Норд, норд и немного вест. Часть 6
Миша почти не выходил из дома — сбегает в магазины или ещё по какому поручению мамы и сидит в своей комнате: то старые фотографии смотрит, то книги читает, то просто в окно смотрит. Когда мама спрашивала его почему так, он отшучивался и Вилену Тимофеевну почти не пугало это его состояние — он был с ней, как обычно, учтив, в себе не замыкался и общался охотно, только держался чуть более отстранённо, чем раньше. И это, с одной стороны, было хорошо для неё (много времени проводила с сыном), но, с другой стороны, помня обычные его отпуска, когда чуть не раз в неделю он приводил знакомить с ней свою новую «вот точно уже будущую жену», всё-таки тревожило не на шутку.
— Мишенька, — постучалась она к нему в дверь, — можно? Я бельё постельное поменять.
— Мам, да и так можно, что ты как маленькая, повод какой-то всё ищешь: позавчера же бельё меняла.
— Я не как маленькая, а как воспитанная интеллигентная женщина! Пойдём, Миша, чаю попьём?
— А давай здесь, я сейчас на столе уберусь, тут вид из окна лучше.
— Эх, не зря папа себе эту комнату под кабинет выделил.
Комната была не самой большой, но из-за высоких потолков могла показаться и огромной. Солидный письменный стол, основательный, с двумя тумбами (теперь таких уже и не делают) стоял в комнате прямо посередине и, сразу видно, — был здесь главным. Большое окно выходило в соседний двор, в скверик с тополями, а из мебели, кроме стола, был только небольшой диван (на котором Миша и спал) с огромной картой мира на стене над ним и книжные шкафы от пола и до потолка, в которых за стеклом жили теперь не только книги, но и Мишины модели кораблей, собирал которые он с детства. Да и сейчас, иногда, клеил или мастерил сам.
Миша аккуратно сложил по стопкам разложенные на столе фотографии и какие-то свои записи, всё убрал в коробки и поставил в шкаф, потом помог маме с чашками и чайником.
— Поужинать, может, хочешь?
— Да нет, мама, обедали же недавно.
— Ну, как знаешь, тебе сахара сколько? Вот я что спросить у тебя хочу, только ты не обижайся на меня, будь так добр — ты отчего из дома не выходишь почти, сидишь тут днями и ночами, уж не в монастырь ли собираешься?
— Мам, ну скажешь тоже! Просто не хочется, настроения нет.
— А как же твои вечные романы, Миша? Я мама, и ты меня стесняешься, я понимаю, но я же вижу, что вот ты бегал день и ночь, как в горячке, за каждой юбкой и я, хоть и женщина, но гордилась даже тобой: какой ты у меня и красавец, и умница, и как легко сходишься, да, чего уж там, ещё легче расходишься со своими пассиями, а тут — как подменили тебя.
— Да надоело, мама. Вот честно, хочешь верь, а хочешь — нет, но скучно от этого и даже думать об этом скучно. Всё одно и то же и всё кончается ничем, а тут, видишь как: вот жизнь она есть, а вот ветерок дунул и нет её. Чего-то другого хочется, чего-то большего. Не слишком я высокопарен?
— В меру, вполне в меру…
В прихожей зазвонил телефон.
— Я возьму, — Вилена Тимофеевна вышла, — Миша, тебя!
— Алло.
— Миша, ты?
— Я, а вы кто?
— Не узнал? Такие вы, нынче, с глаз долой — из сердца вон.
— Петрович? Ты?
— А, вспомнил-таки! Слушай, я же по делу тебе звоню, давай без предисловий. Ты чем занимаешься вообще?
— Я? Да вообще ничем. А что, дело есть?
— Есть, Миша, есть. Ты приди к нам, слушай, зайди как-нибудь, ну, вроде как ко мне, или ещё по какому делу…
— А что случилось?
— Ничего. Ничего, Миша, не случилось и, боюсь, что ничего и не случится, если мер не принимать.
— Да ты о чём?
