мои руки в покое!
- Милая... Одну минутку... Постойте... Зачем вырываться? Я, это самое... рукав, который просвечив...
- Пустите руку! Как вы смеете! Мне больно! Негодяй!
Ниночка Ряднова вырвалась из жилистых дрожащих рук старого Мишкина и выбежала в общую комнату, где занимались другие служащие службы тяги.
Волосы у нее сбились в сторону и левая рука, выше локтя, немилосердно ныла.
- Мерзавец, - прошептала Ниночка. - Я тебе этого так не прощу.
Она надела на пишущую машину колпак, оделась сама и, выйдя из управления, остановилась на тротуаре. Задумалась:
"К кому же мне идти? Пойду к адвокату".
II
Адвокат Язычников принял Ниночку немедленно и выслушал ее внимательно.
- Какой негодяй! А еще старик! Чего же вы теперь хотите? - ласково спросил адвокат Язычников.
- Нельзя ли его сослать в Сибирь? - попросила Ниночка.
- В Сибирь нельзя... А притянуть его вообще к ответственности можно.
- Ну притяните.
- У вас есть свидетели?
- Я - свидетельнца, - сказала Ниночка.
- Нет, вы - потерпевшая. Но, если не было свидетелей, то, может быть, есть у вас следы насилия?
- Конечно, есть. Он произвел надо мной гнусное насилие. Схватил за руку. Наверное, там теперь синяк.
Адвокат Язычников задумчиво посмотрел на пышную Ниночкину грудь, на красивые губы и розовые щеки, по одной из которых катилась слезинка.
- Покажите руку,- сказал адвокат.
- Вот тут, под кофточкой.
- Вам придется снять кофточку.
- Но ведь вы же не доктор, а адвокат,- удивилась Ниночка.
- Это ничего не значит. Функции доктора и адвоката так родственны друг другу, что часто смешиваются между собой. Вы знаете, что такое алиби?
- Нет, не знаю.
- Вот то-то и оно-то. Для того чтобы установить наличность преступления, я должен прежде всего установить ваше алиби. Снимите кофточку.
Ниночка густо покраснела и, вздохнув, стала неловко расстегивать крючки и спускать с одного плеча кофточку.
Адвокат ей помогал. Когда обнажилась розовая, упругая Ниночкина рука с ямочкой на локте, адвокат дотронулся пальцами до красного места на белорозовом фоне плеча и вежливо сказал:
- Простите, я должен освидетельствовать. Поднимите руки. А это что такое? Грудь?
- Не трогайте меня! - вскричала Ниночка. - Как вы смеете?
Дрожа всем телом, она схватила кофточку и стала поспешно натягивать ее.
- Чего вы обиделись? Я должен был еще удостовериться в отстутствии кассационных поводов...
- Вы - нахал! - перебила его Ниночка и, хлопнув дверью, ушла.
Идя по улице, она говорила себе:
"Зачем я пошла к адвокату? Мне нужно бло пойти пряио к доктору, пусть он даст свидетельство о гнусном насилии". III
Доктор Дубяго был солидный пожилой человек.
Он принял в Ниночке горячее участие, выслушал ее, выругал начальника тяги, адвоката и потом сказал:
- Разденьтесь.
Ниночка сняла кофточку, но доктор Дубяго потер профессиональным жестом руки и попросил:
- Вы уж, пожалуйста, совсем разденьтесь...
- Зачем же совсем? - вспыхнула Ниночка. - Он меия хватал за руку. Я вам руку и покажу.
Доктор осмотрел фигуру Ниночки, ее молочно-белые плечи и развел руками.
- Все-таки вам нужно раздеться... Я должен бросить на вас ретроспективный взгляд. Позвольте, я вам помогу.
Он наклонился к Ниночке, осматривая ее близорукими глазами, но через минуту Ниночка взмахом руки сбила с его носа окчи, так что доктор Дубяго был лишен на некоторое время возможности бросать не только ретроспективные взгляды, но и обыкновенные.
- Оставьте меня!.. Боже! Какие все мужчины мерзавцы!
IV
Выйдя от доктора Дубяго, Ниночка вся дрожала от негодования и злости.
"Вот вам - друзья человечества! Интелигентные люди... Нет, надо вскрыть, вывести наружу, разоблачить всех этих фарисеев, прикрывающихся маской добродетели".
Ниночка прошлась несколько раз по тротуару и, немного успокоившись, решила отправиться к журналисту Громову, который пользовался большой популярностью, славился, как человек порядочный и неподкупно честный, обличая неправду от двух до трех раз в неделю.
