О волшебных сказках ч.2 из 5 (On Fairy-Stories) Д. Р. Р. Толкин, эссе

Истоки

Вопрос о происхождении элемента Волшебного фактически приводит нас к тому же самому основному вопросу, в который все упирается; однако многие элементы волшебных сказок (это самое вынимающееся сердце, лебединая одежда, волшебные кольца, произвольные запреты, коварные мачехи и даже сами феи) поддаются исследованию без решения главного вопроса. Это научное исследование (хотя бы в своем намерении); им занимаются фольклористы или антропологи — т. е. люди, использующие сказки не по назначению, а как источник информации, из которого они черпают сведения об интересующих их вещах. Само по себе такое занятие вполне оправдано, но невежественность и забывание о природе сказки как таковой подчас приводили исследователей к странным выводам. Исследователям такого сорта особенно важными кажутся повторения подобий (например упомянутый случай с сердцем); увлекшись, они сбиваются с пути или издают путаные стенографические отчеты: если из их монографий выводы попадают в учебники по литературе, возникает особенно го заблуждений.

Существует, например, тенденция заявлять, что сказки, построенные на одном и том же фольклорном мотиве или на подобных комбинациях мотивов, — одно и то же. Мы читаем, что «Черный Бык Норовея» — это «Красавица и Чудовище»,

Наш «Аленький цветочек» (примеч. переводчика).

или то же самое, что «Эрос и Психея»; что исландская «Дева-Повелительница» (и гаэльская «Война птиц») с ее бесчисленными вариантами и подобиями — «все равно, что греческая история о Ясоне и Медее».

В заявлениях такого рода может содержаться некоторый элемент истины (неподобающим образом урезанный); но в сказочном понимании и с точки зрения искусства или литературы вывод неверен. Действительную цену имеет окраска, атмосфера, не поддающиеся классификации индивидуальные детали сказки, а важнее всего — общая суть, неповрежденный скелет сюжета. «Король Лир» Шекспира — совсем не то, что рассказывг Лаэмон в «Брутте». Или возьмите исключительный случай с «Красной Шапочкой» — весь пересказанный по-новому вариант, в котором девочку спасают дровосеки, является прямой переделкой сказки Перро, где ее съедает Волк, и представляет второстепенный интерес. А в то, что у этого варианта хороший конец (отнооительно хороший, все зависит от того, сильно ли мы жалеем Бабушку), а у Перро — плохой, вот это очень важно. И это очень существенное отличие, я к нему еще ве вернусь.

Конечно, я признаю, ибо сам остро чувствую, захватывающий соблазн распутывать и разгадывать по веточке перевязанную сложными узлами, разветвленну историю Дерева Сказок. Это тесно связано с трудом филологов, изучающих запутанный клубок языка, тут, я кое-что смыслю. Но мне кажется, что даже в филологии уловить сущность и возможности данного языка в данном живом памятнике намного важнее, а точно их объяснить куда более сложно, чем проследить его линейную историю. Что же касается сказок, волшебных историй, рассмотреть, что они собой представляют, чем они для нас стали и какие ценности сотворило в них долгое время-алхимик, наверное, еще интереснее и гораздо труднее. Я бы сказал словами Дейсента: «Перед вами поставили суп, и довольствуйтесь им, нечего разыскивать и рассматривать бычьи кости, из которых он сварен».

«Норвежские народные сказки».

Хотя Дейсент, как ни странно, под «супом» подразумевал мешанину из ошибочных предположений ранней сравнительной филологии, выдаваемых за некую «предысторию», а говоря о желании «рассматривать кости», он имел в виду заявления о том, что надо рассмотреть разработки и доказательства выведенных теорий. Я же под «супом» понимаю сказку, написанную писателем или рассказанную рассказчииком, а под «костями» — ее источник или материал, — даже в тех редких случаях, когда его можно с уверенностью определить. Критиковать суп как суп (рассматривать собственно его) я, конечно же, не запрещаю.

