Со стороны Миланского собора доносится песня — суровый гимн нелегкой доле партизан, замученным братьям и поруганным сестрам. Пять озлобленных, закаленных в боях фигур маршируют по испещренным ранами улицам и зычно, с нотками шутливого, но неумолимого злорадного воздаяния горланят куплеты о расправах. Вихрем смерти несется их песня по городу. Пролетая над каналами, она касается воды бирюзовым крылом и травит ее духом мщения, опасно пить ту воду, той водой разве что кровь смывать с палаческих рук. Их песня — это глашатай, посланный карателями известить о грядущей жатве. Увешанные патронажными лентами, с автоматами в руках и гранатами за пазухой, они смеются, как маленькие дьяволы. Трое мужчин и две женщины. Их одежда строга — пиджаки у мужчин, деловые юбки и короткие куртки у женщин. Береты синьорин нарочито сдвинуты набок, как у залихватских разбойниц с большой дороги. Все пятеро громко шутят, но шутки те злы и пошлы, а глаза вовсе не веселы, глаза стреляют ненавистью. Четверым по двадцать семь лет, а пятый — их главарь, охотник на бывших полицейских и продажных шкур, Птицелов — разменял пятый десяток. Будто окутанные ореолом вседозволенности, идут они ускоренным шагом — пинают оставленные кем-то корзины на мостовой, хохочут до упаду да забавы ради так и норовят задеть прохожего. При виде их удирают невесть откуда взявшиеся морячки. Вся честная компания попутно заглядывает в переулочки, закрытые высокими стенами, — уж не притаился ли там очередной подслушиватель да подсматриватель?! Да вроде нет никого! Только пятно мокрое на земле — видать, обмочился со страху подслушиватель да подсматриватель! Ха-ха-ха!! Много энергии и задора в беспечных карателях, и не скажешь им ничего, все знают — Задиры Птицелова есть гнев народный, есть палачи, ниспосланные казнить чернорубашечников. Они отличаются неоправданной жестокостью; ходят слухи, что после казни начальника полиции Задиры отрубили тому голову и всю ночь гоняли ее, как мяч, на пустыре, промачивая горло граппой и надрывно распевая любимую песню. Но сами они зовут себя «защитниками девичьей чести» и «посланниками материнских слез». А Великий Воспитатель Лео Мирино за глаза обзывает их деревенщинами.
Карло увидел, как вдали показались пять мрачных фантомов, размытых в пляшущем мареве. Их фигуры будто выплавились адской жарой из подземелья. Но вышагивали они бодро, лихо, уверенно — ну прямо парадное шествие какое-то.
Массимо приложил руку козырьком:
— Похожи на Задир Птицелова, — прищурился Карло. — Отец говорит, что они самые страшные люди на свете. При режиме все пятеро побывали в плену и там умом тронулись.
— Мой отец о них статью писал и расхваливал, а дома сказал, что они все делают «средневеково», — ответил Массимо.
— Гм. Значит, идут за поэтом, — заключил Карло.