— Я о Маше. Она в отпуске же, но как тогда сходила, так выходит только Егорку в сад отвести и забрать.
— Плачет?
— Нет, уже нет, но и не живёт, вообще ничего, как призрак по квартире ходит, или у себя сидит и в окно смотрит, посадишь есть — ест, не посадишь — не ест. А что мне делать с этим, Миша? Я и так и этак, всё без толку, может, ты? Может, мы вдвоём? Ну сколько так будет продолжаться?
— Не знаю, Петрович, я не сказать что специалист в этих делах…
— Да бабник ты, Миша, сразу по тебе видать, может… ну…
— Что ну?
— Ну пригласишь там её куда, знаешь, отвлечёшь… как-нибудь. Что скажешь?
— Неправильно это как-то, Петрович, вот что я думаю.
— А ты меньше думай! Ты слушай, что тебе старшие говорят, а то вы со своими «правильно-неправильно» так и сидите в жопе вечно: то вам не так выглядит, это вам не так пахнет, тут люди что подумают… Сам-то как, в тоске небось, сидишь и куда себя деть не знаешь? Вот и она — так же. Ну так встретьтесь, поговорите, может, легче станет, может, вдвоём-то проще горе пережить, а? Не думал об этом? А, если кто осудит, что неправильно, так ты на меня всё вали — Петрович, мол, змей, искусил и заставил шантажом и обманом. Понял? Да что ты стучишь своими копейками, не видишь — говорю я? По лбу себе постучи, умник! Понял, спрашиваю? Давай там, сопли не жуй, тут очередь к таксофону. Так что я жду.
В трубке запикало.
— Кто это был, если не секрет?
— Это Петрович, старик, который в коммуналке с Машей живёт.
— А, знаю, Маша о нём рассказывала, милый довольно старик, судя по её рассказам. А чего он хотел?
— Хотел, чтоб я Машу отвлёк как-то, пока она совсем с ума не сошла.
— Ты?
— Я, мама, я! Именно так я и сказал. Слушай, мне одному побыть надо, ладно? Все вопросы — потом.
Миша не хамил, хотя был на грани, и Вилена Тимофеевна удивилась, отчего так резко переменилось его настроение, но, подумав, начала понимать отчего и опасаться, что добром это всё не кончится.
Звонок Петровича взволновал Мишу не на шутку, и оставаться дома, чтоб спокойно подумать, он не мог. Почти в чём был, надев только туфли, он вышел в соседний двор. Уже вечерело, в скверике было спокойно, пахло листвой и остывающими от дневного тепла стенами домов. Если бы не белые ночи, то, пожалуй, стало бы уже совсем темно. Усевшись под тополем, старым своим знакомцем, Миша подумал, что вот ведь как бывает — такая шикарная погода, при таких никудышных жизненных обстоятельствах.
— А ты подобрел, братишка, я смотрю! Стареешь! — Миша похлопал тополь.
Тополь угрюмо молчал в ответ — видимо, до сих пор не мог простить ему надписи «Миша+Люда», вырезанной на нём лет уж этак с десять назад перочинным ножиком, сразу после выпускных экзаменов в школе — когда Миша собирался жениться чуть ли не раньше, чем поступить в училище. С тех пор сколько уж имён было, приходило и уходило, а надпись эта до сих пор видна, почти заросшая, но вон она — смотрит с укором: эх, Миша, Миша, зря только кровь мне пустил.
