Норд, норд и немного вест. Часть 5

***

Их немедленно отозвали назад в базу. Шли, казалось, вечность, все ходили понурые и почти не разговаривали. Все понимали, что случилось, но осознать этого не хотели. Даже команды по трансляции отдавались в пол-голоса. Командир, спустившись с мостика, сел в кресло в чём был и только отмахнулся от старпома, когда тот сказал, что вам надо переодеться, товарищ командир. С него текла вода и под креслом образовалась лужица, его бил озноб то ли от холода, то ли от нервов. На швартовку он не вышел — швартовался старпом, а он так и сидел, глядя в одну точку. Закрывал глаза, отключаясь, а потом опять смотрел в неё же.


По окончании швартовки старший на борту немедленно ушёл с корабля, буркнув на прощание что-то непонятное и пряча глаза от командира, как будто тот искал его взгляд, но командир даже не обратил на него внимания. Понабежало всяких: из штаба дивизии, из штаба флотилии и из политотделов всех рангов. Перебивая друг друга, они что-то говорили, что-то спрашивали и требовали немедленно доложить обстоятельства, но командир будто бы и не видел их — так и сидел молча ещё долго.


Миша пришёл в их со Славой каюту первый раз уже после того, как вывели реакторы, и делать ему на пульте стало совсем нечего, да и глупо оставаться там сидеть: сколько ни сиди, а принять реальность всё равно придётся, невозможно всё время от неё скрываться за стержнями и решётками. В каюте Миша сел на диван (это была Славина койка, Миша спал сверху), разгладил РБ на коленях и всё никак не решался оглянуться вокруг. Жужжали светильники, иногда подкапывал кран. Других звуков вокруг Миши не было — лодка словно уснула. В изголовье Славиной кровати, аккуратно вставленная в рамочку, висела та самая фотография Маши с Егоркой, которой тогда, первый раз увидев её в общежитии, восхищался Миша. На ней Маша сидела на скамеечке в каком-то парке (Миша не узнавал в каком) в лёгком летнем платьице с глубоким вырезом на груди и держала на руках ещё совсем маленького Егорку, улыбаясь фотографу. Мише вдруг стало неудобно за то, что он тогда обратил внимание на её грудь, а не на что-то другое, и сказал об этом Славе вслух, и теперь ему было стыдно и перед Славой, и перед Машей, хотя об этом никто, кроме него, во всём мире теперь уже и не знал. Во всём мире. Фраза эта, промелькнувшая было в мозгу, не ушла, а вернулась и сжала ледяными пальцами мозг, дотронулась до груди в том месте, где сердце. И вдруг впервые Миша понял, что ничего ещё не закончилось, а только начинается. Именно ему придётся рассказать об этом Маше, на правах давнишнего и лучшего друга Славы. Мысль эта вызвала у него панику, какой он не испытывал слишком давно уже. И Миша пожалел о том, что не он был командиром этого блядского отсека с этим ёбаным лючком: одно дело, когда умер и взятки с тебя гладки, другое дело — людям в глаза смотреть и объяснять, почему ты не умер. Плакать было неправильно. Глаза щипало, но плакать, когда ты жив и сидишь в тёплой уютной каюте, а друг твой неизвестно где и его уже едят рыбы, и вот женщина с ребёнком, которая его любит и ждёт, и заявление в ЗАГС они собирались подавать чуть ли не послезавтра… И она ещё ничего не знает, и слёзы эти — её, а не твои. Неправильно плакать, а что правильно? Что делать-то теперь, а?