Но при виде этих откровенных чудовищ некий ветерок сомнений обдал его эгоцентризм и что-то шелохнулось где-то в душе. Вот только что Карло проклинал нерадивого пьяницу и готов был запустить в него камнем, а теперь от нахлынувшей детской жалости спрашивал себя: «А что, собственно, плохого сделал этот поэт?» Ведь, в сущности, он медленно помирает, заперся в вонючей комнате и пьет беспробудно. Конечно, сейчас он мерзок. Ну а если сам по себе он неплохой человек? Отмыть его, подстричь, напялить одежду поприличней и пристроить в школу — пускай учит детей грамоте. Карло и сам мечтал заняться писательством, разумеется для воспевания военных подвигов. Правда, наш поэт учил литературе дочку какого-то там полицейского… Но он же никого не сдал и тайн никаких не выдал. Да, он чудаковат, ну и что теперь — посадить всех чудаков в тюрьму? Зачем? Нет, все-таки этого беднягу следует перевоспитать, ведь «сыны Италии» борются со злом не только тумаками, получая и раздавая их, но и благородными поступками. «Пускай каждый получит по заслугам, но не сверх этого!» — озарило Карло. Его идеалы сдвинулись с мыса Твердой Правоты. Сегодня он уже уловил отголосок иного мировосприятия в задумчивом лице Массимо и почувствовал ужас несчастных людей под плитами. Все говорило о том, что перед ним приоткрывается занавес — показывается жизнь как она есть и становятся видны иные точки зрения, и ему, до мозга костей идеалисту, вдруг стало интересно, а что же там. Что там еще кроется за бравадой взрослых? Ведь ясно же, как божий день ясно, что взрослые что-то скрывают, зачем-то что-то утаивают, недоговаривают. От них только и слышно: «Подрастешь — поймешь». Похоже, они считают детей глупцами, хотя, если разобраться, многие из них сами люди недалекие, иначе к чему этот донос на ни в чем не повинного человека? Зачем это сделала Валентина? Из-за денег? Но старушки-сплетницы утверждают, что хорошие награды дают только за сведения о «больших шишках». Значит, что-то еще толкнуло ее на донос? Или же люди совершают подлости просто так, из какого-то азарта? Но тогда грош цена таким людям. Они подонки!! Нет! Нужно объяснить это Задирам.
— Они же могут его расстрелять, — объявил Карло.
— Могут, могут, — закивал Массимо. — Хотя по мне, так он заслуживает просто подзатыльника, ну и вино у него отобрать неплохо бы.
— Мы должны что-то сделать… иначе… — Карло подскочил к решетке и забарабанил по ней кулаками. — Эй! Гражданин поэт!! Эй!
— Да проснитесь вы, наконец! — призвал Карло. — На вас донесли, что вы учили какую-то дочку, и за вами уже идут.
— Брось это все. Неужели ты думаешь, что я боюсь? Ха! Да черта с два!! — Поэт икнул. — Да плевать я хотел! Да пошли вы все! Без Чечилии…
— Но надо что-то делать, — настаивал Карло. — Так нельзя.
— Карло, — сказал Массимо.
— Карло! — крикнул Массимо.
Пять бравых боевиков неторопливо миновали сухой фонтан. Это были скорее конторские служащие, нежели кровавые мстители, и несоответствие образов навевало жути. Карло бил озноб, кровь отхлынула от лица — он смотрел в глаза смерти. Свою смерть он всегда воображал геройской, при свершении подвига. Но смерть, что несли Задиры, была иного характера, она была бюрократкой, не желающей разбираться, кто прав, кто виноват, и уж тем более полировать процесс расправы театрализацией, ее задачи — выполнить план, расписаться в разнарядке, захлопнуть папку. Судя по рассказам, эти люди — последние представители ранних, безжалостных трибуналов. Разумеется, расправы продолжались, но делалось это не так топорно, все же теперь работали суды и новое правительство старалось во всем разобраться. Однако иногда то тут, то там выстрелы звучали.
Увидев мальчишек, Задиры стихли. Самый старший из них, Птицелов, снисходительно заговорил с Карло:
— Как дела, старина? — Слова дружеские, но металлический тон с налетом угрозы над каждой буквой и вкрадчивым голосом холодил кровь в жилах.
Да и вид Птицелова доверия не внушал: высохший, как урюк, черноволосый долговязый тип с острыми чертами лица соборной гаргульи. Перебитый нос жадно втягивал воздух и сопел, от частого дыхания его грудь вздымалась и опускалась, будто он трудился на скотобойне и вышел на перекур. Голодный взгляд черных глаз и уголки губ, приподнятые в натужной улыбке, рисовали карикатурную гримасу. В руке он сжимал автомат.
Карло попятился, но позади оказалась стена.
— Язык, что ли, проглотил? — засмеялась миниатюрная девушка.