Маша ему нравилась и, впервые увидев её на фотографии, он даже сказал Славе, что вот, надо же, как везёт некоторым олухам: ничего не делают, а на тебе, — призы получают! Дружба давала право на откровенность. Теперь, встретив её в жизни, он подумал, что у них всё могло бы получиться, но крамольность этой мысли испугала его не на шутку, и он старательно отогнал её прочь. А тут этот Петрович! И благородно помочь невесте погибшего друга и стыдно от того, что сам-то ты знаешь, что помогаешь не только от того, что весь из себя рыцарь, а и оттого ещё, что и самому эта невеста нравится и при других обстоятельствах ты бы бежал на штурм любых башен с любыми драконами, заломив рога за спину и трубя, как благородный олень. Но что если никому об этом просто не говорить? Никто же и не узнает, а Слава чего мог бы ещё желать, спроси его кто про такой поворот событий? Нет, ну правда? Чтоб она всю свою оставшуюся жизнь провела в гордом одиночестве, кутаясь в чёрное? Да и всю жизнь она не сможет, это как пить дать. Ну поболит и будет щемить какое-то время, а потом страх одиночества, неопределённость будущего и просто даже желание устроить свой быт, очевидно, толкнут её к новым отношениям, а повезёт или нет, это бабушка надвое сказала. Нет уж: Славу он знал хорошо и Слава был совсем не такой, чтоб желать своей любимой неизвестно чего. И если кому и предстояло стоять за его спиной, то пусть уж лучше это будет Слава. И мысли эти, которые Миша крутил в своей голове и так и этак, с одной стороны приносили облегчение и радовали, что можно вот так вот просто взять и решиться, а, с другой, — никак не могли найти верных путей, чтоб показать ему, что никакой он не подлец. В итоге Миша решил, что попробует, а там — как получится, но если даже ничего и не выйдет, то он всё равно будет помогать Маше с Егоркой столько времени, сколько того потребуется. На этом он остановился и принялся за то, что умел делать хорошо, — составлять план.
***
Дни шли друг за другом, не оставляя за собой следов: Маша не замечала их и сколько их прошло, не знала, да и знать не хотела. Если бы не Егорка, то и ночи от дней отличались бы мало: та же серая стена в окне была чуть темнее ночью, вот, пожалуй, и всё. Егорка неожиданно повзрослел, стал к ней более внимателен и даже меньше шалил (она не видела, что они творят в комнате у Петровича). И если раньше Маша чувствовала к нему любовь, безграничную, как космос, то теперь к этой чистой любви примешался откуда-то страх, и она стала бояться за него: не выпускала его руки из своей, когда они шли по улице, выходила с ним во двор, когда он бежал туда играть, по сто раз за ночь проверяла, хорошо ли он укрыт одеялом, щупала его лоб и слушала его дыхание и даже снова стала пробовать локтем воду, которую наливала ему в ванну. А однажды даже наорала на Петровича за слишком горячий суп, чем удивила и самого Петровича и Егорку.
— Ветер под носом есть, ничего, — Петрович не обиделся или, если даже и обиделся, то виду не показал.
— Ветер под носом? Это как? — удивился Егорка.
— А вот так, — и Петрович со всей силы подул на него, отчего оба рассмеялись, а Маше стало неудобно и потом она долго извинялась, а Петрович только отмахивался от неё рукой.
Пить он стал заметно меньше и в основном по ночам, когда они уже спали. Начал убираться в квартире (раньше не делал этого потому, что баба раз есть, то нечего мужику веником махать), каждое утро выходил провожать их и внимательно (но Маша не замечала) следил за каждым её жестом, каждым движением и каждым словом. По вечерам они обычно играли в лото или в домино, а однажды Петрович принёс колоду карт, но Маша замахала на него руками и категорически запретила.
— А чего такого-то, — не понял Петрович, — я обычную колоду принёс, без всяких мамзелей.
— Да ты что! Узнают ещё в садике!
— А откуда они узнают, если мы им не скажем? Правильно, Егорка?
— Да, Петрович, ещё и врать моего сына научи.
— И не тому ещё научу, не боись, Машутка!
Когда пришёл Миша, они как раз собирались за партию в лото.
— Миша? — удивилась Маша, открыв дверь.
— Помните? Это хорошо, можно заново не представляться!
— Миша! — Егорка явно обрадовался его приходу, он рассказывал маме, что никто с ним не разговаривал как со взрослым, кроме Славы и Миши, и Маша сейчас это вспомнила. И вспомнила про Славу, хотя и не забывала совсем, но старалась не думать и почувствовала, как в глазах опять щиплет.
