3

Путь Домой

Цикл: Эхо Последнего Падения

Путь Домой

12 лет спустя …

Метро встретило его холодом и пустотой, в которой любой шорох казался чужим, как будто сам туннель слушал и не хотел отвечать; воздух пах ржавчиной, старой пылью и льдом, который за эти годы успел прирости к плитке, проползти по стенам и превратить капающий когда-то потолок в серый грот с острыми сосульками. Артём спустился по замершему эскалатору, держась за чернеющие гребёнки, и шагал медленно, потому что колени уже не любили резких движений, а подошвы на снегоступах слишком громко царапали металл, и ему приходилось ставить ногу осторожно, как ставят стакан на стол рядом со спящим ребёнком. Он был в толстой куртке, под курткой — подбитый мехом жилет, на спине — ранец с ремнями, к которым привязаны копьё, свёрнутый брезент и маленький топор; борода обмерзла усыпанной солью коркой, а волосы на висках давно отдали белизне всё, что могли.

Станция лежала глубоко, и звуки сверху доходили сюда только как слабая дрожь, но дрожь эта была знакомая — старый город зимой дышит ровно, как большое животное, которое давно уснуло и снится ему один и тот же сон; Артём остановился у сломанной турникетной линии, оглядел пустые арки и тёмные ниши и понял, что здесь никто не жил уже очень давно, потому что на полу не видно было следов, а на скамейке у стены всё ещё лежала чья-то варежка, ставшая каменной от инея и времени. Он присел рядом, потрогал её через рукав, и варежка даже не шевельнулась, словно выросла из плитки, и в этом простом жесте что-то тихо кольнуло под рёбрами: когда-то он бы поднял потерянное детское, сунул в карман и отнёс на стойку дежурной, а теперь стойки нет, дежурных нет, и всё, что можно, — идти дальше и молчать.

Ему нужно было выйти к старому пересадочному узлу и подняться в город с той стороны, где небоскрёбы давно проржавели в колючие каркасы, потому что там, среди замерзших стеклянных рек и мёртвых мостов, когда-то стоял дом, в котором они жили втроём, и откуда они ушли в тот последний день, когда лагерь ещё держал периметр, а люди ещё верили, что можно договориться. Он не говорил вслух имён, потому что от имен кружится голова и сердцу становится плохо, однако память упрямо вытаскивала мелочи — как дочь любила шуршать пакетами, как сын прятал в рукав сухари и считал, что никто не заметит, как жена поправляла ему шарф, чтобы не продувало шею, и ворчала, что он опять всё тащит сам, хотя можно попросить. Всё это осталось там, где ночь разорвалась на крики и огонь, где люди пришли за мясом и металлом, не оставив никого, кому можно было бы объяснить, почему они ошиблись дверью.

Он перешагнул через тёмную яму, где плитка ушла вниз вместе с бетоном, и, опираясь на копьё, стал продвигаться вдоль стены, потому что там легче держать равновесие и любой звук глушится камнем; фонаря у него не было — от света бывает лишняя тень, которую слышат те, кто идёт на звук, — поэтому он шёл по памяти и по холодному блеску льда, который иногда отдавал редкими отсветами от узкой щели где-то наверху. На путях, за ограждением, навсегда стоял поезд: в его окнах не было стёкол, двери расползлись, как губы у мёртвой рыбы, а внутри на сиденьях лежал снег, принесённый сквозняком; Артём знал, что в таких вагонах часто селятся крысы, но в последнее время и они куда-то делись, будто город съел не только людей, но и все их тени.

Он достал из кармана сложенную полоску ткани, пропитанную жиром, и намотал её на подошвы поверх ремней, потому что впереди был участок, где звук гуляет слишком свободно, — гладкий пол, пустые стены, длинный прямой пролёт; когда он шёл по такому месту, ему всегда казалось, что он идёт по сцене, а зрительный зал полон, только зрители не хлопают и не дышат, а щёлкают языком где-то в темноте. Он чувствовал эти щелчки много раз и научился отличать, когда они далеко и когда они близко; сейчас их не было, или они растворялись в гуле старой земли, и это было хорошо, потому что силы нужно было беречь на подъём, где ветер, как правило, превращал каждую ступеньку в отдельную гору.

