Допогуэра
18 постов
ЧАСТЬ I. БУХТА ПОЛЯРНАЯ
ГЛАВА I
Бухта Полярная располагалась примерно в 120 километрах к северу от города. Все ее побережье состояло из огромных скал и утесов, грозно возвышающихся над заливом. Местность вокруг покрывали густые древние леса, в которых из-за влажного и сырого климата практически никакая живность не водилась. Особенностью этих территорий были постоянные густые туманы и дожди, способствовавшие бесчисленному количеству болот в лесах. Вся сырая атмосфера побережья бухты обострялась осенью. Однако именно в этот год в начале сентября погода на удивление стояла превосходная: облака постепенно рассеялись, уступив место на небосклоне нескольким темным тучкам, которые сказочно смотрелись на фоне солнца; туман растаял, оставив на земле только легкую призрачную дымку, а древние леса в первый раз за долгое время ощутили на себе тепло небесного света.
На берегу несколько человек копошились возле деревянного сооружения, напоминающего небольшую казарму. Внутри помещения прямо по его центру стоял огромный деревянный стол, вдоль которого с обеих сторон тянулись длинные лавки. В углу располагался столик поменьше с водруженной на него газовой переносной плитой, алюминиевыми тарелками, полевыми кружками и другими кухонными принадлежностями, там же хранились пакетики с чаем и разнообразные специи. Эта постройка называлась кухней и предназначалась для прибывших на бухту добытчиков ламинарии, которая произрастала в здешних водах в изобилии. География лагеря представляла собой кухню, стоявшие напротив входа в нее два буксируемых прицепа для рабочих, в каждом из которых жили по четыре человека, и еще один прицеп с противоположной стороны для начальника лагеря, водителя КамАЗа, поварихи и руководителя промысловых работ. Возле времянки всегда горел костер, на котором готовилась пища. Раз в неделю часть работников уезжала в город на сутки для того, чтобы привести себя в порядок и завезти обратно в лагерь все необходимое. Питьевая вода бралась из близлежащего ручья.
Стоит отметить, что время года для промысла было выбрано неслучайно, так как сроки сбора этой водоросли выпадают в период со второй половины мая и заканчиваются в первой половине сентября.
Двое людей, работающих возле кухни, закончили менять пленку на окнах и присели у костра.
— Закуривай, Иван, — сказал старший, протягивая сигарету.
— Олег Сергеич, — Иван подкурил, — скажите, а вы уже давно здесь?
— В смысле? В лагере или вообще занимаюсь этой работой?
— В лагере.
— Да нет. Мы приехали сюда в середине мая, а до нас, если не ошибаюсь, лет двести промысел не велся. А ты приехал только вчера?
— Да, я же пишу диплом о добыче ламинарии. Вот к вам и прислали.
— Посмотришь, как добывают эту чертову водоросль. Знаешь, я занимаюсь этим всю жизнь, поэтому не особо жду завтрашней возни, а вот для тебя, студента, это будет интересно, — он затянулся и выдохнул дым на костер, лицо его было усталым и мрачным.
— Еще хотел спросить вас: а почему здесь добывают водоросль вручную, ведь это довольно трудно?
— Очень просто. Раньше мы использовали драгу, но потом она была запрещена, так как уничтожает микрофлору в месте промысла, вот и приходится канзой, тем более она позволяет вырывать не все водоросли подряд, а достигшие нужного возраста. Когда-то у нас даже был мотобот на базе краболовного с механизированной канзой, но потом он сломался. Денег, естественно, у конторы на ремонт нет, поэтому пользуемся обычными моторными лодками. Можешь называть их катерами.
— Но все же с чего мы завтра начнем? — осторожно спросил Иван. Ему казалось, что собеседник не особо расположен говорить о работе.
— Вообще, мы планировали испытать новый акваланг, я и… — он махнул головой в сторону одного из рабочих, — Михаил Александрович завтра поедем на катере на противоположную сторону бухты, тем более там есть участок, который я хотел бы изучить. Если хочешь, поехали с нами! Поработать еще успеешь.
— Здорово, я буду только рад…
Следующее утро выдалось еще более солнечным, чем предыдущее, но у всех трех рыбаков, готовивших лодку к отплытию, было странное и необъяснимое волнение, при этом ни один из них не хотел в этом признаваться, списывая переживания то на усталость, то на недосыпание.
Закончив погрузку снаряжения в катер, Иван спросил у Олега:
— Вы вчера говорили, что хотели изучить один участок?
— Да, позавчера на противоположном берегу, прямо в подножии скалы, я заметил вход в пещеру, тогда я не смог попасть туда — у меня кончалось горючее…
— А зачем это тебе? — перебил Михаил.
— Опробовали бы там акваланг, а заодно и посмотрели бы, что там внутри.
— Так может, направимся сразу туда? — предложил Иван.
— А что, идея! — подхватил Михаил.
— Хорошо, — сказал рыбак, заводя мотор. — Прыгайте в катер.
До пещеры было около двух километров, и по мере приближения к ней чувство тревоги у всех троих усилилось.
Катер приближался к берегу, на котором возвышалась скала приблизительно пятнадцать метров в высоту, ее подножье окутывала дымка, а на вершине виднелся густой лес. Это была даже не скала, а скорее сопка с каменистыми выступами. Сквозь пелену дымки Михаил разглядел темное углубление на склоне:
— Я ее вижу, поворачивай правее!
Лодка плавно причалила к песчаному берегу, и уже через несколько минут все трое стояли у входа в пещеру.
— Я не знаю… но мне кажется, мы не должны туда идти, не знаю почему, но… — заговорил Иван.
— Да ладно тебе, чего тут бояться? Или у тебя, что… коленки дрожат? — усмехнулся Михаил. Хотя на самом деле он нервничал не меньше, но разве мог он — человек, немало повидавший на своем веку, — при молодом студенте признаться, что ему тоже страшно и он бы с удовольствием убрался отсюда.
— Еще чего! — и Иван первым вошел в пещеру, осветив ее фонарем.
Их взору предстала куполообразная каменная комната примерно восемь на восемь метров, в центре которой находилось небольшое озеро с темной как ночь водой. Несколько минут они блуждали во тьме, пытаясь поймать светом фонариков что-либо интересное.
Осматривая свод пещеры, рыбаки наткнулись на сталактитовый известковый нарост, что свисал над озером и имел довольно причудливую форму человеческой фигуры ростом около двух метров со сросшимися вдоль туловища руками. Изваяние покоилось вниз головой, а с его заостренной макушки в озеро капала вода, причем с таким промежутком, что создавался эффект тикающих часов. Было и подобие лица: большое углубление там, где должен быть рот, вместо носа гладкая поверхность и пустые глазницы. Гримаса, запечатленная на его лике, была вызывающей, словно застывшее в вечном крике порождение больной фантазии. Эта сталактитовая скульптура излучала неприятную энергетику, которую ощущали на себе все трое, больше всего она действовала на Ивана: ему чудилось, что от нее исходит боль, словно это было живое существо, которое страдало и пыталось передать свои страдания другим через свою ауру, ауру боли.
— Надо же, чего только не сотворит природа! — сказал Олег. — У спелеологов принято давать имена подобным изваяниям. Это дух пещеры. Так, что давайте придумаем имя. Ведь мы как-никак первооткрыватели грота, так что имеем право.
— Я думаю, нам лучше убраться, мы ведь приехали сюда акваланг опробовать, а не изучать пещеры, — ответил Михаил, разглядывая озеро.
— А с чего вы взяли, что мы первооткрыватели? — оживился Иван. — Ведь наверняка до нас здесь велся промысел. Я вот, например, слышал, что лет двести назад в этой бухте добывали рыбу, сюда заходили корабли, был даже маяк, но почему-то потом деятельность прекратилась, и толком никто не может сказать почему.
— Я, — Олег достал сигарету и подкурил ее, не прекращая разговаривать, — будучи еще ребенком, прочел интересную книгу нашего местного фольклориста. Если не ошибаюсь, его фамилия Афанасьев. Слыхали о нем? — оба рыбака отрицательно покачали головой. — Так вот, этот Афанасьев был единственным, кто собирал сведения о живших здесь племенах еще до крещения Руси. Кстати, христианство изгнало племена с этих земель и полностью уничтожило их культуру; все, что дошло до наших времен, — это обрывки рукописей летописцев. Но речь не о них, а об истории, которая произошла здесь лет двести назад, и, похоже, кроме Афанасьева никто ее не задокументировал. Хотя, конечно, может это и вымысел.
— Не томи, Сергеич, рассказывай, — буркнул Михаил.
— Здесь, на вершине одной из скал, стоял маяк, и жил в нем только один смотритель, и все было хорошо: суда рыбачили, а маяк указывал им путь в непогоду, пока однажды один корабль в шторм не разбился о рифы, потому что не увидел спасательного света. А знаете почему? — Олег с прищуром глянул на слушателей. — Из-за того, что маяк пропал, исчез, как сквозь землю провалился, и никто не знает почему. Ну и, естественно, эти места стали считаться проклятыми и люди здесь не появляются.
— У меня аж мурашки по коже от твоих бредней, — сказал Михаил, подозрительно озираясь по сторонам.
— Но я это не придумал, прочел книгу еще в детстве, у меня бабушка была библиотекарем, брала меня на работу, вот там я и зачитывался, в основном фольклором. Кстати, про племена, которые изгнали, — они поклонялись каким-то человечкам…
— Вы лучше сюда поглядите! — Иван стоял у края озера, освещая тусклым светом воду.
Подошедшим рыбакам предстало странное зрелище: на расстоянии нескольких сантиметров от поверхности воды вглубь шла вырубленная из камня лестница. Выполнена она была довольно неумело: очень неровная поверхность ступенек, которые тянулись на всю ширину озера. Создавалось впечатление, что лестницу сотворила сама природа.
— Интересно, куда она ведет и кто тот мастер, что ее выточил?
— Предположим, — Михаил любил строить предположения, — это осталось после тех племен, о которых ты рассказывал. Вероятно, мы сейчас на вершине какой-нибудь башни, которая с течением веков заполнилась водой или… ну, не знаю, вход в жилище.
— Короче говоря, — сказал Иван, — остатки древней культуры.
Тем временем погода постепенно начала ухудшаться. С востока пришли дождевые тучи, которые своей мрачной синевой заполонили небо и напустили огромные тени, что медленно ложились на сопки и древние леса. Царившая до этой поры идиллия стала терять великолепие, казалось, природа начала выпускать своих хтонических демонов. Первый демон скрыл солнце и окутал приглушенными тонами море, поля и леса. И даже сам воздух будто потемнел. Другой демон, подняв сильный ветер, заставил деревья кланяться себе, и в шуме листвы послышались голоса древности. Демон воды всколыхнул воды бухты и моря, устроив шторм: огромные волны, словно адские создания, бегущие с глубины, забились о склоны утесов. С неба пошла мелкая морось, неспешно перерастающая в град. Овраги и ямы в лесах заполнялись дождевой водой, образуя новые болота.
На кухне сидели только два человека — руководитель промысла Котов Геннадий Сергеевич и водитель КамАЗа Алексеев Юрий Павлович. За окном бушевали проливной дождь с сильным ветром. Обычно в такую погоду, когда работа на бухте была невозможна, они играли в карты, потягивая пиво.
— Ты точно уверен, что с ними ничего не случится? — начал разговор Алексеев, сделав первый ход дамой пик.
— Ну сколько раз тебе повторять? Мы же договорились с Олегом: если начнется непогода, то они укроются в пещере, к которой отплыли утром, и переждут там. Кое-какая провизия у них есть, — Котов отхлебнул пиво, недовольно поглядев на оппонента.
— Слушай, а новенькая повариха все-таки ничего. Как думаешь, сколько ей лет? — Алексеев заулыбался, обнажив свои зубы, половину из них составляли металлические протезы, переднего верхнего вообще не было, все остальные пожелтели.
— Ты себя в зеркале-то давно видел, а… Юра? — грозно произнес Котов, отбив карту.
— Да ладно тебе, Сергеич, мне же просто интересно.
— Наверно, около двадцати пяти.
— Ух ты! Самое то!
— Чего «самое то»? Тебе-то сколько? — он еще более злобно глянул на шофера, который уже начинал хмелеть.
— Ровно сорок. Можно сказать, в самом расцвете сил, — и он гордо сдвинул свою кепку набок.
— Только попробуй мне тут учудить, вмиг вылетишь с работы. Понял?! — Котов крепко сжал руку в кулак, глядя прямо в глаза Алексееву.
— Пошутил я, успокойся, — шофер тут же сделал серьезный вид, пытаясь показаться трезвым, но получалось у него с трудом.
Недовольство начальника было вызвано неспроста — Алексеев отличался скверным характером, любил выпить, вечно ввязывался в неприятные истории, но при этом постоянно выходил сухим из воды. Коллеги старались с ним не связываться. Единственным, кто не опасался его, был Котов. Во-первых, потому что он руководил работами добытчиков, а во-вторых, если чье-то поведение становилось неприемлемым, то благодаря своей недюжинной силе он мог усмирить любого, как уже случалось неоднократно.
Михаил окунул руку в озеро, а затем обернулся к стоявшим за спиной рыбакам:
— Вода комнатной температуры. Странно.
— Ну и что ты предлагаешь? — спросил Олег.
— Неизвестно, сколько еще будет стоять такая погода, а делать все равно нечего. Я предлагаю опробовать акваланг прямо здесь.
— Вы что, хотите погрузиться в озеро? — встревожился студент.
— Да. Если это на самом деле остатки какой-то культуры, то там, на глубине, можно найти много чего интересного. Кроме того, это озеро может вести к другой пещере.
— В принципе, можно так сделать, но с условием, что ты не будешь заходить слишком глубоко: погрузись на пару метров, освети фонарем дно, и все.
— Хорошо.
— Плохое предчувствие у меня, — сказал Иван и повернулся к выходу из пещеры, за которым бушевали ветер с дождем.
Примерно через двадцать минут Михаил, одетый в водолазный костюм, стоял на первой ступеньке подводной лестницы. Что-то манило его туда, у него появилось ощущение, что он прожил всю свою жизнь только ради этого момента, ради погружения в воды таинственного озера, которое могло скрывать все что угодно. Его мысли оборвала очередная капля, упавшая в воду с головы страшной скульптуры.
— Итак, — сказал Олег, — помни: спустишься максимум метра на четыре, даже если увидишь что-то примечательное — долго не задерживайся, потом решим, как поступать.
— Я все понял, — закрепив на лице водолазную маску, Михаил стал медленно спускаться по скользким ступенькам.
Вода была прозрачной, и никакая, даже мелкая рыба в ней не водилась. Сойдя вниз примерно на полтора метра от поверхности, он направил фонарь перед собой, и луч света ушел далеко вперед. Осветив все пространство вокруг, он увидел лишь темную бездну и лестницу, чьи ступени тянулись вдоль по обе стороны, и сколько он ни всматривался вдаль, так и не разобрал, где же они заканчиваются. Продолжая осторожно спускаться, Михаил решил посмотреть наверх, дабы определить, как далеко он зашел. Каково же было его удивление, когда свет опять улетел в бездонное пространство. В этот миг он понял, что над ним нет никакого выхода. В подводной тишине было слышно, как быстро застучало сердце. Чтобы прийти в себя и не паниковать, он какое-то время пролежал на лестнице. Немного успокоившись, Михаил стал карабкаться вверх. Перед глазами мелькали отвратительные покрытые илом ступеньки, и больше ничего, кроме них. Когда прошел около десяти метров, его посетила мысль, что внутри скала залита водой и он пробирается к ее вершине и что при спуске он отклонился в сторону, а выход остался позади. Вглядевшись в нескончаемую мглу, он решил, что лестница уходит в никуда, а значит, нужно попытать счастья и вернутся обратно. Медленно скользя вниз, Михаил почувствовал приступ паники, он видел себя как бы со стороны — один в мрачной бездне, без надежды на спасение. Он жалел, что решил спуститься в озеро, оно заманило его и подарило вместо интересных тайн лишь ощущение скорой гибели, ведь кислород неумолимо заканчивался. Но вдруг его нога уперлась в илистое дно. Это было странно, ведь наверх пройдено около десяти метров, а при спуске около пяти, но теперь его ничего не удивляло.
Но оказавшись на дне, водолаз увидел перед собой другую лестницу, которая быстро двигалась прямо на него… секунда… и ступени сомкнулись…
ГЛАВА II
Они стояли на песчаном берегу возле пещеры.
Иван взглянул на часы:
— Ровно двадцать три ноль-ноль.
Олег после очередной неудачной попытки связаться с лагерем присел в катер и задымил последней сигаретой:
— Или он погиб, или нашел еще один грот и не может выбраться оттуда.
Приблизительно за час до их разговора сильный ветер и дождь закончились, но небо все еще было захвачено тучами. Олег обратил внимание на густой туман, который стал постепенно окутывать противоположный берег, где находился их лагерь. Бело-молочная дымка спускалась с туч и концентрировалась только на одном участке бухты, словно там родилась огромная воронка, затягивавшая в себя небо.
— Странно. Почему туман сгущается только там? — Иван пнул небольшой камень, который улетел в воду.
— Наверно, это… — Олег не успел закончить фразу, из пещеры раздался громкий протяжный крик.
— Это еще что?
— Может, Михаил?
— Но это, по-моему, не человеческий голос.
— Если честно, мне не хочется туда заходить, но вполне возможно, это все же Мишка, — Олег не спеша, крадущейся походкой приблизился к пещере и застыл у входа, вслушиваясь в пустоту. Со стороны озера доносился еле улавливаемый слухом звук, больше похожий на скрежет. Рыбак медленно вошел в каменную комнату и, включив фонарик, огляделся по сторонам. Вроде бы ничего не изменилось, но все же что-то было не так, не хватало одной важной детали. Звук стал немного громче, на этот раз он был сродни мычанию. Невольно в голове Олега возникла ассоциация: он представил морского котика, которого забивают насмерть, предварительно надев ему на голову целлофановый пакет. Однажды он видел документальные съемки норвежских рыбаков, где показывалось, как они расправляются с этими животными. Протяжный вой, отражаясь от стен пещеры, становился все громче и безумней. Рыбак решил, что если задержится здесь хотя бы на минуту, то наверняка сойдет с ума от ужаса. Олег понял, что источник звука находится над озером, и тут же сообразил, что именно привело его в замешательство: перестала капать вода с макушки пещерной скульптуры. В тусклом свете он разглядел, как голова этого изваяния медленно поворачивается из стороны в сторону, открывая при этом рот и как бы хватая воздух.
— Вот черт!!! — закричал Олег и, развернувшись, побежал прочь.
В это время основание скульптуры дало трещину, и, сорвавшись с каменного свода, она рухнула в озеро, окатив рыбака водой.
— Черт!!! Заводи катер!
Не задавая вопросов, Иван со всей силы дернул шнур мотора, раздался звук работающего двигателя, и лодка отчалила от берега. На мгновение рыбаки решили, что спасены, но отойдя от суши всего метра на три, катер на что-то напоролся дном, и от резкого скачка Олег выпал за борт, а Иван ударился головой о корпус лодки.
Над поверхностью озера уже показалась голова известкового чудовища, оно медленно выбиралось из воды по каменным ступенькам. Его голова при каждом движении запрокидывалась назад, оно так же продолжало хватать ртом воздух, издавая мычащие звуки. С его торса стекала отвратительная жижеобразная масса — известь вперемешку с водой и какой-то слизью. Когда оно вышло на сушу, все его тело ниже пояса превратилось в подобие юбки, которая образовалась благодаря стекающим потокам мерзкой жидкости.
Студент очнулся в катере с заглохшим мотором, а на песчаном берегу ожившая скульптура уже расправлялась с Олегом. Она схватила его своими подобиями рук и подняла так, чтобы их взгляды встретились. Затем создание рывком прижало рыбака к себе, от чего его лицо врезалось в лик скульптуры. Его голова полностью вошла в известковую голову существа, а после оно втянуло Олега в себя целиком. Было видно, как человек пытается выбраться из спины изваяния — оттуда вырвалась его рука с растопыренными пальцами, затем показалось и лицо. Создание развернулось спиной в сторону Ивана. От этого зрелища студент почувствовал, как подкашиваются его ноги.
— Помоги мне!!! Оно сильно обжигает!!! — кричал Олег, и на самом деле его лицо покрылось ожоговыми пузырями.