Журналист Громов встретил Ниночку сначала неприветливо, но потом, выслушав Ниночкин рассказ, был тронут ее злоключениями.
- Ха-ха! - горько засмеялся он. - Вот вам лучшие люди, призванные врачевать раны и облегчать страданья страждущего человечества! Вот вам носители правды и защитники угнетенных и оскорбленных, взявшие на себя девиз - справедливость! Люди, с которых пелена культуры спадает при самом пустяковом столкновении с жизнью. Дикари, до сих пор живущие плотью... Ха-ха. Узнаю я вас!
- Прикажете снять кофточку? - робко спросила Ниночка.
- Кофточку? Зачем кофточку?.. А впрочем, можно снять и кофточку. Любопытно посмотреть на эти следы... гм... культуры.
Увидев голую руку и плечо Ниночки, Громов зажмурился и покачал головой.
- Однако, руки же у вас... разве можно выставлять подобные аппараты на соблазн человечеству. Уберите их. Или нет... постойте... чем это они пахнут? Что, если бы я поцеловал эту руку вот тут... в сгибе... А... Гм... согласитесь, что вам никакого ущерба от этого не будет, а мне доставит новое любопытное ощущение, которое...
Громову не пришлось изведать подобного ощущения. Ниночка категорически отказалась от поцелуя, оделась и ушла.
Идя домой, она улыбалась сквозь слезы:
"Боже, какие все мужчины негодяи и дураки!"
V
Вечеро Ниночка сидела дома и плакала.
Потом, так как ее тянуло рассказать кому-нибудь свое горе, она переоделась и пошла к соседу по меблированным комнатам студенту-естественнику Ихневмонову.
Ихневмонов день и ночь возился с книгами, и всегда его видели низко склонившимся красивым, бледным лицом над печатными страницами, за что Ниночка шутя прозвала студента профессором.
Когда Ниночка вошла, Ихневмонов поднял от книги голову, тряхнул волосами и сказал:
- Привет Ниночке! Если она хочет чаю, то чай и ветчина там. А Ихневмонов дочитает пока главу.
- Меня сегодня обидели, Ихневмонов, - садясь, скорбно сообщила Ниночка.
- Ну!.. Кто?
- Адвокат, доктор, старик один... Такие негодяи!
- Чем же они вас обидели?
- Один схватил руку до синяка, а другие осматривали и все приставали...
- Так...- перелистывя страницу, сказал Ихневмонов, - это нехорошо.
- У меня рука болит, болит, - жалобно протянула Ниночка.
- Экие негодяи! Пейте чай.
- Наверное, - печально улыбнулась Ниночка, - и вы тоже захотите осмотреть руку, как те.
- Зачем же ее осматривать? - улыбнулся студент. - Есть синяк - я вам и так верю.
Ниночка стала пить чай. Ихневмонов перелистывал страницы книги.
- До сих пор рука горит, - пожаловалась Ниночка. - Может, примочку какую надо?
- Не знаю.
- Может, показать вам руку? Я знаю, вы не такой, как другие, - я вам верю.
Ихневмонов пожал плечами.
- Зачем же вас затруднять.. Будь я медик - я бы помог. А то я - естественник.
Ниночка закусила губу и, встав, упрямо сказала:
- А вы все-таки посмотрите.
- Пожалуй, показывайте вашу руку... Не беспокойтесь... вы только спустите с плеча кофточку... Так... Это?.. Гм... Действительно синяк. Экие эти мужчины. Он, впрочем, скоро пройдет.
Ихневмонов качнул соболезнующе головой и снова сел за книгу.
Ниночка сидела молча и ее матовое плечо блестело при свете убогой лампы.
- Вы бы одели в рукав, - посоветовал Ихневмонов. - Тут чертовски холодно.
Сердце Ниночки сжалось.
- Он мне еще ногу ниже колена ущипнул, - сказала Ниночка неожиданно после долгого молчания.
- Экий негодяй! - мотнул головой студент.
- Показать?
Ниночка закусила губу и хотела приподнять юбку, но студент ласково сказал:
- Да зачем же? Ведь вам придется снимать чулок, а здесь из дверей, пожалуй, дует. Простудитесь - что хорошего? Ей же богу, я в этой медицине ни уха, ни рыла
не смыслю, как говорит наш добрый русский народ. Пейте чай.
Он погрузился в чтение. Ниночка посидела еще немного, вздохнула и покачала головой.
- Пойду уж. А то мои разговоры отвлекают вас от работы.