Она то и дело прицокивала да оглядывалась. Ее цоканья резали слух, но личико было кругленьким, гладеньким и пухленьким, как у пупсика. Длинными ресницами она хлопала часто, как стрекозка крылышками. Девушку звали Розалинда.
Карло вдохнул и сделал шаг вперед. Страшно, но ударить в грязь лицом и забояться — еще страшнее. Стой до конца, стой на своем, как учил отец.
— Соратники, — сдержанно обратился он к Задирам, — я только хотел сказать, что тот человек, что… что сидит в той комнате… тот человек, за которым вы пришли… он… он обычный пьяница, не более того… Вот.
— Какой милашка! — захлопала в ладошки Розалинда. — Ты защищаешь его? А кем он тебе приходится? Дядюшкой?
— Нет… но он… он несчастный человек, вино сделало его… его…
— А ну-ка, придумай словцо, а то! — погрозила пальчикам пупсик. — Ты сказал: «Вино сделало его…» Кем сделало?
То ли от жары, то ли от ужаса пот лил с головы Карло градом. Он вытирал мокрый лоб, стараясь не смотреть на убийц. Дыхание перехватывало, удушье затягивало шею мертвой петлей все туже и туже. Впервые он столкнулся с таким проявлением жизни, о котором ранее не задумывался. Эти люди не были драчунами, как «дети дуче», — это были душегубы, без благородства и стремления к справедливости. Они были проявлением сил демонических, бездушных.
— Безумцем? — пожал плечами Карло.
— Тц-тц-тц-тц, — закачала головой пупсик. — Оправдываешь прихвостней чернорубашечников. Ай-ай-ай. А ведь такой симпатичненький. — Она умолкла.
Сердце Карло забилось, как синица в силках. Что это значит? Над ним вершат суд? Они предъявляют обвинение? Куда он влез? Соленый пот скатился до губ, и его привкус напомнил привкус недавней крови, пролитой в бою с «детьми дуче». Где-то вдалеке мальчик уловил собачий лай, гудок поезда, птичье щебетанье, но эти звуки медленно отдалялись, тонули в асфальте, подплавленном жарой. В ушах будто кто-то бил подушкой в запертую дверь, дышать становилось все труднее и труднее. Боковым зрением он заметил смотрящее в его живот дуло автомата, и от волнения на глаза начал опускаться всепоглощающий мрак.
— Как пыжится-то, как пыжится, а, малец. Хо-хо!! — нарушил тишину приземистый толстячок с жирненькими бочками, выпирающими из пиджака.
В городе беда с продовольствием, но, видно, этот обжорка нашел-таки кормушку. Лицо его было красным, с треснувшими губищами, а голос глубокий и певучий, как у запевалы-затейника.
— Ты, видно, юноша, считаешь, что если человек был учителем при режиме, то наказания не заслуживает? Молчи, молчи, бога ради, ни слова, юноша, ты и так ведешь себя подозрительно. Но я тебе так скажу: все эти мрази должны сдохнуть! Вот глянь на эту чудесную девушку, да-да, на эту хрупкую синьорину. — И толстячок показал на вторую даму в их компании. — Ты заметил, что с ней? А у нее глаза одного не хватает: нелюди, чьих детей воспитывал поэт, вырезали его и пару пальцев оттяпали, а ведь она тоже была учительшей.
Лицо учительши, с ввалившимися щеками и впалым глазом, — лицо покойницы: неподвижное, окоченевшее. Лишь уцелевший бирюзовый глаз был живым и глядел зорко и свирепо — такая застрелит без раздумий. Именно ее автомат изучал Карло.
— Довольно болтовни, — загудел низким басом детина, самый высокий и широкий в компании Задир. — В сторону, мелюзга, мы не за вами пришли.
— Пф! — фыркнула пупсик. — Но ведь мальчик отстаивает свою правоту. Это так интересно, пускай продолжает.