На стене висела старая карта, покрытая белыми пятнами инея; подойдя ближе, он провёл пальцем по толстым линиям колец и веток, и ему даже стало чуть легче, потому что схема была знакомой, а знакомое в этом мире — почти что друг, который не предаст. Он отсчитал нужные станции, прикинул, где должна быть закрытая дверь в переход, и пошёл туда, стараясь не дотрагиваться до металлических поверхностей, на которых звук любит жить дольше, чем на камне. В переходе пахло старыми мокрыми досками и чем-то кислым, что обычно идёт от прогнивших рекламных щитов; узкие коридоры с низким потолком сжимали плечи, и воображение услужливо рисовало, как над головой висит тысяча тонн города, и если он сделает глупый шаг, всё это наконец решит опуститься.

Он остановился перед дверью, которую когда-то закрыли на три замка; замки ржавели и вытекли багряными слезами на серую краску, но один язычок ещё держался, и Артём долго мучил его ножом, стараясь не скрести слишком громко, и всё же металл дважды хрипнул так, что по спине побежали мурашки. Когда дверь подалась, из щели вышел воздух, лежавший там годами, и в этом воздухе было ничего — ни жизни, ни смерти, только пустота, в которой мерцали микроскопические иглы холода. Он проскользнул внутрь, прикрыл за собой, упёр копьё в пол и сделал несколько вдохов, длинных и тяжёлых, потому что сердце упорно напоминало про возраст и про долгие зимы, в которых он прожил себя почти до основания.

В новом коридоре звук возвращался иначе: он не летел вдаль, а ложился рядом, тёплой собачьей мордой прижимаясь к лодыжкам; где-то впереди посыпалась крошка плитки и прокатилось пустое эхо, как если бы по лестнице сбросили гайку, и он замер, считая между ударами пульса и пытаясь понять, это он сам задел стену или кто-то сверху поставил ногу на край ступени. Артём дождался, когда кровь перестанет биться в ушах, и двинулся дальше, держа копьё чуть впереди, потому что в таких местах полезно, чтобы первая встреча случилась не с грудью.

Подъём занял больше времени, чем он рассчитывал, поскольку ступени были занесены снегом, а перила покрыты прозрачным, как стекло, льдом, и рука то и дело соскальзывала, заставляя ненавидеть собственные пальцы за слабость; дважды он останавливался, чтобы унять дрожь в коленях, и оба раза думал об одном — если сегодня не дойти, то завтра будет ещё тяжелее, а послезавтра, возможно, уже нечем будет идти. Он шёл не за тем, чтобы сказать «я вернулся», потому что сказать это всё равно некому, и не за тем, чтобы найти что-то ценное, потому что ценного там давно нет, — он шёл для того, чтобы тишина, которая поселилась в нём после той ночи, наконец получила форму и перестала быть безличной, и чтобы дом, где они когда-то смеялись и ругались, снова стал домом хотя бы в его голове.

На верхней площадке дверь в город оказалась подпёрта арматуриной, и из-за неё трудно было пролезть; Артём потянул на себя, услышал, как железо скрипнуло, и отпустил, потому что такой звук тянется далеко, а наверху ветер разносит его по пустым улицам, как горсть сухих семян. Он вынул нож, срезал замёрзший бинт, которым кто-то когда-то примотал арматуру к ручке, и уже собирался попробовать снова, когда внизу, метрах в тридцати, где коридор слегка поворачивал, что-то коротко щёлкнуло, как язык о нёбо, и раз — второй — третий, будто кто-то на той стороне стены издавал простую и очень ясную команду.

Артём застыл с ножом в руке, прислушался, и понял, что щелчки не его, не эхо, не камень, а живой звук, который долго не забывается; он медленно опустил лезвие, взял копьё, зажал ремни ранца, чтобы не звякнули пряжки, и только тогда, собрав в лёгких тихий воздух, потянул дверь на себя. За дверью шёл снег, и снег этот шёл беззвучно, как идёт старость, и как падают звёзды, у которых больше нет сил светить.