Таким образом, я легко обойду вопрос об истоках. Поступать с этим вопросом по-другому мне не позволит собственное невежество. В моей теме это самый маловажный вопрос из трех, поэтому достаточно нескольких замечаний. Всем ясно, что волшебные сказки (и в широком, и в узком смысле) очень древние. В самых старых записях встречаются рассказанные истории, и находят их везде, где была письменность. Таким образом, мы сталкиваемся с теми же проблемами, что и археологи и специалисты сравнительной филологии: полемика ведется о том, что перед нами — независимая эволюция (или, пожалуй, Творение) подобного в разных местах; наследование от общих предков; или диффузия (распространение) в разное время из одного или многих центров-источников. Больше всего споров возникает при попытках (одной или обеих сторон) все упростить сверх меры. Я не думаю, что данный спор — исключение. История волшебных сказок, вероятно, сложнее физической истории человеческой расы, и не менее сложна, чем история языка. Очевидно, все три процесса: самостоятельное творение, наследование и диффузия — наравне участвовали в создании запутанной ткани сказки. Распутать, расплести ее сейчас не поможет ничье искусство, разве что волшебное.

Бывают, правда, исключительные удачи; или удается распутать какие-нибудь детали. Вообще гораздо легче вытянуть отдельную нить — эпизод, имя, мотив, — чем проследить историю целой картины, сотканной из множества нитей. Когда в гобелене появляется картина — это больше, чем сумма собранных вместе нитей, и она ими не объясняется. Тут мы встречаемся со слабой стороной аналитического (или «научного») метода, неотъемлемой от него; этим методом обнаруживается много данных об отдельных вещах, содержащихся в сказках, но мало или совсем ничего — об их влиянии на сказку, об их явлении в ней.

Из трех процессов самый важный и существенный и (что неудивительно) самый таинственный — самостоятельное Творение. Для творящего, для сказочника остальные два процесса в итоге становятся тормозом, тянут назад. Диффузия (т. е. заимствование в пространстве) материальной культуры или сказки лишь относит вопрос происхождения в некое другое место. В центре предполагаемой диффузии находится место, где когда-то жил сотворивший. При наследовании (заимствовании во времени) наблюдается нечто подобное: мы в итоге приходим к пратворцу. А если мь считаем, что когда-то произошло независимое возникновение подобных идей, сюжетов или средств, мы просто умножаем число пратворцов, но не начинаем при лучше понимать дар пратворца.

Филология некогда занимала высокое место в этом расследовании, но ее свергли. Макс Моллер рассматривает мифологию как «болезнь языка».

Макс Моллер (1823—1900) — филолог, профессор Оксфорда, специалист по языкознанию, индологии, мифологи. Считал язык функцией организма, натурфилософ (примеч. переводчика).

От такого взгляда можно отказаться без сожаления. Мифология вовсе не заболевание, хотя, как все человеческое, сама может заболеть. Если так судить о мифологии, то можно договориться до того, что мышление — болезнь сознания. Ближе к истине было бы сказать, что языки, особенно современные европейские, являются болезнью мифологии. Но язык никак нельзя отбросить. Язык — воплощение сознание и сказки возникли в нашем мире одновременно.

Человеческое сознание, наделенное способной обобщать и абстрагировать, видит не только зеленую траву, отличая ее от всего другого (и находя, что смотреть на нее приятно), но видит, что она зеленая и что она трава. А каким мощным стимулятором по отношению к породившим его способностям было изобретение прилагательного: в нем больше власти, чем в волшебном заклятии или заговоре. И это неудивительно: заклинания можно рассматривать как разновидность прилагательных, как часть речи в мифической грамматике. Разум, который подумал о светлом, тяжелом, сером, желтом, неподвижном, быстром, осознал также и магию, которая заставляет тяжелые предметы становиться легкими и взлетать, превращает серый свинец в желтое золото, неподвижную скалу — в быструю воду. Если осознать и суметь первое, то возможно и второе. Делалось и то, и другое, это неизбежно. Отделив зеленое от травы, синее от неба и красное от крови, мы уже получаем заклинательную власть — в одной плоскости; у нас в душе пробуждается желание воздействовать этой властью на внешний мир. Отсюда не следует, что мы хорошо используем ее во всех плоскостях. Можно наложить смертную зелень на лицо человека — и будет, ужас; можно заставить светить небывалую страшную синюю луну; можно заставить лес прорасти серебряными листьями, и баранов — дать золотое руно, и зажечь горячий огонь в чреве холодного змея. В таких «фантазиях», как это принято называть, рождаются новые формы: начинается волшебство, человек становится вторичным творцом.