— Ромео прав, — сказал Птицелов. — Пустые разговоры. Ты что — один из «детей дуче»?
«Что он сказал? Пускай повторит! Вот я его сейчас!!»
Карло не мог этого стерпеть, и страх убрался восвояси: они покусились на святое. Никаких компромиссов! Сжав кулаки, он шагнул к главарю с твердым намерением врезать тому по роже, а там будь что будет. Но Массимо ухватил его за локти и запричитал:
— Нет, синьор, мы зовемся «сыны Италии». Мой отец — Акилле Филиппи, тот, что выпускал подпольную газету, а его отец — Роберто Кавальери Сокрушитель.
— Мерзавец! — разразился Карло, удерживаемый руками друга. — Как ты смеешь звать нас «детьми дуче»? Ух я тебе…
— О! Ребята, да-да, ваши родители мне известны, и мое им почтение, — сказал гаргулья. — Но… — понизил он голос, — лично для меня… как бы вам это сказать… в общем, Роберто славный парень, но он больше не с нами, он же вроде как подался в чиновники, и господин Филиппи отошел от борьбы и работает в спортивной газете. Поверьте, я уважаю ваших отцов, но… — Птицелов приблизился к Карло так близко, что тот унюхал вонь застарелого табака и дерьма из его рта. Главарь заговорил зловещим шепотом: — Но если вы сейчас же не уберетесь подобру-поздорову, я буду вынужден записать вас в предатели. — Затем он выпрямился, с хитринкой осмотрел стекавшихся к ним зевак и громко произнес: — Простите, я, должно быть, ошибся. Теперь можете идти, ребята.
Карло заметил пытливые взгляды тетушек и дядюшек, столпившихся вокруг сценки, — им подавай зрелища, в суть они не вникают. Так было и так будет из века в век.
— Карло, — шепнул Массимо, — пойдем, мы ничем не можем помочь. Ты молодец, я горжусь таким другом. — Потянув Карло за плечо, он увел его с поля несостоявшегося боя.
Они остановились подле дворняжки-бездельницы. Карло трясло, сердце все билось и билось, норовя пробить брешь. Ледяной страх все еще не отпускал, но тем не менее Карло был рад вмешательству Массимо: если бы тот не выступил в самый ответственный момент, то наломал бы он дров, ух-ху-ху! Да уж, вот так приключение! Так ведь можно и пулю схлопотать. Но поэта было жаль, а мальчишкам оставалось только наблюдать.
— Ваше имя, гражданин? — спросил Птицелов, обращаясь в темную пустоту.
— Поэт Леопарди, — ответил мрак.
— Вздор! — запищала учительша. Голосок ее был тонкий и пронзительный, как у судейского свистка. — Леопарди отдал Богу душу еще в том веке!
— Дурни! — парировал поэт. — Он бессмертен! Искусство бессмертно! Во мне живет и Леопарди, и Петрарка.
— Гражданин, — продолжил Птицелов, — вы подтверждаете, что были репетитором у дочери начальника полиции Милана, ярого почитателя Муссолини, Альфредо Майораны?
— И вы, зная о его деятельности, не предприняли мер к его устранению?
— Но я не солдат. А сами-то вы, уж простите, не имею чести знать вашего имени, сами-то вы, сами-то…
— Я бы устранил его, как истинный патриот Италии, если бы у меня имелась возможность, — уверил Птицелов.
— Э-э-э! Пустяковые разговоры. Не мешайте мне, как вас там, — раздалось из темноты.
— Не ломайте комедию. Мы обвиняем вас в малодушии, предательстве интересов страны.
Раскатистое оханье пронеслось по толпе зрителей, чьи ряды порядком пополнились. Зеваки взревели. Невпопад запричитали старые кумушки:
— Да безобиден же он! Стихоплет всего-то.
— Уверяю вас, обычный пьяница и болтун.
Высыпавшие на балконы солидные дамы и господа с интересом наблюдали за сумятицей.