Дверь поддалась не сразу, и когда железо наконец отпустило, в щель хлынул белый воздух, в котором снег не падал сверху, а летел сбоку длинными косыми нитями, и казалось, что город шьёт ими самого себя, стягивая рваные края улиц. Артём вышел осторожно, придерживая дверное полотно, чтобы не скрипнуло, и замер, давая глазам привыкнуть к серому свету, к движению метели, к рваным теням от торчащей арматуры. Тишина здесь была не пустой — она играла по металлу и стеклу короткими секундами звона, которые ветер вырывал у перил, вывесок и остовов машин, и каждый такой звук жил недолго, но жил достаточно, чтобы заставить сердце пропустить удар.

Впереди темнели колючие ребра Москва-Сити: башни с проваленными этажами и порванными фасадами стояли как сломанные иглы, застрявшие в сером небе, и в их окнах чернели квадраты, похожие на выбитые глаза. По правую руку, за снежной стеной, пряталась набережная с нависающим льдом, слева — дворы с вросшими в сугробы автобусами, гаражами и теплицами, у которых стекло стало матовым камнем. Артём выбрал дворы, потому что там ветер не сносил с ног и звук глушился снегом и кирпичом; большие улицы оставляли для громких и быстрых, а он давно разучился быть ни тем, ни другим.

Он перешёл через разломанный бордюр, ступил на наст, который держал плохо и ломался под каблуком влажной крошкой, и сразу снял перчатку, чтобы пальцами ощущать ритм шагов и управлять им, потому что от ритма зависела жизнь: длинный вдох — четыре счета, мягкий шаг — три, короткая пауза — два, и дальше снова, в таком темпе даже собственное дыхание становилось не звуком, а тенью звука. Вдоль стены торгового павильона ветер гнал мелкую ледяную крупу, и эта крупа стучала в треснувшее стекло как швейная игла, выбивая неровный узор, который хотелось назвать словом «живой», но он удержался, потому что живое теперь редко было добрым.

Под навесом, где сугроб лег гребнем, он увидел то, что не любил видеть: аккуратно посыпанная дорожка из гаек и болтов, протянутая к углу киоска, и тонкая растяжка — волосок, натянутый к жести ведра, спрятанного в снежной нише. Ветер здесь делал половину работы: чуть сильнее порыв — и металл отвечал звоном, как маленький колокол, а колокол звал тех, кто любит приходить на чужой звук. Артём присел, закрыл ладонью болты, перехватил растяжку ножом, перерезал одним плавным движением и прикрыл место снегом, чтобы следа почти не осталось; потом посидел ещё секунду, слушая, как кровь в висках возвращается к своему ходу, и только тогда поднялся, перенося вес с пятки на носок, чтобы ледяной наст не отозвался лишним хрустом.

Дальше по двору валялся автобус, превратившийся в ледяной саркофаг. Внутри, на заднем стекле, кто-то давно провёл ногтем по инею слово «ТИШЕ», и это слово, застывшее, как детский рисунок, держалось удивительно крепко, будто кто-то изнутри продолжал дышать на стекло только ради того, чтобы буквы не стёрлись. Под словом был знак из трёх коротких линий, нанесённых одной рукой: две параллельно, третья поперёк, и этот знак казался незнакомым, но тревожным, и Артём запомнил его, как запоминают тропу, по которой идти не хочется, но придётся.

Он шёл дворами, обходя открытые пространства, и каждый раз, когда ветер вырывал из-за угла и бил по лицу ледяной пылью, Артём прикрывал глаза и представлял, как город рисует ему карту жестами, понятными без слов: здесь — завал, там — проваленная крыша, вон — паркинг, из которого пахнет старым железом и мышами. На снегу встретилась свежая полоса, тянущаяся к техническому тоннелю: след был не от саней и не от зверя, а от чего-то тяжёлого, что тащили двое или трое, и эта полоса уводила вниз, под дом, к бетону и темноте. Он не стал идти по следу — свежий след всегда вопрос «кто» и «сколько их», и он выбрал противоположный край двора, где лежали перевёрнутые мусорные баки и за ними открывалась узкая щель между стеной и опавшим козырьком.