Спустя мучительное мгновение Олег и скульптура превратились в однородную массу, которая напоминала огромный мешок. Вид известкового монстра на фоне склонов скал и сумрачного неба, а также понимание того, что внутри твари находится еще живой Олег, свели Ивана с ума — в его мозгу сработал защитный механизм, и он стал мыслить как пятилетний ребенок. На берегу вместо отвратительной массы уже стоял камень. В центре этой структуры с трудом различались застывшие черты человеческого лица, на которых замер ужас. Теперь это изваяние будет вечно покоиться на песке и омываться морем.
Но и самому Ивану оставалось жить недолго: уже через несколько секунд что-то сильно толкнуло дно катера и студент, еле удержавшись, чуть не выпал за борт. Затем произошло еще несколько толчков, и со всех сторон внутрь лодки хлынула вода…
ГЛАВА III
Стрелки часов перевалили за полночь. Дождь и сильный ветер закончились, и работники, уставшие сидеть в своих тесных временных жилищах, решили провести время на свежем воздухе вокруг костра, попивая пиво и обсуждая насущные вопросы. Единственным, кто чувствовал себя беспокойно, оставался руководитель промысла Котов. Ему не давал покоя вопрос: почему отсутствовала связь с тремя работниками, отплывшими утром, их сотовые телефоны оставались недоступны, на вызовы по рации они не отвечали и сами связаться не пытались?
— …и когда КамАЗ заглох, я открыл задний борт и громко им крикнул: «Товарищи, мы никуда не едем, так что выходим естественным путем», — закончил свой рассказ Алексеев под громкий хохот рыбаков.
— Забавная история, — произнесла повариха. — Может быть, кто-нибудь расскажет что-то пострашнее?
— Ты хочешь немного побояться? — спросил один из рабочих, поднеся бутылку к губам.
— А что такого?! — весело засмеялась она. — Ночь, мы вдали от цивилизации, кругом дремучий лес, почему бы и не вспомнить всякие страшилки?!
— Я знаю одну историю, — вновь отозвался рабочий. — И это не страшилка, а правда.
— Так расскажи, Дима! — подхватил другой работник. — Ты, наверное, хочешь поведать о своем дяде?
— Хорошо, я попытаюсь рассказать вкратце, чтоб не слишком всех утомить, — он вновь отхлебнул пиво. — Мой дядя работал сторожем на дачных участках…
Дмитрий не был хорошим рассказчиком, он часто запинался, терял суть истории и постоянно связывал слова между собою отборной бранью. Суть байки была в том, что в районе дачных участков завелся медведь, который по ночам забирался на пчелиные пасеки и разрушал их, добывая тем самым мед. Разумеется, местным жителям пришлось принимать меры. Вначале ими был вызван отряд егерей, но все попытки охотников поймать зверя потерпели неудачу, они не смогли подкараулить его на пчелиных угодьях и не смогли отыскать медвежью лежку, да и вообще после прибытия ловцов медведь прекратил покушаться на улей и на какое-то время о нем было забыто.
Приблизительно через месяц, когда разговоры о звере улеглись, он появился вновь. Однажды ночью на проселочной дороге медведь напал на одну подвыпившую компанию и задрал двух человек. Девушка, которая была там и видела, как зверь загрыз людей, попала в психиатрическую больницу. И тут снова начались поиски. Бригады добровольцев совместно с отрядами егерей и милиции прочесывали леса вокруг, но тщетно. Через неделю дядя рассказчика, работавший сторожем на этих участках, решил в одиночку отправиться в лес и застрелить хищника, ведь он вырос в уссурийской тайге и когда-то промышлял охотничьим ремеслом. До сих пор никто не знает как, но все же в течение трех дней и ночей этот человек выследил и убил зверя и снял шкуру с него прямо в лесу.
— Да, в те дни мой дядя был настоящим героем, — хвастался Дмитрий, отхлебывая хмельной напиток. — После того как он уничтожил зверя, люди могли без опаски выходить из домов и гулять по лесу. О дядьке даже сделали телерепортаж, как сейчас помню, он назывался «Гроза людоедов».
Кто-то из слушателей хихикнул, на это Дмитрий скорчил гримасу и произнес:
— Но это еще не все. Потом начались странности в поведении дяди, ему постоянно снились кошмары, — теперь он начал рассказывать, не употребляя брани, и без запинок, — часто стала болеть голова, его сон сильно нарушился, он все время пребывал в нервном напряжении. Однажды, выпивая со своим приятелем, он рассказал ему о случае, произошедшем в лесу на третий день, точнее ночь, поисков зверя. И взял с друга клятву, что тот никому об этом не расскажет, а иначе его примут за сумасшедшего.
— Но он все же не сдержал клятвы! — с интересом произнесла повариха и тоже отхлебнула из бутылки.
— Да, но рассказал он это только одному человеку — мне. В общем, ночью, сидя у костра так же, как мы сейчас, мой дядя услышал мелодичный свист, который доносился из глубины леса. Он не мог понять, кто его насвистывает: то ли человек, то ли животное? Но эта мелодия была настолько завораживающей, что он, взяв фонарь, направился к источнику звука. И после недолгих ночных хождений вышел на не замеченную им ранее тропинку, хотя знал этот лес очень хорошо. Дорожка быстро привела его к опушке, где несколько деревьев росли по окружности, ну то есть как бы хороводом. Их кроны были переплетены между собой и составляли подобие купола. Именно оттуда, из центра этой беседки, и доносился свист. Но под светом фонаря он никак не мог разглядеть, кто же там прячется.
— И что, ему не было страшно? — спросил Алексеев.
— Я же сказал, свист заворожил его. Он протиснулся между деревьев и увидел… как бы это сказать… это было существо, но вот вместо ног у него росли корни дерева, что постоянно шевелились. Тело вроде как человеческое, только древесного цвета, а вот физиономия… что-то между оленьей мордой без носа и человеческим лицом. Из головы росли ветки, которые упирались в кроны деревьев.
— А откуда исходила мелодия? — спросил Котов, который уже отвлекся от своих мыслей и заинтересовался рассказом.
— Леший играл ее на флейте, сделанной из ветки.
— Почему ты назвал его лешим?
— Так его назвал дядя, и у них даже состоялся небольшой диалог. Он спросил создание, кто оно, на что то ответило, что оно дух леса и люди называют таких, как оно, лешими, а еще это существо сказало, что медведь является чем-то вроде домашнего животного для лешего, как для нас кошка или собака. И это он послал зверя убить тех двух людей, так как оба они были братьями, детьми одной женщины, которая очень давно заблудилась в этом лесу, а дух указал ей направление, чтобы она выбралась. Но за свою услугу потребовал от нее дар.
— Какой? — поинтересовалась повариха, крепко прижавшись к Алексееву: ей становилось страшно от такой сказки.
— Совершенно незначительный. Она должна была прийти через три дня ночью в лес, сплести ему венок из веток и оставить его где угодно: на земле, на дереве; он сказал ей, что найдет его. Но… то ли она боялась вернуться в лесную чащу, то ли не восприняла всерьез этот наказ, но обещания своего не выполнила. Хотя лесной дух предупреждал ее, что в случае невыполнения договора заберет двух ее сыновей. Которые, кстати, тогда еще не родились. Леший велел дяде утром убраться из леса и не трогать хищника. На что тот согласился. Как он дошел обратно к своему костру, дядя не помнил, но утром он потушил пламя, собрал рюкзак и направился по направлению к главной дороге. И вот тут-то и произошло самое ужасное. На своем пути он встретил медведя — столкнулся с ним нос к носу. Возможно, зверь и не хотел нападать на него и это банальная роковая случайность, но в тот миг охотник забыл о своем обещании и выстрелил зверю прямо в сердце, убив его. Что сделано, то сделано, и поэтому он снял шкуру с медведя, чтобы доказать людям смерть хищника. Поначалу он опасался, что леший начнет мстить всем живущим в этой местности, но потом понял, что тот хочет добраться только до него.
— И в чем это выражалось?
— После этого дядя стал постоянно слышать свист, мелодию, которая звала его в лес, она была настолько притягательной и манящей, что он еле сдерживался. Доходило до того, что по ночам он привязывал себя к кровати, чтобы не пойти на эти звуки во сне.
— Да, напоминает истории об Одиссее и сиренах, — сказал Котов.
— Но свист преследовал его и днем, и ночью. Так продолжалось около месяца, пока однажды люди не заметили, что он не выходит из своего домика; еще через некоторое время его приятель, которому тот и рассказал обо всем, пришел к нему и постучал…
— Дверь, естественно, оказалась не заперта.
— Да, и в доме тоже никого. Только записка на столе. В ней говорилось, что он больше не может сдерживаться и отправляется в лес на эти таинственные звуки. Он понимал, что живым из леса не выйдет, и попросил разыскать его тело, чтобы его похоронили по христианским обычаям.
— И что же было дальше?
— Ничего. Его искали очень долго, но так и не нашли, даже собаки не могли взять след. Было решено, что у дяди поехала крыша, на том следственно-розыскные мероприятия и закончились. Так никто и не узнал, что с ним произошло в лесу после исчезновения.
Подвыпивший Алексеев решил было обвинить рассказчика во лжи, но первым делом он оценил физические возможности оппонента и понял, что если доведет дело до драки, то не справится. Кроме того, у Дмитрия к шоферу имелись свои счеты, поэтому, чтобы не гневить судьбу, Алексеев принял оптимальное решение — отправиться спать.
— Всем спокойной ночи, — негромко произнес он и побрел к буксируемому прицепу.
Генератор, работающий на бензине и питавший лагерь светом, стоял рядом с его балком. Приближаясь, он слышал знакомый неприятный гул и уже собирался забраться в кунг, как ощутил позыв изнутри. Конечно, можно было сходить в туалет прямо здесь, но оглянувшись, он увидел, что находится всего метрах в десяти от костра, где сидела нравившаяся ему повариха. Поэтому, дабы не создавать о себе неприятного впечатления, он отправился в лес, к счастью до него было буквально метров пять. Забравшись подальше в кусты и сделав свое дело, он ощутил новый позыв, но теперь в желудке. С такими серьезными намерениями он решил пройти еще дальше в лесную чащу, чтоб его наверняка никто не увидел. Темные заросли встретили Алексеева неприятными прикосновениями мокрых веток. Тут он разглядел тропинку, которая вела вверх по склону, на удивление она была довольно широкой и относительно гладкой, ее покрывал слой мокрых осенних листьев. Поднимаясь все выше, он ощутил, как ноги его заскользили по листве, точно по отполированной дороге.
20
Приближаясь к дому, Карло заметил маму и соседа по этажу, пожилого конторщика. Они тихо беседовали, а их плотные тени падали на стену и словно уходили в глубь, будто фасад — это песчаное плато бледной пустыни. На фоне стены профиль конторщика вырисовывался бараньим лицом с немного отвисшей губой. Взрыхленные клочки волос над ушами походили на рога, а густые черные брови придавали ему вид полузверя — эдакий волшебный барашек из заколдованной отары. Был он очень маленький, на полголовы ниже собеседницы, худенький, кривобокий и стоял перед Эвелиной как на ковре перед начальством: съежившись и с прижатыми вдоль тела руками. Увлажненные глаза рассматривали высокую синьору с болью и мольбой о снисхождении. С виду несчастный человек, одинокий дедушка лет шестидесяти, в потрепанном сером жилетике, поношенных вельветовых брюках и в очень-очень старых кожаных сандалиях на босу ногу. Он напоминал пыльную марионетку, найденную в кладовке кукольного театра. Карло решил не вмешиваться в разговор и остановился возле палисадника тетушки Бертини так, чтобы его не увидели, но так, чтобы улавливать тихие слова.
— …Добирался на попутках, синьора Эвелина. — Как же он жалобно говорит, какой же у него дрожащий, блеющий голосок. — А молва приписывает такого… ой-ой-ой, — закачал он головой.
— Однако, синьор Манфреди, возвращаясь к нашему разговору, сколько вы хотите за книги? — сказала Эвелина.
— Праздный образ жизни не по мне. — Он топтался на месте. — А который час? — Бедняга вытащил карманные часы на цепочке и долго что-то высматривал на них, но крышку так и не открыл.
— Мой сын хочет попробовать себя в писательстве, а без этих учебников он не сможет узнать что и как.
— Истину говорите, госпожа Эвелина, истину. Пособия университетов, а учебники по языку. У-у. Такие учебники. Да такие уже не выпускают. А в школе? В школе такому не научат, госпожа Эвелина.
— Так сколько?
— Э-э… Значит, говорите, сыну взбрело в голову стать писателем?
Она посмотрела на него с изумлением:
— Да я вам это битый час объясняю, синьор Манфреди.
Конторщик остолбенел. Щурясь, смотрел то на закрытые часы, то на Эвелину, то на свою глубокую баранью тень. Густые брови ошарашенно приподнялись, и марионетка заскрежетала зубами:
— Вы остановили меня в неурочный час, мадам. Утром один плут обсчитал меня на площади, и хорошо обсчитал, пользуясь моей немощью. Теперь я, синьора, пойду по миру. А я ведь честный, порядочный человек и не могу требовать с вас много.
Барашек оказался речист, повысил тон и с каждым словом превращался в лесное чудище, ну вылитый дьявол, будь он неладен. Торгуется, цену набивает, изображает бурную пантомиму лицевыми мышцами, вот тебе и человечек с жалобным голоском. Жажда поживиться творит с людьми занятные метаморфозы.
— Вы должны понимать, госпожа Эвелина, я не монах-францисканец, я не могу раздавать нажитое направо и налево. Но заламывать цену тоже не в моих правилах. Еще раз напомню — я честный человек, из порядочной семьи…
Женщина окинула его презрительным взглядом, аккуратно сняла свои перламутровые сережки-улиточки и сунула их в его руку с часами:
— Этого должно хватить, господин Манфреди, они в золотой окантовке.
— Позвольте полюбопытствовать…
— Достались от матери.
— Разумеется, — улыбнулся Манфреди и низко поклонился, как преданный камердинер.
Эта сценка тронула Карло. Твоя коленка разбита; ты лежишь с температурой; тебе поставили фингал; тебя выдворили за порог школы; тебя поймал за шкирку садовник, когда ты набивал карманы вишней в чужом саду; ты встретился с Птицеловом, в конце-то концов. Да что угодно может быть, но вот есть мама, готовая отдать последнее ради тебя, даже если ты и виноват в чем-то. Она недоедает и экономит. Она могла бы обменять сережки на платье, но решила подарить сыну ступеньки, по которым, возможно, он взойдет к своей мечте. Она любит его по-настоящему, и только она по-настоящему способна поддержать его в любых начинаниях.
И отец любит его. Легендарный Роберто Кавальери пару дней назад, сияя от счастья, будто выиграл в лотерею, принес в дом игрушечные детали от разных моделей военной техники. Где он их только раздобыл? И не подходили детали друг к другу, и не мог никак пропеллер самолета быть пришпандорен к танковой башне. Но это была ерунда и только забавляла отца с сыном — так заливисто они смеялись. Так смеются маленькие дети, когда впервые слышат неприличное слово.
И безусловно, отец очень любит маму. Украдкой Карло замечал, как он обнимает ее на кухне, целует перед ужином, как ходят они под руку на редкие прогулки и весело шушукаются. В ее присутствии Роберто оживлялся, даже если был до того хмур и невесел. Бабушка Чезарина говаривала: «Заарканила она этого оболтуса. А оно и к лучшему. Вроде поумнел даже». Очень мудрая вдова эта Чезарина, суровая, конечно, но прожженная, как наполеоновский бомбардир.
Как же хорошо, когда у тебя есть любящие родители, и никакие невзгоды тебе не страшны. Единение в семье — это главное, это надежный остров в штормовом океане. Остров с монолитным домом на крепком фундаменте. А что до барашка Манфреди, так он всего лишь второсортный актер в эпизоде их жизни, и только-то. Карло больше тревожила несправедливость к поэту, да и отголосок страха перед Задирами все еще преследовал его, как слепень. Если он станет писателем, то непременно опишет в мемуарах сегодняшний день и назовет эту главу «Путеводитель мурашек по коже», ну или что-то вроде того.
21
Массимо соврал. У его матери было лицо.
Бабетта любила сына. Бабетта ненавидела сына. Бабетта полна противоречий. Она мать Массимо, она жена Акилле Филиппи. Она взывает к смерти. Она принюхивается к стоячему воздуху комнаты и пытается услышать запах смерти, но смерть не спешит к ней, у смерти и так дел невпроворот — какое ей дело до Бабетты?
Когда-то она слыла веселой болтушкой, любила танцевать, увлекалась шитьем и работала в ателье. Но все это в прошлом. Осколки авиационной бомбы навечно срастили ее стройное молодое тело с постелью. Паралич позволял Бабетте только немного крутить головой и кое-как работать правой рукой. Ей отвели просторную комнату с широкой кроватью, чистыми стенами и всегда открытым настежь окном — врач сказал, что свежий воздух полезен для здоровья, Бабетта сказала, что у врача с чувством юмора все в порядке. Испытание сделало ее характер тяжелым, как столетняя наковальня, и переменчивым, как цены на рынке Навильо-Гранде. Ее капризы и придирки легли на плечи родственников невыносимым бременем, отчего дом Филиппи вскоре опустел, а Массимо с отцом остались у одра, где в агонии стыда и срама распадалась мать и жена. Однажды она сказала, что ее ужас — это ужас оперной дивы, потерявшей голос, и помноженный на миллион.
Массимо зашел в квартиру. Воздух стоял затхлый, отдающий свалявшейся козьей шерстью. До возвращения отца оставалась пара часов, а значит, одному придется сидеть на краю пропасти — сидеть с матерью. Глядя на старую корзину, оставленную в коридоре, он вспомнил прежнюю Бабетту, что наводила порядок, порхая по солнечной комнате, улыбаясь и напевая песенку о поросятах и жеребятах. А он, будучи совсем крохой, сидел в этой корзинке и хлопал в ладошки, радуясь тому, что она рядом. Массимо и сейчас помнил этот мотив, но теперь песенка поднимала в нем лишь горечь и смущение.
— А не пришел ли это мой ребенок? — протяжно раздалось за закрытой дверью соседней комнаты.
Тишина.
Сыпь вновь разыгралась, сыпь чуяла Бабетту и зудом выражала свое недовольство, но несильным зудом: сыпь, как и Бабетта, любила Массимо.
Он затаился. Ее голосом словно говорили старые пожитки, засунутые под лестницу. Такие пожитки выкинуть рука не поднимается. К таким пожиткам испытываешь и презрение, и жалость.
— Если это ты, мое маленькое чудовище, и опять пригласил гостей поглазеть на меня, то сделайте одолжение. — Послышался мягкий шум одеяла, упавшего на пол. — А раз уж пожаловали, то вынесите за мной судно, сукины дети.
Однако никто в гости к ним не жаловал. Никто не хотел видеть ее. А сын ее стыдился, и муж ее стыдился, для них она являлась проклятием, позором с голосом рухляди и неуместными высказываниями, ставшими притчей во языцех.
— Бог ты мой!! — истошно протянула Бабетта. — До чего докатились. А! Родной сын игнорирует больную мать. Ты, верно, прислонил ухо к двери? Так слушай: я в моче и дерьме, сынок, я обрела форму жабы. Зайди и вымой меня, это твой сыновий долг, я родила тебя, я терпела муки ради тебя, а ты… — Она закашлялась, захрипела. Но кашляла она свирепо-показушно и ошалело.
Массимо закрыл уши и увел взгляд на единственную фотографию в овальной рамке. С полки вполглаза за ним следил Верди. Кем была мама Верди? Поддерживала ли она его или отвешивала тумаков ежедневно?
Тишина.
Сыпь лишь слегка пощипывала, сыпь лишь хотела обозначиться и снова свернуться калачиком в ожидающем сне.
— А не надумал ли ты сбежать? — не унималась Бабетта. — Только Небеса знают мою боль! Сегодня ты молода и желанна, а завтра после полудня ты оплакиваешь свое тело в покойницкой. Хииих-хииих-хииих!! — прорезался сиплый смешок. — Я искупаю все наши грехи, сынок, а ты не хочешь подмыть мне зад. Кто ты после этого?
— Меня чуть не убили сегодня, — не выдержал Массимо, — я уже попрощался с жизнью.
— Бедный, бедный мальчик, — сокрушался голос за дверью. — Зайди же ко мне, сынок. Я обниму тебя, прижму к груди сильно-сильно. Не будь как твой папаша, он у тебя никчемный, исписавшийся пьяница. Он изменяет мне и бравирует своим сифилисом. Но мудрая женщина прощает измены. Я мудрая, сын?
— Да, мама.