Лето, неожиданно, к середине мая, пришло в Ленинград. Видимо, устав от нерешительности весны, не стало ждать своей очереди, а, отодвинув товарку, вступило в права решительно и сразу — в один день. Пышные зелёные деревья, синее, ещё не выгоревшее от зноя (а, впрочем, когда оно в Ленинграде выгорало — смех, а не фраза) небо, умытые и блестящие окна домов, чёрный, чистый асфальт: ну кто бы мог подумать, что вот совсем недавно была мерзкая зима? Маша точно не могла, да и не хотела, особенно сейчас, когда шла с Егоркой домой, и вот-вот, не сегодня так завтра должен был приехать Слава, и странно, что он до сих пор не шлёт телеграмму. Видимо, как и прошлый раз, планирует сюрприз. Ох и влетит ему от меня за это, подумала Маша, ох и накостыляю по шее этому артисту!


Недалеко от входа в их арку стоял морской офицер и курил. Маше он показался смутно знакомым, да ещё посмотрел прямо на неё, но на это она внимания не обратила — мужчины часто смотрели на неё. Правда этот смотрел как-то странно, но как Маша не поняла — он быстро опустил глаза вниз, на небольшой чемодан, что стоял у его ног.


— А мы его знаем, мама? — спросил Егорка.


— Кого, Егорка?


— Ну вот этого дяденьку, что стоял.


— Нет, Егорка, откуда нам его знать?


— Странно, а мне показалось, что знаем.


— Бывает, Егорка!


— Да, если бы мы его знали, то я бы его узнал, правда?


— Правда, сынок, не скачи через две ступеньки, сколько тебе можно говорить!


— Мама, ну я уже большой!


— Я тоже большая. И Слава большой: видел ты, как мы через две ступеньки скачем? Вот и ты не скачи.


Петрович был опять пьян и изрядно.


— Вы? — пахнул он на них перегаром из своей комнаты. — Странно, чот, Машка Славона твоего нет. Уж не бросил ли тебя?


— Ой, Петрович, так смешно, что спасу нет! Опять ты пьяный?


— А то! Имею право, не украл!


— Ну так и сиди у себя, да форточку хоть открой — всю квартиру завонял!


В дверь постучали.


— Я! Я открою! — Маша распахнула дверь. Тот самый офицер, что смотрел на них на улице, стоял на пороге.


— Здравствуйте. Можно войти?


— Да, а вы к кому?


— Вы — Маша?


— Да.


— Я к вам. Я Миша, друг Славы, может слышали?


— Да, конечно, Миша, заходите, а где Слава? — и Маша попыталась заглянуть Мише за спину, хотя и так видела, что там никого нет.


— Маша. У меня плохие новости для вас, простите. Слава погиб.


— Да? — Маша всё ещё пыталась рассмотреть, где прячется Слава. — Не поняла, что вы сказали?


— Слава погиб.


Маша смотрела на Мишу секунду, может две, которые показались тому не временем, а вязкой патокой, в которой застыло всё: Маша с приоткрытым ртом, Егорка на полу, снимающий ботинки, и старик в тельняшке, схватившийся за голову. А потом Маша начала медленно оседать на пол. Петрович, а следом и Миша, подхватили её под руки и усадили на полку для обуви.


— Что? Я… не совсем поняла, что вы сказали?


Маша всё поняла, конечно, что тут можно не понять, но картина её мира, так недавно нарисованного до мелких деталей, теперь так завораживающе осыпалась в труху, что мешала сосредоточиться на одной, самой важной мысли.


— Пойдём-ка, малец, — Петрович обнял малыша за плечи и увёл к себе в комнату, через пару секунд оттуда донеслись звуки телевизора с выкрученной на всю катушку громкостью. Молчать Мише стало неловко, а что говорить — не ясно.


— Я вам вещи его некоторые привёз. Если вам нужно, я не знаю, у него же нет никого, кроме вас и… меня…


— Вещи?


— Да. Тут пилотка его, записи кое-какие. Вот медаль, он получил в прошлом году, альбом наш, с училища ещё…


— Пилотка?


— Ну если вам надо, я не знаю, простите… Он любил вас очень, и я подумал, что вы тоже, знаете, может… и вам хотелось бы… Это глупо, да? Маша?