Таким образом, суть волшебства — это власть, которая усилием воли немедленно реализует видения «фантазии». Не все прекрасны, не все полезны, есть ведь и фантазии падшего человека. И эльфов, которые такой властью обладают (в действительности или в сказке), человек метит своей меткой.

Вот этот аспект мифологии — где мифотворчество не описание и не символическая интерпретация красот и ужасов мира, а вторичное творение, — мне кажется, обделен вниманием, его мало рассматривают. Не потому ли, что это чаще встречается в Стране Фантазии, чем на Олимпе, и считается свойством «низшей мифологии», а не «высокой»? Было много дискуссий о взаимоотношении народной сказки и мифа, но даже если бы не было споров, вопрос об их истоках достоин внимания и требует хотя бы краткого обзора.

Было время, когда превалировало мнение, что все это происходит от «природных мифов». Олимпийцы считались персонификациями солнца, зари, ночи и так далее, а все рассказы о них были мифами о стихийных явлениях, процессах и переменах в природе (вернее было бы назвать их аллегориями). Затем появились эпос, героическая легенда, сага; они привязали рассказы-мифы к реальным местностям, очеловечили их, приписав рассказываемые деяния древним героям, которые были сильнее и могущественнее обычных людей, но уже были людьми. А потом эти легенды упростились, сократились, и в конце концов превратились в сказки, народные сказки, волшебные сказки, сказки для маленьких детей.

Это похоже на правду, поставленную с ног на голову. Чем ближе так называемый «природный миф», или аллегория естественных процессов, к своему предполагаемому прототипу, тем он менее интересен, и тем меньше в нем от мифа, способного осветить мир. Давайте на мгновение представим, как предполагает эта теория, что в реальном мире не существует ничего, соответствующего «богам» мифологии: нет никаких личностей, есть только астрономические и метеорологические объекты. Наделить эти природные объекты личностными характеристиками, славой и значительностью может только дар человека. Источником личностного, индивидуального может быть только личность. Боги могут брать красоту и краски из высокого великолепия Природы, но лишь если человек похитит их у солнца, луны и облаков и отдаст им. Индивидуальность они получают непосредственно от человека. Тень, черноту или искру божественности они получают через человека из невидимого сверхъестественного мира. Между «низкой» и «высокой» мифологией существенной разницы нет. Персонажи обеих мифологий живут (если живут вообще) в одной жизни, точно так же, как короли и крестьяне в мире смертных.

Давайте рассмотрим, как нам кажется, чистый пример Олимпийского природного мифа: миф про норвежского бога Тора. Его зовут Тор, по-норвежски «Гром»; нетрудно перевести название его молота — Мьольнир означает «Молния». Но Тор (насколько позволяют судить последние письменные памятники) обладает очень ярким характером, это личность, черты которой нельзя найти у грома и молнии, можно лишь признать, что отдельные детали соотносятся с этими явлениями природы: например, рыжая борода, громкий голос, яростный темперамент, грубая сокрушительная сила. Тем не менее, вряд ли есть смысл задавать вопрос о том, что появилось раньше: «природные» аллегории о персонифицированном громе в горах, крушившем скалы и ломавшем деревья, или рассказы о вспыльчивом, не очень умном рыжебородом поселянине, превосходившем силой других, во всем, кроме телосложения и роста, очень похожем на норвежских фермеров, бёндров, которые особенно любили Тора? Можно считать, что Тор «съежился» до портрета такого человека, а можно думать, что человек «вырос» до образа Тора. Но, по-моему, оба вывода неверны сами по себе, неверна установка считать, что одно должно обязательно предшествовать другому: более разумно было бы предположить, что наш поселянин возник в тот момент, когда Гром обрел голос и обличье; что каждый раз, когда сказочник слышал голос разгневанного фермера, в горах рокотал отдаленный гром.

Разумеется, надо считать Тора представителем высокой аристократии в мифологии: он один из тех, кто правит миром. Но то, что рассказывается о нем в Тримсквите (в «Старшей Эдде»), конечно, всего лишь волшебная сказка. Для норвежских сказаний она старая, а на самом деле не очень (примерно 900 год от рождества Христова или чуть раньше).