- Отчего же, помилуйте, - сказал Ихневмонов, энергично тряся на прощанье руку Ниночки.
Войдя в свою комнату, Ниночка опустилась на кровать и, потупив глаза, еще раз повторила:
- Какие все мужчины негодяи!
Аркадий Аверченко.
Еще за пятнадцать минут до моего рождения я не знал, что появлюсь на белый свет. Это само по себе пустячное указание я делаю лишь потому, что желаю опередить на четверть часа всех других замечательных людей, жизнь которых с утомительным однообразием описывалась непременно с момента рождения. Ну вот.
Когда акушерка преподнесла меня отцу, он с видом знатока осмотрел то, что я из себя представлял, и воскликнул:
- Держу пари на золотой, что это мальчишка!
"Старая лисица! - подумал я, внутренне усмехнувшись, - ты играешь наверняка".
С этого разговора и началось наше знакомство, а потом и дружба.
Из скромности я остерегусь указать на тот факт, что в день моего рождения звонили в колокола и было всеобщее народное ликование.
Злые языки связывали это ликование с каким-то большим праздником, совпавшим с днем моего появления на свет, но я до сих пор не понимаю, при чем здесь еще какой-то праздник?
Приглядевшись к окружающему, я решил, что мне нужно первым долгом вырасти. Я исполнял это с таким тщанием, что к восьми годам увидел однажды отца берущим меня за руку. Конечно, и до этого отец неоднократно брал меня за указанную конечность, но предыдущие попытки являлись не более как реальными симптомами отеческой ласки. В настоящем же случае он, кроме того, нахлобучил на головы себе и мне по шляпе - и мы вышли на улицу.
- Куда это нас черти несут? - спросил я с прямизной, всегда меня отличавшей.
- Тебе надо учиться.
- Очень нужно! Не хочу учиться.
- Почему?
Чтобы отвязаться, я сказал первое, что пришло в голову:
- Я болен.
- Что у тебя болит?
Я перебрал на память все свои органы и выбрал самый важный:
- Глаза.
- Гм... Пойдем к доктору.
Когда мы явились к доктору, я наткнулся на него, на его пациента и свалил маленький столик.
- Ты, мальчик, ничего решительно не видишь?
- Ничего, - ответил я, утаив хвост фразы, который докончил в уме: "...хорошего в ученье".
Так я и не занимался науками.
Легенда о том, что я мальчик больной, хилый, который не может учиться, росла и укреплялась, и больше всего заботился об этом я сам.
Отец мой, будучи по профессии купцом, не обращал на меня никакого внимания, так как по горло был занят хлопотами и планами: каким бы образом поскорее разориться? Это было мечтой его жизни, и нужно отдать ему полную справедливость - добрый старик достиг своих стремлений самым безукоризненным образом. Он это сделал при соучастии целой плеяды воров, которые обворовывали его магазин, покупателей, которые брали исключительно и планомерно в долг, и - пожаров, испепеливших те из отцовских товаров, которые не были растащены ворами и покупателями.
Воры, пожары и покупатели долгое время стояли стеной между мной и школой, и я так и остался бы неграмотным, если бы старшим сестрам не пришла в голову забавная, сулившая им массу новых ощущений мысль: заняться моим образованием. Очевидно, я представлял из себя лакомый кусочек, так как из-за весьма сомнительного удовольствия осветить мой ленивый мозг светом знания сестры не только спорили, но однажды даже вступили врукопашную, и результат схватки - вывихнутый палец - нисколько не охладил преподавательского пыла старшей сестры Любы.
Так - на фоне родственной заботливости, любви, пожаров, воров и покупателей - совершался мой рост и развивалось сознательное отношение к окружающему.
Когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец, с сожалением распростившийся с ворами, покупателями и пожарами, однажды сказал мне:
- Надо тебе служить.
- Да я не умею, - возразил я, по своему обыкновению выбирая такую позицию, которая могла гарантировать мне полный и безмятежный покой.
- Вздор! - возразил отец. - Сережа Зельцер не старше тебя, а он уже служит!
Этот Сережа был самым большим кошмаром моей юности. Чистенький, аккуратный немчик, наш сосед по дому, Сережа с самого раннего возраста ставился мне в пример как образец выдержанности, трудолюбия и аккуратности.
- Посмотри на Сережу, - говорила печально мать. - Мальчик служит, заслуживает любовь начальства, умеет поговорить, в обществе держится свободно, на гитаре играет, поет... А ты?