— Я ненадолго, вы не расстраивайтесь, Маша. Егорка, держи, тут тебе мама передала кое-что.
— Ух ты! Глобус! Настоящий! Старинный!
— Ага. Говорит, что тебе понравился, когда в гостях у нас бывал. Вот тут тебе ещё напекла она всякого, ну и конфеты какие-то.
Эти воспоминания, как она ходила к Мишиной маме, когда ждала Славу, снова нахлынули и потащили назад, в ту депрессию, из которой она ещё не выбралась, но уже смогла хотя бы выглядывать наружу.
— Спасибо, Миша, — даже ей самой её тон показался чересчур сухим, — вы что-то хотели ещё?
— Маша, как тебе не совестно, — вступился Петрович, — хоть пройти пригласи человека!
— Ничего-ничего! Я на минутку, буквально! Маша, мы хотим пригласить вас с Егоркой завтра покататься по Неве.
— Вы с мамой?
— Нет, — и Миша засмеялся, — мы с экипажем нашим. У нас завтра день экипажа и мы собираемся, кто может, и меня попросили вас тоже привести. Славу вспоминать будем, говорить о нём. Вам, я думаю, нужно быть.
Маша запаниковала до слабости в ногах.
— Это нужно, Маша, — продолжил Миша, — и нам нужно и вам. И ему было бы нужно, понимаете?
— Я горячо поддерживаю выступающего! — высказал Петрович своё мнение.
— Мам, ну пожалуйста, ну давай пойдём!
Эта просьба Егорки всё и решила. Подумав, Маша осознала, что он истосковался по какому-то веселью, каким-то приключениям и по мужской компании, в конце концов.
— Хорошо, если это удобно, конечно, — согласилась Маша.
— Вот и чудесно! Петрович, ты, может, тоже с нами? — Не, не, не, не, не! Я с сорок пятого года к воде глубже ванны не подхожу! Наплавался вдоволь, спасибо уж!
— Как знаешь. Ну так я зайду завтра за вами в десять. До свидания.
Миша раскланялся и, пожав руки Егорке и Петровичу, ушёл.
— У него одеколон такой же, как у Славы, — зачем-то вслух сказала Маша.
— Да больно удивительно, да. Целых три сорта в магазине! — съязвил Петрович.
***
Готовиться к мероприятию Маша стала только наутро, — пообещав вчера быть, забыла об этом совсем (как и обо всём остальном забывала в последнее время), и только когда Егорка разбудил её в восемь, уже одетый и даже в кепке, спохватилась, что надо бы как-то подготовиться. Миша (в парадной форме) пришёл сильно заранее, едва за девять часов, и Маша попросила их всех посидеть в комнате у Петровича и не мешаться у неё под ногами и, пока собиралась, слышала, как они там что-то оживлённо обсуждают и даже над чем-то смеются, и Егорка смеялся тоже, что было ей особенно приятно: его смеха, такого задорного и звонкого, она не слышала уже давно и только сейчас поняла это и, поняв, осознала, как же сильно ей этого не хватало.
На причале их уже ждали, и Маша, не зная сколько это — экипаж, удивилась тому, как их много, но потом оказалось, что набралось их здесь едва половина: приехать смогли не все и только из ближайших к Ленинграду мест, да из Белоруссии и с Украины — остальные либо не успевали, либо не ехали вовсе. Большинство было с жёнами и детьми, и Егорка сразу убежал знакомиться. Маша встревожилась было, но её тут же успокоили — за детьми присмотрят старшие дети и у них так заведено всегда и волноваться не следует. Народу вокруг была тьма-тьмущая: лето, хорошая погода и не только туристы, но и сами жители с удовольствием гуляли вдоль набережных, по проспектам, улицам и вообще везде, куда можно было дойти ногами. Их группа выделялась и в такой толпе: почти все мужчины были в парадной форме, многие с орденами и медалями, но удивляли даже не они (от них-то все, по умолчанию, ожидали организованности и порядка), а их семьи, — жёны и дети, которые тоже вели себя слаженно и без суеты, хотя ими никто не командовал. Только малыши, в возрасте Егорки или около того, шалили без оглядки и старшие дети, приглядывая за порядком, были не очень довольны и подчёркнуто строги, явно тяготясь своими обязанностями воспитателей, но отнюдь не манкируя ими.
