Серия «Постарели душой ветераны»

1

Постарели душой ветераны. Часть четвёртая

***

Последнее, чего жду
от каждого дня, – обед.
По вечерам – ужин.
Мной же обглодан мой
птичий хребет.
Пополам раскушен.

Дом – моя крепость: обжит
новенький каземат.
Сытость. Икота.
Вот и опять
наступила зима
прошлого года.

–Мария Малиновская

Николай Рубцов в стихотворении 1965 года «Из восьмистиший» с ходу задался русскими экзистенциальными вопросами (отвечать на них, правда, не стал):

1

В комнате темно,
В комнате беда, –
Кончилось вино,
Кончилась еда,
Кончилась вода
Вдруг на этаже,
Отчего ж тогда
Весело душе?

2

В комнате давно
Кончилась беда,
Есть у нас вино,
Есть у нас еда,
И давно вода
Есть на этаже,
Отчего ж тогда
Пусто на душе?

Оттого что

Президент Елдышкин кызел,
Это ясно всем.
На гашиш он цены снизил –
Было восемь, стало семь.
Но зато теперь на улице
Запрещается свистеть
Всем, и даже птице курице,
Вообще Пиздец.
Нет от его новаций толку –
По сути, сделал вот он что:
От горя он народного
Одну отрезал дольку,
Но тут же при́клеил,
Ебёноть, новых сто.

(Шиш Брянский, стихотворение из сборника 2001 года «В нежном мареве»)

Разруху 90-х, времена моего безотцового детства, я вспоминаю с теплотой. Например, как с матерью (она работала инженером на заводе) весело собирали бутылки. Особо рыбными на чебурашки были два дня народных гуляний, 9 мая без победобесия и последнее воскресенье июня, День города Новосибирска, – тут уж обязательно после такой грандиозной сдачи покупали что-нибудь вкусное. А шампанские бутылки копились на балконе: ближе к Новому году их принимали дороже. Но потом к нам всем вернулся папка. Нефтедолларов, духовных, патриотических да традиционных семейных ценностей подкинул. И как будто что-то главное забрал (мы легко отдали). Национальную и просто скромность великороссов, роскошь человеческих отношений и т.п., а не только, скажем, повсеместные пункты приёма стеклотары.

Променяли атмосферные ларьки на унылые торговые центры для традиционных семей.

Да и, как известно, тот, кто жертвует свободой ради безопасности, не заслуживает ни свободы, ни безопасности.

И коммунизм (по Фридриху Энгельсу) – это производство развитых форм общения (более искренних, открытых, основанных на взаимоуважении). Производство более-менее развитых форм общения возможно, конечно, только в гиперлокальном масштабе.

Русские такие люди – родную маму могут проиудить. Поэтому Павлик Морозов русским людям как кость в горле. Как никто. И живой, и добрая память о нём.

«Я до сих пор вздрагиваю каждый раз, когда подъезжаю к своему дому на улице Павлика Морозова. Вот ведь мальчонка заложил отца родного по мотивам политическим и стал примером для подражания миллионам юношей и девушек…» (Ф.М. Бурлацкий). «Вздрагиваю каждый раз». Бедный! Как жилось-то человеку?

Евреи тоже народ павликофобов – от, можно сказать, вселенски влиятельного философа и политолога Фёдора Михайловича Бурлацкого, соавтора «Морального кодекса строителя коммунизма», до писателя с мировым отчеством Леонида Ароновича Жуховицкого, автора статьи о глобальной морали…

И вдруг на улице появились грузовики. На них – какие-то весёлые люди. Песни поют. А на бортах – красная материя, и по ней написано: «Восстановим Сталинград!», «Восстановим Сталинград!»

– Эх, – сказала Катька, – поехать бы с ними!..

Михаська и сам поехал бы». Однако чуть не поехали в итоге с папкой.

Интересная аллегория: Михаськиных родителей зовут Вера и Виктор. Просрали люди русские, эти вечные любители сладкого уксуса патернализма, и веру, и победу. А фундаментальные духовные завоевания ельцинской демократии, неслыханную свободу простой жизни и творческого созидания, – их-то даровать русичам как бобику или барсику под хвост. Михаськин же папа на пару с Зальцером как начали в 90-е пользоваться своими свободами, так и продолжают.

Показать полностью
3

Постарели душой ветераны. Часть третья

«Думается, в фундаменте творчества писателя (Альберта Лиханова – Т.М.) заложены «Чистые камушки». Герой их – подросток Михаська – даёт взрослым наглядный урок того, как нужно жить ярко, яростно, самоотверженно, неравнодушно. Михаська – борец по натуре»*. Это в 1979 году на страницах аж «Правды» написал литературный критик Валентин Свининников (род. 1937), в своей статье под типичным святорусским-святосовковым названием «Созидать добротой».

Валентин Свининников – фигура влиятельная. В советское время он сначала неравнодушно работал завсектором информации ЦК ВЛКСМ. Затем самоотверженно трудился инспектором подотдела печати Комитета народного контроля СССР, ярко служил заместителем главного редактора издательства ЦК КПСС «Плакат». Уж не знаю, яростно ли, но защитил кандидатскую по философии в Академии общественных наук при ЦК КПСС, после чего ослепительно-блистательно, потрясающе-грандиозно руководил Главной редакцией художественной и детской литературы Госкомиздата РСФСР. В новой России философ-марксист – заместитель главреда журналов «Честь отечества» и «Славяне», академик Международной славянской академии наук, образования, искусства и культуры, лауреат Национальной премии «Имперская культура» имени профессора Эдуарда Володина 2022 года. Великолепно-божественный советско-русско-православный патриот, короче говоря.