Причин считать эту сказку несамобытной нет, во всяком случае по своим достоинствам она вполне самобытна и примитивна: народная, не очень возвышенная. Если бы можно было возвращаться назад во времени, мы могли бы обнаружить, что волшебная сказка изменилась в деталях или вместо нее рассказывается что-нибудь другое; но все время, пока был Тор, была волшебная сказка. А когда сказки не было, был только гром, не услышанный еще человеческим ухом.

Иногда в мифологии появляется проблеск по-настоящему «высокого»: Божественность, право на власть (в отличие от обладания ею); нечто, достойное поклонения, точнее, религия. Эндрю Ланг говорил (за что его некоторые до сих пор хвалят), что мифология и религия (в строгом смысле этого слова) — две разные вещи, которые неразрывно переплелись, хотя в мифологии почти отсутствует религиозный смысл.

Такой вывод рожден скрупулезным и доброжелательным изучением «примитивных» народов, т. е. народов, которые до сих пор живут в язычестве, унаследованном от предков, и не считаются, на наш взгляд, цивилизованными. При беглом обзоре мы находим лишь их дикарские сказки, при более внимательном знакомстве обнаруживаем их космогонические мифы и, только вооружившись терпением и духовной мудростью, открываем их философию и религию: нечто по-настоящему достойное поклонения, где «боги» совсем не обязательно в ком-нибудь воплощены, а могут быть в переменном измерении (это решается индивидуально).

Мифология и Религия действительно переплелись — или, может быть, они были давным-давно разделены, и с тех пор медленно тянулись друг к другу, через лабиринты ошибок, через путаницу, назад к единению и слиянию. Ведь у волшебных сказок вообще три стороны: мистической они обращены к сверхъестественному, магической — к природе, а зеркалом презрения и сострадания — к человеку. Важнейшая сторона волшебного — средняя из трех, магическая. Степень проявления остальных двух (если они проявляются в волшебной сказке) — величина переменная и зависит от рассказчика в каждом индивидуальном случае.

Магическое в волшебной сказке может служить Зеркалом Человека, а может (правда, это уже труднее) быть носителем тайны. Это как раз то, чего добивался Джордж Макдональд, создавая покоряюще красивые сказки, что ему удалось в «Золотом Ключе» (который он назвал волшебной сказкой), и до чего он немного не дотянул в «Лилит».

Теперь давайте вернемся к «супу», о котором я упоминал выше. Говоря об истории сказок и особенно волшебных сказок, можно сказать, что горшочек варит, котелок сказок всегда кипит, и в него все время добавляются разные кусочки, то маленькие, то большие. По этой причине, например, то, что в XIII веке о матери Шарлеманя Берте Широкостопой рассказывали историю, похожую на сказку, известную нам под название «Гусятница», не свидетельствует о том, что эта сказка спустилась (в XIII столетии) с Олимпа, или из Асгарда, как легендарный древний Король, став по пути сказкой, рассказываемой у камелька, ни о том, что она начала восхождение. Сказка широко распространилась, уже без связи с матерью Шарлеманя или с какой бы то ни было исторической личностью. Конечно, по самому этому факту мы не можем сделать вывод, что она не про мать Шарлеманя; хотя именно так чаще всего и поступают. Заключение о том, что Берта Широкостопая тут ни при чем, должно основываться на чем-нибудь другом: на особенностях сказки, пусть больше нигде не встречающихся, которые философия критика не разрешит ему отнести к реальной жизни, и он будет вынужд сказать, что так не бывает; или на солидных исторических фактах, свидетельствующих о том, что в жизни Берты ничего такого не было, так что критик не поверит сказке, хотя согласится, что все, в ней написанное, вполне могло случиться в жизни.

Я думаю, что никому не придет в голову не верить в рассказ о том, как Архиепископ Кентерберийский поскользнулся на банановой кожуре, если он узнает, что подобные комические казусы происходили со многими людьми, и особенно с пожилыми и достойными. Можно не поверить, если вам скажут, что ангел (или эльф) предупредил Архиепископа о том, что он обязательно поскользнется, если наденет гамаши в пятницу. Можно не поверить, если скажут, что это случилось, например, между 1940 и 1945 годами. Вот так. Тут все очевидно, и об этом уже говорилось. Я посмел повториться (хотя в мои намерения это не входило), потому что те, кто занимается вопросом происхождения сказок, постоянно оставляют этот момент без внимания.