Обескураженный этими упреками, я немедленно подходил к гитаре, висевшей на стене, дергал струну, начинал визжать пронзительным голосом какую-то неведомую песню, старался "держаться свободнее", шаркая ногами по стенам, но все это было слабо, все было второго сорта. Сережа оставался недосягаем!
- Сережа служит, а ты еще не служишь... - упрекнул меня отец.
- Сережа, может быть, дома лягушек ест, - возразил я, подумав. - Так и мне прикажете?
- Прикажу, если понадобится! - гаркнул отец, стуча кулаком по столу. - Черрт возьми! Я сделаю из тебя шелкового!
Как человек со вкусом, отец из всех материй предпочитал шелк, и другой материал для меня казался ему неподходящим.
Помню первый день моей службы, которую я должен был начать в какой-то сонной транспортной конторе по перевозке кладей.
Я забрался туда чуть ли не в восемь часов утра и застал только одного человека в жилете без пиджака, очень приветливого и скромного.
"Это, наверное, и есть главный агент", - подумал я.
- Здравствуйте! - сказал я, крепко пожимая ему руку. - Как делишки?
- Ничего себе. Садитесь, поболтаем!
Мы дружески закурили папиросы, и я завел дипломатичный разговор о своей будущей карьере, рассказав о себе всю подноготную.
Неожиданно сзади нас раздался резкий голос:
- Ты что же, болван, до сих пор даже пыли не стер?!
Тот, в ком я подозревал главного агента, с криком испуга вскочил и схватился за пыльную тряпку. Начальнический голос вновь пришедшего молодого человека убедил меня, что я имею дело с самим главным агентом.
- Здравствуйте, - сказал я. - Как живете-можете? (Общительность и светскость по Сереже Зельцеру.)
- Ничего, - сказал молодой господин. - Вы наш новый служащий? Ого! Очень рад!
Мы дружески разговорились и даже не заметили, как в контору вошел человек средних лет, схвативший молодого господина за плечо и резко крикнувший во все горло:
- Так-то вы, дьявольский дармоед, заготовляете реестра? Выгоню я вас, если будете лодырничать!
Господин, принятый мною за главного агента, побледнел, опустил печально голову и побрел за свой стол. А главный агент опустился в кресло, откинулся на спинку и стал преважно расспрашивать меня о моих талантах и способностях.
"Дурак я, - думал я про себя. - Как я мог не разобрать раньше, что за птицы мои предыдущие собеседники. Вот этот начальник - так начальник! Сразу уж видно!"
В это время в передней послышалась возня.
- Посмотрите, кто там? - попросил меня главный агент.
Я выглянул в переднюю и успокоительно сообщил:
- Какой-то плюгавый старикашка стягивает пальто.
Плюгавый старикашка вошел и закричал:
- Десятый час, а никто из вас ни черта не делает!! Будет ли когда-нибудь этому конец?!
Предыдущий важный начальник подскочил в кресле как мяч, а молодой господин, названный им до того "лодырем", предупредительно сообщил мне на ухо:
- Главный агент притащился.
Так я начал свою службу.
Прослужил я год, все время самым постыдным образом плетясь в хвосте Сережи Зельцера. Этот юноша получал 25 рублей в месяц, когда я получал 15, а когда и я дослужился до 25 рублей, ему дали 40. Ненавидел я его, как какого-то отвратительного, вымытого душистым мылом паука...
Шестнадцати лет я расстался со своей сонной транспортной конторой и уехал из Севастополя (забыл сказать - это моя родина) на какие-то каменноугольные рудники. Это место было наименее для меня подходящим, и потому, вероятно, я и очутился там по совету своего опытного в житейских передрягах отца...
Это был самый грязный и глухой рудник в свете. Между осенью и другими временами года разница заключалась лишь в том, что осенью грязь была там выше колен, а в другое время - ниже.
И все обитатели этого места пили как сапожники, и я пил не хуже других. Население было такое небольшое, что одно лицо имело целую уйму должностей и занятий. Повар Кузьма был в то же время и подрядчиком, и попечителем рудничной школы, фельдшер был акушеркой, а когда я впервые пришел к известнейшему в тех краях парикмахеру, жена его просила меня немного обождать, так как супруг ее пошел вставлять кому-то стекла, выбитые шахтерами в прошлую ночь.
Эти шахтеры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи большей частью беглыми с каторги, паспортов они не имели и отсутствие этой непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом и отчаянием в душе - целым морем водки.
Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и губили свое здоровье непосильной работой - ради водки и отправлялись на тот свет при ближайшем участии и помощи той же водки.