— Так почему же в разговорах вы не касаетесь меня? Я у вас табу? Вы с папашей несете галиматью и разглагольствуете о машинах и жрачке, а обо мне ни слова. Разве со мной покончено? Или я претендую на излишнее внимание?
— Нет, мама.
— Меня прохватывают сквозняки, но я не афиширую этого при каждом удобном случае. Я принуждена видеть опостылевший потолок, а твой отец не способен раздобыть мне инвалидную коляску. Ценишь ли ты, сын, мое библейское терпение, мое смирение?
— Да, мама.
— Я так озябла здесь. От этих стен я сама не своя, сынок, сыночек мой. — Интонация ее голоса скакала то вверх, то вниз и извивалась так, что казалось, будто в той комнате на корточках сидит паяц и насмешничает. — Я в пролежнях, я в дерьме, сколько еще мне умолять тебя, чтобы ты вынес судно и обмыл меня, сын?
— Я все сделаю, — сдался Массимо.
— Но мой меня тщательно и нежно, — предостерегла Бабетта. — Я же не оглобля, я твоя мама.
Массимо взял таз и вышел на улицу набрать воды для помывки. Ужас соседства с Бабеттой он переживал каждый вечер, а потому завтрашний поход на рынок ждал с нетерпением. Набирая воду, мысленно он отстранился. Мысленно он вышел в море на весельной шлюпке, проплыл над затянутым илом баркасом, подивился русалкам, цепляющимся за борт, и обратил лицо к берегу, где, точно святой Петр, Бессмертный Зодчий тянул из моря сети. В сетях трепыхались, пучили глаза и били хвостами морские окуни. В том райском уголке задувал северо-западный ветер, он был прохладен и проплетен теплыми потоками. Тот ветер трепал волосы. Тот ветер клонил вершины кокосовых пальм к белому мучнистому песку. Тот ветер пах водорослями, обтесанной волнами мореной древесиной, желейными медузами и жемчугом, источающим аромат золотистого зерна. Желейные медузы пели о кораллах и о забытых божествах, которым люди поклонялись тысячи лет назад, когда на небе светили две луны, а в пучине океанов вспыхивали и гасли причудливые королевства и истории. Как давно это было! Что сейчас покоится на вершинах подводных гор? И смотрят ли Они на нас в блеске желтого зарева?
22
День клонился к вечеру, а Акилле Филиппи, некогда легенда пера, автор обличающих статей подпольной газеты, а ныне составитель спортивных хроник, прикладывался к бутылке в заведении, славившемся хорошим винным погребком и женщинами с потекшей тушью, но чистым нижним бельем. Акилле знал свою норму, еще стаканчик — и он пойдет домой, к жене и сыну. Хозяин заведения подошел к нему, чтобы забрать пустую бутыль:
— Мне жаль, что так случилось с Бабеттой. Но, Акилле, у тебя растет сын. Ты не можешь прятаться от нее и прикрываться мальчиком как щитом. Ты же кидаешь его на амбразуру. Будь мужчиной, не давай ей втаптывать тебя в грязь.
— Но она калека. Калекам все можно. Разве не так? — сказал Филиппи.
— Прости меня, друг, за то, что я скажу, но что, если Господь хотел наказать ее за излишнее жизнелюбие, перевоспитать, но, как всегда, переусердствовал? Он хотел сперва отбросить лишнее и оставить этюд для новых набросков, но не сложилось, переборщил.
— Пф! «Переборщил»! Да похоже, он был пьян в стельку, когда кидал эти чертовы бомбы. Они там, на небесах, видно, любят вечеринки и принимают решения на пьяную голову, а мы страдаем тут, в Милане. Ненавижу его, ненавижу твоего бога, его надо закопать и утрамбовать!
Парочка прохиндеев оторвалась от игры в карты и, мельком глянув в его сторону, сочувственно покачала головами.
— Но тем не менее пьяным в стельку домой приходишь ты, и ревешь в подушку ты, а не покаявшийся Бог. Сын не должен видеть твою слабость. Ты сделал много для свержения режима, ты не можешь жевать сопли.
— Оставим, — Акилле поднял руку, отгоняя хозяина заведения, словно навязчивого мальчишку-газетчика. — Оставим. Я разберусь, не знаю как и когда, но разберусь.
Он допил резкое вино и, скрючившись мороженой устрицей, закутался в пиджак и вышел на улицу. Вечер. Город в руинах, его жизнь в руинах. Он чувствовал, что исписался и его удел — это статист в спортивной газете, где его терпят скорее за старые заслуги, чем за умение красиво осветить матч или бой. Его пронзало омерзение к монстру, живущему с ним под одной крышей, и оно усиливалось от воспоминаний, в которых жена была красивой и живой, кокетливой и опрятной. Черт! С ней невозможно провести и минуты. Бедный Массимо, терпит ее сейчас там. Нужно идти, нужно поддержать сына. Нужно найти выход.
17
Дворняжка-бездельница беспокоилась. И почему так болит бок? Пока не появились эти ребята, все шло хорошо. Ночью накрапывал дождик, и утром она успела хлебнуть свежайшей воды из лужицы, а позже навестить мягкосердечного скорняка, у которого завалялась пара сухариков. Те сухарики она благополучно выклянчила, таращась на скорняка трогательными глазками-бусинками. После продолжительного сна в планах было наведаться к старой бензоколонке — понюхаться и потолкаться с местными кобельками. Неплохо было бы разузнать, где они околачивались последние пару дней. Может, нашли, где поживиться вкусненьким? Жадины! Никогда не делятся. Ох, какая же боль в боку-то. Эти мальчишки пока не пришли, ничего не болело. И ведь странные какие-то, у одного красноватая сыпь на руках и коленях — и зачем она ему? Ведь сам же ее прикошачил к своей коже, и держит на поводке, и отпускать не хочет. А второй малый? Лицо у него простецкое: нос прямой, как телеграфный столб; губы тонкие, как рыбьи плавнички; уши острые, торчком стоят, будто начеку он всегда; волосы светлые-пресветлые, как выцветшая шерстка; еще у него красуется фиолетовое пятно под зеленым глазом. Ну в общем крестьянин крестьянином. Но что-то знакомое было в том пареньке. Что-то… Точно! Вспомнила! Она видела его с девочкой, что живет на той улице, где много месяцев кряду стоит подъемная телега. Та девочка всегда добра к дворняжке, говорит ласковые слова, чешет за ушком, гладит по голове и обнимает крепко-крепко. А главное — подкармливает. Не деликатесами, конечно, но и на том спасибо. Что-то бок совсем разнылся. Не понимаю, кто-то вцепился в него, что ли? Вроде бы нет. Быть может, та девочка поможет прогнать это наваждение.
Дворняжка ковыляла и видела, как повсюду вспыхивали лиловые обручи, кольца, бублики. Они искрились холодным светом и падали с голов прохожих, выпрыгивали буквально из-под лап, накатывались справа и слева, рассыпались в виде звездочек и вздымались вверх, к небу, густой россыпью. Чудеса какие! Но идти что-то совсем тяжело. И воды поблизости нету. И почему, интересно, от нее так шарахаются люди? Так, так, так, ага! Вот он, палисадничек, вот она, изгородь, обвитая плющом, вот запахло вареными яблоками. Она пошевелила горячим сухим носом. Странно, запахи не такие, как обычно, запахи отчего-то тусклы, приглушены и прозрачны. Запахи словно потеряли душу, и будто в них остановилось сердце. Бедный бочок. Как же колет в нем. Ой! А вот же моя девочка, у палисадника! А ну-ка, хвостик, помаши нашей спасительнице. Ох! Почему она плачет? Почему осторожно тянет ручки ко мне? Она что-то говорит, но я не слышу и не чувствую запаха ее рук, да и дышать трудно, будто дышу через пыльную тряпку. А знает ли девочка, что у меня был когда-то хозяин, нас было три сестры, но любимицей была я…
— Сильвия, — сказал отец, — иди в дом, я займусь собакой.
— Папа, она умирает, — всхлипнула девочка.
— Увы, дочь, мне жаль.
— Ты обещал, что мы возьмем Душку к себе, — упрекнула девочка.
— Я говорил: «посмотрим».
— Да, — вздохнула Сильвия, — а еще ты говорил: «Поживем — увидим».
— Я хотел взять ее, честно, но мы пока и сами не обустроены, а тут еще и собака. Как все наладится, я куплю тебе щенка.
Слова отца и девочки улетали от Душки, как площадные голуби, и были где-то за горами, в долине беззвучья. А впереди открылся большой сводчатый зал. Здесь так хорошо и светло, и не чувствуется голод, и не колет в бочок невидимка. А кто это стоит у арочного окошка и смотрит на зеленые поля, в которых проказничает ветер? Да это же человек, что жил за решеткой, а теперь он не за решеткой, теперь он глядит на раскинувшиеся вдали дубовые рощи и даже окно открыл нараспашку. Интересно. Меня подзывает. Последую-ка я за ним, посмотрю, чего там за окном, может, и по травке побегаю. Слышу лай моих сестричек. Пойду посмотрю.
Душка мирно улеглась на здоровый бочок, дернула ухом, затаила дыхание и закрыла глаза. Боль ее больше не тревожила.
Сильвия с обидой посмотрела на отца, но тот отмалчивался, как каменный бюст.
18
Сильвии Мьеле двенадцать лет. Она единственная девочка в компании «сынов Италии». Скромная, стеснительная, с красивыми круглыми голубыми глазами, длиннющими ресницами и миловидным, немного вытянутым вперед лицом, напоминающим лисью мордочку.
Сильвия стала для товарищества неким талисманом. Их умиляла ее наивность, привычка наступать одной туфелькой на другую, когда она смущалась, и волнительно белеть, если речь заходила о драках с «детьми дуче»: она переживала за ребят. Помимо борьбы за идеалы справедливости, борьбы с сильнейшим противником и жаждой страстных отношений со зрелыми женщинами, их компания испытывала потребность в присутствии доброго ангела, который уравновешивал бы их дерзость, не давая горячей крови сжечь подростковые жилы. Когда Сильвия была рядом, ребята остепенялись, вели себя потише и всячески опекали ее, а она частенько таскала им из дому кусочки сахара да рассказывала всякое разное, когда не так стеснялась. Ее мать была «важным лицом», что ущемляло ее отца — обычного трудягу на заводе «Альфа-Ромео».
Все ребята были тайно влюблены в Сильвию, но та любовь была скорее проявлением рыцарства, отцовского покровительственного отношения. Таилось в этой девочке нечто интересное, нераскрытое, но угадываемое внутренним чутьем — так угадывается душистый аромат, дремлющий за витринным стеклом в изящном флаконе. Между собой они звали ее сестрой. Ее внутренняя и внешняя красота отчетливо раскрывались в фантасмагоричном уме Массимо. Для него ее рыжие волосы имели цвет медного ключа с проступающей патиной, что покоится на дне быстрой и чистой реки, — владей он словом, он воспел бы этот образ в стихах. Цвет ее кожи — это цвет дозревающей груши. Будь он Тицианом, он перенес бы ее на холст, и Мадонна с вишней потеснилась бы, уступив Сильвии с грушами. А еще он представлял ее скульптурой, выброшенной волнами на песчаный берег. Вот Бессмертный Зодчий разводит костер подле нее. Долго смотрит на прекрасное лицо, в глаза с отблесками пламени. Восхищается ее контурами. И, вдохновившись, рисует палочкой на мокром песке чертежи монастырей, в чьи фасады будут врезаны ниши в форме открытых створок раковин. Те ниши приютят обсидиановых львов с грозным оскалом; серафимов с пылающими мечами; алебастровых невест, что будут жаться под сенью виноградных ветвей; базальтовых скатов, возлежащих на россыпях золотых монет и цепей. И над всеми нишами будут укреплены геральдические щиты, высеченные из белесого камня, инкрустированного фианитовыми созвездиями. А купаться те монастыри будут в свете новолуния. И Зодчий складывает ладони в молитве. Аминь.
19
Обратно Карло и Массимо брели в молчании. Они прошли по мостовой, вымощенной гладким морским камнем; миновали груду битого кирпича, о которую оперлось зеркало; проследовали под самым носом работяг, что разбирали кованую ограду. На крики «Здесь запрещено шарахаться!» они не обратили внимания. Все, что попадалось на пути, значения не имело. Мальчишки впервые увидели безобразие смерти, и это нужно было обдумать в немоте и глухоте. Трещины. Деревья. Фрески. Распятия. Винные ящики. Облитые бензином рубашки. Остовы автомобилей. Порванные афиши на стенах. Пыль в воздухе. Разбитый чемпионский кубок. Дух гвоздики. Букет гвоздики высохшей. Трафаретная надпись белой краской: «Стоять здесь». Кокарда в пыли. Просвет извилистой узкой улочки, где стоит темный неизвестный в шляпе. Рокот мотора. Запах машинного масла.
Первым молчание прервал Карло:
— Зачем оно тебе?
— Что? — сказал Массимо.
— Каменное лицо, которое ты нашел в сквере. Мы побежали к поэту, и ты оставил маску там. Но зачем она тебе? Повесить на стену? Ты серьезно?
— У моей матери нет лица, — ответил Массимо, — оно будто смыто.
— Прости. Я не знал, — сказал Карло.
— После прошлогодней бомбежки она прикована к постели. Лицо в нарывах и бинтах. Я хотел подарить ей гипсовое, красивое лицо. Понимаешь?
Карло не ответил. Он не знал таких слов, что могли бы утешить или увести беседу в иное русло.
— Вернее, я держал бы маску при себе и всякий раз, заходя в ее комнату, брал бы маску с собой и представлял, что это ее лицо, — сказал Массимо.
Они шли и шли и не смотрели друг на друга. Глядели перед собой, разговаривали. И не заметили компанию «детей дуче», трапезничающих постным хлебом и молоком. Одна буханка на всех, один кувшин на всех. Пенек обвалившейся колонны служил им столом, а обгоревший ангел на краю ветхой кровли закрывал их от солнца тенью раскинутых крыльев. Они были мрачны, и разговоры их велись подозрительным шепотом. Это были не жизнерадостные дети, что день-деньской снуют туда-сюда, беззаботно смеясь и проказничая. Это были отпрыски тех, кого окрестили врагами нации, и призраки родительских злодеяний не давали им проходу. Очень рано они узнали, что такое шепот за спиной, тыканье в тебя пальцем, прилюдное оскорбление. Ненависть. Ненависть. И ненависть. Они жили в страхе. Но загнанные, как дикие кабаны, «дети дуче» были сплочены, подобно фасциям. Их главарь Микеле, что вчера отделал Карло, заприметил мальчишек, однако остановил своих ребят, которые уже намеревались отдубасить «сопляков Италии». Уж очень несчастными и измученными выглядели Карло и Массимо.
— Они нас даже не заметили.
— Ничего. Пускай идут. Пускай пока залижут раны. Пай-мальчикам вчера и так хорошо влетело.
Уличные часы на столбе показывали четыре. Карло и Массимо решили разойтись по домам. Каждый хотел побыть в одиночестве. Обсуждать виденное они не желали, слова их были бы слишком сухими, как цитаты из шаблонных листовок. Сокращая путь, мальчишки свернули на Виа Монтенаполеоне, где в знакомом дворе столкнулись с отцом Сильвии. Высокий полноватый мужчина, вечно не выпускающий из губ сигареты без фильтра, нес в руках нечто, завернутое в рваную простыню. Он подмигнул ребятам, и те закивали в ответ.
Сильвия сидела на скамейке между широкими вазонами и тихо плакала, уткнув лицо в ладони. В воздухе держался сильный запах яблочного пюре и мокрой земли — дух кладбища, удрученно подумал Массимо.
— Что случилось? — поинтересовался он.
— Тебя обидели? — спросил Карло.
— Д-д-душка, — сквозь слезы сказала девочка, — п-погибла.
— Теперь я вспомнил, — сказал Карло. — Собаку звали Душка.
— Вы что-то в-в-видели? — Сильвия подняла глаза.
— Задиры Птицелова стреляли неподалеку, рикошетом пуля угодила в собаку.
Сильвия всхлипнула и придвинулась ближе к вазону, где вовсю цвели и толпились оранжевые бархатцы:
— Я нарву Душке цветов. Она была умницей.
— Они не правы, — сказал Карло. — Нельзя вот так стрелять по прохожим. Нельзя казнить человека без суда. Это не защитники, это палачи.
Молчание.
Сгорбленная, сложившая ладоши лодочкой и уткнувшая их в колени, Сильвия была похожа на Русалочку с разбитым сердцем. Карло захотелось приободрить ее:
— Сильвия, завтра… э… в общем, мама просила помочь ей и сходить на рынок. Ну… э… в общем, пойдешь с нами?
— А ребята? — оживилась она. — Вроде все собирались поплескаться в пруду на Виджентино?
— Ну ничего, — сказал Карло, — поплескаются и без нас.
— Сходим, сходим, — согласился Массимо. — И я пойду, пруд никуда не денется.
— Здорово, — обрадовалась Сильвия. — Тогда поищу сумочку, мама отдала мне недавно старую сумочку.
Карло возгордился: умерить девичьи слезы — это вам не пуговицу пришить. Это умение, за которое потом скинут пару грешков, когда будут наводить о вас справки.
Мальчуганы удалились, а Сильвия вернулась домой искать сумочку.
Карло нравился ей, но почему? Ведь бойкий, взлохмаченный, слишком уж прямолинейный и твердолобый. Так почему же нравится? Ну, кто ж его знает, как оно там все.
А из кухни тем временем повеяло яблочным компотом с корицей, что варила ее мама. Попробовать того компоту с корицей — что испить месяц август и наполниться симфонией фруктового сада. Сильвия сделал пару глотков — и яблочные деревья зашелестели в ней. Взмах дирижерской палочки — и юный бог Эфир унес ее тревоги, и она позабыла о сумочке, Душке, рассказе о стрельбе. Вот только Карло никак не выходил из головы. Гм. Принести ему сахару, что ли? И она пожала плечами самой себе. Как выразить чувства? Ну, кто ж его знает, как оно там все. Как-то, наверно, можно и выразить.
16
Птицелов-судья глядел в черный круг.
Пристыженный Птицелов думал об учительше.
Лицо его пылало от гнева. Он четко зачитывал приговор в темноту, но мысли его мчались ураганами, а домыслы неслись тайфунами. И ураганы сталкивались с тайфунами, а зачатый хаос выдирал деревья с корнем и сносил крыши с домов. С виду он был тверд, как черепаший панцирь, но внутри, расталкивая органы, выкарабкивалась из мрачного колодца мстительная гаргулья с плевком на лице — подарком учительши.
— Гражданин, известный как «поэт за решеткой», вы обвиняетесь в сотрудничестве с…
«Она посмела усомниться во мне, в моем авторитете. На виду у всех. На виду у всех».
— …таким образом, вы считаетесь пособником…
«Она решила, что я проявил слабость. Она не простит. И они не простят».
— …вы могли связаться с подпольем, но предпочли быть в стороне…
«Кто я в их глазах после того, как замешкался? Почему я замешкался?»
— …а потому ваше бездействие расценивается как трусость…
«Трусость? Разве это обо мне?»
— В связи с вышеизложенным именем Комитета национального освобождения Италии, решением трибунала…
«Одноглазая стерва! Куда ты сунулась? Погоди у меня. Никто не смеет выставлять меня в таком свете. Стрелять в городе без моей команды. Стрелять над головами без моего приказа. Ты бешеная обезьяна! Поплатишься, ох как же ты пожалеешь!»
— …приговариваетесь к расстрелу!
Наступила пауза.
Поэт понял серьезность своего положения. Что ответить? Отмахнуться? Пошутить? Какие уж тут шутки. Он поднес горлышко кувшина к сухим губам, но кувшин оказался пуст. Он осмотрел свою комнату в поисках оружия — она была пуста, как и его жизнь. И лица палачей, освещенные солнцем, были пусты. Вот она и пришла за ним, всеобъемлющая пустота и простота. Он испытал дежавю, будто все это уже было, будто все это — составленная заново бутафория. Его мозг словно поплыл в масляном чане, и лица из прошлого замелькали одно за другим, знакомые и незнакомые, красивые и отталкивающие, лица в иллюминации белого света. Ему мерещилась темно-синяя бездна, нависшая над головой, и голоса, звавшие из бездны. Скоро, очень скоро. Кто бы мог подумать, что все закончится так скоро.
— …эти маргаритки такие пахучие!! Они самые-рассамые! — Голосок пупсика развеял мысли поэта. Она мурлыкала о цветочках и дергала за низ куртки учительшу, как капризный ребенок, отвлекающий маму от серьезного дела. Никто не обращал на нее внимания.