1975 год. Простой советский критик Юрий Михальцев (тогда недавний выпускник Литинститута имени А.М. Горького) в молодёжном журнале «Молодая гвардия» высказался, кажется, ярче, яростней, самоотверженнее Свининникова: «…Михаська всюду сражается до конца, до победы – не за себя, за ребят, которые не знают, что можно жить, высоко подняв голову, за соседку Ивановну и её внучек, за своих отца и мать, чтобы отстоять их у зла, у корысти, чтобы жизнь была чиста и светла, как прозрачные камушки»**.

Ай, как много у Михальцева со Свининниковым в приведённых отрывках кондово-советского пафоса. Свининников, к слову, привык так писать и давать волнующе-патетические названия своим статьям тоже привык. «О бесценном богатстве мира» (это о воде, работа 2010 года), «Война, прошедшая через сердце» (это 2015-й) и т.п. – атавизм, в XXI веке такие заглавия. А Михаська, как говорится, за что боролся, на то и напоролся, за что сражался, с тем и распрощался, за что воевал, то и потерял. По-совковому гордо подняв голову. За ребят, за соседку Ивановну и её внучек, за своих отца и мать, за себя и за Сашку.

***

новые смыслы ищут, к чему прикрепиться
смысл – паразит, он пожирает всё естественное и живое
но только так возможно понять вещи, уже после вещей
у нас остаётся смысл, и мы с ним играем
как полоумный ребёнок с единственным кубиком

–Мария Малиновская

Трофим Морозов воевал на Гражданской: теснил колчаковцев, дослужился до младшего командира РККА. В коллективизацию был председателем Герасимовского сельсовета Тавдинского района Уральской области: «открыл лавочку» по продаже справок, с которыми ссыльные кулаки получали право покинуть спецпоселение, и за такой бланк с печатью три шкуры драл. А помимо махинаций с документами, присваивал имущество, у кулаков конфискованное. Одно слово – ветеран.

Жена Трофима Татьяна (ур. Байдакова), несмотря на внешнюю суровость, была очень доброй и трудолюбивой женщиной. Свёкор Сергей Морозов, будущий убийца её детей (старшего 13-летнего Павлика и на 5 лет младшего Феди) возненавидел Татьяну с самого начала её замужества. За то возненавидел, что отказалась с ним жить одним хозяйством и настояла на разделе. А «одно хозяйство» со времён России, которую мы потеряли, традиционно грозило крестьянской невестке много чем, вплоть до снохачества.

При царе, надо сказать, отец Трофима служил жандармом, а мать промышляла воровством, конокрадством.

Трофим пьянствовал. Жену бил. Бросив её с четырьмя детьми, которых тоже бил, ушёл к любовнице. После этого Татьяна, Павлик Морозов и три его младших брата стали жить очень бедно.

Из статьи литературного критика и публициста Владимира Бушина «Он всё увидит, этот мальчик…» (1998 г.):

«Однако напомним, никаких доказательств, что Павел сказал о служебном корыстном жульничестве отца работнику райкома или милиции, нет. И нет ни слова о доносе в материалах… суда над убийцами братьев, – ни в показаниях подсудимых и свидетелей, ни в других приобщённых документах***.

А есть заявления такого рода: «Сергей Морозов был сердит на внука, ругал его за то, что он давал показания против отца на суде»… «На суде сын Трофима Морозова, Павел, подтвердил, что видел в доме чужие вещи»… «Мой свёкор ненавидел нас с Павликом за то, что он на суде дал показания против Трофима…» и т.д.

Да, именно так: дал на суде показания против отца, а точнее сказать, по причине малолетства, будучи допрошен в присутствии матери и учительницы, Павел лишь подтвердил то, что в качестве свидетельницы показала мать. И никак иначе он поступить не мог. Надо думать, что, как это водится всегда, его предупредили, и он знал об ответственности за ложные показания. И вот мать уже дала правдивые показания. Значит, если Павел захотел бы выгородить родимого негодяя, то, во-первых, он скорее всего был бы легко уличён в неправде, а главное, ему пришлось бы выбирать между ненавистным отцом и любимой матерью, которую он ложными показаниями мог поставить под удар. Синклит сердцеведов ныне твердит: вот и должен был во имя отца-страдальца поставить под удар мать! Слава Богу, мальчик поступил по-своему: встал на сторону несчастной, опозоренной отцом матери. В этом весь его грех. Судите его, сердцеведы!..»****

Встал на сторону несчастной, опозоренной отцом матери. За это его душелюбы и людоведы и судили. Для злобного кулацко-патриархального расеянства в этом ещё какой грех. Смертный. Двоюродный старший брат Павлика Данила Морозов: «Федю мы убили только затем, чтобы нас не выдал. Он плакал, просил не убивать, но мы не пожалели…»

«Труп Фёдора Морозова находился в пятнадцати метрах от Павла в болотине и мелком осиннике. Фёдору был нанесён удар в левый висок палкой, правая щека испачкана кровью. Ножом нанесён смертельный удар в брюхо выше пупка, куда вышли кишки, а также разрезана рука ножом до кости…» (эта и следующая цитаты из акта осмотра трупов Павлика и Феди, составленного участковым милиционером Я.Т. Титовым).