Однажды ехал я перед Рождеством с рудника в ближайшее село и видел ряд черных тел, лежавших без движения на всем протяжении моего пути; попадались по двое, по трое через каждые 20 шагов.
- Что это такое? - изумился я...
- А шахтеры, - улыбнулся сочувственно возница. - Горилку куповалы у селе. Для Божьего праздничку.
- Ну?
- Тай не донесли. На мисти высмоктали. Ось как!
Так мы и ехали мимо целых залежей мертвецки пьяных людей, которые обладали, очевидно, настолько слабой волей, что не успевали даже добежать до дому, сдаваясь охватившей их глотки палящей жажде там, где эта жажда их застигала. И лежали они в снегу, с черными бессмысленными лицами, и если бы я не знал дороги до села, то нашел бы ее по этим гигантским черным камням, разбросанным гигантским мальчиком с пальчиком на всем пути.
Народ это был, однако, по большей части крепкий, закаленный, и самые чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево. Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, а один смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения - бутылка водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трех дней, несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым вниманием со стороны товарищей, которые все боялись, что он взорвется.
По миновании же этого странного карантина - был он жестоко избит.
Служащие конторы отличались от рабочих тем, что меньше дрались и больше пили. Все это были люди, по большей части отвергнутые всем остальным светом за бездарность и неспособность к жизни, и, таким образом, на нашем маленьком, окруженном неизмеримыми степями островке собралась самая чудовищная компания глупых, грязных и бездарных алкоголиков, отбросов и обгрызков брезгливого белого света.
Занесенные сюда гигантской метлой Божьего произволения, все они махнули рукой на внешний мир и стали жить как бог на душу положит.
Пили, играли в карты, ругались прежестокими отчаянными словами и во хмелю пели что-то настойчивое тягучее и танцевали угрюмо-сосредоточенно, ломая каблуками полы и извергая из ослабевших уст целые потоки хулы на человечество.
В этом и состояла веселая сторона рудничной жизни. Темные ее стороны заключались в каторжной работе, шагании по глубочайшей грязи из конторы в колонию и обратно, а также в отсиживании в кордегардии по целому ряду диковинных протоколов, составленных пьяным урядником.
Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и меня, и я ожил душой и окреп телом...
По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах - месте, которое восхищало меня сначала до глубины души.
Работал я в конторе преотвратительно и до сих пор недоумеваю: за что держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в длинные, ожесточенные споры и полемику.
Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий Божий мир человеком, с готовностью откладывающим работу для смеха, шуток и ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе, скучных счетах и дрязгах.
Литературная моя деятельность была начата в 19041 году, и была она, как мне казалось, сплошным триумфом. Во-первых, я написал рассказ... Во-вторых, я отнес его в "Южный край". И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!
Гонорар я за него почему-то не получил, и это тем более несправедливо, что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же удвоилась...
Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия розницы с началом русско-японской войны.
Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина...
Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно на пользу родной литературы, и решил основательно отдохнуть, но подкатился 1905 год и подхватив меня, закрутил меня, как щепку.
Я стал редактировать журнал "Штык", имевший в Харькове большой успех, и совершенно за-бросил службу... Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры, редактировал и корректировал и на девятом номере дорисовался до того, что генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что немедленно заплачу их из карманных денег...
Я отказался по многим причинам, главные из которых были: отсутствие денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора.
Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением), Пешков спустил цену до 100 рублей.
Я отказался.
Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз. Денег ему так и не удалось выжать из меня!
Тогда он, обидевшись, сказал:
- Один из нас должен уехать из Харькова!
- Ваше превосходительство! - возразил я. - Давайте предложим харьковцам: кого они выберут?
Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не захотел рисковать своей популярностью.
И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить три номера журнала "Меч", который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в Публичной библиотеке.
В Петроград я приехал как раз на Новый год.
Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и фонариками. Но я уж ничего не скажу. Помолчу!
И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем это требуется обычной скромностью. А я, - могу дать честное слово, - увидев всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город... Скромно, инкогнито, сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни.
И вот - начал я ее.
Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом "Сатирикон", и до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в год 8 руб., на полгода 4 руб.).
Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать теперь, что редкий культурный человек не знает нашего "Сатирикона" (на год 8 руб., на полгода 4 руб.).
В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю.
Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности, я умолкаю.
Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение...
Автор: Аркадий Аверченко (1904г.)