— Постойте, — возразил стихотворец и сглотнул тяжелый ком. — Как же суд, как же следствие?
— А мы и есть суд, — сказал Птицелов. — И адвокаты, и прокуроры. Если вас не устраивает такой расклад — подайте жалобу. — И Задиры дружно расхохотались.
— Ну ладно, — оживился повеселевший детина по имени Ромео. Детина, питавший слабость к женщинам постарше, но он это скрывал. — Где тут дверь?
— Хе-хе-хе!! — заголосил обжорка, утирая потешные слезы. — А вот же за углом. Глянь только, не дверь, а труха сплошная. А ну-ка, друзья, всем миром навалимся!! — Толстяк закинул автомат за спину и с раскрасневшимся довольным лицом налег на жалкую преграду. — Ух! Эх!
Раздался громкий треск, и расколотые доски упали в темноту.
— О, господня сила! — отпрянул толстяк. — Какая вонь!
— Нет! Не смейте! — закричал сочинитель.
— Дай-ка мне! — Детина бесцеремонно оттолкнул обжорку, разбросал остатки двери, ввалился в комнату и за шиворот выкинул поэта на свет божий. Все знали, что после контузии детина не чувствовал запахов.
— Браво-браво! — рукоплескала Розалинда. — Полюбуйтесь! Как же он смешон! Только гляньте: обгаженные брючки, дырявый свитерочек, ножки босые. Ты заделался в модники, глупенький писака?
Полулежа, он жмурился от яркого солнца и закрывал лицо рукой, и был похож на злого джинна из сказок, который проиграл свою силу и должен вот-вот растаять.
— Засиделся в конуре? — хихикнула учительша. — Ты псина, ты предатель, ты… ты…
В ее душе запенились обиды, густевшие и плодившиеся, как прожорливая тля. За что Господь отнял ее красоту? Ведь она была хорошим человекам, любила детей и учила их добросердечию. Получай прикладом по голове!! Розалинда?! Эта безмозглая кукла, с которой спит Птицелов! Она так свежа, так наивна и так… полноценна. Ведь женщина может быть уродиной, но если у нее все на месте, то она полноценна и желанна. А я? Получай ботинком в лицо!! За мои страдания, за мою никчемность, за все, за все!
К избиению присоединились и остальные: Птицелов вымещал злобу за своенравие учительши; обжорка мстил за свою полнотелость; детина пинал поэта просто так, из удовольствия. С азартом они всаживали в него увечья, вкладывая в каждый удар свою боль и слабость, и забили бы его до смерти, но Розалинда схватила учительшу за грудки и прокричала ей в лицо:
— Какого черта вы навалились все разом! Он так до расстрела не дотянет! Глупышки! Тц-тц-тц-тц.
Пупсик решила отстоять традиции казни, очень мило с ее стороны.
— Она права! — каркнула учительша. — Стойте, а то убьем его! Стойте!
Тяжело дыша, компания попятилась. На их лицах выступил пот. В их увлажненных глазах горело озорное пламя. Птицелов с непониманием глядел на Розалинду — почему она ни с того ни с сего обратилась к учительше? С каких пор эта калека заимела вес? То она берет на себя смелость разгонять толпу без прямого приказа, то молотит приговоренного, и вдобавок командует остановить расправу — разве она вожак? Бунт на корабле? «Нет уж. Ты совершила ошибку, уродина, ты смеешь перетягивать на себя мои права? Поверь, за мной не заржавеет, гадкая ты жаба».
В голове поэта гудело — похоже, что все звонари на свете проснулись и разом забили в бронзовые колокола. По щетине текли пот и кровь и капали на песок. Кап-кап-кап. Красные кляксы то темнели, то озарялись солнечным светом, будто беднягу спускали в шахту и рывками поднимали обратно. Над собой он слышал сопение. В себе он ощущал боль, точно его терзали тупыми щипцами. Под собой он осязал песок и мечтал быть им поглощенным, быть съеденным землей, лишь бы не осознавать себя в моменте, когда уже поздно. Он хотел плакать. Тело ныло. Из внутреннего надлома вырвалась мысль, и он сказал сквозь разбитые зубы, заливаемые кровью, сказал лопнувшими губами:
— А как же мое право последней ночи?
— Что еще за право такое? — посерьезнел обжорка.
— Великое произведение можно создать лишь в ночь перед казнью — я прошу вас, дайте мне эту ночь, и я смогу…
— Заткнись! — оборвала учительша. — Мы, конечно, народ благовоспитанный и восхищаемся талантностями, но, помимо вас, мой дорогой, есть и другие предатели. Так что я попрошу вас…
— Я попрошу вас, — громко перебил Птицелов, — встать! — Он как будто сказал это ей, свирепо сопя и сжав автомат с такой силой, что вены повздувались на руках.
Воцарилось молчание.
Она что-то поняла. Что-то она прочла в его глазах. Она задела его гордость. Лучше отступить. Она заигралась, раскомандовалась, будто являлась его женщиной. И учительша смолкла, опустила голову и отошла от поэта мягко, почти на цыпочках. Она знала свое место, просто иногда увлекалась. Темперамент такой, ничего не поделаешь.
— Ну! — сказал Птицелов.
Вот они — последние мгновения жизни, что замелькали, как кадры кинохроники на фоне предрассветного зарева. И вино выветрилось. И пелена спала. Одномоментно голова стала ясной. Почему именно сейчас? Кто играет с нами такие шутки? И поэт спросил себя: «Как же я стал таким ничтожеством? Ведь был же… ведь мог же… У тебя была куча шансов, а чем ты занимался всю жизнь? А тем, что упускал эти шансы». Ласковый, почти домашний ветерок овевал его лицо. Мир погрузился в тишь, мир замер, а боль кто-то взял за локоток и отвел сторону: оставь его, позволь ему увидеть. И он увидел. Увидел, как на горизонте замаячили пляшущее картинки, этакие литографические оттиски со сценками его жизни. Они изображали все то, что было, есть и должно было быть, но не случилось. И он заплакал от горя, оттого, что отдавал себя на откуп страстям: отдал девушке, которая никогда его не любила; отдал демону-пьянице, что потешался над его слабоволием; отдал грязной комнате, в которой и растворилась его личность. Бессмысленность. Прозябание. Очень давно он жил в доме, и на крыше того дома никогда не селились аисты, все кровли в округе были с аистиными гнездами, а его дом нет. Вот так. Ты растрачиваешь жизнь попусту, прячешься от трагедий и неизбежностей и думаешь, что переиграл судьбу, но все беды давно стоят в проектах, еще до твоего рождения. Утвержденный план несчастий преспокойненько висит под стеклом, как школьное расписание. Вот так. И когда ты думаешь, что смылся от злоключений, и ведешь себя совсем уж разнузданно, тут же к тебе, скользя по начищенному паркету, подплывает одетый с иголочки, прилизанный, пахнущий одеколоном с нотками шалфея официант и, расплывшись в улыбке, как распоследний лошадиный сын, напыщенно, будто он его величество Людовик какой-то там, объявляет: «Ваш счет, синьор». — «Но помилуйте, я же ничего не заказывал!» — «Счет предъявляется по умолчанию, синьор. Факт вашего рождения подразумевает оплату. За вами скопилось все то, от чего вы прятались. Извольте рассчитаться, синьор». И этот дурно воспитанный лакей стоит такой над душой и глядит на тебя свысока, брезгливо поджимая губы, как бы намекая: «Сейчас позову жандармов. Раскошеливайся давай!» Ну и что тут поделать? Приходится выворачивать карманы, искать ассигнации, вытряхивать мелочь да жеваные купюры. Что? Не хватает? Да вы с ума сошли? Ободрали меня как липку, еще и носом воротите! Где управляющий? Учтите, я буду жаловаться! Но жаловаться, увы, поздно. Когда ты пропил жизнь и растратил чувства на кокетку, от которой получил столько же любви, сколько от отклеивающихся обоев, то понимаешь, что поздно, но счет должен быть оплачен. Цена баснословна, но никуда-то ты не денешься. Вот так. Спящие просыпаются.
А что за мальчик прячется в его темной комнате? Что это за ребенок? Ведь там царит мрак, хоть глаз выколи, — что же в этом мраке делает чистая душа? Какой у него ясный взгляд и проницательный ум. Наверное, родители гордятся им.
— Кто ты?
— Я тот, кто будет жить мертвым днем и жить камнем под деревом.
— Не глупи, ты же сообразительный малый, у тебя очень умные глаза.
— Но я безразличен тебе.
— Мне? Ты не должен так считать, я верю в тебя, я вижу великое будущее. Не повторяй моих ошибок, парень.
— Почему мы оступились? Почему мы свернули не туда?
Да, мальчик и был поэтом. Видно, пришел посмотреть на уготованное ему будущее. Возможно, много лет назад еще юный стихотворец и видел этот сон, где глядел на себя распяленного, разбитого и такого никчемного пропойцу. Разочарование. Горечь. Как сказал Бодлер, «отверженник поэт, что, обреченный аду…». А что, если все же есть шанс как-то исправиться? Что было до твоего рождения? Что будет после твоей смерти? Может ли быть, что за чертой ему будет отведена особая роль? Давным-давно он слышал легенду о том, что несчастные души, которые страдали и ушли по собственной воле, после смерти попадают в абсолютно черное пространство, лимб. И не могут души выбраться, так и блуждают в темноте слепцами, пока не поможет им другая душа. Быть может, он и будет этим спасителем. Будет освещать фонарем тьму, и, завидев его, несчастные придут на свет, а он утешит их, подберет нужные слова и, укрыв плащом, выведет в край оливковых садов. Когда-нибудь на месте его казни люди разобьют такие же сады. Вот так. Перед смертью все вдруг встало на свои места, и перед смертью жизнь вдруг запела ароматами глицинии и гвоздики и распахнулась, как окно в летнюю оранжерею. Только сейчас он уловил то, что так долго искал в строках собственных стихов. Его замки́ как будто сбил мудрец посохом, и он обрел смысл жизни, что раскроется после жизни. Он улыбнулся себе, улыбнулся тому ребенку, что с любопытством глядел на него из комнаты, и подмигнул ему: «Мы всё исправим, парень. Не здесь и не сейчас. Но мы всё исправим». Теперь он был готов идти туда, и его неожиданно охватил душевный подъем. Теперь он владел собой как никогда.
— Пора идти под венец, — сказал Ромео, любитель вековух. — Под венец со смертью.
Поэт неспешно поднялся на ноги, выпрямил спину, утер кровь с губ и взглянул в лица палачей:
— Я не «поэт за решеткой». Меня зовут Бонифачо Боррели, я учитель литературы. И если вы признали меня виновным, то приводите приговор в исполнение и не смейте так обращаться со мной. Иначе, клянусь богом, я приду за каждым из вас с того света, и вы пожалеете, что родились. — Он сказал это с такой уверенностью и с таким горящим мощью взглядом, что Задиры отступили на шаг. Они были сбиты с толку. Они забеспокоились. Они перепугались.
Как по волнам плывут ранние рыбацкие лодочки, так и по воздуху, душному, жаркому, поплыли запахи душистого горошка и дурманящего багульника, ржавой воды и смеси специй, дешевого табака и разбавленных спиртов, и бог его знает чего еще. Но запах пьянящего жасмина был особо тверд, как стальной стержень настоящего характера. Поэт поймал эти ноты, и на душе его стало так спокойно, и таким умиротворением, таким хором ангельских голосов запели в нем утешение, ликование и блаженство, что он готов был обнять каждого встречного-поперечного, пожать руки всем, у кого были руки, и даже расцеловаться с плоскогрудой дамочкой, что подглядывала из-за шторки за его мытарствами, и готов он был приклонить голову к стопам Богородицы, из рук которой осколок выбил выточенного Младенца. Когда-то лучшие стихи, за которые его ценило общество (а это целых три человека), он посвятил именно аромату жасмина.
С ним прощался город. С ним прощался дом. «Что ж, наверное, пора», — решил он и глубоко вдохнул ароматы дня.
— Ведите, — сказал он.
— Прошу вас проследовать к той танкетке, — сказал Птицелов.
И учительша тихо и скорбно затянула песню Задир о нелегкой доле партизан, о замученных братьях и поруганных сестрах. Песню подхватил толстяк, затем Ромео, затем и Розалинда. Птицелов молчал. Бонифачо Боррели направился к лежащей брюхом кверху танкетке, чье огнеметное сопло было разворочено тюльпаном и упиралось в землю — бесполезная рухлядь ненужного прошлого, бесполезная боль в душе Милана. У ног процессии пронеслись тени ласточек. Отличный выдался денек, а вечером распустится ночная красавица. Казалось, что поэт уводит за собой послушных учеников. Убийцы брели неохотно, медленно раскачиваясь, уткнув взоры в землю и напевая песню с глубокой грустью. Кто кого ведет на казнь? Где голгофы у дороги? Поэт остановился, последний раз оглянулся на жизнь и встретился взглядом с глазами Карло и Массимо, и Карло уловил во взоре приговоренного то, что среди порядочных людей зовется достоинством. Никогда он не забудет этот миг. А Бонифачо Боррели улыбнулся ему и, кивнув мальчишкам, мол, не так уж все и плохо, шагнул вперед, шагнул к танкетке, за которой для него начиналось новое, неизведанное путешествие.
15
Со стороны Миланского собора доносится песня — суровый гимн нелегкой доле партизан, замученным братьям и поруганным сестрам. Пять озлобленных, закаленных в боях фигур маршируют по испещренным ранами улицам и зычно, с нотками шутливого, но неумолимого злорадного воздаяния горланят куплеты о расправах. Вихрем смерти несется их песня по городу. Пролетая над каналами, она касается воды бирюзовым крылом и травит ее духом мщения, опасно пить ту воду, той водой разве что кровь смывать с палаческих рук. Их песня — это глашатай, посланный карателями известить о грядущей жатве. Увешанные патронажными лентами, с автоматами в руках и гранатами за пазухой, они смеются, как маленькие дьяволы. Трое мужчин и две женщины. Их одежда строга — пиджаки у мужчин, деловые юбки и короткие куртки у женщин. Береты синьорин нарочито сдвинуты набок, как у залихватских разбойниц с большой дороги. Все пятеро громко шутят, но шутки те злы и пошлы, а глаза вовсе не веселы, глаза стреляют ненавистью. Четверым по двадцать семь лет, а пятый — их главарь, охотник на бывших полицейских и продажных шкур, Птицелов — разменял пятый десяток. Будто окутанные ореолом вседозволенности, идут они ускоренным шагом — пинают оставленные кем-то корзины на мостовой, хохочут до упаду да забавы ради так и норовят задеть прохожего. При виде их удирают невесть откуда взявшиеся морячки. Вся честная компания попутно заглядывает в переулочки, закрытые высокими стенами, — уж не притаился ли там очередной подслушиватель да подсматриватель?! Да вроде нет никого! Только пятно мокрое на земле — видать, обмочился со страху подслушиватель да подсматриватель! Ха-ха-ха!! Много энергии и задора в беспечных карателях, и не скажешь им ничего, все знают — Задиры Птицелова есть гнев народный, есть палачи, ниспосланные казнить чернорубашечников. Они отличаются неоправданной жестокостью; ходят слухи, что после казни начальника полиции Задиры отрубили тому голову и всю ночь гоняли ее, как мяч, на пустыре, промачивая горло граппой и надрывно распевая любимую песню. Но сами они зовут себя «защитниками девичьей чести» и «посланниками материнских слез». А Великий Воспитатель Лео Мирино за глаза обзывает их деревенщинами.
Карло увидел, как вдали показались пять мрачных фантомов, размытых в пляшущем мареве. Их фигуры будто выплавились адской жарой из подземелья. Но вышагивали они бодро, лихо, уверенно — ну прямо парадное шествие какое-то.
Массимо приложил руку козырьком:
— Те люди идут сюда.
— Похожи на Задир Птицелова, — прищурился Карло. — Отец говорит, что они самые страшные люди на свете. При режиме все пятеро побывали в плену и там умом тронулись.
— Мой отец о них статью писал и расхваливал, а дома сказал, что они все делают «средневеково», — ответил Массимо.
— Гм. Значит, идут за поэтом, — заключил Карло.
Но при виде этих откровенных чудовищ некий ветерок сомнений обдал его эгоцентризм и что-то шелохнулось где-то в душе. Вот только что Карло проклинал нерадивого пьяницу и готов был запустить в него камнем, а теперь от нахлынувшей детской жалости спрашивал себя: «А что, собственно, плохого сделал этот поэт?» Ведь, в сущности, он медленно помирает, заперся в вонючей комнате и пьет беспробудно. Конечно, сейчас он мерзок. Ну а если сам по себе он неплохой человек? Отмыть его, подстричь, напялить одежду поприличней и пристроить в школу — пускай учит детей грамоте. Карло и сам мечтал заняться писательством, разумеется для воспевания военных подвигов. Правда, наш поэт учил литературе дочку какого-то там полицейского… Но он же никого не сдал и тайн никаких не выдал. Да, он чудаковат, ну и что теперь — посадить всех чудаков в тюрьму? Зачем? Нет, все-таки этого беднягу следует перевоспитать, ведь «сыны Италии» борются со злом не только тумаками, получая и раздавая их, но и благородными поступками. «Пускай каждый получит по заслугам, но не сверх этого!» — озарило Карло. Его идеалы сдвинулись с мыса Твердой Правоты. Сегодня он уже уловил отголосок иного мировосприятия в задумчивом лице Массимо и почувствовал ужас несчастных людей под плитами. Все говорило о том, что перед ним приоткрывается занавес — показывается жизнь как она есть и становятся видны иные точки зрения, и ему, до мозга костей идеалисту, вдруг стало интересно, а что же там. Что там еще кроется за бравадой взрослых? Ведь ясно же, как божий день ясно, что взрослые что-то скрывают, зачем-то что-то утаивают, недоговаривают. От них только и слышно: «Подрастешь — поймешь». Похоже, они считают детей глупцами, хотя, если разобраться, многие из них сами люди недалекие, иначе к чему этот донос на ни в чем не повинного человека? Зачем это сделала Валентина? Из-за денег? Но старушки-сплетницы утверждают, что хорошие награды дают только за сведения о «больших шишках». Значит, что-то еще толкнуло ее на донос? Или же люди совершают подлости просто так, из какого-то азарта? Но тогда грош цена таким людям. Они подонки!! Нет! Нужно объяснить это Задирам.
— Они же могут его расстрелять, — объявил Карло.
— Могут, могут, — закивал Массимо. — Хотя по мне, так он заслуживает просто подзатыльника, ну и вино у него отобрать неплохо бы.
— Мы должны что-то сделать… иначе… — Карло подскочил к решетке и забарабанил по ней кулаками. — Эй! Гражданин поэт!! Эй!
— Чего опять?
— За вами идут.
— Кто?
— Задиры.
— Задиры?
— Да проснитесь вы, наконец! — призвал Карло. — На вас донесли, что вы учили какую-то дочку, и за вами уже идут.
— Брось это все. Неужели ты думаешь, что я боюсь? Ха! Да черта с два!! — Поэт икнул. — Да плевать я хотел! Да пошли вы все! Без Чечилии…
— Но надо что-то делать, — настаивал Карло. — Так нельзя.
— Карло, — сказал Массимо.
— Вы тут сидите…
— Карло! — крикнул Массимо.
— Да что?!
— Они уже здесь.
Карло обернулся.
Пять бравых боевиков неторопливо миновали сухой фонтан. Это были скорее конторские служащие, нежели кровавые мстители, и несоответствие образов навевало жути. Карло бил озноб, кровь отхлынула от лица — он смотрел в глаза смерти. Свою смерть он всегда воображал геройской, при свершении подвига. Но смерть, что несли Задиры, была иного характера, она была бюрократкой, не желающей разбираться, кто прав, кто виноват, и уж тем более полировать процесс расправы театрализацией, ее задачи — выполнить план, расписаться в разнарядке, захлопнуть папку. Судя по рассказам, эти люди — последние представители ранних, безжалостных трибуналов. Разумеется, расправы продолжались, но делалось это не так топорно, все же теперь работали суды и новое правительство старалось во всем разобраться. Однако иногда то тут, то там выстрелы звучали.
Увидев мальчишек, Задиры стихли. Самый старший из них, Птицелов, снисходительно заговорил с Карло:
— Как дела, старина? — Слова дружеские, но металлический тон с налетом угрозы над каждой буквой и вкрадчивым голосом холодил кровь в жилах.