«Морозов Павел лежал от дороги на расстоянии 10 метров, головою в восточную сторону. На голове надет красный мешок. Павлу был нанесён смертельный удар в брюхо. Второй удар нанесён в грудь около сердца, под каковым находились рассыпанные ягоды клюквы. Около Павла стояла одна корзина, другая отброшена в сторону. Рубашка его в двух местах прорвана, на спине кровяное багровое пятно. Цвет волос – русый, лицо белое, глаза голубые, открыты, рот закрыт».

Встал на сторону матери. В этом весь его грех. А донос – выдумка совковой журналистики начала 30-х.

Та весомая часть советской культуры, которая ублюдочный выкидыш Пролеткульта, делала из Павлика Морозова Михаську, чистенького красного святошу. Дерзкого! Прямого! Гордого! Ну такого огненно-пламенного, такого праведно-возмущённого… Словом, типичного совка. Если не стукача, то психологического манипулятора-провокатора непременно. Взять хоть картину Никиты Чебакова «Павлик Морозов» (1952), хоть памятник в Герасимовке работы П.А. Сажина с монументом в Березниках Л.С. Мартынова да со статуей А.К. Амбрулявичуса в Ухте (соответственно 1951, 1963 и 1968 год), или же запрещённый Политбюро фильмец С.М. Эйзенштейна «Бежин луг» (середина 30-х). А Павлик Морозов был простой, скромный мальчик.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ


*Свининников В.М. Созидать добротой // Правда, 1979, 29 сентяб.

**Михальцев Ю.В. И плакать и смеяться // Молодая гвардия, 1975, №1.

***Уголовное дело Трофима Морозова и его подельников, увы, сгорело в 1950 году на пожаре в архиве Свердловского облуправления МГБ СССР. И судья по делу Трофима Анна Карманова, и следователь по делу об убийстве мальчиков Елизар Шепелев (соответственно в письме и интервью журналистке Веронике Кононенко) донос отрицали. – Т.М.

****Бушин В.С. «Он всё увидит, этот мальчик…» // Завтра, 1998, №2(214).

Показать полностью
5

Постарели душой ветераны. Часть вторая

Недолго музыка играла. Уже в июле 45-го инструктор сельхозотдела ЦК ВКП(б) И.М. Шульпин, находясь в командировке в Курской области по заданию Г.М. Маленкова, направляет тому докладную записку «Об обстановке в колхозах и необходимости оживления партийно-массовой и культурной работы в деревне»*.

В записке этой Шульпин отметил «усиление частнособственнической стихии» среди курских селян, «новую вспышку захвата колхозниками колхозных земель», «диспропорцию в развитии между общественным и личным животноводством» (понятно, в пользу второго). А кроме того – крайне слабую трудовую дисциплину и несдачу колхозного инвентаря после освобождения области от немцев. «В колхозе им. ОГПУ, – пишет И.М. Шульпин, – у одного колхозника (куркуля! – Т.М.) была припрятана совершенно исправная сеялка, в то время как колхоз был вынужден сеять разбросным способом. У члена ревкомиссии Радченко из колхоза им. Д. Бедного нашли 2 плуга, борону, стан колёс, сеялку – полное хозяйство». Пренеприятное известие: к нам приехал ревизор Радченко.

Последние три абзаца докладной – об участниках ВОВ:

«Мне приходилось не раз убеждаться в том, что многие инвалиды Отечественной войны не стали ведущей силой на селе. Некоторые из них прирезают колхозную землю к своей усадьбе, другие занялись спекуляцией.

Немало товарищей побывало в Румынии, Венгрии, Австрии и в Прибалтике, видели там хуторскую систему, индивидуальные хозяйства, но не все оказались достаточно политически грамотными, чтобы разобраться и дать правильную оценку нашей действительности и действительности капиталистической. В результате они иногда ведут среди колхозников разговоры в нежелательном для нас направлении (то есть в направлении, желательном для программы «Сельский час» времён перестройки – Т.М.).

С фронтовиками партийная организация должна вести специальную работу, созывая их на специальные собрания, поднимая их роль в укреплении колхозного хозяйства».

Словом, ветераны и сами к успеху шли, и других идти ободряли. Прирезали да спекулировали, спекулировали да прирезали.

Михаськин папа возвратился с войны и чуть погодя организовал у себя дома частную мастерскую по ремонту бытовой утвари. Налоги не платил – ну и бог с ними, выживать-то надо. Но:

«Бабушка Ивановна принесла отцу тазик запаять. Она в нём бельё стирает. Отец тазик запаял, и тоже посмотрел в угол, и тоже, как всем, сказал Ивановне тихо:

– Два рубля.

И Михаська видел, как растерялась Ивановна, как оставила она тазик, пошла в коридор, а потом принесла два рубля. Михаська смотрел на маму – она бренчала кастрюлями совсем рядом и видела, видела же всё. Но мама ничего не сказала.

– Это же Ивановна! – сказал Михаська отцу, глядя на него так, будто видел в первый раз. – Ивановна, понимаешь? Они плохо живут. У них мать задавили.

Отец удивлённо посмотрел на Михаську и ответил:

– Ну и что?

Словно ничего не случилось. Не было. Не произошло. И мать громыхала кастрюлями.

Михаська смотрел на отца со страхом, с ужасом, с обидой, и в глазах у него стояли слёзы. Отец снова взглянул на него и снова ничего не заметил.