Зафрахтовали большой прогулочный катер, и Миша рассказал Маше их план: они выходят в залив, там пускают в плавание венок в память о погибших товарищах, а потом едут в Пушкин, на дачу к их старшему помощнику на торжественный стол из шашлыков и всякого остального.
— Миша, а вы ничего не говорили мне про дачу, — укорила его Маша.
— Боялся, что не поедете, — признался Миша, — вину свою полностью признаю и сердечно раскаиваюсь в этом злодеянии!
С Машей все знакомились, но она почти никого не запоминала: лица, имена, сочувственные фразы и подбадривающие слова мелькали перед ней разноцветным калейдоскопом, то складываясь в стройные узоры, то вновь рассыпаясь. На катере ей нравилось, нравилось лететь на нём куда-то и подставлять лицо ветру и смотреть на Егорку, который был в восторге от того, что они идут (его быстро научили говорить «идут» вместо «плывут») в самое настоящее море. Восторга своего, по-детски непосредственно, он не скрывал, а делился им с окружающими, как самый настоящий мот и кутила, заражая всех вокруг восторгами от такого, казалось бы, не сверхъестественного события, да ещё и окрашенного траурными тонами.
Выйдя в море, остановились. Налив себе по рюмке, стоя без головных уборов, выслушали речь старпома о погибших товарищах, о памяти, которую они должны теперь носить в своих сердцах всегда и жить не только за себя, но и за тех парней, и к каждому своему поступку, каким бы мелким и незначительным он не казался, ставить мерку справедливости не только свою, но и другую, — своих погибших друзей.
Выпили, опустили венок в воду, и капитан катера дал длинный прощальный гудок. Долго стояли у борта, смотря на уплывающий венок. Рассказывали по очереди истории и про Славу, и про Сашу, и истории эти из торжественных неумолимо перерастали в интересные и весёлые. Маша сначала не осуждала, нет, но удивлялась, как они даже смеются, но потом поняла, что да — именно так и правильно, именно такой след и должен оставлять за собой человек: не из горя, печалей и вздохов, а из радости и смеха, а горе и печаль отлично могут уместиться на венке и плавать себе по морям да океанам сколько им влезет.
И Миша тоже рассказывал: одну уморительную историю про то, как Слава купил себе какие-то шикарные ботинки, а Миша с друзьями заставил его их обмывать, и они потратили в ресторане денег в пять раз больше, чем стоили те ботинки, которые, в итоге, развалились через два месяца, но зато то как они их обмывали, вспоминали потом долго! И про Машу тоже рассказывал (посмотрел на неё, спрашивая разрешения — она утвердительно кивнула) и Миша рассказал, как в тот день, когда Слава познакомился с Машей, была отвратительная погода и Миша, проводив свою даму из театра, долго не мог взять такси и приехал домой промокший до костей, промёрзший до дна и злой, напился парацетамола, чтоб не заболеть и лёг спать, но тут прибежал Слава и он был так возбуждён, так счастлив, что носился по квартире и не мог найти себе места и всё время тормошил Мишу, чтоб тот немедленно встал и выслушал его: так много счастья, говорил Слава, так много надежд и радужных ожиданий, что я непременно должен ими поделиться, иначе лопну, а ты, чёрствый Миша, как сухарь, а называешься ещё моим другом, и если немедленно не встанешь, то весь оставшийся отпуск вынужден будешь отчищать с поверхностей квартиры ошмётки моего богатого внутреннего мира. И Миша встал — так заразительна была радость Славы, и достал из специального шкапчика бутылку армянского коньяка с выдержкой чуть не в пятьдесят лет, и они пили этот коньяк из чайных чашек (не хотели лезть за бокалами и будить маму), но мама всё равно проснулась, потому что Слава не мог говорить тихо и, захлёбываясь от восторга, рассказывал Мише, какая Маша красавица, какой Егорка умница и как они хорошо провели время. И мама возмутилась, что они пьют коньяк для торжественных случаев, даже не разбудив её, непосредственную владелицу этого коньяка, и ну-ка, дайте мне немедленно чашку, да кому нужны эти бокалы, не каждый день в их доме любовь рождается, бокалы слишком чопорны для такого случая, а вот чайные чашки — в самый раз!