Звали эту женщину – Зоя, имя легкое, не имеющее веса, золотистое, все насквозь пронизанное желтыми лучами солнца, вызывающее мысль о светлых, коротко подстриженных кудрях и тонкой атласной коже с голубыми жилками; губки розовые, ножки маленькие, голосок, как серебряная ниточка.
Вот какое представление вызывает у меня имя – Зоя. А может быть, все это потому, что носительница имени «Зоя» – была действительно такова по внешности.
Мы с ней жили вместе и, не могу сказать, чтобы жили плохо…
Но я никак не мог отделаться от мысли, что она не настоящий человек, втайне смотрел на нее, как на забавную игрушку, и однажды, когда она, наморщив лоб, спросила меня в упор:
– Скажи, ты уважаешь меня? – Я упал с оттоманки на диван и стал корчиться от невыносимого смеха отчасти утрированного, отчасти – настоящего.
– Чудак ты, человечина, – отвечал я ей, успокаивая. – На что тебе мое уважение? Ты бы ревела от муки и тоски, если бы я тебя уважал. Ну, за что тебя уважать, скажи на милость?
– За что?
Она немного растерялась.
– Как за что? Ну за то, что я… гм! Порядочный человек. За то, что я к тебе хорошо отношусь… Ну, за то, что я… тебе нравлюсь.
– Замечательный ты человечина! Разве за это уважают? За это любят.
– Так ты меня любишь?
– Ну конечно.
– Значит, я лучше всех?
– Помилуй, как так ты лучше всех? Не дай бог, если бы ты была лучше всех… Тогда все мужчины повлюблялись бы в тебя, и я уж никак не мог бы протолпиться к твоему сердцу… Нет, конечно, есть на свете женщины лучше тебя.
Она опечалилась… Опустила голову и сказала, растерянно разглаживая пальчиком шов диванной подушки:
– Вот тебе и раз… я этого от тебя не ожидала…
А я рассматривал ее близко-близко, как естествоиспытатель – редкого зверька, и мне было смешно-смешно.
– Ну, посуди сама! Голубь мой золотой: не может же быть, чтобы ты была лучше всех… Есть женщины лучше тебя? Есть. Красивее? Есть. Обаятельнее? Есть.
Она криво усмехнулась:
– Ну, в таком случае я счастливее тебя: ты, по-моему, самый умный, самый красивый, самый обаятельный…
– Ты так думаешь? А по-моему, я вот что: я человек 35 лет, шатен, лицо приятное, особых примет нет, ум не государственный, а так, для домашнего обихода, а что касается обаяния, то почему же, черт возьми, меня окружают десятки женщин, которым даже в голову не придет обратить на меня благосклонное внимание?
– Господи ты мой. Господи, какой вздор несет этот человек! Знаешь, какой ты? Я тебя опишу: у тебя глаза горят, как две звездочки, улыбка твоя туманит голову, а голос твой проникает в самое сердце и прямо переворачивает его. Знаешь, на кого ты похож? На серебряного тигра, вот на кого.
– Не видал таких. Они что ж, эти серебряные тигры, также носят визитку, темный галстук и по будним дням ходят на службу?
– Ты – глупый.
– Не скажу. Недалекий – пожалуй, но глупый – это уже крайность.
– Слушай, – прошелестела она мне на ухо, прижимаясь ко мне. – Я сказала тебе, какой ты…
– Ну?
– Теперь же скажи мне, какая я?
– Ты? Зовут тебя Зоя, ты ниже среднего женского роста, волосы у тебя очень хорошие, грудь немного полнее, чем бы следовало, а ноги немного короче, чем это требуется правилами женского сложения. Но и то и другое – следствие твоего роста. Таковы уж все маленькие женщины. Глаза красивые, но поставлены друг к другу ближе, чем следует. Ручка малюсенькая, но ногти, хотелось бы, чтобы были поуже.
Она встала и отшатнулась от меня, бледная, с широко раскрытыми, остановившимися глазами.
– Постой! И ты осмеливаешься говорить, что любишь меня?! Меня, с большой грудью, с короткими ногами, с широкими ногтями – ты говоришь, что любишь меня?!!
Она упала на диван, и слезы, как вешние воды с гор, хлынули из глаз ее.
А я сидел, задумчиво опершись подбородком о свою спокойную холодную руку, и внимательно рассматривал плачущую женщину.
И думал:
«Понять женщину легко, но объяснить ее трудно. Какое это нечеловеческое, выдуманное чьей-то разгоряченной фантазией существо! Что может быть общего между мной и ею, кроме физической близости и примитивных домашних интересов?»