Проходя под козырьком, он вынул из нагрудного кармана тряпичную куклу, маленькую, неуклюжую, с вытертым носом и кривой вышивкой глаз, проверил пальцами, цел ли шов, и снова спрятал. Этот жест был нелеп и упрям, как привычка старика нащупывать кольцо, которого давно нет, но рукам нужен был якорь, и чем старше становился Артём, тем яснее понимал, что без этой маленькой тяжести в кармане шаги становятся пустыми. Ветер стих на миг, и в этом затише он услышал далёкий гул — не мотор, не поезд, а огромное, равномерное дыхание зимнего города, и это дыхание будто бы перекатывалось по пустым улицам, выравнивая грани сугробов и стирая следы, которым ещё не успели дать имена.

Над крышей павильона, в просвете между башнями, небо стянулось свинцом, и снег пошёл плотнее, оторвистыми лоскутами, как будто кто-то на высоте рвал старое полотно и бросал вниз. Он ускорил шаг, потому что вечер в такую погоду наступал не по часам, а по велению ветра, и через пять минут всё вокруг становилось на тон темнее; дворы смыкались, проходы превращались в белые трубы, где звук ходил кругами, и любая ошибка множилась эхом. У торца панельного дома он наткнулся на замысловатую цепочку следов — пять точек и длинный хвост — и понял, что рядом недавно прошла стая собак; собаки в городе стали осторожнее людей, они издали чужое и уходили, если не видели смысла в драке, но рядом с ними часто шли те, кого он не хотел видеть.

Артём остановился у распахнутых ворот подземного паркинга, посмотрел вниз, где в серой глубине белели столбы инея, похожие на тонкие деревья, и принял решение спускаться, потому что открытый двор дальше упирался в широкий проспект, а проспект был ветром и звуком, и там любая осторожность таяла быстрее снега на дыхании. Он надел поверх обуви пропитанные жиром тряпичные ленты, подтянул ремни ранца, чтобы пряжки не звякнули, и начал спуск — медленно, занося носок, проверяя пяткой, где держит лёд, и касаясь копьём ступени, будто щупом, которым слепой меряет глубину лужи. Внизу пахло железом и холодом, и этот запах был роднее многих слов, потому что с ним он провёл больше зим, чем хотел помнить.

Щёлчок прозвучал внезапно, но не громко — короткий, влажный, как язык о нёбо, и ему ответил второй, а за ним третий, и эхо подхватило их так, будто в глубине стояла целая толпа. Артём прижался к колонне, перевёл дыхание, заставляя грудь двигаться реже, и понял, что щелчки идут не хаотично, а связно, как команда, и что они смещаются вверх по рампе, туда, где ему нужно пройти. Он не был здесь желанным гостем, но и чужим не хотел становиться громко, поэтому пошёл вдоль стены, там, где краска вздулась пузырями и под пальцами рассыпалась в пыль, и где шаг можно было сделать так мягко, что даже собственная тень не разобрала бы, был ли он.

Метель снаружи вдруг набрала силу так быстро, будто кто-то открыл дверцу и впустил внутрь весь белый воздух разом; она ворвалась в проём, облизала бетон, запела в арматуре, и на мгновение это пение пересилило щелчки, смешав их в один длинный шорох, похожий на звук, когда кто-то аккуратно вытягивает лезвие из ножен. В этот момент по рампе стал подниматься один из них — силуэта не было видно, но шаги были слышны не ушами, а костями: лёгкий толчок носком, пауза, разворот головы, короткий клик, затем второй шаг. Артём застыл так, как учился много лет назад, когда тишина была ещё наукой, а не инстинктом: чуть согнутые колени, плечи расслаблены, дыхание в животе, рот приоткрыт, чтобы воздух не свистел в ноздрях.

Слева, где открывалась боковая ниша, кто-то когда-то втащил металлическую бочку и накрыл её брезентом, а потом ушёл и не вернулся; брезент задубел, превратился в серую корку, и ветер, проходя через щель ворот, тянул его туда-сюда, как руку умершего, которая не хочет отпускать. Он на цыпочках сместился в эту нишу, спрятал лезвие топора под ремень, прижал к телу копьё, чтобы не дрожало от порывов, и присел так, чтобы вес шёл в стены, а не в пол, потому что стены держат звук лучше. Щелчки поднялись почти на его уровень, но метель ударила вновь, налетела на проём и зашумела так, что сигналы рассыпались, и он услышал, как стая меняет направление, уходя к противоположному въезду, где, вероятно, громче и проще.