Маша, слушая рассказ, снова плакала, но слёз своих не стеснялась, хотя прежде проявление крайних эмоций на публики не допускала, — вокруг неё плакали многие женщины и некоторые мужчины тоже тёрли глаза, жалуясь на солёные брызги волн. После этого стало легче и Маша подумала, что Миша был прав вчера, когда не сказал ей про дачу — она точно отказалась бы, а теперь ни секундочки не жалеет, что согласилась и, конечно же, поедет с ними.
Сбор объявили на площади у вокзала в Пушкине, на тот случай, если кто отстанет, но все так и прибыли туда дружной гурьбой и оттуда уже направились на дачу, которая оказалась на поверку не то сарайчиком с раздутыми амбициями, не то маленькой избёнкой в полтора этажа (на чердаке у старпома была оборудована спальня, и на этом основании он называл его мансардой). Небольшой участок в шесть соток был ухожен, и во дворе стоял уже мангал. Мужчины дружно взялись за работу, попросив женщин и детей не путаться под ногами, а погулять в лесу и у ручья часа два. Егорке, на правах новенького, выдали самый настоящий сачок и велели наловить к десерту бабочек и кузнечиков.
— Вы что, — удивился Егорка, — будете есть бабочек?
— Нет, — успокоил его кто-то из старших детей, — это они так над нами шутят. Мы же дети.
— Вы только не напейтесь тут без нас! — строго наставляла жена старпома.
— Обижаешь, душа моя, мы обязательно напьёмся! Непременно и в стельку, но только вы этому никак не сможете помешать! В сад! Будьте добры, — в сад!
Далеко не уходили и гуляли тут же, в чахлом лесочке и небольшом поле сразу за дачей. Машу без внимания не оставляли, но и какой-то навязчивости, как бывало с ней не раз в незнакомых компаниях, она не ощущала. Маша вообще не любила незнакомых людей, особенно когда те собирались компаниями и она в них по какой-то причине присутствовала, томясь лишь одной мыслью в таких ситуациях — ну когда уже можно будет отправиться домой. Тут же, не прошло и полдня, а уже казалось, что почти всех их она хорошо знает, хотя имен и половины пока не выучила. Маша наблюдала за мужчинами, как те, разделившись на группы, ловко орудовали во дворе: кололи дрова, разжигали мангал, сколачивали из досок длинный стол, выносили на двор продукты, резали, смешивали, раскладывали и спорили, кому лучше доверить мясо. Она узнала, что ей здесь все ужасно рады и многие уже слышали о ней заранее и ждали их с Егоркой у себя, но сейчас, хоть так и сложилось, Маше не следует терять с ними связь и, даже наоборот, нужно всячески поддерживать, потому как они смогут помочь и ей и Егорке, вон уже какой большой и скоро поступать, а связи не там, так там, но имеются и чего всё тянуть одной, когда вон — можно всем колхозом. А может, всё-таки, она решится и приедет к ним? Там всё легко вообще устроить, а, по факту, и стаж северный и денег побольше, ну да, ну климат, ну полярная ночь совсем не подарок, но быстро привыкаешь и, что главное, никогда не потеряешься, не будешь один (только если сам этого не захочешь) и любой человек, с которым ты будешь знакомиться уже что-то будет знать о тебе ещё до знакомства, а ты — о нём. И это — хорошо, да и детям — все рядом, друзей куча, а на лето можно выезжать, да вот в тот же Ленинград, чтоб совсем не одичать без цивилизации, но вот они, сколько тут, месяца ещё нет, а уже нет-нет, да и потянет назад. Странно всё это звучит, но работает без сбоев.