А она рыдала, исходила слезами, изредка ударяясь головой о собственные, сложенные на спинке дивана руки:
– А я-то, глупая, думала все время, что мы созданы друг для друга!! Еще давеча, когда к чаю подали печенье и ты выбирал только соленое, то я подумала: Господи, как много между нами общего, хым… хым…
– Между нами – общее?! Что за ересь говоришь ты? С какой стороны мы похожи друг на друга? Я – большой, толстый, сильный, ты маленькая, хрупкая, закутанная в кружевные тряпки и ленты. Я дымлю папиросами, как фабричная труба. Ты задыхаешься от этого дыма, как моль от нафталина. Попробуй надеть на меня то, что носите вы: туфли на высоченных каблуках, паутинные панталоны, кофточку из кисеи, корсет. Я сделаю несколько шагов и последовательно: упаду, простужусь насмерть и задохнусь от корсета, одним словом – погибну. Ну, что же общего между нами? А попробуй надеть мужской костюм на хорошо сложенную женщину – и спереди и сзади это будет так нехудожественно, так неэстетично… Правда, худые женщины могут надевать мужской костюм, но это только тогда, когда у них нет ни груди, ни бедер, то есть когда они похожи на мужчину.
Она подняла на меня страдающие, заплаканные глаза…
– Это все пустяки, все внешние различия, а я говорю о духовном сродстве.
– Увы, где оно?.. Мужчина почти всегда духовно и умственно превосходит женщину…
Ее глаза засверкали.
– Да?!! Ты так думаешь? А что, если я тебе скажу, что у нас в Киеве были муж и жена Тиняковы, и – знаешь ли ты это? – она окончила университет, была адвокатом, а он имел рыбную торговлю!! Вот тебе!
– Дитя ты мое неразумное, – засмеялся я, ласково, как ребенка, усаживая ее на колени. – Да ведь ты сама сейчас подчеркнула разницу между нами. Заметь, что я, мужчина, всегда говорю о правиле, а ты – бедная логикой, обыкновенная женщина, – сейчас же подносишь мне исключение. Бедная головушка! Все люди имеют на руках десять пальцев – и я говорю об этом… А ты видела в паноптикуме мальчишку с двенадцатью пальцами – и думаешь, что в этом мальчишке заключено опровержение всех моих теорий о десяти пальцах.
– Ну, конечно, – удивилась она. – Как же можно говорить о том, что правило – десять пальцев, когда (ты же сам говоришь!) существуют люди с двенадцатью пальцами.
Говоря это, она деловито бегала по комнате, уже забыв о своих горьких слезах, и деловито переставляла какие-то фарфоровые фигурки и какие-то цветы в вазочках. И вся она в своих туфельках на высоких каблуках, в нечеловеческом пеньюаре из кружев и ленточек, с золотистой подстриженной кудрявой головкой и еще не высохшими от слез глазами, с ее покровительственным тоном, которым она произнесла последние слова, – вся она, эта спокойно чирикающая птица, не ведающая надвигающейся грозы моего к ней равнодушия, – вся она, как вихрем, неожиданно закружила мое сердце.
Лопнула какая-то плотина, и жалость к ней, острая и неизбывная жалость, которая сильнее любви, – затопила меня всего.
«Вот я сейчас только решил в душе своей, что не люблю ее и прогоню от себя… А куда пойдет она, эта глупая, жалкая, нелепая пичуга, которая видит в моих глазах звезды, а в манере держаться – какого-то не существующего в природе серебристого тигра? Что она знает? Каким богам, кроме меня, она может молиться? Она, назвавшая меня вчера своим голубым сияющим принцем (и чина такого нет, прости ее Господи!).
А она, постукивая каблучками, подошла ко мне, толкнула розовой ладонью в лоб и торжествующе сказала:
– Ага, задумался! Убедила я тебя? Такой большой – и так легко тебя переспорить…
Жалость, жалость, огромная жалость к ней огненными языками лизала мое черствое, одеревяневшее сердце.
Я привлек ее к себе и стал целовать. Никогда не целовал я ее более нежно и пламенно.
– Ой, оставь, – вдруг тихонько застонала она. – Больно.
– Что такое?!
– Вот видишь, какой ты большой и глупый… Я хотела тебе сделать сюрприз, а ты… Ну да! Что ты так смотришь? Через семь месяцев нас будет уже трое… Ты доволен?
* * *
Я долго не мог опомниться.