Маша молчала и растерянно смотрела на Мишу, Миша видел, что у неё дрожат губы и лицо стало цветом, как мел. Он растерялся и не знал, что ему делать: говорить? Молчать? Пора уже утешать или просто оставить вещи и уйти?


— А почему же вы не дали телеграмму? Я же ждала, волноваться уже начала…


Фраза прозвучала глупо и повисла в воздухе между ними так и не оконченной.


— Простите, мне нужно побыть одной, — Маша попыталась встать, но ноги не слушались, она остановила жестом руки Мишу, который шевельнулся было ей помочь, выдохнула, встала, прошла в ванную комнату, закрыла за собой дверь и включила воду.


«Тоже физику не учила, — подумал Миша, — и думает, что её не будет слышно».


Он переминался с ноги на ногу и всё ещё не знал, что ему делать— и уйти было нелепо, и стоять здесь невыносимо. Из комнаты Петровича выглянул Егорка:


— А Слава не приедет?


— Нет, малыш, не приедет.


— Никогда?


— Никогда.


— А вы тот дяденька с его фотографии?


— Да. Не знаю. Наверняка… Смотря какая у вас фотография. Но у нас много, где мы вместе.


— Вы друг его?


— Да.


— Вы с тётей Виленой живёте?


— С тётей… А, да — это моя мама.


— У вас столько всего интересного дома.


— Да? Да, наверняка…


— У меня луноход сломался, вы не могли бы его починить? Пожалуйста.


— Да… могу посмотреть… давай… да.


Делать хоть что-то было намного легче, проще и понятнее, чем просто стоять и думать, что делать.


Егорка сбегал в комнату и принёс луноход.


— А отвёртки есть у вас? — спросил Миша, повертев игрушку в руках.


— Отвёртки? Дядя Петя, а у тебя есть отвёртки? Петрович вышел из комнаты:


— Там, под ванной.


— Там Маша. Закрылась.


— А что она там делает?


— А мне почём знать?


— Маша, — Петрович постучал в ванную. — Слышишь? Открой, Маша! Мне срочно! Маша! Маша, не дури там, слышишь, дверь открой!


Петрович молотил в дверь кулаками, в ответ ему оттуда только шумела вода.


— Военный, — обернулся Петрович к Мише, — а ну-ка! Давай!


Хлипкую дверь выбили с первого раза: Маша сидела на полу между унитазом и ванной, обхватив голову руками и прижав её к коленям, на треск двери и протиснувшегося к ней Петровича, она не обратила ровно никакого внимания.


— Машка, слышишь, ты не дури тут, — Петрович опустился перед ней на колени и тряс за плечи, — ты не вздумай, Машка! Давай, плачь, плачь, не держи, слышишь меня!


— Петрович, сколько раз я просила не называть меня Машкой?


— Не знаю, Машка, что я считал, что ли?


— Ну я просила?


— Наверняка просила.


— Ну так и не называй меня так больше! Слышишь! Никогда не называй меня Машкой! — она кричала ему прямо в лицо, схватив его за тельняшку на груди и тряся изо всех сил.


— Ну ладно, так бы сразу и сказала. Мне отвёртки нужны, я возьму?


Егорка, услышав, как мама кричит в ванной, вопросительно посмотрел на Мишу, он слышал, что мама повышает голос, но редко. И никогда это не было злостью, просто иногда необходимостью или какими-то другими эмоциями, но не злостью.


— Всё нормально, малыш, мама устала просто, но это пройдёт, не бойся.


Из ванной вышел Петрович, аккуратно прикрыл за собой дверь и подал Мише ящичек с инструментом.


— А крепкие нынче тельняшки у вас шьют. Думал душу из меня вытрясет, а тельняшка выдержала. Надо же.


От Петровича по-прежнему разило перегаром, но других признаков опьянения не было, — трезв как стекло, подумал бы Миша, если бы не запах. С луноходом возиться долго не пришлось — просто отвалился один проводок и Миша быстро приладил его на место. Больше поводов оставаться у него не было, за всё время он так и не прошёл дальше вешалки для одежды, и опять топтаться на пороге казалось ему совсем уж неуместным. Маша из ванной не выходила, Петрович топтался тут же и, периодически, осторожно, через щёлку в двери, заглядывал к ней.