Женщины разговаривали с ней и по очереди и вместе, и Маша даже и вправду начала думать, что да, мысль вполне хорошая, ну а почему бы всё не поменять в своей жизни, что терять-то, когда по факту и терять-то нечего? А потом мужчины позвали их к столу. Сбитых лавок на всех не хватило, и усадили за стол сначала детей, потом женщин, а мужчины в основном стояли где придётся и ухаживали. Скоро начало темнеть, заголосили сверчки. Разговоры почти утихли, велись медленно и степенно, и Маше вдруг нестерпимо захотелось остаться тут, а не ехать домой. Тут было спокойнее и не надо быть одной, тут можно было даже и немного улыбаться и это не казалось неестественным. И тут, что самое главное, все её понимали и никому не нужно было ничего объяснять. Миша, она видела, выпивал мало и на все удивлённые вопросы отвечал, что он же не один, ему ещё Машу с Егоркой домой доставлять и от этого тоже было спокойно: не нужно было переживать успеют ли они на метро и как вообще отсюда выедут. Миша вызывал у неё доверие и ощущение того, что на него можно положиться.
Когда уже совсем стемнело и светила только лампочка на переноске, которую соорудили и закрепили на тут же вкопанном столбике, старпом сказал, что гулять так гулять и, разбудив соседа, съездил с ним куда-то и привёз коробку мороженого. Дети пришли в натуральный восторг, и Егорка даже попытался отдать своё мороженое девочке, которой не хватило, и девочка долго отказывалась, а потом они ели его вдвоём, облизывая по очереди и Маша порадовалась, что вот какой молодец растёт, какой рыцарь — мороженого не пожалел.
Разъезжались поздно и в Ленинграде Миша взял такси от Витебского вокзала — ехать и на метро было совсем ничего, но Егорка уже откровенно клевал носом. — Тебе понравилось, сынок? — спросила Маша, качая его на руках в машине.
— Да, мама, у меня теперь столько друзей! Ты видела? А когда мы ещё поедем?
— Послезавтра, — неожиданно вставил Миша, — в Петергоф. Гулять. Там не все будут, но подружка твоя точно придёт.
«Надо же, — подумала Маша, — как сговорились, прямо».
Петрович дома наворчал на них за то, что они так поздно и заставляют его переживать, на что Миша резонно возразил, что раз Петрович их с ним отпустил, то мог бы уже и довериться. Петрович согласился, что это довольно логично и он об этом просто не подумал. Миша вручил ему кастрюльку с шашлыком и какой-то там зеленью, а когда Петрович посетовал на то, что всухомятку есть уже не может, сунул ему ещё и бутылку, завёрнутую в газету. Егорка уснул прямо в прихожей, едва разувшись, и Миша отнёс его в комнату на кровать, категорически отстранив от этого Машу, ещё чего не хватало, столько мужчин в доме, а она будет спину надрывать. От предложения Петровича составить ему компанию отказался, сославшись на усталость и что вообще это неудобно, пожелал всем спокойной ночи и, подтвердив, что послезавтра они едут в Петергоф, ушёл. Задёргивая шторы в комнате, Маша выглянула в окно и увидела, как Миша вышел из подъезда и в тёмном дворе он был так похож на Славу, что Маша подумала: обернётся он или нет, но он не останавливаясь и не оборачиваясь, вышел из двора — явно спешил. Да и к чему бы ему оборачиваться, глупости какие в голову лезут.В эту ночь, первую с того дня, как она узнала о гибели Славы, Маша уснула, едва коснувшись подушки и проснулась поздним утром от того, что Егорка громко рассказывал на кухне Петровичу о том, где они вчера были, что делали и с кем познакомились.
