Известному экономисту, профессору Борису Сребнику, каждую ночь снится война. «Выстрелы, крики, я куда-то бегу и все ощупываю себя: не ранен ли?». Борис Владимирович посещал психотерапевтов, но все бесполезно — говорят, эти воспоминания не вытравить ничем.
Больше двух лет он прожил в минском гетто — самом крупном на территории бывшего СССР. Оккупанты разместили там больше ста тысяч российских и немецких евреев. Постепенно уничтожили всех, за редкими исключениями.
Погром начинается с кладбища
В комнате Бориса Сребника стоит старая фотография — молодой, улыбчивый парень, одетый в театральный костюм. Это практически начало его семейного архива — снимков родных или собственного детства у него не осталось. Когда началась война, Борису было семь.
емецкая армия заняла Минск уже в конце июня. Сразу же издали приказ коменданта: всем евреям собрать носильные вещи и пройти в дома на указанных в письме улицах. В случае неповиновения — расстрел. После переселения оккупанты приказали обнести район стеной — строить ее должны сами узники нового гетто. Выходить из гетто не разрешалось. Остатки ценностей и одежды тайком меняли у местных жителей, подходивших с другой стороны колючей ограды. На картошку, муку — они уже стали предметом роскоши.
Осенью начались погромы — оккупанты выбирали один из районов и полностью уничтожали всех его жителей. Первый погром провели 7 ноября, но слухи о нем появились гораздо раньше. Борис с родными жил в большом доме у старинного еврейского кладбища. Старшие члены семьи рассудили, что погромы должны начаться именно отсюда: чтобы трупы далеко не везти. Семья отправилась ночевать к знакомым, на Хлебную улицу. Но, оказалось, начать решили именно оттуда.
«Рано утром нас всех выгнали во двор старого хлебозавода, выстраивали в длинные очереди, сажали в машины и увозили в неизвестном направлении. Автомобили возвращались пустыми».
«Я помню эту очередь, помню, каким был уставшим, и мне очень хотелось сесть уже в машину, покататься. Я просил об это маму, но как только подходил наш черед, она кричала, что ее муж работает в лагере специалистов. Мужчин „с профессией“ из гетто забрали и поселили отдельно. По колонне прошел слух, что членов их семей не будут забирать. Мама кричала, ее били прикладами, но она мужественно оттаскивала меня в хвост очереди. И так несколько раз. А потом начало темнеть, закончился рабочий день и немцы остановили погром. Они народ основательный — работали четко по расписанию».
Из тех, кого увезли на машинах, в гетто больше никто не вернулся.
Жизнь в «малинах»
Скоро не стало и мамы Бориса — она тайно отправилась в русский квартал, к знакомым: уговорить, чтобы они забрали сына. На тот момент он был светловолосым и почти не имел выраженных еврейских черт. В гетто его мама не вернулась — ее узнал полицейский, выдал немецким солдатам. Помимо погромов, существовали и облавы: вламывались в дом, забирали выборочно, по определенным признакам. Например, только подростков. Так Борис лишился старшего брата.
В гетто не отмечали праздников — все позабыли о собственных днях рождения. Главной радостью были встречи после погрома, люди выбегали на улицу, приветствовали знакомых, оставшихся в живых. Трогали друг друга, поздравляли.
Очень скоро немцы потребовали отдать все теплые вещи — единственную валюту, на которую можно было купить продукты у местных жителей. В домах стали организовывать «малины» — вырывали в полу ямы, куда прятали всю целую одежду, сверху накидывали тряпья, задвигали кроватью — часто единственной на комнату. А проживало там обычно 15–20 человек. Там же в случае погромов прятались. Вход присыпали махоркой. «Я помню, однажды все в очередной раз сидели в таком убежище, вырытым под кладбищем, в страхе, панике и жуткой тишине.
У кого-то начал плакать ребенок, все начали шикать. Но младенец очень быстро замолчал. Не уверен, но кажется, его задушили. Ради спасения других».
Есть хотелось больше, чем жить
К концу 41 года вещей не осталось, есть было нечего. Начинался голод, который вкупе с суровой зимой работал не хуже организованных погромов. «Идет человек, от голода весь опухший, раздувшийся, и на ходу как бревно какое-то падает. Секунда — и его не стало», — вспоминает Борис. Мальчишками они прятались за кладбищенскими памятниками и смотрели, как расстреливают военнопленных. Однажды рядом с пленными внезапно упала и умерла лошадь: измученные люди бросились к ней, руками раздирали и поедали плоть. Немцы стреляли, угрожали, но от лошади никто не отошел по своей воле.
Борис показывает следы на руках — шрамы от колючей проволоки. Вместе с другом Маиком они начали совершать вылазки из гетто. Это было запрещено под страхом смерти, но есть хотелось больше, чем жить. Побирались у местного населения, искали на помойках. Добывали гнилые картофелины, вялые капустные листы — кому-то мусор, а кому-то — щи.
«Страшнее всего было, что выдадут. Мы пробирались по разрушенному Минску, за нами бежали белорусские мальчики и кричали „Жидята!“. К нам тут же подходили полицейские и требовали снять штаны. Спасало то, что мы были не обрезанные. Нас отпускали».
Местное население евреев своими союзниками не считали — первый еврейский партизанский отряд появился только в 1942 году. Наоборот, оголодавшие белорусы устраивали набеги на гетто — требовали драгоценности, потому что «у жидов же всегда есть золото». Чтобы защититься, рядом с каждым домом вешали рельс, при появлении мародеров с его помощью били тревогу, вызывали охрану гетто. С мародерами немецкие солдаты расправлялись беспощадно — право на насилие они признавали только за собой. Военная ревность. «А одного мародера, захваченного прямо в нашем доме, было ужасно жалко», — вспоминает Борис.