Миша аккуратной стопочкой сложил Славины вещи тут же, в прихожей, на газетку и, не зная, как ему поступить с Машей, принялся прощаться с Егоркой и Петровичем.


— Подожди, так как ты уходишь? — удивился Петрович. — А мы как? А она?


И он мотнул головой в сторону ванной.


— Так а я тут причём? Что я могу? В смысле, кто я такой?


— Это не важно, ты друг его, как ты можешь их вот так вот, запросто, бросить? А что им теперь делать-то?


Мишу немного злило это и отчасти потому, что он понимал, что в чём-то этот сильно потрёпанный жизнью и алкоголем старик прав. Жизнь друга уберечь он не смог (да и не мог, физически, но это не отменяет же того, что не смог) и сам сейчас, что: вот сообщил, вещи отдал и всё, иди гуляй, отпуск же — порхай, как бабочка, ебись, как конь? Но и что делать в такой ситуации, к которой он явно не был готов (просто не думал о ней с этой точки зрения), Миша плохо себе представлял. Выручил Петрович.


— Ты это. Зайди завтра — дверь вон нам в ванную сломал, а чинить кто будет? Зайди уж, хоть дверь почини.


— Хорошо. Обязательно зайду. Завтра же, давайте, где-нибудь после обеда.


— Я дома круглые сутки, так что хоть бы и ближе к полночи.


На этом и расстались. Миша напоследок потрепал волосы Егорке, который выбежал сказать спасибо за починенный луноход.


Домой шлось тяжело и ничего не радовало: ни погода, ни весенний Ленинград, ни красивые девушки, которые проснулись от зимней спячки и массово гуляли по улицам, проспектам, площадям и скверикам. Просидев в парке дотемна, Миша видел, что вокруг всё не так: не так поют птицы, не так шелестят листвой деревья, не так звякают трамваи, не так смеются люди и, смеясь, раздражают. И хочется чего-то, а ничего не хочется. Так и сидеть бы тут до скончания веков и думать, как бы всё исправить.


Дома было тихо: мама тоже переживала из-за Славы, теперь ещё больше боялась за сына и сочувствовала Маше, даже предлагала поехать вместе с Мишей к ней, но Миша счёл это совсем уж ерундовой затеей: не маленький, сказал он маме, справлюсь и сам. Что как-то справится было понятно, но волновалась Вилена Тимофеевна совсем не за него, а за Машу — хоть уже почти и не болело, но каково это, потерять мужа, она помнила хорошо. А каково это — потерять любимого человека в тот момент, когда чувства только зародились и особо остры, особо глубоки и бескомпромиссны, хорошо могла себе представить.


— Ужин накрывать?


— Нет, мама, спасибо, я не голоден.


— Посидишь со мной?


— Позже, мама, я к себе, надо побыть одному.


«Отчего так глупы и упрямы эти взрослые дети? — думала Вилена Тимофеевна, убирая в холодильник фаршированную утку и салаты: праздничный обед, приготовленный ею к приезду сына, пожалуй, так и придётся выбросить нетронутым. — Отчего они думают, что свои чувства надо скрывать от родителей? Отчего стесняются нас и так любят уединяться? Одиночество — единственное, чего у меня сейчас в избытке, и я с превеликим удовольствием поделилась бы им с кем-нибудь. С кем угодно. Но, как хорошо, что он дома!».