Не захотел».

Мама отцу не впаяла, но Ивановне два рубля потом вернула.

Наконец в мастерскую нагрянул вежливый толстяк-фининспектор. «Отец побледнел, встал и ушёл за шкаф. Вышел в гимнастёрке, с  медалями, с гвардейским знаком. Поправил ремень». «Я, – говорит, – войну прошёл.  Ранен.  Что  же,  я теперь жить не могу, как хочу?** А вы мне, – это уже крик, – налоги!»

Нынче многие умиляются святыми героями с юбилейными иконостасами без личных боевых наград и поставить на место принаглевшего ветерана гораздо труднее.

«– Да не кричите, – сказал толстяк, снова трогая свой нос. Он говорил спокойно, будто отец и не кричал на него, будто ничего и не случилось. – Я же вижу, что вы не жулик. Состояния на этом, – он кивнул на вёдра и тазы, – не заработаешь.

Отец сел. Фининспектор говорил с ним вежливо, не злился, даже как будто сочувствовал отцу.

– Но закон есть закон. Если вы получаете доход, надо платить налог. Понимаете? – спросил он и добавил, слегка раздосадованный: – И гимнастёрка тут ваша ни при чём, поверьте! Я сам воевал, однако наградами потрясать в таком случае не решусь. Так что я вас предупредил. В следующий раз составлю акт.

Толстяк ушёл, тяжело дыша».

Толстяк ушёл, тяжело дыша, а Михаськин папа, со всей силы пнув кучу вёдер, кастрюль и тазов, ушёл к успеху с головой. Через своего многоопытного кореша Седова и вечного спекулянта Семёна Абрамовича Зальцера (Зальцер и в войну брал гешефты) устроил жену продавщицей конфет в пока не открытый коммерческий магазин. «Устроиться продавцом в первый коммерческий магазин после войны, – внушал Михаськиной маме Зальцер, – это вроде как сразу генералом стать. Поверьте мне, старому воробью, – счастье. Да-да…» Таки да! Счастье. Михаськина мама (папа настоял) переломила себя, уволилась из госпиталя.

И вот магазин таки открылся. Ажиотаж. Катя с Лизой продали свои места в очереди по рублю. Михаська купил кулёк сладостей.

«Михаська развернул кулёк. Конфеты оказались шоколадные, с фруктовой начинкой.

Последний раз ел Михаська такую конфету у Юлии Николаевны (своей классной руководительницы – Т.М.). На прошлый Новый год она позвала к себе Катю с Лизой, Сашку и ещё нескольких ребят. Всем досталось по такой конфете. Когда конфеты съели, а фантики спрятали по карманам, Юлия Николаевна вдруг рассказала, почему сейчас мало конфет. Оказалось, машины, которые раньше выпускали конфеты, теперь делают патроны.

– Хорошо! – сказал тогда Сашка. – Фашистам к чаю.

Они рассмеялись. Но ещё от одной конфетки никто бы не отказался. А больше у Юлии Николаевны не было.

Михаська часто думал, что, когда наступит мир, он объестся конфетами. И вот они лежали перед ним. А есть их совсем не хотелось».

«Он вспомнил маленькую Лизу. Всю войну, когда ей перепадали какие-нибудь сладости – конфету кто подарит, или кусочек шоколада, или пряник, – она эти сладости не ела сразу, а складывала в коробку из-под папирос «Казбек». А потом, в праздники, доставала три конфеты и давала всем по одной – бабушке, Кате, себе. Михаська видел, как пили они чай вприкуску с Лизиными конфетами, какая серьёзная была Лиза и какой праздник это был для Ивановны. Михаську они тоже пробовали усадить за стол, но он наотрез отказывался. Разве можно было съесть Лизину конфетку!..»

Михаськина мама перепродавала сладости на базаре. Отец нанимал грузовик возить выращенную семьёй картошку на севера (там она много дороже), а на «родном» заводе подался в стахановцы.

«Отец приходил с работы не так рано, как прежде, задерживался на заводе, а потом рассказывал маме, как их цех, где он работает мастером, хочет стать полностью стахановским. Это предложил не кто-нибудь, а он, отец, на цеховом собрании. Ему тут же выдали премию. Он принёс деньги, положил их на стол, и они так лежали на столе до самого вечера. К ним приходила в тот вечер Ивановна, и отец сказал ей, что вот получил премию на заводе. Потом заходили ещё соседи, и всем отец показывал на деньги и говорил как-то между прочим, что получил на заводе премию.

Зачем это он всё говорил и не убирал так долго в комод свои деньги, Михаська понять не мог. Ведь вот ту гору, за картошку, он сразу спрятал и никому не показывал, а там была целая гора, не то что сейчас.

Отец не дулся на мать, не ругался. Они друг друга с полуслова понимали. Мать что-нибудь скажет, а отец уже головой кивает: мол, согласен. Отец заговорит, а мать его по голове гладит, целует в щёку; всё, мол, правильно».

Тычут, понимаешь, всем своими премиями, орденами, ветеранством, словно прикрывают ими какие-то свои пакости…

«…По вечерам, приготовив уроки, он пропадал у Лизы и Катьки.

Правда, иногда ему казалось, что девчонки и Ивановна относятся к нему как-то по-другому. Они улыбаются ему, болтают с ним как ни в чём не бывало. Но когда садятся есть свой суп из брюквы, Михаську за стол уже не зовут. А раньше звали.