***
Мишу прямо подмывало оглянуться и посмотреть на окна, но или была бы там Маша или нет — в любом случае выглядело бы это крайне неудобно. Ну вот он оборачивается, и в окне стоит Маша, и что? Махать ей рукой? Кланяться? К чему это и как это будет выглядеть? Клоунада же. А нет её в окне — потом переживай и страдай, как мальчишка. Нет уж, лучше сделать вид, что ужасно торопишься!
Хотя торопиться до послезавтра Мише было некуда. Выйдя из арки двора, он пошёл дальше медленно и не торопясь, наслаждаясь летним вечером и ночным городом, который любил с самого детства, и чем старше становился, тем увереннее считал, что прекраснее ночного Ленинграда не сыщешь во всём мире. Да и желания искать не возникало. Старые дворы, улицы и проспекты пусть и были опошлены современным освещением, но своего изящества от этого не теряли — очень легко было представить себе, как всё это вокруг было ещё молодым, новым и дышало жизнью, наполнялось легендами, преданиями и традициями и зачало в себе, а потом долго носило и рождало то, что теперь отличало жителя Ленинграда от любого другого, пусть и самого замечательного жителя любого города страны: эту смесь интеллигентности, своеобразного юмора и северной, промозглой и промокшей меланхолии, рождённой обилием прекрасного вокруг, которую некоторые полагают за высокомерность, но это просто от поверхностного мышления, простим их, как Миша прощал.
— Что делать в твоём Ленинграде? — спрашивали его друзья, планируя отпуск. — Айда с нами, в Крым! Там же море, понимаешь, радостные люди и женщины в купальниках, палатки поставим, костры, гитары, вино и никаких условностей!
— Бедненькие, — жалел их Миша, — это надо же так мозгом травмироваться, чтоб Айвазовского на костры с гитарами добровольно менять! Это же как нужно лениться, чтобы предпочесть женщину, которая полна загадок, пока в пальто и шляпке, на ту, которая в купальнике, и даже раздевать её неинтересно — и так же всё понятно. Как же весь вот этот процесс от знакомства до первого поцелуя в ваших палатках происходит? Тебя как зовут? А меня — так: пошли целоваться? Так, что ли? А как же вся вот эта вот охота, когда выслеживаешь жертву, сидишь в засаде, расставляешь силки, примани-ваешь, распуская перья, прикармливаешь прекрасным и до последнего момента непонятно, чем это всё закончится! Это же, ребята, как первый раз теорию сопротивления материалов сдавать — дрожь в коленках, пока не вышел! Эх, жаль мне вас, серые, убогие людишки, и как хорошо, что вас так мало в Ленинграде: нам, нормальным самцам, свободнее дышится! Езжайте в свой Крым, а мы со Славкой в Ленинград! Да, Славка? Вот — один нормальный человек в экипаже, не считая нас со старпомом!
Славка, Славка… Как же так, дружище, а? Как ты столько места занимал, что ушёл и всё — столько пустоты вокруг стало, что кто бы мог подумать, что так ценен в моей жизни, что и поговорить теперь не с кем… Ну как, есть с кем, но не хочется: тот глупый, тот жадный, этот умничает всё время и высокомерен, как индюк, этот не понимает тебя, а только делает вид, хотя всё равно видно, что ни черта не понимает, у того и проблем нет никаких, но что ни скажи, то всё у него уже было, только много хуже… А мы с тобой столько лет, да, Славка, и не ругались ведь ни разу, ни разу ничего не делили, а только спорили, кто из нас кому должен уступить. Ну и что теперь мне делать, Славка? А с Машей ты не подумай, я серьёзно всё, я, не как раньше, я первый раз чувствую, что если не выйдет, то страдать буду, а не дальше побегу. Ты прости меня, ладно? Я, вроде как, всё равно чувствую себя виноватым перед тобой за то, что так думаю, но я попробую, Славка, хорошо?
P.S.: Текста будет очень много, повесть разбита на несколько частей, кто не хочет читать добавьте пожалуйста тег в игнор. Ссылка на источник в комментариях.
P.P.S.: продолжение в комментариях