Он выждал ещё полминуты, досчитал до тридцати, потом до пятидесяти, потом до ста, и только тогда позволил себе вытянуть спину. Снаружи белело всё поле двора, и снег теперь шёл уже крупными хлопьями, мягко, но настойчиво, заполняя воздух до хруста, и в этом шуме было спасение и беда: спасение — потому что чужой слух теряет остроту, беда — потому что видимость ломается до вытянутой руки. Артём понял, что за эти полчаса город успел стать другим, и что идти дальше по открытым местам — значит просить у холода лишнее, которого у него давно нет.

В тот момент, когда он уже собрался перелезть через перевёрнутую тележку и уйти глубже, откуда-то с верхнего уровня донёсся короткий свист, не ветровой и не звериный, и почти сразу вслед за свистом по бетону вниз покатился маленький камешек, ударился о ступень и замер. Три быстрых щелчка ответили свисту, слаженно и уверенно, как будто кто-то раздал приказ, и воздух между колоннами стал гуще, потому что он понял: рядом есть люди, которые ведут стаю, и метель им не помеха. Он втянул голову в воротник, прижался к стене ещё сильнее и, не делая ни одного лишнего движения, посмотрел в сторону узкого белого проёма, где под коркой снега темнела какая-то дверь, — и понял, что укрытие сегодня придётся искать раньше, чем он планировал.

Метель к этому часу уже не просто летела, а будто вязала из снега плотную ткань, в которую легко провалиться взглядом и трудно вырваться дыханию, и Артём, выйдя к открытому двору, сразу понял, что шагать придётся не по линиям, которые помнит тело, а по коротким, выверенным дугам, каждая из которых держит вес, но не выдаёт его лишним хрустом. Сугробы лежали до пояса, и там, где был асфальт, его почти не чувствовалось, потому что сверху на него легли наст и ледяная крупа, и весь двор становился похож на широкое белое блюдо, на котором кто-то когда-то расставил машины, лавки, мусорные баки и не успел убрать, а теперь снег и время сделали за него всю работу. Глухая стена многоэтажки по левую руку давала прикрытие от ветра, однако любой выступ, любая арматурина, любой свисающий кусок вывески добавляли к шуму метели маленькую ноту железа, и эти ноты были тонкими, но живыми, и от них хотелось ступать ещё мягче, чем минуту назад.

Он обошёл перевёрнутую тележку, за которой метель наметала чистую подушку, и, прижавшись плечом к шершавой стене, двинулся к распахнутым воротам подземного паркинга, где в чёрной пасти глотки торчали белые сосульчатые столбы, и от них шёл тот особый, знакомый многим зимам запах железа и камня, который помогает ориентироваться лучше всякой карты. На самом краю въезда был виден след, похожий на длинную, неровную полосу: его оставляют не сани и не зверь, а тащимое на верёвке тяжёлое — короб, мешок, иногда тело, — и этот след уходил внутрь, теряясь между колоннами, где метель уже не пела, а только тихо шуршала, как пальцы по бумаге. Артём не любил ходить туда, где свежо, но открытым двором дальше было не пройти — за двором тянулся широкий проспект, на котором ветер рвал наст в клочья и забивал эти клочья в любую щель так, что из тебя становилась белая статуя, — поэтому он опустил взгляд, проверил бинты на обуви, подтянул ремни ранца, чтобы пряжки не ударились друг о друга, и пошёл вниз, занося носок и нащупывая пяткой тот самый ритм, который делает шаг не звуком, а его тенью.

Внутри было темнее, чем хотелось, и свет, что просачивался из двора, хватал за бетонные кромки, расплющивался и исчезал, оставляя в углах серые лужи полутени; по этим лужам скользил холодный воздух, чуть тяжелее, чем снаружи, и он пах плесенью, ржавчиной и старой резиной, которую время превратило в твёрдый, без запаха камень. Эхо здесь ходило короткими шагами, поэтому любой звук, даже собственный вдох, возвращался не сверху и не издалека, а как будто из-за плеча, и именно в этом возвращении Артём услышал то, что ждал и чего надеялся избежать: короткий, влажный щелчок, за ним второй, и после маленькой паузы третий, как будто кто-то на другом конце рампы сказал «сюда» и «стой» одним и тем же языком, на котором в этом мире умеют говорить не люди. Он остановился, положил ладонь на шершавую колонну, дал сердцу взять спокойный темп, и, когда гул крови в ушах спал, понял, что щелчки идут не разрозненно, а связно, и что стая малая — три, может, четыре особи — и что они находятся как раз там, где ему хотелось бы пройти прямой линией.