Михаське было горько от этого, стыдно за самого себя. Ведь он знает: его не зовут, потому что думают, он откажется – его же теперь дома вкусно кормят. Колбаса у них не переводится, масло, и всё по твердой цене, потому что мать в магазин устроилась. А у них колбасы нет и неизвестно, когда будет.

Михаське кажется, что теперь Ивановна с матерью даже как-то по-особому и здоровается-то. Как с генералом.

Не зря же этот Зальцер тогда говорил. И Седов тоже.

Он не винит Ивановну – она тут ни при чём, это мать виновата. И отец. Из-за них теперь Ивановна не зовёт его есть с ними. Вроде барином он стал».

Но Михаська и сам принимал от отца деньги за хорошие отметки (с той поры, как мать устроилась в магазин). Зачем-то тусил у охладевших к нему женщин. Откупался при этом от своей совести, систематически угощая подруг колбасой. А те, в свою очередь, от колбасы не отказывались.

«Откупался от совести» это принято в таких случаях говорить. Михаськины родители долгими уговорами впутали в свою кондитерскую спекуляцию Катю (вплели бы и Лизу, да та была ещё маленькой для этих дел). И Михаська, осуждая отца, мать, Зальцера и всех спекулянтов Советского Союза, свою лепту против Кати (а на уровне подсознания и становления мировоззрения девочек и против Лизы) всё же внёс. Но скорее всего, не лепту – целый шекель. В том числе при помощи колбасы.

И, как символ охлаждения, – эпизод опьянённо-весёлого объедания мороженым. Бочка мороженого на четверых (Михаська, его лучший друг Сашка и Лиза с Катей) – это, безусловно, цимес мит компот.

Не бочку варенья, не корзину печенья – бочку мороженого упомянул отец, когда предложил сыну шекель, простите, рубль за каждую пятёрку, а за четвёрку сребреник, вернее, полтинник. И Михаська тогда не удержался, потому как сильно любил мороженое и представил эту бочку. Катька тоже не удержалась. Может быть, представила три маленьких картонных стаканчика с пломбиром – себе, Лизе и бабушке Ивановне. (Бабушка, кстати, знала про Катю, но не препятствовала). Альберт Лиханов долгих уговоров Кати Михаськиными родителями не описал. Но уж отец-то чувствовал прекрасно, кто на что поймается. Да и понятно, что и в семье, и в уговорах он играл первую еврейскую скрипочку.

Я, к слову, не против денег за хорошую учёбу. Таки не против. Просто от некоторых родителей и алименты не в благословение.

Незадолго до бочки на четверых Михаська помог Сашке выйти из подростковой шайки гопников. Поспорил с главарём шайки Савватеем, если пройдёт за чужим забором между двумя цепными псами, то Савватей Сашку отпустит. Прошёл. Собаки, однако, Михаську немного покусали. Отец за это с их хозяйки, продавщицы мороженого, содрал 500 целковых. Михаська благородно на него повозмущался, ровно эту сумму из батиного тайника свистнул и всю бочку у продавщицы выкупил. На её же деньги её мороженое – Семён Абрамович Зальцер одобрил бы такую хуцпу. А Сашка просто-напросто из свиты Савватея перешёл в свиту Михаськи.

А зох-н-вей, шлимазлы! Сначала взяли специалиста по еврейскому счастью Семёна Абрамовича Зальцера. Вскоре замели при облаве на базаре Катю (но ей не было 18 лет, отпустят). А ещё чуть позже повязали Михаськиного папку. Ветерана Великой Отечественной войны! Орденоносца! Энтузиаста! Ей-богу, своё счастье взял он по праву.

Мама осталась на свободе.

Автор-исполнитель русского шансона Илья Словесник в годы перестройки написал песню «Ветеран»:

Тихо очередь стояла
От прилавка до вокзала.
Люди пьют, ведь им всё мало,
Кто-то в меру, кто в запой.
Кто на радостях, кто с горя,
Все стоят за ей, не спорют.
Вдруг откуда-то раздался
Тихий голос с хрипотцой:

«Пропустите ветерана:
У меня же ноют раны.
Воевать пошёл я рано,
Дрался на передовой.
Пропустите ветерана,
Жизнь моя так многогранна,
Выходил из окруженья,
Пропустите, я же свой».

И в очках, интеллигентный,
Парень с виду симпатентный
Аккуратно пропускает
Ветерана пред собой.
Но народ завозмущался,
Так что фокус не удался,
И опять в толпе раздался
Тихий голос с хрипотцой:

«Пропустите ветерана:
У меня же ноют раны.
Воевать пошёл я рано,
Дрался на передовой.
Пропустите ветерана,
Жизнь моя так многогранна,
Выходил из окруженья,
Пропустите, я же свой».

Тут парнишечка неброский,
Видно знал прием японский,
Что-то выкинул такое,
Отчего мужик упал.
Началось столпотворенье,
Отношений выясненье,
И на этом шумном фоне
Тихий голос продолжал:

«Пропустите ветерана:
У меня же ноют раны.
Воевать пошёл я рано,
Дрался на передовой.
Пропустите ветерана,
Жизнь моя так многогранна,
Выходил из окруженья,
Пропустите, я же свой».