Да и вид Птицелова доверия не внушал: высохший, как урюк, черноволосый долговязый тип с острыми чертами лица соборной гаргульи. Перебитый нос жадно втягивал воздух и сопел, от частого дыхания его грудь вздымалась и опускалась, будто он трудился на скотобойне и вышел на перекур. Голодный взгляд черных глаз и уголки губ, приподнятые в натужной улыбке, рисовали карикатурную гримасу. В руке он сжимал автомат.
Карло попятился, но позади оказалась стена.
— Язык, что ли, проглотил? — засмеялась миниатюрная девушка.
Она то и дело прицокивала да оглядывалась. Ее цоканья резали слух, но личико было кругленьким, гладеньким и пухленьким, как у пупсика. Длинными ресницами она хлопала часто, как стрекозка крылышками. Девушку звали Розалинда.
Карло вдохнул и сделал шаг вперед. Страшно, но ударить в грязь лицом и забояться — еще страшнее. Стой до конца, стой на своем, как учил отец.
— Соратники, — сдержанно обратился он к Задирам, — я только хотел сказать, что тот человек, что… что сидит в той комнате… тот человек, за которым вы пришли… он… он обычный пьяница, не более того… Вот.
— Какой милашка! — захлопала в ладошки Розалинда. — Ты защищаешь его? А кем он тебе приходится? Дядюшкой?
— Нет… но он… он несчастный человек, вино сделало его… его…
— А ну-ка, придумай словцо, а то! — погрозила пальчикам пупсик. — Ты сказал: «Вино сделало его…» Кем сделало?
То ли от жары, то ли от ужаса пот лил с головы Карло градом. Он вытирал мокрый лоб, стараясь не смотреть на убийц. Дыхание перехватывало, удушье затягивало шею мертвой петлей все туже и туже. Впервые он столкнулся с таким проявлением жизни, о котором ранее не задумывался. Эти люди не были драчунами, как «дети дуче», — это были душегубы, без благородства и стремления к справедливости. Они были проявлением сил демонических, бездушных.
— Безумцем? — пожал плечами Карло.
— Тц-тц-тц-тц, — закачала головой пупсик. — Оправдываешь прихвостней чернорубашечников. Ай-ай-ай. А ведь такой симпатичненький. — Она умолкла.
Сердце Карло забилось, как синица в силках. Что это значит? Над ним вершат суд? Они предъявляют обвинение? Куда он влез? Соленый пот скатился до губ, и его привкус напомнил привкус недавней крови, пролитой в бою с «детьми дуче». Где-то вдалеке мальчик уловил собачий лай, гудок поезда, птичье щебетанье, но эти звуки медленно отдалялись, тонули в асфальте, подплавленном жарой. В ушах будто кто-то бил подушкой в запертую дверь, дышать становилось все труднее и труднее. Боковым зрением он заметил смотрящее в его живот дуло автомата, и от волнения на глаза начал опускаться всепоглощающий мрак.
— Как пыжится-то, как пыжится, а, малец. Хо-хо!! — нарушил тишину приземистый толстячок с жирненькими бочками, выпирающими из пиджака.
В городе беда с продовольствием, но, видно, этот обжорка нашел-таки кормушку. Лицо его было красным, с треснувшими губищами, а голос глубокий и певучий, как у запевалы-затейника.
— Ты, видно, юноша, считаешь, что если человек был учителем при режиме, то наказания не заслуживает? Молчи, молчи, бога ради, ни слова, юноша, ты и так ведешь себя подозрительно. Но я тебе так скажу: все эти мрази должны сдохнуть! Вот глянь на эту чудесную девушку, да-да, на эту хрупкую синьорину. — И толстячок показал на вторую даму в их компании. — Ты заметил, что с ней? А у нее глаза одного не хватает: нелюди, чьих детей воспитывал поэт, вырезали его и пару пальцев оттяпали, а ведь она тоже была учительшей.
Лицо учительши, с ввалившимися щеками и впалым глазом, — лицо покойницы: неподвижное, окоченевшее. Лишь уцелевший бирюзовый глаз был живым и глядел зорко и свирепо — такая застрелит без раздумий. Именно ее автомат изучал Карло.
— Довольно болтовни, — загудел низким басом детина, самый высокий и широкий в компании Задир. — В сторону, мелюзга, мы не за вами пришли.
— Пф! — фыркнула пупсик. — Но ведь мальчик отстаивает свою правоту. Это так интересно, пускай продолжает.
— Ромео прав, — сказал Птицелов. — Пустые разговоры. Ты что — один из «детей дуче»?
Воцарилась тишина.
«Что он сказал? Пускай повторит! Вот я его сейчас!!»
Карло не мог этого стерпеть, и страх убрался восвояси: они покусились на святое. Никаких компромиссов! Сжав кулаки, он шагнул к главарю с твердым намерением врезать тому по роже, а там будь что будет. Но Массимо ухватил его за локти и запричитал:
— Нет, синьор, мы зовемся «сыны Италии». Мой отец — Акилле Филиппи, тот, что выпускал подпольную газету, а его отец — Роберто Кавальери Сокрушитель.
— Мерзавец! — разразился Карло, удерживаемый руками друга. — Как ты смеешь звать нас «детьми дуче»? Ух я тебе…
— О! Ребята, да-да, ваши родители мне известны, и мое им почтение, — сказал гаргулья. — Но… — понизил он голос, — лично для меня… как бы вам это сказать… в общем, Роберто славный парень, но он больше не с нами, он же вроде как подался в чиновники, и господин Филиппи отошел от борьбы и работает в спортивной газете. Поверьте, я уважаю ваших отцов, но… — Птицелов приблизился к Карло так близко, что тот унюхал вонь застарелого табака и дерьма из его рта. Главарь заговорил зловещим шепотом: — Но если вы сейчас же не уберетесь подобру-поздорову, я буду вынужден записать вас в предатели. — Затем он выпрямился, с хитринкой осмотрел стекавшихся к ним зевак и громко произнес: — Простите, я, должно быть, ошибся. Теперь можете идти, ребята.
Карло заметил пытливые взгляды тетушек и дядюшек, столпившихся вокруг сценки, — им подавай зрелища, в суть они не вникают. Так было и так будет из века в век.
— Карло, — шепнул Массимо, — пойдем, мы ничем не можем помочь. Ты молодец, я горжусь таким другом. — Потянув Карло за плечо, он увел его с поля несостоявшегося боя.
Они остановились подле дворняжки-бездельницы. Карло трясло, сердце все билось и билось, норовя пробить брешь. Ледяной страх все еще не отпускал, но тем не менее Карло был рад вмешательству Массимо: если бы тот не выступил в самый ответственный момент, то наломал бы он дров, ух-ху-ху! Да уж, вот так приключение! Так ведь можно и пулю схлопотать. Но поэта было жаль, а мальчишкам оставалось только наблюдать.
— Ваше имя, гражданин? — спросил Птицелов, обращаясь в темную пустоту.
— Поэт Леопарди, — ответил мрак.
— Вздор! — запищала учительша. Голосок ее был тонкий и пронзительный, как у судейского свистка. — Леопарди отдал Богу душу еще в том веке!
— Дурни! — парировал поэт. — Он бессмертен! Искусство бессмертно! Во мне живет и Леопарди, и Петрарка.
— Гражданин, — продолжил Птицелов, — вы подтверждаете, что были репетитором у дочери начальника полиции Милана, ярого почитателя Муссолини, Альфредо Майораны?
— Да. И что с того?
— И вы, зная о его деятельности, не предприняли мер к его устранению?
— Но я не солдат. А сами-то вы, уж простите, не имею чести знать вашего имени, сами-то вы, сами-то…
— Я бы устранил его, как истинный патриот Италии, если бы у меня имелась возможность, — уверил Птицелов.
— Э-э-э! Пустяковые разговоры. Не мешайте мне, как вас там, — раздалось из темноты.
— Не ломайте комедию. Мы обвиняем вас в малодушии, предательстве интересов страны.
Раскатистое оханье пронеслось по толпе зрителей, чьи ряды порядком пополнились. Зеваки взревели. Невпопад запричитали старые кумушки:
— Да безобиден же он! Стихоплет всего-то.
— Что он вам сделал?
— Он помогает советами.
— Уверяю вас, обычный пьяница и болтун.
Высыпавшие на балконы солидные дамы и господа с интересом наблюдали за сумятицей.
Птицелов поднял к небу руки, и разговоры смолкли.
— Не вводите трибунал в заблуждение. Этот человек мог убить самого опасного врага подполья, но он предпочел сотрудничество с тиранией. Пошел на сделку с совестью.
— Так давайте тогда расстреляем всех торговок и актеров, — раздалось из толпы.
Тут из народа вышел парень и, раскрыв рубашку на груди, заявил:
— Я был портным при режиме, расстреляйте меня.
Вышла склонная к полноте женщина:
— Я была кухаркой в доме секретаря Каталано, расстреляйте меня.
Вышел пожилой мужчина:
— Я был пекарем при режиме, расстреляйте меня.
Они выходили и выходили. Истинный народ Италии, благородные люди, не сломленные войной; люди, сохранившие в себе человечность и пронесшие ее через суровые испытания; люди, не потерявшие совести. Они отвергли кривотолки, они не рыскали по улицам в поисках козлов отпущения, они мечтали о созидании, об умиротворении, о труде, о востребованности своих профессий. Они верили в будущее, они строили будущее.
— Я Джанмарко Гвиди — слесарь.
— Я Анна Росса — врач.
— Я Франко Мариотти — каменщик.
— Я Амбра Джордано — ткачиха.
— Я Риккардо Кампо — сапожник.
Против такой армии Птицелов был бессилен.
— Расходитесь, — тихо зашипела учительша.
Но ее никто не слушал. Оживленная дискуссия о невиновности поэта и христианских ценностях только набирала обороты. Тогда она подошла к Птицелову и сквозь зубы процедила на ухо:
— Чего стоишь как истукан? Так и будешь слушать этот скулеж? Нельзя им дать отбить поэта, пусть знают, что у нас длинные руки. Никакого спуску. Это дело чести. Ты сам учил.
В ней заговорило отчаяние. До потери глаза и пальцев она слыла красавицей и той еще вертихвосткой. Она скучала по временам, когда парни свистели ей вслед и восхищались ее округлой задницей. За нее дрались, за нее известный соблазнитель Анджело получил как-то ножом в ногу от главного бандита Милана. А теперь, после бесчеловечных пыток майорановских нелюдей, она урод, одноглазая калека с изрезанными грудями и отравленной душой. Переполненная желчью, она стремилась излить яд на кого-то, и ей было плевать, кто это будет: настоящий подонок или заложник обстоятельств.
Птицелов молчал и громко сопел в свой перебитый нос, силясь понять, как действовать.
— Расходитесь, — сказала учительша громче.
Никто не реагировал.
— Расходитесь! — крикнула она.
Никто не сдвинулся.
— Расходитесь!!! — взорвалась учительша и пустила очередь над головами собравшихся.
Это был аргумент, и он возымел действие. Люди с криками и воплями бросились врассыпную.
В оправдание своему поступку учительша задергала себя за ухо и запричитала вслед бегущим:
— Они вырвали мне серьги с мочками ушей! Глядите! И вы хотите простить тех, кто мог, но не убил Майорану?!
Поэт, вздохнувший до того с облегчением и уверовавший в Божью помощь, все понял. Он прильнул к решетке и увидел лишь пятерых палачей. Заступников не осталось, заступники были с ним сердцем и душой, но подальше, в безопасности.
Карло и Массимо все еще стояли у фонтана. Массимо почувствовал что-то теплое, стекающее с его ноги. У него перехватило дух. И первая мысль была: «Рикошет». Но куда попала пуля? В бок? Ногу? Тело? Откуда идет кровь? Он покрылся испариной, он смотрел прямо с открытым в немом крике ртом и задыхался. Он не верил, но был готов.
— Карло, — тихо обратился он.
— Что?
— Похоже, меня зацепило.
— Что? Куда?
— По ноге течет кровь.
Карло обошел друга и действительно увидел брызги на голени, чуть ниже колена. Тонкая красная струйка уходила от ноги в сторону Миланского собора, куда, пошатываясь, ковыляла дворняжка-бездельница. Рикошетом пуля угодила ей в бок.
— Это не твоя кровь. Ты будешь жить.
13
Валентина была довольно упитанной, низенькой и плотно сбитой женщиной шестидесяти двух лет. Ее голову укрывали короткие кучерявые жесткие черные, как вдовья вуаль, волосы, седину она скрывала смесью сажи и минерального порошка. На ее широком квадратном лице карие глаза, брови и ленивые губы сгрудились вокруг маленького носа, как если бы ее рожица выглядывала из темной воды, оставляя лишь додумывать, как выглядит все остальное. Ходила она вяло, вразвалку, подчеркнуто перемещая вес тела то на правую ягодицу, то на левую, при этом надменно поглядывая на окружающих, как на подданных. Всем видом она будто намекала на наличие большого достатка и, словно в ожидании бурных аплодисментов, вздергивала кверху подбородок. Она любила хорошие застолья, любила грубых мужчин, любила запах козьего молока и любила изводить внука восьми лет, мочившегося в постель. Чего она не любила — так это расточительства, неуемного транжирства, мотовства. Но обожала, когда к ней приходили и просили денег в долг, тут-то она наигранно сетовала на здоровье, плюхалась на лавку и, хватаясь за сердце, причитала низким басом о нелегкой жизни, сбежавшем двадцать (двадцать пять) лет назад муже и неблагодарных детях, что подсунули ей внучка, который точно назло постоянно оправляется в штаны и в кровать. Жалея бабушку, просившие обещали вернуть все с хорошим процентом — ведь святая женщина же! И за что ей такие кары?!
Но сейчас, когда выпал шанс подзаработать и проявить себя, она приободрилась пуще прежнего. Разрушенный сквер выкашлял ее на широкую улицу, где под аккомпанемент далекого поездного гудка и застольной брани, доносившейся из недр выжженной витрины, она торжественно зашагала в партизанский штаб: берегись, преступность, опасайся, мошенничество, прячьтесь, карманники, ну а пособники старого режима, готовьтесь к взбучке — правосудие идет!
Усталый капитан выслушал ее пафосную речь (тут она была в ударе). Почесал лоб, прикинул что-то в уме, расправил усы (то был знак, что он преклоняется перед ее авторитетом, точно вам говорю). Нащупал где-то под столом карандаш (понятное дело, он растерялся перед святой разоблачительницей). Записал что-то на желтоватом листке (ну и ужасный же почерк, а попробуй найди офицера с красивым почерком). Помолчал (видать, тугодум). Покряхтел (ну точно тугодум). Зевнул (да как он смеет!). И, поблагодарив синьору, попытался распрощаться.
— Но синьор капитан! А как же деньги?
— Что? А? О чем вы, синьора?
— Деньги, синьор капитан.
— Синьора, вы утверждаете, что этот ваш «поэт за решеткой» был репетитором по языкам…
— По литературе, синьор капитан.
— По литературе у дочери начальника полиции Майораны. Я вас правильно понимаю?
— Да, синьор капитан.
— Ну и что с того?
— Как… как… — задыхалась она. — Майорана — враг Милана.
— Его давно поймали и повесили. Что я, по-вашему, должен сделать с учителем его дочки?
— Он… он… мне… Где мои деньги за информацию, чертов ты прохиндей! — не сдержалась Валентина. — Господь всеведущий, ты только глянь, как они издеваются надо мной! — воззвала она, тряся кулаками над головой.
— Вы нелепы, синьора, — фыркнул капитан.
— Но вы же сами вешали объявления, что за сведения о приспешниках Муссолини будете давать вознаграждение! Я бедная женщина, у меня больной внук, мой кроха, мой сиротка. Мы живем впроголодь. Всю войну я укрывала дома пару ваших ребят. — Тут она благополучно солгала. Глаза ее затопили слезы. Руки умоляюще бились о впалую грудь офицера. — Он же может знать, где прячутся майорановые костоломы! Эти антихристы!
— Ну хорошо, хорошо!! — сдался капитан. — Проверим его. Может, и сегодня. Если что-то он знает — получите.
— Господь не даст мне пропасть. Как сказал Иисус…
— Прошу вас, приходите завтра, синьора. У нас много дел. Чао!
Когда Валентина оставила комендатуру, капитан извлек мятую папиросу из нагрудного кармана и принялся хлопать себя по рубашке в поисках спичек. Сухие, как ветви, руки поднесли ему огонек.
— Что думаешь? — сказал охотник на бывших полицейских по прозвищу Птицелов.
— Да брось, — отмахнулся капитан. — Какой-то книжный червь с явными проблемами… — он постучал себе по голове. — Не стоит оно того.
— Я возьму пару ребят, — холодно произнес Птицелов. — Проверим. Так покойней.
У капитана пробежал мороз по коже.
— Когда ты так говоришь, мне делается дурно, — признался капитан.
— А мне делается дурно от мысли, что не все сволочи на том свете. — Птицелов хлопнул его по плечу и отправился за ребятами.
14
А вот и он — фонтан Пьермарини, водруженный в центре небольшой площади, составленный из трех стоящих друг над другом розовых бассейнов. Он пересох, он покрыт патиной, он наполнен бетонной крошкой. Средний бассейн поддерживают две изогнутые в стыдливом смущении сирены — Теодолинды. Глядя на их груди, Карло ощутил чувство, которое, как он считал, только отвлекало его от важных дел.
В десятке шагов от фонтана располагалось простое двухэтажное здание, смотревшее на площадь мирными глазами прямоугольных окон. Но одно оконце выбивалось: идеально круглое, прошитое мелкой железной решеточкой, сиротливо жалось оно на первом этаже к углу фасада. Размером окошко было с днище дубовой бочки, проливающей винную темень в таинственную комнату стихотворца.
Одетый в испачканную серую робу тощий доходяга лет двадцати, с длинным носом, плачущими губами и красной от солнца ранней залысиной, подкрался к оконцу. Дрожащей рукой пошлепал по решетке, что-то проворчал и, навострив уши, застыл на месте, как памятник.
— Чего это он там делает? — спросил Карло.
— Видно, пришел за пророчеством. Тем-то и славится поэт, — объяснил Массимо. — Он дает советы и предсказывает будущее.
— Шарлатан, — сказал Карло.
— Таких называют оракулами.
— Бабушка звала таких лодырями, — гнул свою линию Карло. — Ерунда все это.
— А то! — хихикнул Массимо. — Говорят, что половина советов бесполезна. Пришел к нему как-то инженер Давиде и спросил: «Во сколько лет я помру?» А поэт ему: лицо, говорит, лучше умой. А инженер: «Зачем это?» А тот ему: а собака твоя, говорит, нос сует в дерьмо и в другие места, а потом ты ее целуешь и щечками о нее трешься. Хи-хи!
На этих словах дворняжка-бездельница, лежавшая в тени фонтана, лениво подняла голову и, хмуро глянув на мальчишек, фыркнула — мол, нечего тут околачиваться с такими сплетнями, собаки здесь в хвост приличные. Важно поворчав да глухо прорычав что-то, она высунула язык и, тяжело дыша, уронила ушастую голову на теплую брусчатку. Жара держалась беспощадная.
Доходяга, вставая на цыпочки, тянулся то правым, то левым ухом к решетке. Из мрака на него падали тихие слова. Его невыразительные глаза становились все шире и шире, а когда они закрутились, как колеса, он в резком порыве отпрянул от окна, а затем, вынув из кармана промасленную ветошь, кинул ее на землю и принялся прыгать по ней, как если бы скакал на пружине.
— Ах ты ж! Ах ты же… ты же… скотина ты такая!! Поэт-недоумок ты!! Я ему изливаю душу, а этот… этот вот… он мне… — Забросив еще пару проклятий в круглое окошко, доходяга, сморкаясь в поднятую тряпицу, поспешно удалился. Что ему сказал поэт, оставалось только гадать.
За самой же решеткой, в глубине черной комнаты таилось безумие. Точно сонный варан, глядело безумие на людей и на улицу, и имело оно форму человека. И было оно когда-то человеком — учителем литературы. Та потерянная душа любила слова и сочинительство. Во времена режима человек этот оставался предан словесности и обучал детей соратников Муссолини — так ему было удобно, и выше этого он не лез.