Он не стал спорить с обстоятельствами, потому что спорить в этом возрасте — значит платить телом то, что не покрывается никакими запасами, и поменял траекторию: ушёл ближе к правой стене, где старый штукатурный слой вздулся пузырями и под пальцами превращался в мягкую, почти беззвучную пыль, а пол, наоборот, был подтаявший, и наст на нём не ломался с резким треском, а оседал, как постель после долгого сна. Чтобы каждый шаг был мягче предыдущего, он сдвинул бинты на обуви, подтянул узлы, и тряпка, пропитанная жиром, снова села правильно, превратив подошвы в широкие, чуть липкие площадки, которые любят снег и не любят громкий лёд. Копьё он прижал к телу, чтобы его древко не резонировало на переходах, топор поджал ремнём, и даже куклу в нагрудном кармане придавил ладонью, потому что в такие минуты иногда кажется, будто даже она может зашуршать своим кривым швом и выдать тебя тому, кому ты не собирался ничего отдавать.

Щелчки тем временем перестали быть счётными и превратились в шорох — не потому, что их стало больше, а потому, что метель, ворвавшись через распахнутые ворота, наполнила здание белым шипением, и на этом фоне любой короткий звук расплывался, как рисинка в воде. И всё же различить можно было многое: один из Слушателей поднялся почти на его уровень, потому что звук короткого «тук» ступни по бетону пришёл близко и мягко, и за ним сразу последовал поворот головы, который слышится не ушами, а кожей — как будто кто-то сдвинул взгляд на полшага и замер, проверяя, где в воздухе живёт чужая дрожь. Артём слегка согнул колени, дал животу взять вдох, который не свистит, и сделал полшага в сторону бочки, накрытой разодранным временем брезентом: когда-то бочку тянули сюда как укрытие, но не досидели до конца зимы, и остался только этот серый купол, под который можно залезть, если очень тихо, и переждать то, что нельзя переиграть.

Он опустился рядом, проверил брезент пальцами — ткань была как стекло, однако под ней оставалась сухая полость, в которой не скользили хлопья и не стучал лёд, — и, скользнув внутрь, уложил копьё вдоль ребра, а топор положил рукоятью к себе, чтобы можно было взять, не царапнув металла. Воздух под брезентом был на градус теплее, и именно этого хватило, чтобы дыхание стало мягче и кровь перестала толкаться в висках; снаружи метель в этот момент ударила по воротам, и вся рама разом загудела низко и равномерно, как струна, которую завели ветром, и на этот гул мелкие щелчки ответили нерешительно, будто потеряли опорные точки. Он лежал неподвижно, прижимая плечи к бетонному борту, и считал во времени то, что можно считать без звука: вдох на четыре, задержка на два, выдох на четыре, маленькая тень паузы — и снова, и снова, пока голова не отвяжется от мыслей, а тело не поймёт, что оно не цель, а часть стены.

Стая прошла на расстоянии, которое сложно измерить в метрах, но просто — в коже: по левой стороне рампы промелькнула чужая тень, не тень даже, а смятение воздуха, и вслед за ней, чуть позади, двинулся второй, и оба они шли так, как ходят те, кто не думает о глазах, — поворачивая головы часто и мелко, работая щёлками и паузами, переводя внимание не от света к тени, а от звука к его отзвуку, и это делало их похожими не на хищников, а на людей, которые строят дом в темноте на ощупь. Третий задержался ниже, и его короткий, грубый клик ударил в бетон рядом с бочкой так, будто кто-то попросил ответить, и Артём почувствовал, как каждая мышца в теле решила стать камнем, и как старые колени заныли от пребывания в одной позе, но он не сдвинулся ни на волос, и в следующую секунду метель снова рванула по воротам, сливая все звуки в одну белую полосу, и чужие шаги ушли вправо, туда, где, вероятно, ветер сделал им сигнал проще и яснее.