Миша сидел в своей комнате на полу, свет не включал. Фонари с улицы светили жёлтым квадратом окна на него и на пол вокруг него, где были разложены остальные Славины вещи: какие-то конспекты, какие-то грамоты, какие-то дневники и парадная фуражка, сшитая на заказ в Севастополе, носить которую Миша не планировал, а вот, что отдал пилотку Маше немного жалел — пилотку он бы носил. Из одной тетрадки выскользнула на пол та самая фотография, где Маша с Егоркой сидели на скамейке и смеялась. Миша долго её разглядывал, потом встал и подошёл к окну: об него уже давно бился мотылёк и уже мешал. Миша, аккуратно словив, выбросил его в форточку и, прижавшись лбом к стеклу, проследил, как он резво рванул к фонарю, расталкивая своих собратьев и борясь с ними за право умереть первым, а после долго смотрел на бледную ноздреватую луну. Маша ему нравилась, но думал он сейчас об одном: сколько пройдёт времени и что должно случиться в её жизни, чтоб она смогла вот так же, как на фото, от души, смеяться?


***

С утра в квартире было тихо и это казалось странным: Петрович спал чутко и всегда слышал, как Маша с Егоркой утром уходят. Провалявшись в кровати до восьми, он решил сходить попить воды да заодно уже и вставать. На кухне был Егорка, он сидел за столом и ел криво отрезанный кусок булки, намазанный маслом и вареньем. Варенье было на столе, на руках и по всему лицу у Егорки.


— Завтрак чемпиона?


— Угумн…


— Не говори с набитым ртом, тебя мама не учила? Егорка старательно прожевал:


— Больше ничего не нашёл съедобного.


— А чего ты не в садике?


— Мама сказала, что сегодня не пойдём никуда.


— А сама-то она где?


— Лежит.


— Плачет, что ли?


— Нет, в стенку смотрит и молчит. Попросила меня сходить и самому позавтракать, а если не найду ничего, то тогда уже её звать.


— И ты решил не звать?


— Она странная какая-то, как будто устала очень. Но мы же не делали ничего вчера, и всю ночь она же ничего не делала. Пусть полежит.


— Так, положи-ка этот кусок на тарелку. Я тебе сейчас чего-нибудь сварганю на завтрак, а потом уже сладкое.


Петрович пожарил яичницу (решил, что это быстрее и полезнее на завтрак, чем макароны с тушёнкой), покормил Егорку и включил ему телевизор. Сам долго курил на кухне, молча с кем-то разговаривал, что видно было по жестикуляции, а потом постучал в дверь Маши. Никто не ответил, и Петрович осторожно приоткрыл дверь:


— Маша? Ты тут одетая хоть, а то я вхожу?


Ответа не последовало. Петрович вошёл — Маша лежала на постели в той же одежде, в которой пришла вчера с работы, свернувшись калачиком и глядя в стену. Петрович пододвинул стул и сел. Покашлял — ноль реакции.


— Ты на работу-то чего не пошла? А лежишь чего? Плохо тебе? Может доктора позвать? Или что теперь: всю жизнь лежать будешь? Нет, ты полежи, раз надо, дело-то такое, мать, я понимаю. Сам не раз… это… ну, в общем… терял. Но то на войне всё было и там не так, там привыкаешь и просто ждёшь своей очереди, а тут, да… кто бы мог этого ждать…


— Петрович… — Маша зачем-то шептала.


— Тут я, ну, говорю же…


— Егорку покорми…


— Да покормил уже, что я, без понятия совсем по-твоему?


— Спасибо тебе, Петрович…


— Ты это, — Петрович встал, подтянул одеяло и накрыл им Машу, — лежи, короче, если что — зови. И, знаешь что, ты вот не ревела, я слышал, а зря. Не держи в себе — легче будет… ну… ладно… пошёл, значит, я… Лежи.


С этим надо было что-то делать, но что — пока было неясно. «Ладно, — подумал Петрович, — подождём удара, а там будем подстраиваться!». Ужасно хотелось выпить, но, судя по всему, придётся терпеть.