Да, а банановая кожура? По-настоящему она начинает нас интересовать лишь тогда, когда историки ее выбрасывают. Выброшенная, она нам больше пригодится. Историк, вероятно, скажет, что случай с банановой кожурой «связывают с Архиепископом», подобно тому, как он говорит (есть свидетели), что «сказку о «Гусятнице» связывают с Бертой». В том, что обычно зовут историей, такое заявление достаточно безобидно. Но верно ли оно характеризует то, что происходило и происходит в истории создания сказки? Я так не думаю. Я думаю, что ближе к правде будет сказать, что «Архиепископа связывают с банановой кожурой», или что Берту превратили в Гусятницу. Даже больше: я бы сказал, что мать Шарлеманя и Архиепископ были брошены в котелок, т. е. попали в «суп». Они оказались теми самыми новыми кусочками, которые в него добавляют. Это большая честь, потому что в «супе» много уже такого, что гораздо старше их, сильнее, красивее, комичнее или страшнее (если рассматривать их как исторические лица).

Яснее ясного, что Артур, бывший когда-то исторической личностью (наверное, не очень значительной), тоже попал в Котелок. Он долго варился там вместе с другими фигурами и поступками: реальными и выдуманными, из мифологии и Страны Фантазии, и даже отдельными историческими событиями, попавшими туда в качестве случайных косточек (например, оборонная война Альфреда против датчан), пока не вышел из «супа» сказочным Королем. Подобная ситуация сложилась и в древнеанглийских легендах о великом северном «Артурианском» дворе датских Скильдингов. Король Хротгар и члены его семьи — более настоящие исторические лица, чем Король Артур, но даже в самых старых (английских) легендах с ними связаны многие лица и события из волшебной сказки — ибо они побывали в Котелке. Но сейчас я обращаюсь к самым старым из сохранившихся английских сказок о волшебном (или граничащим с волшебным), несмотря на то, что в Англии их мало знают, не для того, чтобы обсуждать превращение медвежонка в рыцаря Беовульфа или объяснять вторжение людоеда Гренделя в королевский замок Хротгара. Я хочу указать на нечто другое, что свойственно этим легендам: наводящий на размышление замечательный пример связи «сказочного элемента» с богами, королями и безымянными людьми; думаю, что мы видим здесь иллюстрацию того мнения, что этот элемент не вырастает или пропадает, а присутствует в Котелке Сказки, поджидая там великих героев Мифа и Истории и покуда неизвестных Его или Ее, до того момента, когда их швырнут в медленно кипящую похлебку, по одному или всех сразу, не принимая во внимание рангов и старшинства.

Большим врагом короля Хротгара был Фрода, король Хетобардов. Но в рассказе о дочери Хротгара Фреавару мы слышим отзвуки необычной для северных героических легенд сказки: сын врага ее рода, Ингельд сын Фроды, полюбил ее и, на несчастье, взял ее в жены. Это исключительно интересно и знаменательно. За древней враждой стоит фигура бога, которого норвежцы звали Фрейр («Господин») или Ингви-Фрейр, а инглинги — Инг; это бог зерна и плодородия древней северной мифологии и религии, культовая святыня которой имеет связь с легендой о раздоре властительных семей. Оттуда же имена Ингельда и его отца. А имя Фреавару означает «Защита Господина» (Фрейра).

Позднее (в старых исландских сагах) один из главных рассказов о Фрейре — это легенда о том, как он издалека влюбился в дочь враждебного богам племени, Герд, дочь великана Гюмира, и женился на ней. Не доказывает ли это, что Ингельд и Фреавару или их любовь — «просто миф»? Думаю, что нет. История часто напоминает миф; в конце концов, они оба из одного теста. Если Ингельд и Фреавару в самом деле никогда существовали, или существовали, но не любили друг друга, тогда легенда досталась им от безымянных мужчины и женщины, или, вернее, они вошли в чужую легенду. Их бросили в Котел, где так много героев и ценностей всю жизнь кипят на бесконечном огне, среди них и любовь с первого взгляда. И боги тоже. Если бы молодые люди никогда не влюблялись в девушек при случайной встрече, и если бы между влюбленными юношей и девушкой никогда не вставала старая вражда, тогда бог Фрейр никогда не увидел бы дочь великана Герд из высокого гнезда Одина.