Он не радовался и не расслаблялся, потому что знал: пока метёт, они будут возвращаться, сворачиваться, слушать, и любая мелочь — сосулька, сорвавшаяся с потолка, небольшая крошка льда, столкнувшаяся с перилом, — может стать причиной хода, который тебе не понравится. Поэтому он переждал ещё, дал минутам сложиться в необязательные числа, и только когда в груди стало пусто и тяжело, как становится после долгого бега, позволил себе чуть сесть, не вылезая из укрытия, и протянуть руку туда, где в кармане лежала кукла. Пальцы нашли ткань, зацепились за прошитый крестиком глаз, и этот маленький, смешной контакт сделал то, на что не хватало ни воли, ни сил: внутри стало тише, потому что тишина наконец получила имя, а имя — форму, и с формой можно разговаривать без слов.

Снаружи снег продолжал шить город своими косыми нитями, и звук шитья то усиливался, то стихал, словно невидимый портной менял длину стежка, а вместе со звуком менялся и рисунок опасности: когда метель брала верх, Слушатели теряли резкость, когда ослабевала — возвращали её и ходили ближе. Он понимал, что идти дальше в такую пору — значит отдать здоровью ещё один кусок, а завтра получить в ответ только усталость, и потому решил сделать то, чего давно не делал без крайней нужды: остаться на месте до перемены, сохранить тепло, пусть и минимальное, и дать ногам, спине и сердцу хотя бы несколько часов, в которых они не будут платить своей ценой за каждый метр. В бочке было тесно, но теснота держала звук, а брезент, хоть и старый, не дрожал так, чтобы его видно было с рампы, и это было достаточно, чтобы назвать это место укрытием, а не просто дырой в холоде.

Он подтянул к себе ранец, проверил, как лежит топор, положил рядом копьё так, чтобы ладонь нашла его во сне, если сон всё же придёт, и ещё раз прислушался к тому, что делала метель возле ворот, и к тому, как отзывается бетон под чужим шагом. Где-то далеко, на верхнем уровне, мягко звякнула железная полоса, упавшая с потолка, и этот звук пошёл по колоннам, как по струнам, теряя силу, но не смысл; почти следом, уже ближе, прозвучал короткий свист — человеческий, уверенный, и за ним пришли три быстрых щелчка, очень слаженных и очень спокойных, как если бы кто-то рядом решил проверить, кто прячется в этом холсте белого шумa. Артём втянул голову в воротник ещё глубже, положил ладонь на куклу, другой рукой нашёл рукоять топора, а потом закрыл глаза и дал телу стать камнем, потому что иногда единственный ответ — это не ответ, и в условиях, где звук выбирает, кому жить, молчание — единственный язык, который всё ещё понимает ночь.

Так он и переждал первый час метели, а потом второй, и, когда гул за воротами стал ровнее, а щелчки ушли к дальнему въезду, позволил себе провалиться в короткий, неровный сон, в котором снег шёл уже не сбоку, а сверху, и лица тех, кого он потерял, смотрели не укором, а тем спокойным взглядом, который всегда приходит из прошлого, где нет ни ветра, ни стаи, ни железа. Укрытие держало, и это было единственное правильное решение для конца этого дня: переждать, сохранить себя и дождаться такого утра, при котором дорога домой опять станет возможной.

Если вам понравился этот отрывок

Полный текст по ссылке - https://author.today/work/492627

Авторские истории

39.2K постов28.1K подписчика

Правила сообщества

Авторские тексты с тегом моё. Только тексты, ничего лишнего

Рассказы 18+ в сообществе https://pikabu.ru/community/amour_stories



1. Мы публикуем реальные или выдуманные истории с художественной или литературной обработкой. В основе поста должен быть текст. Рассказы в формате видео и аудио будут вынесены в общую ленту.

2. Вы можете описать рассказанную вам историю, но текст должны писать сами. Тег "мое" обязателен.
3. Комментарии не по теме будут скрываться из сообщества, комментарии с неконструктивной критикой будут скрыты, а их авторы добавлены в игнор-лист.

4. Сообщество - не место для выражения ваших политических взглядов.