Миша пришёл к обеду (Маша из комнаты так и не выходила), переоделся у Петровича и взялся за дверь. Когда уже заканчивал, из комнаты вышла Маша, и Миша узнал её не сразу: бледная, растрёпанная с блуждающим взглядом и в помятой одежде — она была не очень похожа на ту, вчерашнюю, которую он увидел на улице. И не сказать, что выглядела прямо вот намного хуже (особенно если ты помнил, как она выглядела вчера), но какое-то безумие будто поселилось в ней и выглядывало наружу, отталкивая от себя со страшной силой. Маша, выйдя, растерялась: со спины Миша в тельняшке и брюках был не прямо как две капли воды, но похож на Славу, да и не то, что офицеры, а и просто молодые мужчины давно не бывали в их доме и вот на днях был Слава, а теперь — он. И Маша на миг всполошилась, растерялась, и злость за глупую шутку, вместе с отчаянной радостью, колыхнулись где-то внутри и ринулись к глазам и к горлу, а потом Миша обернулся, как-то неловко попытался улыбнуться, как-то неуклюже кивнул и наваждение схлынуло, как и не было его, и тоненькая ниточка внутри неё, на которой висела надежда неизвестно на что, звонко лопнула, больно ударив внутри, и слёзы вдруг хлынули потоками, — не больно, не стыдно, не обидно, а просто потекли. Маша захлопнула дверь, Миша вернулся к работе. «Надо же как-то утешить, что-то сказать, приободрить, — думал Миша, — может, даже надавить на то, что Славе бы этого не понравилось, что он бы этого не хотел, а хотел бы только радости для неё, только счастья, но, блядь, какое же это будет враньё! Слава подолгу сидел с её фотографией, разговаривал с ней во сне и уж точно не хотел лежать на дне и желать ей оттуда счастья. «Ну почему не я, чёрт, насколько бы это было легче!»


— А ты рукастый! — сказал из-за спины Петрович, неизвестно как там появившийся. — Можешь шабашить, пока в отпуске.


— Я и не то ещё могу, я же этот, как его, профессионал.


— Ага. Ясно-понятно, что не труба на бане. Пойдёшь сейчас?


— Пойду.


— И что?


— И ничего. Просто пойду.


— А пойдём-ка по стакану, если не брезгуешь с пролетариатом.


— А пойдём. Если и брезгую, то потерплю.


— Слушай, — Петрович занюхал первую рукавом, — а у тебя планы там какие на отпуск грандиозные?


«Вот неделю назад, буквально, были», — подумал Миша.


— Да нет. Никаких. Похожу тут… по городу. Съезжу, может, куда. Наливай, чего ты ждёшь-то? Второго пришествия?


— Ты бы знаешь чего… помог тут мне.


— Я?


— Ну.


— С чем?


— С ними, — и Петрович кивнул головой в сторону кухонной двери.


— С ними-то как я тебе помогу?


— Не знаю, у тебя же высшее образование, а не у меня, вот ты и подумай. Но смотри: вот Маша с твоего прошлого прихода из комнаты не выходила, но тишина была, а теперь — слышишь (оба прислушались): ревёт. Значит и до завтра не выйдет, а Егорку надо бы в садик отвести, он сегодня целый день в квартире просидел. Да и к ней на работу сходить бы надо — объяснить ситуацию, а то, знаешь, слёзы-то высохнут и жизнь надо будет продолжать, а как, без работы-то?


— Ну, в принципе, могу, да. Объясни мне, где садик и её работа, всё организую. Я с людьми разговаривать умею.


— Это я вижу. А сегодня?


— А что сегодня?


— Макароны с тушёнкой у нас и шаром покати. Ну полбулки ещё есть, ты в магазин бы сходил, что ли, и Егорку с собой взял — проветрить его.


— Я с детьми не очень как-то… не умею.


— Да ты не ссы — он же не грудной, титьку ему давать не надо, да и Егорка парень самостоятельный, за тобой ещё присмотрит.


— Ну давай тогда по третьей, и мы двинем!


— А остальное?— Петрович показал бутылку.


— А остальное — потом! Я же не могу с ребёнком по улице пьяный ходить!