Но говоря о Котле, нельзя совсем забыть про Стряпух. В Котле много всего варится, и Стряпухи не вслепую опускают туда черпаки. Их выбор важен. Все-таки боги есть боги, и то, какие легенды о них рассказывают, имеет определенное значение. Приходится откровенно признать, что рассказывать любовную легенду больше пристало про исторического героя, и действительно, такое с большей вероятностью может случиться в земной семье, где рассказываются предания о Фрейре и ванах, чем в той, где живут легенды об Одине, готском боге, чародее, пожирателе ворон, повелителе убитых. Неудивительно, что слово «заклинание» означает одновременно и нечто рассказанное, и обаяние, чары, формулу власти над людьми.

Мы уже проделали необходимое исследование — собрание и сравнение сказок разных стран, — пожалуй, этого хватит; мы объяснили многие элементы, обычно включаемые в волшебные сказки (злые мачехи, заколдованные медведи и быки, ведьмы-людоедки, табу на имена и тому подобное), как остатки древних обычаев, некогда встречавшихся в повседневной жизни, или верований, которые не считались «фантазиями», — но остается еще один момент, о котором часто забывают: воздействие, которое оказывают на нас сейчас все эти древности в сказках, в том виде, в котором они до нас дошли.

Во-первых, это сейчас древность, а древность притягательна сама по себе. Красота и ужас сказки «Можжевеловое Дерево», с ее изящным и трагическим началом, отвратительным людоедским варевом, страшными костями, веселым и мстительным духом в виде птички, вылетающей из тумана, поднявшегося от Дерева, остались со мной на всю жизнь с детства; но все же основное очарование этой сказки, врезавшейся в память, ее «аромат» — впечатление не от красоты и ужаса, а от бездны расстояния и времени, неизмеримой даже двумя тысячами лет. Без варева и костей, — смягченные Гриммовские версии часто избавляют от этого детей, — впечатление было бы ущербным, ощущение потерялось бы.

Не стоило избавлять.

Я не думаю, что мне повредили ужасы в обрамлении сказки, из каких бы мрачных верований и ритуалов прошлого они ни происходили. Сейчас такие сказки имеют мифический, общий (неизъяснимый) эффект, совершенно независимый от открытий Сравнительного Фольклора, его нельзя объяснить. Открывается дверь в другое время, и если мы через нее проходим, пусть на мгновение, мы оказываемся вне своего времени, может быть, вообще вне Времени.

Если мы приостановимся, не просто, чтобы оттметить, что такие старые элементы сохранились, а чтобы еще подумать о том, как они сохранились, придется, наверное, сделать вывод, что это часто (а может быть, всегда) случается именно благодаря литературному эффекту. Первыми почувствовали это не мы, и даже не Братья Гримм. Сказки — отнюдь не скальные породы, добыть из которых окаменелости может лишь опытный геолог. Древние элементы можно выбить из массива, можно забыть их и выбросить, можно заменить другими компонентами, причем очень легко: сравните сказку с близкими к ней вариантами и увидите сами. То, что в них осталось от основной сказки (или то, что в них вставили), зависело от рассказчиков, которые инстинктивно или сознательно выражали свою литературную «значительность».