Тут внезапно все застыли,
Встали в очереди, как были,
И сержант сказал серьёзно:
«Разберёмся. Не впервой».
Воронка дверь отворили,
Батю ловко подсадили,
И поехал от прилавка
Тихий голос с хрипотцой:

«Отпустите ветерана!
У меня же ноют раны!
Воевать пошёл я рано, братцы!
Дрался ж на передовой!
Отпустите ветерана!
Жизнь моя так многогранна!
Шо ж вы делаете, ёксель-моксель?!
Отпустите, я же свой!».

Нет в России семьи такой, где б не памятен был такой «свой»?

«В войну они с мамой ждали писем от отца, и, когда приходили серые треугольники, они закатывали пир горой, потому что это был праздник. Они ели завариху; включив радио на полную мощность, слушали сообщения Совинформбюро, потом пели «Широка страна моя родная…», потому что было легко на сердце: наши побеждали и отец был жив.

Теперь же, когда отец вернулся и прошли первые счастливые дни, жизнь будто сузилась, стала маленькой и серой… Всё, что происходило у них, всё, что делали отец и мать, было для дома со светёлкой, и спальней, и с печкой, на которой можно рассказывать сказки…

Но дом теперь был похож на танк. Он полз, полз, полз, становился ближе, и казалось, он раздавит всех их…»

Не наш это танк. Не тот другой, родной танк, в который ещё совсем недавно тыкался носом сопливым маленький Евгений Евтушенко.

В стихотворении «Танки идут по Праге» Евтушенко противопоставил советские танки «образца» 1968 года советским танкам Великой Отечественной. Оно и понятно: близкие к гуманистическому неомарксизму чехословацкие коммунисты, слегка потеснившие классических партийцев-бюрократов, догадывались, куда навострил лыжи СССР, и от греха подальше решили пойти, как говорится, другим путём. Но от старшего брата пришла та самая каинова братская помощь.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

*РГАСПИ. Ф. 17. Oп. 117. Д. 527. Л. 90 – 94. Цит. по: Советская жизнь. 1945 – 1953 / Сост.: Е.Ю. Зубкова, Л.П. Кошелева, Г.А. Кузнецова, А.И. Минюк, Л.А. Роговая. М., 2003. С. 215 – 218.

** А хотел он жить, сам говорил, не «как люди», а «лучше людей».

Показать полностью
0

Постарели душой ветераны. Часть первая

Немецкие учёные сделали важный вывод о том, что условием успеха нацистской пропаганды в Германии был массовый приступ прагматизма немцев, породивший сильное сочетание психологических мотивов – «стремление к успеху и преступная энергия». Один видный историк подчёркивает, что «популистскую привлекательность национал-социализма, способствовавшую формированию его массового социального базиса, следует оценить гораздо выше, нежели идеологическую его доктринальность». Немцы в массе своей надеялись получить от фашизма выгоду!

–Сергей Кара-Мурза

глинобитные домики изнутри забирает ночь

–Мария Малиновская*

***

НА ПОГОСТЕ ЖИВЫХ

Наблюдать, как родного кого-то…
Мне не верится, кто там, на фото…
Измождённый,
в какой-то дерюге,
смотришь пусто и шало.
А когда-то я руки,
руки твои
держала.
На погосте живых
тяжелее стократ:
кличем их,
слышат мёртвые – эти не слышат.
Крест на плечи – и молча стоят.
На погосте живых
тишина,
сколько этих крестов ни руби мы.
Что я делать, что делать должна? –
На погосте живых
мой любимый.
Я пришла, ты не видишь, я здесь?!
Видят мёртвые – эти не видят.
Между нами туманная взвесь.
Над чернеющим дёрном,
весь в чёрном,
и в моей безысходности весь,
держишь крест,
смотришь пусто и шало.
А когда-то,
не верится,
руки твои…
я держала их, боже, держала!
Сколько взгляда хватает – ряды
так же молча стоящих,
и чёрные
по земле их обходят кроты,
в этих чащах
дозорные.
Воронов нет.
Не притронутся к падали духа.
Только дух здесь и падает глухо,
Глуше высохших мёртвых планет.

Посадить бы сосну,
под сосной
будет вскопанный дёрн да скамья.
Всё тебе помилее, чем я.
Оживёшь –
посиди там… со мной.

–Мария Малиновская

Советская детская литература 60-х годов защищала своих читателей от впервые поднявшего тогда голову культа ветеранов Великой Отечественной войны. От этого, на мой взгляд, самого опасного для детей компонента нынешнего победобесия. Два ярких тому примера – рассказ Юрия Яковлева «Друг капитана Гастелло» (1963) и повесть Альберта Лиханова «Чистые камушки» (1967).

На «Друге капитана Гастелло» не задержимся. В его основе конфликт между школьником Серёжкой (светлый образ и подвиг советского лётчика очень сильно тронули мальчугана) и старым фронтовиком дядей Владей (самовлюблённый ветеран считал, что подбитый бомбардировщик Николая Гастелло случайно упал на колонну немецкой техники). «У нас вообще любят из мертвецов делать героев, – рассуждал дядя Владя. – А кто этому верит? Вот такие, как Серёжка»…

«Чистые камушки» для нашей темы важны больше. В них А.А. Лиханов описывает тяжёлую тыловую жизнь главного героя подростка Михаськи с матерью и особенно чутко – двух девочек, Кати и Лизы, с их матерью и бабушкой Ивановной.