Он обожал некую Чечилию, но та упорно не замечала его, при этом отдаваясь всем напропалую. Он посвящал ей стихи и открывал чувства, а она лишь скоренько ускользала от его занудства, чтобы поманить пальчиком счастливчика помоложе. Она любила всех: бедных, богатых, уродливых и красивых, опытных и не очень — всех, кроме поэта. Ей ничего не стоило задрать перед ним юбку, но для нее он был сродни слизню, она презирала то преклонение, то религиозное вожделение, что он испытывал к ее прелестям. Она желала от мужчин грязи и крепких объятий, она обожала ссадины на бедрах, она предпочитала быть брошенной после первой же ночи или первой же подворотни и была без ума от полноты жизни со всеми ее подножками. Любовникам она прощала все: оскорбления, побои, обман, но чего она не могла простить — так это болезненного преклонения. Она ведь обычный человек со своими чудачествами и недугами, что дремлют в теле до поры до времени. Она томно кипела в животной страсти, а насытившись ею, теряла интерес к соителю. Да, она была шлюхой, но честной перед собой и перед теми, кто имел ее. Поэт все понимал, но романтизация Чечилии стала наваждением превыше рассудка. И когда она исчезла, для него мир потерял и цвет, и вкус, и запах. И сам поэт стал будто глух. Он готов был стерпеть тысячи раз привычное «нет» из ее развратных губ, но ее отсутствие в жизни лишало его смысла этой жизни.
Оправдывая себя любовной неудачей, он спрятался в мрачной комнате, где предавался пьянству и стихотворству. Он считал себя слабым, он так и говорил себе: «я слаб» — так ему было удобно. Так он стал поэтом взаперти. Поэтом, занявшим неприглядную нишу в панно разрушенного города. Людские домыслы сотворили из него оракула, и ему несли подати в виде крепкого вина и более крепкой граппы. На пьяную голову поэт давал советы страждущим и жалобщикам и делал пространные предсказания, которые трактовались как твоей душе угодно. Пророк всегда нужен людям — и до войны, и во время, и после.
В конце концов алкогольный демон поймал его, как бешенство ловит лисицу. Чечилия испарилась, а демон остался.
— Пойдем, — решил Массимо. — Спросим у него чего-нибудь.
— Ну вот еще! Ты же сам сказал, что его советы — чушь несусветная.
— Нет, пойдем! — заупрямился Массимо, потянув друга за рукав. — Чушь не чушь, а интересно же! А то сдается мне, что трудами тетушки Валентины поэта скоро не станет.
— Ну и…
— Ну все. Пока никто не мешает, побежали.
Озираясь, подобно мелким жуликам, идущим на дело, мальчуганы засеменили к святилищу. Дворняжка-бездельница хотела было увязаться за ними, но, оценив их простенькую одежонку, решила, что парнишки явно не богатеи и корму от них не дождешься, так что пускай проваливают, решила она, и вновь задрыхла щенячьим сном. Ох и жара! Воды бы, но фонтан пуст.
— Эй! — закинул Массимо в окошко, что висело в полуметре над ним. — Господин поэт!
— Какой он еще господин? — прошипел Карло.
— Тш-ш-ш. Так надо, а то ничего из него не вытянем.
— Тоже мне «господин поэт».
— Сударь поэт!
— Да что ж такое-то! Ты его еще королем назови! У нас все равны и нету никаких господ и сударей.
— Тш-ш-ш-ш. Вроде он там шевелится.
Карло прислушался и уловил странный шорох, точно кто-то шелушил в темноте лук.
— Кто там? — тихо прохрипел голос за решеткой. — Что за звереныши?
— Как ты нас назвал?! — взорвался Карло.
— У-у-у. Они с характером, ну, будьте так любезны, буду звать вас крохами.
Поэт, следуя традиции, был под хмельком. Резкая кисло-цветочная вонь ударила из темницы, овеяв мальчишек ароматом пьяной тоски. То, что неожиданно прильнуло к окну, напугало их, и ребята отскочили от стены, как от голой жаровни. Что и говорить, а демон-выпивоха оставил на поэте горячечное тавро. Небритое и чрезмерно одутловатое лицо, затененное сетью, имело цвет серой плиты, дремлющей в забытом склепе. Опухший нос придавал лицу вид оскотинившейся морды, точно срисованной с военного плаката вроде «Ты на посту вино лакал! Так получи же трибунал!». Потухшие глаза поэта глядели диковато и растерянно, будто кто-то вот так, по щелчку пальцев, охладил его живой пыл, бесцеремонно выдрав из мозаичной картины счастья, которого достоин каждый, но от которого многие бегут, прячась в сточные ямы пьянства. Порой мы боимся счастья больше, чем бед, — наверное, в этом кроется ирония, наверное, за этой иронией мы можем услышать сдержанный смех Бога.
— Чего же вы убегаете? — вздохнуло лицо во мраке. — Струсили?
— Карло Кавальери никогда не трусит! — с апломбом заявил Карло и, подняв голову так, чтобы был виден подбитый глаз, приблизился к черному святилищу. К запахам пролитого вина примешался смешанный смрад мочи, едкой рвоты и яркого пота, перехватив дыхание. Однако вездесущих мух тут не было: видно, демон-выпивоха отпугивал их, оставляя право на поедание поэта за собой.
— Ху-ух! — заухала гримаса, отхлебнув из кувшина. — Знаешь, кроха…
— Баста! Кто дал вам право звать нас крохами?
— Ладно, ладно! — запричитал пьяница. — Представьтесь, монсеньор.
— Меня зовут Карло, это Массимо.
— Хэх! Тоже хотите что-то спросить?
— Угу, — кивнул Массимо.
— Но мои ответы не бесплатны. Где вино?
Массимо побледнел. Он знал о податях, но не придал им значения, решив, что правило взимания на детей не распространяется.
— А нам и не надо ничего! — сказал Карло. — Все знают, что ваши советы бредовые и толку от них нету. Пойдем, Массимо. — Он кивнул в сторону фонтана. — Путного тут ничего не будет.
— Ну ладно, — махнул рукой поэт, — что с вас взять. А мои советы… — Он задумчиво почесал подбородок. — Иногда, не часто, но иногда они срабатывают. Я живу тут не один — знаете, кто обитает со мной?
— Судя по запаху — испражнения! — злорадно бросил Карло, но в словах его не было насмешки, то был укор праведный.
— Хо-хо-хо!! — разразился поэт. — Это все вино, друзья мои, ведь вино коварно, оно обещает все уладить, когда ты чувствуешь себя не в своей тарелке, а на деле превращает тарелку в бездонную лохань.
— Так бросьте его, это вино, а то так и утонете, — сказал Карло.
— Вам не понять, вы дети. Я одержим пойлом, но брось я пить — кошмар обычной жизни меня убьет. Уж лучше находиться здесь! С моими демонами! В забытьи! А виновата во всем, друзья мои, женщина. Слышите? Подстилка виновата во всех моих бедах. — Он утвердительно закивал самому себе и хлебнул немного. — Ох-ох-ох!!! Горе мне! Где же ты, моя Чечилия? Моя ты Лаура! Ах! Ведь где-то ты улыбаешься без меня. Почему ты смеешься где-то без меня?
— Ясно, — сказал Карло. — Нам тут делать нечего.
— Когда я не пью по три дня, — сказал поэт, — то затылком чую, как комната наполняется калеками, выпученными глазами, ртами. Глаза — смотрят. Рты — шутят. Я зову их Присутствующие. Порой вижу трех рабов-негров под потолком. Усевшись в кружок, они шепчутся над ветхим псалтырем. Слышите? — он резко вскинул кверху палец. — Слышите? Шелестят страницами. Тс-с-с, не спугните их, не отвлеките. Они изучают, они очень скоро сбросят кандалы и сменят обноски на академические одежды. Ученые мужи. Вот увидите. — Он обернулся и посмотрел в темноту.
Карло пробила холодная дрожь, как если бы его погладила старуха с косой. Светило солнце, а он будто пребывал в промозглом погребе, где к нему тянулась рука в латной перчатке.
— Иногда, — продолжил поэт, — я заглядываю в псалтырь и читаю ответы на вопросы.
— Про нас там что-нибудь есть? — Голос Массимо дрожал.
— Мой мальчик, — нервно прошептал поэт, — ты так похож на меня, ты тоже находишь шедевры в грязи и красоту во всем. Ты станешь мастером, творцом, но… готовься.
— К чему?
— Очень скоро, мальчик. Будь готов к этому.
— Я не понимаю! — негодовал Массимо. — К чему готовым-то?!
Поэт умолк. Взор его замер.
От волнения Массимо ощутил жгучий зуд под кожей. Сыпь закипела, забила во все колокола о несправедливости! С какой это стати тот шут гороховый за решеткой воротит нос от ее хозяина? «Где обещанное предсказание, гадкий пропойца? Говори сейчас же!» — взревело кошачье проклятие. Мерзавка-сыпь возненавидела поэта, но выместить злобу могла только на самом близком — на несчастном мальчике. Она рьяно взмотыжила детскую кожу, и ладони его зачесались так, будто в них втерли соль. Массимо принялся скрести и тереть руки друг о дружку, но проклятие въелось глубоко в поры, и не достать!
— К чему готовым?! — повторил Массимо.
— Кленовый лист, — проговорил темный голос.
И сыпь вдруг остыла. Массимо с изумлением глянул на прорицателя — что это значит?
— А ты, Карло, — поспешно вставил поэт, — держи язык за зубами, когда тебе откроется кое-что.
— Кое-что?
— На этом все. Уходите.
«Да что ж за чепуха, — подумал Карло. — Зачем вообще нужны эти обманщики? Несут глупости, которые можно истолковать и так и сяк, а потом денег требуют со всяких простаков! Ну уж нет! Не бывать в новом Милане этим хитрецам! Как разберемся с „детьми дуче“, придем и за этими вот надувалами!»
Силуэт «надувалы» тем временем погружался в липкую темень не спеша и как-то вальяжно, и пребывал он в глубокой задумчивости, ну прямо мудрый король Ютландии, садящийся на трон.
Аудиенция завершилась.
— И мы проделали такой путь ради этого? — спросил Карло.
— Одним словом — ересь! — согласился Массимо.
11
Так далеко от не тронутого войной двора Карло еще не уходил, а потому дома и дороги в этой части Милана казались ему картинностями иной страны. И зачем только этот поэт забрался в такие дебри? Массимо отлично помнил дорогу к фонтану Пьермарини, рядом с которым обитал стихотворец, и потому его несло вперед с твердой уверенностью, он был коренным миланцем и знал каждый угол. Хотя маршрут намеренно выбрал подлиннее: так сказать, захотел провести экскурсию приятелю. Карло едва поспевал, но не жаловался, а лишь часто дышал, скромно намекая на усталость. Солнце пекло. Духота сочилась отовсюду, точно от солнца отпал кусочек и разлился шипящим жаром по улицам.
Улицы же предстали перед мальчиками в дикой красе, будто поработал над ними Великий Варвар. После бомбежек сорок третьего — сорок четвертого Милан превратился в галерею обрушенных стен, от которых до сих пор, особенно в безветренную погоду, веяло запахами гари, тухлятины и войны. Закопченный миланский кирпич впитал в себя крики детей и взрослых, припадающих к бездушным стенам во время налетов: люди жались к камню так плотно и с такой надеждой, что отдавали ему свое тепло, дыхание, а затем и жизнь. Кирпич помнил все, и, как утверждали старые девы, склонные к мистицизму, если поднести его к уху, как ракушку, то можно ухватить детский голосок, шепчущий молитву о спасении. Милан был словно остров, скроенный золотыми руками давно ушедших зодчих и поднявшийся спустя сотни лет с глубин Средиземного моря. Теперь он стал изящной обителью контрастов. Здесь над головами возвышаются металлические остовы, что некогда несли на себе храмовые своды, а на округлых лестницах, ведущих в святые базилики, горланят жеманные проститутки; скульптуры императоров и античных богов изуродованы пулями и лишены оружия, и никто больше не воздает им должное; по отколотым барельефным лицам и бронзовым лягушкам разъезжают грузовики, набитые рабочими, Великий Воспитатель Лео Мирино называет этих людей простонародьем; с открытых балконов свисают флаги гарибальдийских бригад и Комитета национального освобождения, а под ними сбиваются в кучки сироты; то тут, то там еще слышны выстрелы — это отстреливаются «те, за кем пришли» и расстреливают на месте «тех, за кем пришли». Милан в эту пору — это музей обожженных фасадов, это застывший в глазах орнамент огня, ревущего над землей, это разбитые урны с прахом архитекторов, это треснувшая фреска со сценкой оседлого уюта, это пестрящие цвета: белый, зеленый, красный и желтый. Милан в эту пору — это смрад нечистот, вонь разложения, опекаемая щедротами солнца, это кислый запах заплесневевшего клубничного морса, забытого кем-то в каморке. Милан в эту пору — это издевательское жужжание мух всюду, куда бы ты ни пришел, это отборная ругань на твоего соседа, это громкий донос на твоего соседа. Милан в эту пору — это незамысловатая еда, а то и отсутствие ее, это дефицит вкуса, это надежда на помощь плодов из деревни. Милан в эту пору — это прикосновение к вязкому торсу нищего, к холодному лбу убитого, к умедляющемуся сердцу бездомного, это ощущение раскаленного песка на пальцах, когда жаждешь опустить руки в прохладу ручья.
Милан схвачен в кольцо полуразрушенных колоннад, он, как и вся Италия, — должник. Кризис экономики, национального самосознания и такие болезненные репарации — расплата за деяния дуче.
Массимо сбавил шаг. До того он бежал, растрачивая себя и совсем не экономя силы, а потому сдулся еще на четверти пути. Но это послужило ему маленьким уроком, и теперь он знал — важна не поспешность, важен выбранный путь. «Сократим тут!» — «Угу». Они сошли с широкой улицы, прорезанной трамвайными рельсами, где к дорожным знакам были намертво пригвождены таблички, а иногда и фотографии с именами разыскиваемых «иуд», «доносчиков», «изменников», «клеветников» и целой оравы «каинов». Солнце резало ярко, и от глянцевых фотографий блики отражались и бросались в глаза, точно свет штормовых фонарей. «Ух! Чертовы морды! — погрозили „сыны Италии“ худыми кулаками. — Даже от ваших физиономий на столбах одни неприятности!»
Только ребята юркнули в проулок по уходящей вниз дорожке, как на них выкатился велосипедист, язвительно декларируя гудком свое право на свободную дорогу.
— Болван! — бросил ему вслед Карло.
— Болван! — громче повторил Массимо, и исхудавший гонщик повернул к ним сухое, бледное, с запавшими глазами и выступающими, как у смерти, скулами лицо. Мальчишки поспешили скрыться между высоких стен.
— Ну и болван же он, — смело откашлялся Карло.
— Олух какой-то, — поддержал Массимо.
Узкий переулок вывел их на участок разоренного сквера, где в окружении мелкой домашней ерунды траурной пирамидой высотой с трехэтажный дом громоздилась серая скала из кусков бетона, раскрошенной декоративной лепнины и колотых карнизов. На склонах ее ютились лохмотья пропавших апельсинов, делившие соседство с оформленными кучками напыщенного темного дерьма. Фу, вонища! А надменные мухи деловито жужжали между теснящимися массами, будто заключая меж собой сделки с недвижимостью. Из полуразрушенных тел близлежащих домов к скале, как к пророку, тянулись тонкие, с опавшей плотью стержни арматуры, с их искалеченных лап над мальчиками сердито нависали фрагменты стен и подоконников.
Впервые Карло испытал непонятное чувство тихого ужаса. Апельсины и дерьмо. Никакой романтики, что сверкает золотой отцовской улыбкой в партизанских песнях. Мухи и вонь, да, вероятно, люди, погребенные заживо под завалами. Он слышал о них, слышал и об удушье, и о переломанных костях. Но он пропускал эти россказни мимо ушей: в его героическом сознании, таком детском и праведном, не было места страданиям, была только сплошная арена, на которой изо дня в день вершились подвиги. И никак не хотел он заглядывать за кулисы. Но тут — крах, гниль, обломки, и оттого что-то в нем заворочалось.
Он взглянул на Массимо. Черты друга были сосредоточены, как у ювелира при пайке. Его волосы, русые и всегда взлохмаченные, будто он только оторвался от подушки, свисали растрепанными стрелками над веснушчатым лицом с проницательными глазами цвета холодного серебра и слегка вздернутым носом. На руках и коленях мальчика под красноватой коркой пузырилась зудящая сыпь, беспокоившая его второе лето. Зимой, мерзавка, убегала, вероятно, в поисках другого, живущего в теплых краях дитяти.
У сыпи-кочевницы была своя история. Массимо утверждал, что подцепил ее от чересчур упитанного кота по кличке Фамильяр, помпезно врученного ему в доме двоюродного брата в качестве игрушки. Рыжая зверина была размером с самого Массимо, и держать такого увальня — удовольствие то еще. Но кота все устраивало: важно распушившись, он томно мурлыкал и сопел рыбьим дыханием, по-простецки положив большую мохнатую голову на плечо, уткнувшись в ухо влажным носом и крепко обхватив свою няньку массивными лапами, — «Ну, теперь баюкай меня. Чего жмуришься?» Так Массимо и простоял, напуганный наглостью животины, долгое время, пока кто-то из взрослых не спохватился, что ребенку не по себе и бледен он, будто извалялся в детской присыпке. Чтобы отцепить наглеца, понадобилась сила двух человек. Напоследок рыжий надоеда оставил на руках мальчика легкие царапины, и с того летнего дня высыпания на коже пристали к Массимо, как волосы к мокрым ладоням. Все говорило о том, что кот-хитрец таким образом перекинул свой недуг на здоровую и безгрешную малютку. «Видать, якшался пушистый нахал с ведьмовской знатью», — сонно объявила травница Агостина, женщина, безусловно, сведущая в кошкиных проделках, но не знавшая лекарств от кошачьих сыпей.
Так что Карло знал о Массимо? Познакомились они не так давно, но быстро сдружились, поскольку детям героев нужно держаться вместе. У них была общая цель — победа над «детьми дуче». Общие интересы — мелкие проказы да игры в мяч посреди осколков старого мира. Общая компания — плоть и кровь партизан. Одна вера — в справедливость. А что еще? Пожалуй, и все. Карло замечал, что его друг смотрел на мир с особенной, глубоко задумчивой любознательностью. Да, он всегда носился вместе с ватагой «сынов Италии» по разрушенным улочкам и осиротевшим пустырям и соглашался со всеми решениями их компании, участвовал в драках наравне с ребятами постарше, буквально поддакивал во всем и поддерживал разговоры о героическом будущем их страны, где все будет устроено по справедливости. Его считали хорошим товарищем, который без ненужной демагогии придет на помощь и выручит, когда надо и где надо. Лишнего он не болтал и не навязывался. Но его тяжелый, налитый мудростью эпохи взгляд смущал Карло. Казалось, Массимо глядит в самую суть вещей, докапывается до молекул и атомов. По его нахмуренным бровям и поджатым губам было заметно, что он часто делал выводы, однако оставлял их при себе. Быть может, он что-то знал?
— Какое лицо! — сказал Массимо. По острым краям развалин неуклюжей походкой моряка, только сошедшего на берег, он поднялся на гладкий выступ переломанной плиты и, растолкав дружно сомкнутые кусочки перекрытий, извлек отколотый от фасада лик.
«Так вот на что ты так странно смотрел, — подумал Карло. — Почему? Ведь это только маска».
Карло не знал Массимо по-настоящему. А тот и не спешил открываться, побаиваясь бесхитростной прямолинейности друга и остальных ребят. В лучших традициях городской детворы «сыны Италии» забавлялись купаниями в миланских каналах, беготней в обвалившихся портиках, ползанием с проверкой на храбрость под накрененными колоннами и насупленными консулами. Они щебетали нараспев сальные шуточки и громко гоготали при виде совокупления бесстыжих собак. Клянчили поцелуйчики у краснеющих девиц и клялись заплатить вдвойне (правда, попозже) проституткам на ступенях. Но Массимо же, сколько себя помнил, глядел на мир сквозь хрустальный шар искусства, он видел во всем многогранность и туманный, неуловимый отсвет сотворения. Даже в хаосе и разрушении он читал строки, выведенные изящной рукой вселенской гармонии. Изгибы мраморных тел, упокоившихся под крошкой битого булыжника, будоражили его воображение, он представлял, как снежной ночью восстают императоры, поэты, чтецы, гладиаторы, ангельские девы, хмурые философы, сердитые псы и псицы, и как бредут они, грузно раскачиваясь, по пустым улицам, и как покидают город и бросаются в шумную и бурлящую реку, чтобы по дну русла достичь берегов святотатцев, что посмели сбросить их с пьедесталов, с Олимпов, выкинуть из эдикул. Месть творений гениев. А он бы рисовал историю их крестового похода: вытачивал их идеальные тела на склонах гор, отливал бы из бронзы награды и сочинял бы легенды о камне, что постоял за себя. Скульптуры влекли Массимо, и частенько, когда никто не видел, он обнимал статуи в укромных переулочках и нашептывал им на ухо обращенные к Всевышнему просьбы подарить ему талант скульптора, художника, резчика, ну или, на худой конец, стекольщика. Ему были присущи внезапные, не к месту идеи: ад и рай живут в яблоке; брикет масла хранит память о зеленом луге; змеи плескаются только в забытых корытах; сосцы волчиц тверды, как копья; суровый человек с охапкой ружей на ощупь мягок, как перезрелая слива. Если бы он владел инструментами выражать себя, то превращал бы вымысел в искусство. Кто научит его?