— Тоже верно. Ну… давай… не чокаясь.


Егорку надо было одеть — не вести же его на улицу в колготах и рубашке. Петрович осторожно зашёл в комнату Маши — она не обратила на это никакого внимания, но плакать стала тише, даже не плакала, а лежала и всхлипывала.


— Машка, это я… ой, Маша, простите старческий маразм, я тут кое-что… взять надо. Ты лежи-лежи, я аккуратно, это по делу, не переживай. Я тут… сейчас… секундочку… а, ну вот… всё… пошёл-пошёл…


Своих детей Петрович никогда не растил, чужих всё время не то, что прямо избегал, но старался держаться в стороне от бытовой составляющей. Миша в этих делах тоже был подкован слабо, да, к тому же и не на все копыта — только и помнил, как его самого одевали, хорошо ещё, что мода с тех пор не сильно изменилась. Кое-как они снарядили Егорку и обрадованные тому, что уже и полдела сделали, отправились на прогулку.


— Вы там смотрите на дороге внимательно только! — крикнул им вслед Петрович.


— Да не маленькие! — ответил Егорка, а Миша промолчал, потому что хотел сказать то же самое, но успел только открыть рот.


Едва Петрович захлопнул дверь «Дерзят ещё!» из своей комнаты выскочила Маша:


— Где Егорка? Петрович, я же… на тебя… я…


— Спокойно, Маша, они с Мишей пошли в магазин и прогуляться, тебе не о чем волноваться.


Петрович неумело и робко, как хрустальную вазу, приобнял Машу за плечи, заглянул в глаза (красные, опухшие и когда-то карие, а теперь и не поймёшь какого цвета):


— Успокойся… деточка (на слове «деточка» он споткнулся), всё будет хорошо, поверь мне.


Маша неожиданно, резко обняла Петровича, уткнулась ему в плечо и заплакала громко и некрасиво.


— Ну-ну, деточка, ну-ну… поплачь, оно, дело такое, нужное, поплачь…


***


— А ты Славу давно знаешь? — Егорка шёл, стараясь шагать широко, рядом с Мишей, крепко держа его за руку.


— Очень давно. Лет десять уже, закадычные мы с ним дружки.


— А что такое закадычные?


— Это не разлей вода (а вода-то и разлила — тут же дошло до Миши, но виду он не показал). И в горе мы с ним, и в радости, и делимся друг с другом всем. Вот всё у нас общее (говорить о Славе в прошедшем времени Миша ещё не научился).


— Хорошо вам.


— Да.


— А он же папа мой?


— Кто?


— Ну Слава.


— Слушай, ну да, выходит, как и папа был бы, если бы вот не случилось…такое…


— Он умер?


— Да, Егорка, умер.


— Заболел?


— Можно и так сказать. Но ты не грусти, знаешь, он бы не хотел, чтоб ты грустил (врать Егорке было отчего-то легче), он бы хотел, чтоб ты радовался жизни и приключениям и свою маму чтоб поддерживал. Ты теперь старший мужчина в семье — на кого ей опереться теперь?


— Он хороший был, — вздохнул Егорка, — и всё равно мне грустно.


— И мне, Егорка, грустно, и маме твоей грустно, но что поделаешь: жизнь, Егорка, штука такая, не всегда весёлая.


— А ей теперь всегда будет грустно? А мне?


— Нет, не всегда, навсегда ничего не бывает, и грусть тоже пройдёт.


— А сейчас кажется, что нет.


— И мне кажется, что нет, но, вот увидишь, пройдёт.


— А ты не обманываешь?


— Я? Я никогда не обманываю, тем более детей. А не хочешь ли ты мороженого, например? Не то, чтобы помогает от грусти, но и не мешает же ей?


— Я не знаю, мне, наверное, нельзя, я же ещё не обедал.


— Дело поправимое — вон столовая, пойдём по котлете ударим, да и делов!