«Перед войной Катька и Лиза жили с матерью у отца, на границе. Он был военный. Когда началась война, он сразу же отправил семью к Ивановне. Поезд с беженцами шёл долго; и, когда Катька с Лизой и матерью приехали наконец, Ивановна показала им похоронную.

Немного оправившись от горя, мать устроилась на работу. Эвакуированных в то время приезжало много – каждый день не по одному эшелону; найти работу оказалось трудно, и она нанялась на хлебозавод развозить по магазинам деревянную тележку с хлебом. Было на заводе одно преимущество – иногда можно выпросить у работниц пекарного цеха кусок хлеба, а то и целых полбуханки. Это строго каралось. Если кого-нибудь из рабочих хлебозавода охранники задерживали с хлебом, его немедленно отдавали под суд, но есть было нечего, Катька и Лиза голодали, а их мама рисковала.

Тележка, которую она возила, налегая грудью на деревянную перекладину, была не очень уж и большая, и здоровому да сытому человеку катать её вовсе не трудно. Но мать их после смерти отца постоянно болела, недоедала да ещё и вставала посреди ночи, часа в три, потому что к этому времени хлебозавод давал выпечку и приходилось стоять в очереди вместе с  такими же худыми и бледными женщинами в белых халатах, с такими же, как у неё, деревянными тележками, чтобы нагрузить хлеб и везти по магазинам.

Бывали у мамы несчастья, потому что иногда она не успевала сосчитать буханки, которые ей выдавали, и случалось, что хлеба не хватало. Это было, правда, редко, но если не хватает одной буханки, это значит, плати рублей триста за неё на рынке. А откуда у них такие деньги?

Случалось и другое, когда усталые раздатчики тоже обсчитывались на буханку-другую, им было легче, с них не спрашивали так строго, да и одна-две буханки за смену не так уж страшно для завода, и тогда мать их утаивала, приносила домой. Девчонки прыгали, отламывали горбушки, а мать глядела на них и беззвучно плакала. Она, наверное, стыдилась, что кого-то обманывала, но голод сильней стыда, да ещё если голодают дети.

Тележка у мамы Лизы и Катьки была старая; случалось, у неё обламывалось колесо.

Михаська шёл однажды куда-то, была слякотная осень, и вдруг он увидел у обочины дороги мать Лизы и Катьки, стоявшую на коленях возле тележки со сломанным колесом. Она пыталась починить её, надеть колесо на ось, но тележка была с хлебом, а хлеб был сырой, – на полкило выходил совсем маленький кусочек, говорили тогда, что в хлеб нарочно добавляют воды, – и она не могла поднять покосившуюся набок тележку. Михаська подошёл к тележке, попробовал помочь её поднять, но что он мог тогда, в сорок первом? Такой-то замухрышка.

Тогда мама Лизы и Катьки попросила его сходить на хлебозавод, сказать, чтоб послали кого на помощь, и Михаська сбегал, дождался, когда выйдут из проходной три женщины, тоже развозчицы, и привёл их к тележке.

В другой раз Михаська увидел, как рядом с матерью, напирая на деревянную перекладину руками, шла Катька.

Начинало подмерзать, грязь сделалась гладкой, и тележку заносило в сторону. Михаська подбежал тогда к ним, запрягся третьим в упряжку и подумал, что, наверное, со стороны они походят на людей с картинки, которую он видел в довоенном журнале. Оборванные люди тянут по реке баржу. Только и разницы, что они не такие уж оборванные.

Беда случилась тогда же, осенью сорок первого, буквально через несколько дней после того, как Михаська помогал Катьке и её маме.

Рано утром, было совсем ещё темно, в коридоре вдруг раздался дикий крик. Михаська вскочил. Мама в одной рубашке выбежала в коридор и быстро вернулась, такая бледная, что даже в темноте было видно.

Она зажгла керосиновую лампу и долго сидела молча, сжав губы. Михаська тормошил её, спрашивал, что случилось, хотел сам выйти в коридор, но она его не пустила, а потом сказала, что маму Лизы и Катьки задавила машина.

Михаська не поверил, снова пошёл к двери, но мама схватила его, закрыла дверь на ключ и легла. Её знобило. Может, подумала: а что, если вот так же случилось бы с ней? Куда бы делся тогда Михаська? Ведь ни бабушки, никого у них нет. Значит, в детдом.

Михаська ходил на похороны вместе с мамой. Развозчицы хлеба сняли с двух тележек, которые они всегда возили, хлебные фургончики, тележки соединили между собой. Кто-то принёс еловые ветки. Ветки были удивительные – серебристые, почти белые и очень красивые. Они были от серебристой ели, нарубили в ботаническом саду. Еловыми лапами убрали сдвоенную тележку, на неё поставили тесовый гроб. Потом развозчицы вытащили из сумок белые халаты и надели их поверх пальто. Затем они взялись за тележку со всех четырёх сторон, человек двадцать в белых халатах поверх пальто, и покатили гроб в сторону кладбища.

Они шли тихо; наверное, никогда так тихо не возили они хлебные тележки. Гроб был заколочен – Михаська так и не увидел больше маму Лизы и Кати. Девочки шли, взяв под руки бабушку, у Ивановны почему-то тряслась голова. Она совсем поседела за эту ночь.

Потом Михаська узнал, что хлебную тележку, которую везла мама Катьки и Лизы, занесло на гололёде, а вслед за ней шёл грузовик, шофёр стал тормозить, и машину тоже понесло по скользкому льду прямо на тележку…

Катька сказала Михаське через несколько дней, что шофёром тоже была женщина; она шла на похоронах рядом с ними, но Михаська её не заметил тогда.