Но делиться собственным мировидением Массимо не решался — в городе, перемолотом жерновами амбиций и трагедий, где пышно цвела колючая проволока, где на первый план пока выходили цинизм и растерянность, он все держал в себе, в силу страха оказаться непонятым и стать мишенью для насмешек. Потому он подпевал друзьям по любому поводу, он не хотел выделяться, он хотел быть «славным парнишкой». Их глупые разговоры он часто пропускал мимо ушей, при этом одобрительно кивая и витая где-то между панорамами Альп и вопросами «что было до…».
Он очень дорожил дружбой с Карло, потому как видел в нем качества, которые сильно хотел бы перенять: лидерство, смелость, умение отстаивать свои интересы и высказывать в лицо накопившиеся претензии. И Массимо учился у него. Украдкой следя за его мимикой, жестами, движением бровей в гневе, подхватывал некоторые выражения вроде «Чего эти подлецы там вынюхивают и высматривают?», «Пора намять им бока!», «Только так и не иначе!», «Разрази меня гром, если я струшу!».
А еще в своем щедром воображении Массимо сотворил кумира — Бессмертного Зодчего. И кумир его был творцом искусств и строителем новых городов. Иногда он наблюдал за его работой и представлял, как Зодчий однажды войдет в его дверь и заберет в святилище Римской Мастерской, научит создавать музыку гранита, напевать мелодию терракоты, смычком тянуть вязкие нотки из истрийского камня.
— Какое лицо! — повторил Массимо.
— Зачем оно? — спросил Карло.
— Отец попросил принести домой какое-нибудь украшение на стену, — солгал Массимо. Опасаясь за раскрытие своей тонкой души, он научился извертываться, как промасленный чемпион в греко-римской борьбе. На все был готов ответ, прямо как у святых взрослых.
12
Из-за угла послышались вой и фырканье, словно сквозь обнаженные улицы неслись оголтелые кобылы. В страхе перед наступающими силами Карло и Массимо укрылись за склоном. Их макушки и испуганные глаза торчали, будто из окопа. На площадку сквера выскочили торговка оливковым маслом синьора Валентина и ее подруга — продажница рыболовных снастей Джина. Торговали они рядышком на рынке Навильо-Гранде. Великий Воспитатель, что был горазд на раздачу прозвищ, называл их клеветницами и базарницами. Жаль, они не были его родными бабушками. Уж он-то слепил бы из них людей! Уж он-то научил бы их сдержанности да учтивости! Они бы добились под его присмотром успехов, и того гляди выбились бы в люди, и открыли бы денежное дело, хотя бы и пошивочную мастерскую, как мудрый еврей Самсон Мучник, которому разбили голову на улице.
Пожилые, тучные, с печатью хитрого злорадства на одинаково обвисших, как складки у старой шторы, лицах, кумушки пинали и пихали друг друга, попутно отпуская щедрые проклятия, сдобренные щипками за бока, — две похожести, будто скомканные из единого куска заветрившегося суфле.
— Блудница! Тьфу! Гадюка!! — восклицала Валентина. — Ты уродливая подзаборница, ты позорница в роде людском! Я плюю на тебя и мужа твоего, рогоносца! Уйди с дороги моей, грязнуха!
— Ах вот ты как платишь мне за доброту, отродье ты куриное! Дырка! — Джина плюнула ей в лицо и, ухватив за волосы, начала дергать голову несчастной из стороны в сторону. — Отброска, вонючка! — выла она.
Между тем Валентина ловко занырнула под терзавшую ее руку, и теперь они оказались лицом к лицу.
— Ну вот ты и попалась, чертова дочь! — Повелительница оливок принялась царапать лицо Джины с нескрываемым удовольствием. Глаза ее засверкали, как звездочки над вечерним праздником. — Получай, крысиная морда!
Но опытная драчунья Джина, как праведный локомотив, протаранила противницу всей тушей, отчего обе рухнули на перемолотую землю.
Почти синхронно, как цирковые медвежата-недотепы, женщины, раскачиваясь, уселись рядышком и выпрямили вперед короткие ноги. Рассеянно они огляделись вокруг, как бы проверяя, не видел ли кто. Убедившись в пустоте сквера, они стали отряхивать одинаково плотно прилегающие к рыхлым фигурам передники.
— Ну, дорогуша, кхе-кхе, скажем так: с таким подходом не видать нам награды, —провозгласила Валентина, указав пальцем в небо, тем самым уповая на решение Всевидящего. Мудро сморщив лоб и многозначительно раздувая сальные ноздри, она сцепила пальцы на животе и рассудительно заявила: — Давай-ка бросим жребий, и победившая со спокойной душой отправится в штаб.
— Ох-хо-хо! С таким трудом я узнала о нем правду и в кои-то веки решила сделать доброе дело, как ты тут как тут и хочешь отнять у меня право сдать его властям, — посетовала Джина, поправляя волосы.
Надув щеки и выпучив глаза, Валентина ткнула Джину под ребро.
— Ух!! — взвизгнула та. — Опять начала? Чего это ты?
— Чего это я?! Чего это я?! — передразнила Валентина. — Ты глупенькая потаскушка! А скажи-ка мне, «чего это ты», кто познакомил тебя с его братом? Кто надоумил тебя угостить его вином прямо у прилавка?
— Но то ведь для «налаживания связей», — признала Джина. — Откуда мне было знать, что попутно он растреплет о своем братце?
— О братце, что учил дочку Майораны литературе!! Ты только вдумайся: дочку Май-о-ра-ны! — прокричала Валентина, бешено вращая глазами. — Убийцы, прелюбодея, самого скверного и поганого человека во всей Италии!
— Кто такой Майорана? — шепотом спросил Карло друга.
— Тш-ш-ш, — прошипел Массимо. — Тише говори. Майорана был начальником полиции при режиме. Главный враг партизан.
— Но первой правду узнала я, и посему…
— А не пойти ли тебе к чертям собачьим, поганая ты правдорубка! — перебила Валентина. — Свела вас я, и потому я и доложу властям, с кем знавался «поэт за решеткой».
— Так вот оно что! — Голос Массимо был тихим, как ускользающий за дверь сквозняк. — Похоже, наш поэт запачкался при Муссолини.
— Награды захотела? Исчадье клоаки! Курица надутая! — Джина плюнула в лицо торговке и уже было засобиралась встать, как Валентина притянула ее к себе:
— Да погоди ты, погоди. Вот смотри, поэта же любят? Ему верят? Его пророчества сбываются. Ведь так?
— К чему это ты?
— Да к тому, простофиля моя, что когда узнается, кто сдал поэта, то этому человеку не поздоровится, а сдавать его тайно смысла нет — не получишь причитающегося.
— Так и что же? — Мысли зашевелились в голове Джины, но раскачивались они долго, неохотно и совсем уж лениво.
— А то, моя недалекая, что выдам его — я и награду получу — я, а значит, и на меня весь гнев прольется. Ведь так? — предположила Валентина.
— Продолжай.
— Смотри: мы поделим деньги пополам, а весь удар людской приму я, в смирении и в терпении. — Она сложила руки в молитвенном жесте и увлажняющимися глазами поглядела на бетонные ломти, нависшие над их головами.
— Ха! — восторженно выплюнула Джина и, взмахнув руками, огляделась, будто ища поддержки своего удивления. — А ведь, черт бы тебя побрал, что-то в этом есть! За поэта могут и поквитаться. Хотя ты, стерва, всегда была хитрицей. — Она восхищенно поглядела на Валентину. — А не обманешь ли ты меня, старая гиена?
— Клянусь, не обману! — выкрикнула хранительница оливкового масла.
— Поклянись селезенкой внука, — потребовала Джина.
— Клянусь селезенкой внука, — гордо отозвалась Валентина.
— Поклянись печенью внука и его правой почкой, — велела Джина.
— Клянусь печенью своего внука и его правой почкой, — сказала Валентина, поднимаясь на ноги.
— А левой почкой?
— И левой почкой.
Так они и разошлись, по-комариному улыбаясь и ненавидя друг друга, но хватаясь за каждую возможность оболгать кого-то, полить грязью, оклеветать, и это сплачивало их, как сестер. Они презирали друг в друге свои же отзеркаленные черты, но жить без ежедневных перепалок им было в тягость. Их сердца были грязны, и истоки этой грязи следовало искать еще во временах Древнего Рима. В их крови сновал белок сенатских осведомителей, то и дело подскакивал сахар испанских работорговцев, в их крови раскрывалась холестериновая раковина пьяниц, что славились в Галатии безобразным поведением. Их предки копили ненависть к себе же подобным, и она росла и множилась в склизких жилах потомков. Они были похожестями, слепленными из эпизода скабрезной пьески. Такие люди живут очень долго и счастливо, они избранны и неуязвимы, будто божьи лопаты окопали их защитным кругом. Праведные из праведных. Лучшие из лучших.
9
Работы было невпроворот: готовка, уборка, стирка. Да тут еще Карло вознамерился стать писателем, вот выдумщик-то! Но для него это лучше, чем влезать в драки. Говорят, у пожилого конторщика имеются старые учебники по итальянскому языку и кое-какие университетские пособия. Что ж, посмотрим.
Все ее нынешние хлопоты — это составляющие быта, размеренного и спокойного, такого не похожего на дикую партизанскую жизнь. Та жизнь — это ночевка в лесных землянках, вши, засады в подворотнях, любовь на открытом воздухе и снова вши. А быт, что тут сказать, он миролюбив и благочестив, он глядит на тебя репкой с огорода, в ожидании, что ты польешь его, сдобришь, окучишь, произнесешь над ним молитву, дабы он наполнялся земными соками и толстел. Вообще быт довольно капризный. Но прояви ты к нему внимание — и он отблагодарит тебя уютом и семейной гармонией. А партизанская жизнь? Она — это огненный гвалт, смерч разъяренный и жаркий, что несется над тобою и красуется: мол, гляди, во мне ты найдешь истину и познаешь себя, ведь я есть грех, есть эмоция, есть слезы твои и чувства твои. Да, в тех условиях человек становится собой. Но опасен гвалт, чуть зазеваешься — и вырвет он тебя с корнем, и перемелет, и, как соломенную куклу, разорвет на тростинки, что погорят в ревущем пламени. Да, она прошла сквозь ад земной.
Эвелина присаживается отдохнуть. Из застенного тайничка достала она маленький секретик и любуется им, улыбается, прижимает к сердцу, как девочка. Осторожничает с ним и бережно поглаживает. Такой ее никто не видел. На людях Эвелина Торре иная. Что-то она совсем раскисла, ох и натворил же дел этот секретик! Эвелина расплакалась. Но-но, хватит. Довольно прошлого. Она прячет милую безделицу в тайничок и возвращается к делам.
В это же время через дорогу несколько молодых и сильных, как буйволы, парней, обливаясь потом под лучами миланского солнца, разгружают грузовик с нехитрой мебелью. Шкафы и кровати заселятся на первый этаж уцелевшего отделения почты. Фабрика рядом разрушена, брусчатка вырвана из земли и раскидана по округе, словно зерно, а почта цела: видно, хранит ее почтовый ангел. В это здание вскоре заедут те, кто остался без крова. Но временно. Многое в городе пока временно.
Командует разгрузкой знаток женщин, стройный и обаятельный Анджело, что до безумства обожает сладенькие груши и упругие молоденькие яблочки. Уж кто-кто, а он к своим двадцати пяти годам вкусил столько соитий, что и сам считал это излишеством. Но что поделать, таким он пришел в наш мир. Соблазны вели его по вечерним садам наслаждений, где острыми плодами зрела его любовь, любовь к телу, к ощущениям, к поцелуям, к девичьему дыханию. Все эти вздохи и постельные разговоры составляли смысл его жизни. Взглядом, словами, движениями мог он разжечь самую черствую матрону. И нес он в себе что-то темное, ему самому непонятное, иное, а иногда и пугающее, но та сила будто исправно исполняла уговор между ними, преподнося Анджело женщину в дар. Будто беспомощная отдавалась она этому обольстителю, похитителю стыда и сердца. Ему было достаточно слегка, как бы ненароком коснуться ее, и он все понимал без слов — да или нет, и если нет, то это поправимо. Эти прикосновения. Вспоминая о них, он закатывал глаза. Когда губы и языки находят друг друга, раскрывается букет приятностей. У каждой женщины букет особый, от одного поцелуя, что горяч, как лава, тебя бросает в сладострастную дрожь и кровь приливает куда надо, от другого поцелуя ты словно вдыхаешь морозный холодок и хочется отстраниться от нее, но дело нужно довести до конца — такова природа. Иногда он брал женщину силой, но противилась она напоказ и как-то совсем наигранно — капитуляция по негласному сговору. А еще Анджело — большой любитель мяса.
— Эй, Анджело! — ухмыляются веселые грузчики, вставшие в цепочку и передающие тюки с бельем.
— Говорят, наведывался ты к Лучии? — подмигивает один.
— Хи-хи-хи! — смеется другой. — А синьор Този тут как тут! Любовничков и застукал!
— Ха-ха-ха! — надрывается третий, подхватывая связку. — Ох! И говорят, синьор Този уши-то тебе надрал?
— Говорят то, говорят это! — огрызается Анджело. — Посмотрите на меня, — сверху вниз он всплескивает ладонями, — у меня хоть что-то сломано? Я хромаю? Или на лице ссадины?
— А может, синьор Този надавал тебе по другому месту?! — смеются в голос ребята.
— Тупицы! Калеки! — Анджело вскидывает вперед руку, а кулак другой набрасывает на локоть. — Пошли вы!
— Но Лучию знает каждый, — не унимаются парни. — Заполучить Лучию — что выклянчить прощение у падре Фоти. А под силу ли тебе орешек покрепче?
— Ее-то легко заполучить?! — негодует Анджело. — Да она та еще ослица, чтоб ты знал, упряма до чертиков.
— Ох-ох! — язвит один. — А родинки на ее заду и бедре.
— Да! — отзывается другой. — В виде паучков таких мелких.
— И не кричит никогда, рот ладонью закрывает, — вспоминает третий.
— Мы все ее знаем! — хором смеются парни. — Синьор Този не прогадал с женой! Ха-ха!!
— Вот так дела! — изумляется Анджело. — И как она могла спутаться с такими остолопами?
— Так что насчет орешка? — подначивают грузчики. — Соблазнишь ли ты саму Эвелину Торре, жену Роберто Кавальери Сокрушителя?
А вот это уже вызов!
Анджело был знаком с Роберто и Эвелиной. В годы Сопротивления он имел кое-какие дела с контрабандой и с Тайлером Норманом — английским агентом, прикомандированным к отряду Сокрушителя. Через Нормана Анджело несколько раз виделся с Эвелиной, но в те короткие деловые встречи никаких выводов он сделать не успел. Хотя заполучить такую опасную бестию в коллекцию, возможно, было бы венцом всех побед. Она строит из себя верную жену, покорную, послушную. Поговаривали, что Роберто был у нее первый и остается ее единственным. «Как бы не так, — подумал сердцеед. — Единственным! Ха! Была бы овечка, а барашки найдутся!»
— Вот тот дом, — указал первый грузчик. — Вот то окно на втором этаже. Я помогал заносить им стол. Эвелина целыми днями хлопочет по хозяйству. Она крепкий орешек, преданная подруга Роберто.
— А у тебя, Анджело, орешки слишком малы, чтобы уложить ее в койку, — ухмыльнулся второй.
— Ладно! — прервал третий. — У нас еще шесть адресов, хорош болтать. За дело. А то приуныл наш Казанова, — подмигнул он.
«Почему бы и нет, — решил зверь внутри Анджело. — День жаркий. Могу же я попросить воды у доброй хозяюшки. А где доброта, там и желание».
— Я хочу пить, — объявил он парням, и парни все поняли.
Взгляд его переменился, стал плотоядным, хищным, словно он рыл сырую землю в поисках клада.
«Я хочу женщину», — зарычал зверь.
И все замерло. Работа остановилась. Грузчики так и застыли с тюками, пооткрывав рты. Они переглянулись, вопросительно и глуповато, нахмурили брови, зацокали языками. Один неодобрительно замотал головой, как бы проговаривая: «Ну и ну! Ну и дела!» Второй присвистнул и поправил козырек трофейного кепи. Третий сказал:
— Мы же просто шутим, Анджело. Она жена опасного человека, у них есть сын.
— Опасного человека? — теперь уже смеялся он. — А знаешь ли ты, плешивая ты обезьяна, что я сделал синьору Този, когда он застукал нас? Не знаешь? И не узнаешь. Синьор Този не расскажет об этом. Я унизил его — разбил лицо и помочился на бедолагу. Если Роберто и прознает, то пусть пеняет на себя, — тыльной стороной ладони он провел по горлу, как ножом. — Работайте, а я попрошу воды у синьоры.
«Женщина», — отозвался его зверь и, зевнув, потянулся на солнце кошкой. Зверь просыпается. Зверь принюхивается. Зверь знает — она пахнет потом; в ней живут паразиты; в том месте у нее терпкий привкус; у нее свои болезни; она имеет вес, и он может прочувствовать его, когда придерживает ее за круп и кладет на себя. Она всего лишь человек. Она хочет того же, чего хочет его сила.
10
Улица облита палящим зноем.
Страсть приручила Анджело и тащит во двор Эвелины на поводке. Снуя, как шакал у таверны, он прикидывает, где ее комнаты, высматривает в окнах женскую фигуру, щурится от солнца, вдыхает аромат ладанника и предвкушает близость.
Он разогрет. Он в стенах дома. По лестнице, накинув вульгарный халатик, к нему спускается прохлада, а с ней и легкий озноб. От волнения и впрямь пересохло горло. К перилам он прикасается с нежностью и не сразу убирает руку, кожей пальцев он ощупывает поверхность, к которой притрагивалась она. Ее следы затеряны среди прочих. О! Чем только не напитаны деревянные поручни! Сколько рук втерли в них пот и вдавили свои страсти! Под лаком живут пустые траты, текут девичьи слезы, зреет обман, сохнет пролитое молоко… А вот и ее частица, выглядывающая из трещинки пугливой змейкой. Меж пальцев он растирает черный волос, но не может подобрать ключ к ее святилищу. Странный прилистник ее ума, этот черный волос.
Вот и второй этаж. Общая дверь открыта, справа последняя — дверь Эвелины.
А жена и боевая спутница Роберто Кавальери Сокрушителя занята готовкой. Ложкой выскабливает она мякоть-паутинку из половинки тыквы. Отделяет семечки, складывая их рядками на блюдце. Как мышка, шустро слизывает оранжевые кусочки с ладони. Тыква пахнет домашним порядком. Тыква — хранитель очага. Тыкве двести восемьдесят дней от роду. Но она сладка и свежа, благодать, а не тыква.
Но что это? Вспышкой в голове Эвелины возникает образ чужака. Он будет через минуту — сообщает внутренний голос; он знает, чего хочет, — добавляет интуиция. Эвелина отложила ложку и с тревогой зашагала по кухне. Сердце застучало часто и глухо, словно на него накинули мешок, а ее лишили дыхания. Она открыла шире окно и глубоко вдохнула горячий воздух с парами лукового супа, что варила бабушка-воспитанница с первого этажа. Что-то сейчас будет.
В дверь постучали. За порогом хищник, поняла Эвелина. Жизнь на грани смерти отточила ее чутье, но к борьбе она готова всегда. Животное или человек — неважно. Что бы он ни удумал, пойдет все по ее сценарию.
— Синьора Эвелина, — промурлыкал тип и склонился над ней слишком близко. — Вы меня не помните? Я — Анджело. Я помогал вам с провозкой вещевых мешков пару лет назад.
Животное облизнулось.
— Ах да, — припомнила она. — Да, я вас помню.