Конечно, как правило, эти детали попадали в сказки даже в те дни, когда они происходили на самом деле, потому что они «делали сказку». Если бы я написал сказку, в которой бы повесили человека, эта деталь могла бы сохраниться и в позднейшие века, при условии, что сохранится сказка, — само по себе это было бы признаком того, что сказка имеет постоянную (более чем временную и местную) ценность, — и позднее она могла бы указать на то, что сказка была написана в период времени, когда для соблюдения законности на самом деле вешали людей. Могла бы; в даленном будущем судить об этом с полной определенностью будет трудно. Чтобы не сомневаться в правильности вывода, будущему исследователю надо будет точно знать, когда я жил и когда практиковалось повешение. Я ведь мог позаимствовать эту деталь из другого времени или места, из другой сказки; я мог бы просто ее выдумать. Но даже если предположение будущих исследователей окажется верным, сцена повешения встретится в сказке только потому, что:
а) я знал о драматическом, трагическом или устрашающем действии эпизода в сказке и
б) те, кто передавал эту сказку из уст в уста, чувствовали силу эпизода и сохраняли его.
Удаленность во времени, древность и чужеродность могут позднее заострять лезвие трагедии или усилить ужас; но для того, чтобы точить его на эльфийском точиле древности, лезвие должно наличествовать. Так что самый бесполезный, во всяком случае, для литературных критиков, вопрос об Ифигении, дочери Агамемнона: происходит легенда о том, как ее приносили в жертву в Авлиде, из того времени, когда человеческие жертвы были обычными? Я сказал в начале «как правило», потому что ясно, что то, что сейчас рассматривается как «сказка», некогда могло иметь другую цель: было, например, записью события или ритуала. Я имею в виду просто строгую запись. Сказка, придуманная для объяснения ритуала, с самого начала есть и остается сказкой (предполагается, что такое тоже нередко случалось). Она продолжает существовать в той же форме, в которой родилась, и живет долго после того, как ритуал отомрет, лишь благодаря своим литературным (сказочным) достоинствам. Бывало, что подробности, ставшие сейчас заметными в силу необычности, проскальзывали в сказку как случайная обыденность, которую просто не замечали: как в наши дни могут не заметить, что человек «снял шляпу» или «сел в поезд». Обычно такие детали ненадолго переживают быстро меняютщиеся обычаи. Во всяком случае, в устной передаче они легко ускользнуть. Но если сказка записана, она довольно долго остается неизменной, тогда при очень быстрой смене обычаев случайные детали приобретают оттенок странности и забавности. Много выражений Диккенса сейчас именно так воспринимаются. Сегодня можно найти издание его романа, купленное и впервые прочитанное в то время, когда каждодневная жизнь была такой, как там описано, но сейчас ее бытовые детали уже так же далеки от нас, как привычки елизаветинского периода. Таковы особенности современной эпохи. Антропологи и фольклористы этим явлением не занимаются. Но они имеют дело с устным народным творчеством, значит должны тем более задуматься над тем, что перед ними — произведения, первичная задача которых: создать сказку, и это же — главная причина их жизнеспособности. «Лягушачий Король» — не кредо, не пособие по тотемизму: это странная сказка с простой моралью.

Даже в тех случаях, когда мы догадываемся, что запрет в волшебной сказке происходит от табу, имевшего место давным-давно, он мог сохраниться в этой сказке на позднейших стадиях ее истории из-за большой важности этого запрета в мифе, мифической важности, ощущение которой могло стоять за самим табу. Ты не должен этого делать — нельзя — или пойдешь по миру и будешь бесконечно раскаиваться. Самые добрые детские сказки об этом говорят. Даже кролика Питера не пустили в сад, он потерял синюю курточку и заболел. Запертая Дверь стоит, как вечное Искушение.

Все 5 частей в серии постов: Серия «Толкин, эссе О волшебных сказках On Fairy-Stories»

Перевод с английского В. А. М.
Оригинальное название эссе: On Fairy-stories
Об этом эссе на википедии: https://en.wikipedia.org/wiki/On_Fairy-Stories
Взял отсюда: https://omiliya.org/article/o-volshebnykh-skazkakh-dzhon-ronald-ruel-tolkien.html

Книжная лига

22.4K постов78.4K подписчиков

Добавить пост

Правила сообщества

Мы не тоталитаристы, здесь всегда рады новым людям и обсуждениям, где соблюдаются нормы приличия и взаимоуважения.


ВАЖНЫЕ ПРАВИЛА

При создании поста обязательно ставьте следующие теги:


«Ищу книгу» — если хотите найти информацию об интересующей вас книге. Если вы нашли желаемую книгу, пропишите в названии поста [Найдено], а в самом посте укажите ссылку на комментарий с ответом или укажите название книги. Это будет полезно и интересно тем, кого также заинтересовала книга;


«Посоветуйте книгу» — пикабушники с удовольствием порекомендуют вам отличные произведения известных и не очень писателей;


«Самиздат» — на ваш страх и риск можете выложить свою книгу или рассказ, но не пробы пера, а законченные произведения. Для конкретной критики советуем лучше публиковаться в тематическом сообществе «Авторские истории».


Частое несоблюдение правил может в завлечь вас в игнор-лист сообщества, будьте осторожны.


ВНИМАНИЕ. Раздача и публикация ссылок на скачивание книг запрещены по требованию Роскомнадзора.