Он увидел её позже. Это была пожилая тётка. Удивительно, что она водила машину, но кем только тогда не работали женщины! Тётка приносила Ивановне муку – она ездила в какую-то деревню и выменяла там на что-то, потом приносила деньги – и это было уже при Михаське, он готовил тогда уроки с Катькой – и ещё много раз приходила, и так ходила всю войну, пока вдруг не исчезла. Ивановна узнала потом: тётка эта, такая неприметная и маленькая, что Михаська никак не мог её запомнить, умерла от сыпного тифа.

Бабушка Ивановна плакала, и Михаська удивлялся тогда, что это она плачет – ведь эта тётка задавила её дочь и оставила девчонок круглыми сиротами.

Но Ивановна плакала так, будто потеряла родного человека; она ведь даже в суд ходила, просила, чтоб эту тётку не судили, когда она задавила Катькину и Лизину маму.

«Она ведь тут ни при чём», – говорила Ивановна, хоть у неё и стала трястись голова после этого «ни при чём».

С того времени, как погибла главная кормилица, жить Ивановне и её девочкам стало совсем плохо. Школа, где учился Михаська, была прикреплена к столовой №8, и ребятам давали талоны на разовое питание. Но за эти талоны всё равно надо было платить. У Ивановны на талоны для Катьки и Лизы денег не хватало, и она брала только для Лизы.

К Михаське, когда он ел, не раз подходили какой-нибудь пацан или девочка и говорили: «Оставь немного». Или просто садились напротив и глядели в тарелку, не оставит ли там Михаська картошину или супчику на дне. Таких ребят было много, их прозвали шакалами из восьмой столовой. Михаська всегда выглядывал в их разноликой толпе Катьку – она тоже считалась шакалкой. Катька стыдилась своего прозвища, стыдилась просить; она просто иногда проходила мимо столов, и если оставался кусочек хлеба или ещё что-нибудь, она брала, но никогда не подходила, если человек сидел за столом, и не глядела ему в рот.

Михаська высматривал Катьку, махал ей рукой. Она краснела, хотя чего ж ей краснеть перед Михаськой, но к столу шла, и Михаська всегда делился с ней и первым и вторым и оставлял полстакана киселя.

Правда, потом у него жужжало что-то в животе и до вечера, пока не придёт мама, не раз побегут голодные слюнки, но не позвать Катьку, похожую на скелет – только глаза блестят, – он не мог. Он вспоминал войну, как там сражаются бойцы – ведь делятся, наверное, последним куском друг с другом и махорочку делят, – и ему становилось стыдно от одной мысли, что он всё хотел съесть сам и не позвать Катьку.

Был ещё и такой случай, это как раз при Михаське всё произошло. Как-то Михаська пришёл к Катьке, а её не было, дома сидела Лиза и плакала горькими слезами, глядя на булочки-посыпушки, которые лежали на фанерке. Лиза смотрела на булочки, шмыгала розовым носом и рукавами утирала слёзы. Оказывается, утром бабушка подняла Лизу и Катьку ни свет ни заря, они пошли в хлебный магазин и отоварились белыми булочками, посыпанными какими-то сладкими крошками. Это считалось великим счастьем, потому что булочки можно было отнести на базар, там продать дороже и купить вместо них много чёрного хлеба.

Прежде чем пойти на рынок, бабушка Ивановна ушла в школу (она там работала: уборка, давала звонки и т.п. – Т.М.), а Лиза осталась одна с булочками. Она долго смотрела на них, смотрела, потом стала слизывать с одной булочки сладкие крошки. Когда она слизала, ей показалось, что с булочкой ничего особенного не произошло – булочка как булочка, она ведь не откусила её, а просто слизала крошки. Так слизала Лиза крошки со всех булочек и вдруг увидела, что они стали голые, без крошек-то, несладкие и их не купят, и вот сидела, пускала пузыри.

Михаське стало жалко Лизу; он её утешал как мог, а сам про себя подумал, какой он стал жалостливый, как какая-то старуха, прямо по всякому поводу всех жалеет; надо бы дать этой Лизке по загривку как следует: соображать же надо – лишила всех куска хлеба, но дать по загривку ей не мог. Очень уж Лизка была прозрачная какая-то.

Тут пришла бабушка. Увидела булочки без сладких крошек, остановилась на пороге, увидела зарёванную Лизку, постояла, помолчала, потрясла сильнее головой да так ничего и не сказала. Ушла за буфет.

Это всё было в войну, а теперь война кончилась. Только ничего не изменилось в семье у бабушки Ивановны».

А у Михаськи с фронта вернулся отец. Живой и бодрый. С орденом Красной Звезды и двумя медалями «За отвагу».

«Она стала совсем молодой, мама. Пока отец плескался под рукомойником, она открыла сундук и стала рыться в нём, а Михаську послала во двор махать чугунным утюгом, раздувать угли. Михаська раскалил утюг, и мама что-то гладила; но он не обращал внимания на эту возню матери, пока они не стали садиться за стол и мать не вышла из-за занавески в нарядном голубом платье с белыми горошками.

Михаська ахнул, а отец подхватил маму на руки и закружил её»…

*Малиновская Мария Юрьевна (род. 1994) – белорусская поэтесса (она пишет на русском языке).

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!