— Простите, синьора, — (до чего же приятный у него голос, заметила она, струится кашемировым платком, подхваченным ветерком…) — мы с парнями разгружаем мебель через дорогу, а тут такая жара… а колонка на углу сломалась… вот я и решил постучать в первую попавшуюся дверь и попросить воды.
«В первую попавшуюся? — усомнилась она. — Именно на втором этаже, именно в конце коридора?»
«Она провоняла тыквой и специями, — принялся за работу зверь, — фартук, милая косынка, опрятная рубашка, пуговицы застегнуты по горло, хотя дома одна, в духоте. Строит из себя пуританку. Актриса».
— Я дам вам кувшин, — сказала она.
— Будем благодарны, синьора.
«Грудь упругая, — продолжал зверь, — росточком невысока; волосы черные, длинные; глаза карие, навыкате; матовая кожа; нос узкий; губы бледные, выступающие; из-под косынки на правую щеку свисает прядь — так она скрывает шрам». Он вспомнил слухи — она попадала в плен.
Его торс ясно угадывался под майкой: крепкий пресс, рельефные мышцы, сильные руки. И главное, от мужчины исходила магия. Он светился здоровьем и пороком. Магия сияла ярче солнца во сто крат, магия выплетала двойника-невидимку из возбуждающих паров его тела. Двойник обнимал женщину, вливался в нее через поры и управлял ее волей, ведя ее тело к его телу.
Она повернулась спиной и направилась в кухню. Он оценил ее формы. «Стройная, спина крепкая», — одобрил зверь.
Анджело шагнул за ней, отодвинул занавеску и уставился на комнату. Необходимо осмотреться, ведь обстановка влияет на процесс. Нужно выбрать угол, куда он зажмет ее, если она вздумает упираться. Ему бы только тронуть ее губы, и аппетит вспыхнет в ней факелом. Нет! Факельным шествием! Огоньки закружат в ее животе, распаляя любовь, а щеки нальются розоватым румянцем, и она будет готова.
«Видишь? Там прямо спальня, — указал зверь. — Смотри-ка, там распятие над койкой. Заметь — койка на пружинах, скрипучая, как ты любишь».
Анджело полной грудью вбирает в легкие застоялый воздух и дурман вскрытой тыквы, что печется в солнечном луче. М-м-м, тыква! Упругая, округлая, увесистая, пряная! Решено! Он закроется с женщиной в спальне. Она никуда не денется. Распятие их не выдаст.
Эвелина возвращается с кувшином, и герой-любовник кладет теплые ладони поверх ее похолодевших пальчиков. Их взгляды сосредоточиваются друг на друге. Он немного напирает, и женщина отступает в комнату. Вокруг ни звука. Анджело ждет возражений, это будет сигналом впиться в ее губы. Но она молчит. Губы ее сжаты крепко. Где угрозы? Где проклятия? Где укусы? Где хотя бы малое возмущение? Где? Где? Где? Он теснит ее дальше. Она продолжает пятиться, но так же безмолвно. Отчего-то ему не по себе. А что с ее глазами? Этот взгляд. Только сейчас он понимает, как любопытен ее взгляд, полный тревоги и странного интереса. Ее глаза ощупывают Анджело. Она пытливо выглядывает в нем нечто, лишь ей ведомое. Смотрит и будто бродит в его душе. Заглядывает в мрачные уголки, держа высоко тусклую свечу, и выискивает что-то. Пробирается на цыпочках по подворотням, тихой змеей обвивает фонарные столбы на пустырях и прислушивается с неподвижным лицом к всеобъемлющему мраку. Она словно инспектор из последней инстанции ада, что неподкупен и вывернет наизнанку проштрафившийся чертовский филиал. И вдруг она натыкается на зверя. Тот хочет удрать, но за спиной его непроглядная глушь и мерзлая пустота — истинное естество Анджело. Зверь дрожит. Зверь взывает к высшим силам. А она берет его за шкирку, подносит к нему свет и осматривает с ног до головы, нахмурив брови, точно врач, сбитый с толку. Вертит его и так и сяк, обнюхивает и морщится. Щупает и с неприязнью вытирает засаленные руки о сорочку. Прислушивается к стуку его сердца и несильно бьет по лапам — чтобы не брыкался. Освещает и изучает его укромные места. Взгляд ее остекленевший и жуткий, как у языческого идола. Зверь напуган. Проведя должное исследование, она отрицательно качает головой, безмолвно констатируя: «Нет. Не то». Затем швыряет шкодливое животное на место и задувает свечу.
«Уйдем отсюда! — взвыл зверь. — Она нам не по зубам».
— Что-то еще? — спросила Эвелина.
— Простите, — спохватился Анджело. — Я, должно быть…
— Кувшин можете оставить себе, — сказала она.
— Спасибо. — Сконфуженный, он вышел за порог и лишь бросил через плечо: — Прощайте, синьора.
Зверь был унижен. Зверь поквитается за это с другой женщиной.
А что Эвелина? Она как ни в чем не бывало спешит к застенному тайничку и снова тетешкается с секретиком. Лепечет ему нараспев потешки, как ребеночку, все расспрашивает о чем-то и тихо-тихо грустит да вздыхает: «Ах! Мой секретик! Жаль, что нет нас больше. Ты и я где-то там, далеко-далеко. Потерялись мы с тобою где-то там, далеко-далеко». Смотрит Эвелина задумчиво в никуда, покачивается и улыбается вселенскому вакууму, а Вселенная жалеет ее, но помочь не может. Вселенная многого не может, и кто осознал это, тот иллюзий не строит.
А зверь ничуть не испугал ее, подобных зверей она уже видела.
5
Наступил вечер. Проголодавшийся мальчик стоял у окна и высматривал папу. Святое правило гласило — семья ужинает только вместе. Крепкий сон распалил его аппетит, но нарушить правило он не решался: не такие они, «сыны Италии», что идут на поводу у желудка.
— Карло, — позвала мама, — помоги расставить посуду.
— Папы-то нет еще. — Ужасно не хотелось что-то делать. Есть хотелось, а трудиться — не очень.
— Ты же знаешь, Карло, что я чувствую его приближение.
Это было так, Эвелина Торре, жена Роберто Кавальери, обладала каким-то удивительным чутьем — предугадывала скорое появление того или иного человека. Бывало, ни с того ни с сего посмотрит на дверь и произнесет: «Почтальон сейчас постучится» — и спустя полминуты почтальон тут как тут. А бывало, скажет сыну, чтоб на улицу отправлялся, — и тут же камушек в окно стукнет: это Массимо, лучший друг Карло, гулять зовет.
Эвелина не ошиблась и на этот раз. Через открытое окно Карло с любопытством разглядывал отца, широкоплечего красавца в белой рубашке, что шел гоголем по двору, грациозно закидывая пиджак то за одно плечо, то за другое. Статный, с гордо поднятой головой, он был весь из себя такой важный, что человек несведущий решил бы, что синьор зазнался. Но каждый во дворе, каждый в Милане, а кое-кто и в Риме — каждый знал, что Роберто Кавальери по прозвищу Сокрушитель имеет полное право гордиться собой и ставить на место кое-кого в Риме.
Роберто руководил партизанским отрядом, что действовал в тылу врага, и вместе с супругой и боевой подругой Эвелиной изрядно подпортил жизнь этим негодяям. А каков он был в знаменательный день взятия Турина!! То был не человек, то был лев, медведь, гепард — да все хищники разом проснулись в нем! Как же он дрался на баррикадах, как же он стрелял! Пример для бойцов. После победы Роберто Сокрушитель отказался возглавлять трибуналы. Как человек по натуре добрый, хотел он мирной жизни. Сами они с женой были родом из захудалой деревни в Пьемонте, но борьба за свободу вывела их в люди. Им дали квартиру в Милане, и верно — довольно полевой жизни. Роберто получил должность в послевоенной администрации, да не абы какую: руководит он теперь работами по разбору завалов, что оставили бомбежки. А что! И продвинется потом — на архитектора выучится. Это ведь он только с виду крестьянин, грубоват да самодоволен, но таланту в нем хватит на десятерых. Только такой талант мог руководить серьезными ребятами-партизанами.
Но что за человечек крутится вокруг складного Роберто? В годах, низенький, полный, плешивый, в толстых очках. Так и вертится волчком, не знает, с какой стороны подойти к важной птице. В руках мнет портфель, пытается донести что-то, но куда ему, с его ростом. На мгновения останавливается, вытирает лысину платком и, растерянно глядя себе под ноги, вновь семенит к величавому собеседнику. Какие же у него толстые ноги, удивляется Карло. С такими ногами в бою далеко не пробьешься. Что же он делал во время войны?
Вскоре Роберто поднялся домой.
— А что, жена, приготовила ли ты мужу ужин? — радостно заголосил он на пороге.
— Если бы все было так просто, — мило проворчала Эвелина. — Воду опять отключали на полдня.
— Ничего, жена, все налаживается, — сказал Роберто и присвистнул: — Вот так дела, Карло! Кто это тебя так?
Ну вот опять, подумал мальчик, опять те же расспросы, опять давать те же ответы. Чего они все так носятся с этими синяками? Сами прошли войну, а удивляются подбитому глазу.
— И нос-то как разбили, — кивнул отец.
— Разбили, — повторил Карло.
— Ты плакал? — спросил отец.
— Нет, слезы сами потекли, — признался сын.
— Ты стоял до последнего?
— Да.
— Ты стоял на своем?
— Да.
— Что ты скажешь об этом?
Карло внимательно посмотрел на отца, со всей серьезностью, какая только может быть у мальчика двенадцати лет, и, сжав кулаки, вымолвил:
— Мы все равно победим.
— Ох, святой Господь, — вздохнула мама. — Это никогда не кончится.
— Тихо, женщина! — Роберто властно вскинул руку, словно ударил ее по губам.
Дружная атмосфера, царившая до того, пропала, будто кто-то щелкнул выключатель. То был разговор мужской, без соплей и сантиментов.
— Повтори, сын.
— Я отделаю его. — Слова эти, выкованные из железа, упали на пол тремя подковами, и звон их еще долго резал покой комнаты.
Роберто был горд за отпрыска. Только что он вытащил из него на свет мужчину. Он увидел это во взгляде и услышал в голосе. Это была твердь земная, решимость правого дела. Будь ты хоть трижды слаб перед противником, но если обладаешь такой же волей, как Карло, тебе все нипочем. Ты пройдешь сквозь пламя, сквозь камень, да черт побери, ты одолеешь хоть князя тьмы! Такие люди не сдаются, такие люди забирают врага с собой в преисподнюю!
— Подойди, Карло. — Роберто встал перед сыном на колени и поцеловал его в макушку. — Ты мой сын.
У Эвелины навернулись слезы. Так-то. Библейская сцена, хоть картину с них пиши.
6
Утром Карло разбудил дух ароматных зерен: мама варила кофе. Какое же оно все-таки изумительное, это кофе. В деревне у бабушки, где мальчик провел всю войну, кофе не было. Были бобы, пшеничные лепешки да овощи. А про кофе там и знать не знали. Бабушка Чезарина, мама его мамы, была женщиной суровой, ходила всегда в черном, то был траур по ее мужу, дедушке Карло, отцу Эвелины. Любила она его, а вот про кофе и слышать ничего не желала. И блюда, ею приготовленные, были ей под стать — просты и черствы. Что не съедено сегодня, пойдет на стол завтра.
Солнце пролезло в открытое окно спальни и, как добросовестный маляр, окрасило уже порядком выцветшие обои в жирно-желтый цвет. Несмотря на помятое лицо, настроение у Карло было приподнятое: кофе варится, солнце светит, в школу только через месяц, а главное — ему все понятно. Каждое утро он просыпался с чувством понимания, как все устроено. А устроено все элементарно: черное — это черное, белое — это белое. Враг есть враг, друг есть друг. В Карло процветал упрямый идеализм, бескомпромиссный, отточенный, ограненный духом времени. Его кумиры — партизаны, его игрушки — обломки искусства, его друзья — его единомышленники, дети партизан. Карло подозревал, что жизнь размежевана и другими границами, но что есть мелочи быта в сравнении с высочайшими целями, такими как борьба со всем злом мира, борьба с Микеле, являющимся отпрыском этого зла? Хотя у мелочей быта имелись и голоса с именами, и свои насущные проблемы, и пропускать их мимо ушей было невозможно.
Взять хотя бы соседа с нижнего этажа, Великого Воспитателя Лео Мирино. Почему Великий Воспитатель? А потому, что жил он вместе с бабушкой и занимался ее воспитанием. Странный человек этот Лео. Лет ему под сорок пять, и какой-то нескладный, обрюзгший, коротышка с опухшей круглой физиономией, торчащим животом-мячиком и заплывшими хитренькими глазками. Ходил всегда в грязнущей майке, выставляя напоказ густые волосы на груди и на плечах. Не сказать, что слыл пьяницей, но под хмельком видали его частенько. Бывало, раздобудет где-нибудь здоровенную бутыль с вином в соломенной оплетке, поставит ее донышком на плечо, улыбаясь по-детски прислонится к ней ухом, будто слушает забродившие сказки, и бредет, довольный, по улице, как древний египтянин с водой бредет от Нила. Ну а дома в Лео раскрывался талант назидателя, этакого мудрого наставника для несмышленой бабули.
Карло прислушался к звукам снизу — и точно, как по расписанию, Лео начал утро с наставлений. А так как перегородки стен и пола были тонки, подобно дешевым вафлям, эти наставления внимал и впитывал каждый, кому посчастливилось быть дома.
— Да поставь ты этот горшок вот здесь! — причитал Лео. — Ну что ты за человек-то такой? Бабушка, бабушка. О-ох, боже-боже. Да нет же. Нет! Убери. Ага… Так… Вот, вот… Пробуй еще… Отлично. Ну справилась же! Теперь там. Да пошустрее, бабушка. Ну! Нет! Ну пыль так не вытирают, смочи тряпку и аккуратненько выжимай. Что значит «сам протри»? Э нет, бабушка, учись делать уборку. Мне-то зачем? Гм. Кхе-кхе, а напылила-то, напылила! Плохо смочила тряпку. Тьфу ты черт! Вот старая кляча! Смочи ее как следует, а то пыль только подняла! Да не бурчи ты. Твоя речь должна быть четкой, внятной.
Карло представил, как на этих словах Великий Воспитатель топнул ногой, убрал одну руку за спину, а кончики пальцев другой руки сомкнул щепотью и трясет ими перед носом дремучей женщины. Такой он, Великий Воспитатель Лео Мирино.
«Набить бы ему морду», — вспомнились слова отца.
Но Роберто Сокрушитель, даже несмотря на боевое прошлое, не желал конфликтовать с соседями, ведь все-таки люди они здесь новые.
7
— Карло! Карло! — раздался хрипловатый голос с улицы. — Давай уже спускайся!
— Массимо! — Карло подбежал к окну. — Иду! Подожди пять минут!
Внизу его ожидал лучший друг Массимо, достойный сын своего отца, того самого Акилле Филиппи — «рыцаря пылающего меча», того самого Филиппи, что слыл гласом Партии действия. Журналист. Республиканец. Патриот. Из-под его пера в подпольной газете выходили такие обличающие статьи, что многим приспешникам режима и стукачам пришлось очень несладко.
Именно Акилле Филиппи вывел на чистую воду в сорок четвертом бакалейщика с улицы Брера, этакого старичка-добрячка с домашним и родным, как у сдобной булочки, лицом. Сколько же этот добряк выдал партизанских схронов! Сколько отличных ребят по его вине лежат сейчас в земле, не дожив до Апрельского восстания! Бакалейщик знал многое, что-то отмечал искоса, что-то украдкой подслушивал, делая вид, что расставляет товар. Двери его лавки всегда были открыты, открыты, как говорится, для всех, а в первую очередь для его же глаз и ушей. Кто-то по доброте своей, а кто-то по наивности вываливал ему на прилавок мелкие слушочки и вроде бы пустяковые сведения, а тот с улыбкой во весь рот и мещанским добродушием слушал, как бы вполуха, да отмахивался: «Ну бывает, — пожимал плечами, — так что ж теперь?», «А как вы хотели? Времена нынче такие», «Бог нас не оставит». Но хитренький ум добрячка подмечал в этих ничего не значащих разговорах вскользь оброненные имена, случайно названные места, невзначай обозначенные дороги. Он прикидывал, что к чему, делал выводы, уточнял у людей знающих и со всеми этими сведениями являлся в полицию.
Не один месяц потратил рыцарь Акилле Филиппи, чтобы вычислить неуловимого доносчика, из-за которого расстроилась уйма планов и погибло в застенках много хороших людей. Но, сопоставив то и это, опросив таких-то лиц и лично проведя слежку, автор вышел из закоулков Тайны на площадь Правды. И все сошлось. И предатель был уличен. Что партизаны сделали с бакалейщиком после выхода статьи? Ровным счетом ничего. Почему? Не успели. Родственники замученных сами расправились с таким открытым, честным и милым старичком. Расправились с щедрым дедушкой, что частенько по доброте угощал их детишек конфетами. Угощал да выпытывал что-нибудь про маму, папу, тетушку Аннабеллу и подругу ее Вильгельмину, которая прячет в сапоге какие-то бумаги. «А не принесешь ли ты, малыш, мне те бумаги? Принесешь? Ну и славненько, вот держи, зайчик, печенье. Понравилось крумири? Ну, принесешь бумаги — получишь целый кулек крумири. Но, тсс, родителям ни слова. Беги, зайчик, дедушка подождет».
Однажды утром группа мальчиков, церковных служек, что следовали мимо издалека, обнаружила бакалею сожженной дотла. А старичка-добрячка нигде не было. Куда же он делся? Те, кто знали, куда пропал старичок, и много лет спустя не желали вспоминать об этом. Нельзя хранить в себе такие сцены.
А «рыцарь пылающего меча» Акилле Филиппи теперь работал в спортивной газете.
8
Карло ждали приключения. Он заскочил в маленькую комнатку, по размеру скорее кабинку, умылся над треснутой раковиной, почистил зубы ужасно едким порошком и побежал к маме требовать завтрак.
— Вот неугомонный-то! — всплеснула руками Эвелина. — Вчера получил как следует, а сегодня опять на улицу собрался. Нанеси мазь на раны, как я тебя учила, и садись за стол.
Карло открыл приготовленную бабушкину склянку, откуда на него дохнул душистый аромат деревенских трав. Эта смесь, в которой на первом плане угадывался пряный розмарин, вернула его в деревню, в царство бабушки Чезарины. Ох и суровая же вдова эта Чезарина. Карло она спуску не давала — нечего внучку расти неженкой! Запах из баночки застыл в воздухе, отстоялся размытыми нотками и уверенно осел на мальчика, раскрыв весь букет деревни и воспоминаний. Розмарин отдавал сосной, так же пахли дрова, которые он нехотя колол под тягостным прищуром Чезарины. И где она только раздобыла этот тяжелый топор с необтесанной рукояткой?! Топор капризничал, то и дело выскальзывал из рук, просился в более мужественные ладони. Нет, мальчишке это не под силу, пускай лучше учится доить коров. Но Карло унаследовал от отца упрямство, беззлобное, но волевое и несгибаемое. Такое упрямство характерно для жителей севера. Взявшись покрепче, он замахнулся орудием, продержал его с мгновение над головой, а затем как бы уронил колун, добавив в него немного собственных сил. Полено раскололось. Смекалистость и живой ум — тоже подарок от отца. Чезарина еле заметно кивнула, как бы говоря: «Толк из тебя будет». Ох и суровая женщина эта вдова, и одобрение от нее получить — дорогого стоит. Иные люди хвалят тебя за все, за что бы ты ни взялся и как бы оно ни шло, и это обесценивает их признание. Но редкая и скупая похвала от таких кремней, как Чезарина, — это да, это означает, что ты чего-то да стоишь.
Карло закрыл баночку, так и не смазав синяк. Ни к чему это. Пускай все видят — Карло Кавальери не стыдится фингала. Карло Кавальери получил его честно, в бою, как партизан!
Ему не терпелось вырваться на свежий воздух. Того гляди что-нибудь пропустишь. Друг Массимо на днях предлагал подсмотреть за неким «поэтом за решеткой» да разузнать, почему о нем столько разговоров. Что ж, можно и разузнать.
Легкий завтрак из кофе и горячего бутерброда с зеленью придал Карло сил.
— Вот видишь, утенок, — (брр-р! Он же просил. Чего доброго, услышит кто!) — я подлатала брючки и рубашку. Прошу тебя, не дерись больше, хотя бы чтобы я могла спать по ночам, а не портняжничать.
— Да, мам, — бросил он, одеваясь на ходу.
Эвелина осталась одна.