На его глазах ежедневно кого-нибудь убивали. Он жил рядом с кладбищем. Трупы привозили и сбрасывали в огромные ямы. Иногда среди них были еще живые, но раненые люди. Ямы, чуть присыпанные землей, шевелились. Подойти, найти, помочь — страшно и почти непосильно.
Еврейские партизаны
Люди умирали, гетто сужалось, выживших переселяли в другие дома. Отдельно поселили около 30 тысяч евреев из Германии, местные называли их «гамбургскими»: говорили, им пообещали, что депортируют в Палестину, сказали, взять с собой только ценности. Это гетто не просуществовали и года — всех уничтожили за короткий срок.
В белорусском гетто погромы устраивали все чаще. Борис никогда не ходил за территорию гетто один, только с другом Маиком, но однажды утром Маик идти отказался: у него была порвана обувь. «Мне ужасно не хотелось уходить просит милостыню, я чувствовал, что иду, как на Голгофу, — вспоминает Борис Владимирович. - Но еда была нужна, не мог отказаться. Вернулся вечером на пустое место — гетто уничтожили окончательно, всех, кто там был, убили».
Восьмилетний Борис был в отчаянии, шел по городу с твердым намерением сдаться: не представлял, как и где жить одному. Внезапно встретил знакомых, Иосифа Левина и его младшую сестру Майю, переживших погром гетто. Иосиф знал, как пройти к партизанам. Три дня они искали по городу выживших евреев — набралось 10 человек, все - дети и подростки. Направились в лес. Придумали даже стратегию: идти попарно, на отдалении друг от друга, оккупантам говорить, что направляются в деревню к родным. Шли босые, голодные, скоро остались почти без одежды — забирали деревенские мальчики, у них не было и того. Ссорились и между собой. «Мы же были дети», — вспоминает Борис. Однажды после ночевки отряд ушел, оставив его спящим — самого маленького воспринимали как обузу. Борис проснулся, кричал, плакал. Потом побежал. Чудом оказалось, что в верном направлении. Догнал.
«Когда мы через трое суток подошли к партизанской зоне, был конец дня, уже заходило солнце, — вспоминает Борис. — Внезапно из кустов выходят полицейские в форме, молодые ребята, мы начинаем им рассказывать свои басни, они в ответ: знаем, вы жиды, сейчас будем вас расстреливать. И поставили к кустарникам лицом, начали щелкать затворами. Никто не плакал, не просил отпустить. Помню только свою горькую детскую обиду: на кой-черт было столько лет мучиться, чтобы вот так закончить. А потом они сказали: шутка, ребята, мы партизаны. Никто из нас не повернулся. Потом они достали селедку, спросили, есть ли у нас хлеб, и уже тогда мы им поверили».
Воспоминания о еде — самые приятные. Картошка с молоком, которой кормили партизаны в первый вечер в отряде, гороховый суп в доме, куда Бориса как-то пустили на постой. Пора было уходить, но там начали готовить еду. Мальчик прятался на печи, «манкировал», искал способы остаться. Гороховый суп он любит до сих пор, хотя тот — так и не попробовал.
Холокост, которого не было
Уже после победы через село, где размещался патризанский отряд, проходила советская воинская часть. Русский танкист спросил ребенка, откуда он. Узнал, что из Минска и забрал с собой - было по пути их наступления. Вместе с другими детьми Борис добрался до разрушенного города. «Помню, как мы стояли посреди развалин, к нам подошел мужчина, сказал: «Лучше бы на Украину поехали, там хотя бы хлеб есть». Где находилась эта Украина никто из детей, конечно, не знал. Пошли искать советскую власть, набрели на военкомат. Получили направления в детский дом: борьба за выживание продолжилась уже там. Голод, холод: «бывает, спишь под тоненьким одеялом, в помещении без отопления, в одежде. Просыпаешься голым: все сняли товарищи по несчастью».
«Когда я узнал про закон Димы Яковлева, мне захотелось лично встретиться с этими депутатами, рассказать им, что такое детский дом, потому что они, кажется, не в курсе», — рассуждает Борис Владимирович, сейчас — работник Высшей школы Российской Федерации, член Нью-Йоркской академии наук. Тогда — обычный беспризорник. Никакой компенсации и льгот дети из минского гетто не получили — вплоть до перестройки явление Холокоста в СССР не признавали. Да и сознаться, что жил в гетто, было страшно. Узников концлагерей иногда репрессировали уже на Родине.
«В 1990м году я был инициатором создания „Ассоциации несовершеннолетних узников гетто“, — рассказывает Борис Владимирович. — Чтобы хоть как-то сберечь память обо всем, что было. Зачем? Ответ очень банальный. Если мы забудем, все может повториться снова. Я по долгу службы работаю со студентами, и они про войну 1812 года знают больше, чем про Великую Отечественную. После ВОВ мы растеряли много важных воспоминаний: потому что о них запрещалось говорить». Борис Владимирович рос в то поколение, когда фраза "20 лет без войны" казалась мечтой — Русско-Японская, Первая Мировая, Советско-Финская, Халкин-Голл. «Сейчас живут люди, которых ни одна война не коснулась. И мне немного страшно, что они ценят мир гораздо меньше, чем мы».
АиФ.ru