Птицелов поднял к небу руки, и разговоры смолкли.
— Не вводите трибунал в заблуждение. Этот человек мог убить самого опасного врага подполья, но он предпочел сотрудничество с тиранией. Пошел на сделку с совестью.
— Так давайте тогда расстреляем всех торговок и актеров, — раздалось из толпы.
Тут из народа вышел парень и, раскрыв рубашку на груди, заявил:
— Я был портным при режиме, расстреляйте меня.
Вышла склонная к полноте женщина:
— Я была кухаркой в доме секретаря Каталано, расстреляйте меня.
— Я был пекарем при режиме, расстреляйте меня.
Они выходили и выходили. Истинный народ Италии, благородные люди, не сломленные войной; люди, сохранившие в себе человечность и пронесшие ее через суровые испытания; люди, не потерявшие совести. Они отвергли кривотолки, они не рыскали по улицам в поисках козлов отпущения, они мечтали о созидании, об умиротворении, о труде, о востребованности своих профессий. Они верили в будущее, они строили будущее.
— Я Джанмарко Гвиди — слесарь.
— Я Франко Мариотти — каменщик.
— Я Амбра Джордано — ткачиха.
— Я Риккардо Кампо — сапожник.
Против такой армии Птицелов был бессилен.
— Расходитесь, — тихо зашипела учительша.
Но ее никто не слушал. Оживленная дискуссия о невиновности поэта и христианских ценностях только набирала обороты. Тогда она подошла к Птицелову и сквозь зубы процедила на ухо:
— Чего стоишь как истукан? Так и будешь слушать этот скулеж? Нельзя им дать отбить поэта, пусть знают, что у нас длинные руки. Никакого спуску. Это дело чести. Ты сам учил.
В ней заговорило отчаяние. До потери глаза и пальцев она слыла красавицей и той еще вертихвосткой. Она скучала по временам, когда парни свистели ей вслед и восхищались ее округлой задницей. За нее дрались, за нее известный соблазнитель Анджело получил как-то ножом в ногу от главного бандита Милана. А теперь, после бесчеловечных пыток майорановских нелюдей, она урод, одноглазая калека с изрезанными грудями и отравленной душой. Переполненная желчью, она стремилась излить яд на кого-то, и ей было плевать, кто это будет: настоящий подонок или заложник обстоятельств.
Птицелов молчал и громко сопел в свой перебитый нос, силясь понять, как действовать.
— Расходитесь, — сказала учительша громче.
— Расходитесь! — крикнула она.
— Расходитесь!!! — взорвалась учительша и пустила очередь над головами собравшихся.
Это был аргумент, и он возымел действие. Люди с криками и воплями бросились врассыпную.
В оправдание своему поступку учительша задергала себя за ухо и запричитала вслед бегущим:
— Они вырвали мне серьги с мочками ушей! Глядите! И вы хотите простить тех, кто мог, но не убил Майорану?!
Поэт, вздохнувший до того с облегчением и уверовавший в Божью помощь, все понял. Он прильнул к решетке и увидел лишь пятерых палачей. Заступников не осталось, заступники были с ним сердцем и душой, но подальше, в безопасности.
Карло и Массимо все еще стояли у фонтана. Массимо почувствовал что-то теплое, стекающее с его ноги. У него перехватило дух. И первая мысль была: «Рикошет». Но куда попала пуля? В бок? Ногу? Тело? Откуда идет кровь? Он покрылся испариной, он смотрел прямо с открытым в немом крике ртом и задыхался. Он не верил, но был готов.
— Карло, — тихо обратился он.
Карло обошел друга и действительно увидел брызги на голени, чуть ниже колена. Тонкая красная струйка уходила от ноги в сторону Миланского собора, куда, пошатываясь, ковыляла дворняжка-бездельница. Рикошетом пуля угодила ей в бок.
— Это не твоя кровь. Ты будешь жить.