Потом нежно посадил ее к себе на колени и, разглядывая ее лицо с тем же напряженным любопытством, с каким вивисектор разглядывает кролика, спросил недоверчиво:
– Слушай, и ты не боишься?
– Чего?..
– Да вот этого… ребенка… Ведь роды вообще опасная штука.
– Бояться твоего ребенка? – мягко, непривычно мягко усмехнулась она. – Что ты, опомнись… Ведь это же твой ребенок.
– Послушай… Можно еще устроить все это…
– Нет!
Это прозвучало как выстрел. Последующее было мягче, шутливее:
– А ты прав: между мужчиной и женщиной большая разница…
– Почему?
– Да я думаю так: если бы детей должны были рожать не женщины, а мужчины, – они бежали бы от женщин, как от чумы…
– Нет, – серьезно возразил я. – Мы бы от женщин, конечно, не бегали. Но детей бы у нас не было – это факт.
– О, я знаю. Мы, женщины, гораздо храбрее, мужественнее вас. И знаешь – это будет превесело: нас было двое – станет трое.
Потом она долго, испытующе поглядела на меня:
– Скажи, ты меня не прогонишь?
Я смутился:
– С чего ты это взяла? Разве я говорил тебе о чем-нибудь подобном?
– Ты не говорил, а подумал. Я это почувствовала.
– Когда?
– Когда переставляла цветы, а ты сидел тут на оттоманке и думал. Думал ты: на что она мне – прогоню-ка я ее.
Я промолчал, а про себя подумал другое: «Черт знает кто их сочинил, таких… Умом уверена, что люди о двенадцати пальцах, а чутьем знает то, что на секунду мелькнуло в темных глубинах моего мозга…»
– Ты опять задумался, но на этот раз хорошо. Вот теперь ты миляга.
Разгладила мои усы, поцеловала их кончики и в раздумье сказала:
– Пожалуй, что ты больше всего похож на зайца: у тебя такие же усики…
– Нет, уж извини: мне серебристый тигр больше по душе!..
– Ну, не надо плакать, – покровительственно хлопнула она меня по плечу. – Конечно, ты тигр серебряный, а усики из золота с бриллиантами.
Я глядел на нее и думал:
«Ну, кому она нужна, такая? Нет, нельзя ее прогнать. Пусть живет со мной».
– Ну, послушай… Ну, посуди сам: разве это не весело? Нас сейчас двое, а через семь месяцев будет трое.
* * *
И тут она ошиблась, как ошибалась во многом: через семь месяцев нас было по-прежнему двое – я и сын. Она умерла от родов.
Мне очень жалко ее.
Автор: Аркадий Аверченко
Как говаривал Петр Аркадьевич Столыпин (хотя большинство почему-то приписывает эту фразу Ленину Владимиру Ильичу) - "Проблема цитат в интернете в том, что никто не проверяет их подлинность".
Не далее как вчера было тут обсуждение о приписывании Суворову цитаты из Грибоедова.
Дай-ка, думаю, проверю справедливость столыпинского утверждения.
Сам придумал, признаюсь.
А сегодня вдруг оказывается, что не придумал, а просто неверно зацитировал.
http://pikabu.ru/story/sluzhit_byi_rad_prisluzhivat_toshno_4...
Вот так вот, не говори Суворов этого, не говорил, а тут вдруг взял, да и сказал.
Может быть, действительно Океания всегда воевала с Евразией?
И напоследок - немного веселого в тему из Аверченко
"Черпай, черпай источник! Да не иссякнет он", - как сказал какой-то поэт.
- Никакой поэт этого не говорил, - злобно возразил хозяин.
- Не говорил? Он был, значит, неразговорчивый.
Трудно понять китайцев и женщин.
Я знал китайцев, которые два-три года терпеливо просиживали над кусочком слоновой кости величиной с орех. Из этого бесформенного куска китаец с помощью целой армии крохотных ножичков и пилочек вырезывал корабль - чудо хитроумия и терпения: корабль имел все снасти, паруса, нес на себе соответствующее количество команды, причем каждый из матросов был величиной с маковое зерно, а канаты были так тонки, что даже не отбрасывали тени — и все это было ни к чему... Не говоря уже о том, что на таком судне нельзя было сделать самой незначительной поездки — сам корабль был настолько хрупок и непрочен, что одно легкое нажатие ладони уничтожало сатанинский труд глупого китайца.
Женская ложь часто напоминает мне китайский корабль величиной с орех — масса терпения, хитрости — и все это совершенно бесцельно, безрезультатно, все гибнет от простого прикосновения.
Аркадий Аверченко. Ложь