— А зачем нам ударять по котлетам?


— Съедим, значит, это просто выражение такое.


— Взрослое?


— Да нет, обычное.


— Смешно звучит. А меня не наругают, если я так скажу?


— Нет, что ты! Ну так как, насчёт котлет, а потом мороженого?


В столовой по причине буднего дня и времени далеко за обед посетителей почти не было. Миша быстро провёл ревизию блюд (а за годы учёбы в военном училище и службы уж что-что, а нравиться поварихам он научился и исполнял это всегда филигранно) и от первого решено было отказаться — взяли макарон с сыром, тефтели и по компоту. Салат? Нет, сказал Миша, капусту оставим парнокопытным, а мы, хищники, предпочитаем мясо. Ну и макароны. Мороженое решили есть в парке на лавочке — и Егорка больше кислорода получит, и Миша по нормальному солнышку истосковался. Ели мороженое и кормили припасённым из столовой куском хлеба голубей, Егорка расспрашивал про морскую службу — всё никак не мог решить, кем он станет, когда вырастет: космонавтом, пожарным или моряком, и Миша охотно поддержал эти его выборы профессий, но настаивал, что моряком всё-таки лучше всего. Они уже съели мороженое, а голуби склевали весь хлеб и топтались вокруг, нагло заглядывая в глаза, а Миша всё перечислял преимущества, загибая пальцы, а, когда они заканчивались, разгибал и загибал их вновь и выходило, что, как ни крути, а нет более достойного занятия для такого красивого и умного мальчика, как Егорка в будущей его жизни. Потом они ещё погуляли, и Миша вслух удивлялся, как в такого маленького Егорку помещается столько много вопросов, а про себя думал, что дети, оказывается, не так уж и страшны и неудобны, как он думал раньше, и, мало того, что общаться с Егоркой оказалось приятно, но ещё он впервые с момента гибели Славы смог отвлечься от бесконечных мыслей об одном и том же, об одном и том же, но с разных сторон и смог думать об этом отвлечённо.


Зайдя в магазин, они купили продуктов, но Миша, не больно умея готовить и не сильно разбираясь в кухонных делах, ходил по магазину растеряно: не себе же продукты покупал и, в итоге, набрал того, что он считал полезным: кашу «Геркулес», замороженные пельмени, полуфабрикаты шницелей, гречку, молоко и кефир.


Маша ждала — она вышла из комнаты сразу, как только они вошли. Она пыталась привести себя в порядок, но выглядела не намного лучше, хоть была умыта, переодета и причёсана.


— Миша… слушайте, я хочу сказать, вы меня простите, пожалуйста, я… так неудобно вышло, но… спасибо вам… вы не должны были…


Миша остановил её жестом руки:


— Перестаньте, Маша, здесь не за что извиняться и вы совсем меня не обременили.


— Хорошо. Мне Пётр рассказал про свои просьбы к вам, так вот — ничего не надо, слышите? Ничего. Я сама справлюсь, а за прогулку спасибо.


— Но мне не тяжело, я могу помочь.


— Нет, не стоит. Я сама должна, мне же с этим жить, так что же откладывать.


— Ну как знаете, но вот телефон я здесь наш напишу, если что-то понадобится, вы без всяких неудобств просто звоните и всё, давайте так договоримся?


— Да, хорошо.


Маша забрала Егорку и увела его в комнату.


— …а Миша к нам ещё придёт? — услышал он вопрос Егорки, но что ответила Маша уже было не разобрать.


Из кухни выглянул Петрович и вопросительно качнул подбородком. Миша показал ему сумку с продуктами, Петрович махнул — проходи. Аккуратно, чтобы не тревожить Машу, они прикрыли дверь в кухню, разложили продукты и сели допивать водку.



P.S.: Текста будет очень много, повесть разбита на несколько частей, кто не хочет читать добавьте пожалуйста тег в игнор. Ссылка на источник в комментариях.


P.P.S.: продолжение в комментариях