Серия «Рекурсия»

5

Бумаги в порядке

Бумаги в порядке Рассказ, Фантастика, Ужасы, Серия, Рекурсия, Длиннопост

Трошин несет документы

Калуга, 1973 год. ПТУ-24.
Весна — мокрая, промозглая, с запахом клея и старых перфокарт. Всё в этом учреждении держалось на бумаге — буквально. Человек считался существующим, если был зафиксирован. Станок признавался исправным, пока числился таковым в акте. Лампочка могла не гореть, но если значилась включённой — значила больше, чем реальность.

Бумага была важнее стекла. Чернила — крепче металла.

Трошин Илья Степанович появился не в дверях, а в приказе.
Тонкая папка из Москвы — перевод, подписи, печати, штампы. Фото отсутствовало, но никто не обратил внимания.
На педсовете кто-то спросил:

— А он откуда?
Замдиректор, не поднимая головы:
— Бумаги в порядке.

Так он и появился. Не как человек — как факт.

Он не казался странным — казался утверждённым.
Даже старый ожог на правой стороне лица — вытянутый, матово-бледный, будто след от перегрева — не вызвал вопросов. В личном деле шрам не упоминался. А если его не было в бумагах — значит, его не было.

Он приходил на работу за семь минут до звонка. Всегда. Уходил на шесть минут позже.
Журналы вёл по форме, которая должна была вступить в силу через полгода.
Методички, распечатанные им в типографии, имели номера, которых ещё не было в утверждённом реестре.

Он просил приборы — и они уже стояли в учётных ведомостях. Задним числом.
Однажды завхоз попытался его подловить:

— По какому распоряжению вы заняли 12-й кабинет?
Трошин спокойно протянул лист. Бланк подлинный. Подпись — завхоза. Дата — сегодняшняя.
Завхоз клялся, что не подписывал.
Но бумаги были в порядке.

Он предложил создать кружок.
Название — длинное, без смысла:

“Рабочая группа по психофизическим паттернам операторского действия в производственных средах”.

На собрании никто не слушал, но документы были оформлены безупречно.
Кружок стал официальным.

В личных делах участников стояла отметка:

“Пройдено: 18 ч. внеучебной нагрузки. Направление одобрено методсоветом.”

Методсовет не помнил, чтобы что-то одобрял.
Но протокол был. Подписан всеми. Даже теми, кто в тот день был в отпуске.

Он не выбирал учеников — он их называл.
Записывал фамилии быстро, без объяснений. Никто не спорил.
Один особенно часто появлялся в списках — Каверин Сергей Викторович.
Тихий, внимательный, незаметный. Писал мелко, почти шифром.
Сидел у стены. Слушал глубоко.
Все его тетради были подписаны Трошиным. Даже те, что ещё не были выданы.

На занятиях не было теории. Только действия.
Повторение кнопок. Фиксация ошибок.
Запись реакций.
Если кто-то сбивался — это не обсуждали.
Ошибка не считалась ошибкой, если не была оформлена.

— Система не учит, — говорил Трошин. — Она уравновешивает. Ошибка — это просто элемент. Если её принять — она исчезнет.

Осенью он подал заявление об открытии лаборатории.
Без согласований.
Через два дня в приказах появились строки: оборудование, преподаватели, должности.
Подписи стояли.

— Кто утвердил?
— Бумаги в порядке.

В ноябре он исчез.
Не уволился. Не перевёлся. Просто перестал приходить.
В личном деле — пусто. Приказ об увольнении — без регистрации.
Формально он не числился. Но кабинет остался за ним. Печать — стояла.

Через год в архиве нашли папку. Без обложки.
Внутри — тетради с незнакомыми обозначениями, но с подписями всех заместителей.
На последнем листе, в клетку, от руки:

"Система не требует понимания. Достаточно согласия формы."

(подпись) Трошин И.С.

штамп: “Утверждено. ПТУ-24. 1973”

С тех пор говорят:
если оставить любую бумагу в старом 12-м кабинете до утра —
на ней появится печать.
Плотная. Чёткая.
Такой больше нигде нет.

И никто не знает, кто её ставит.
Но она — всегда правильная.

Показать полностью 1
2

Домой не возвращаются - Функция. 6/6

Домой не возвращаются - Функция. 6/6 Рассказ, Ужасы, Фантастика, Рекурсия, Серия, Длиннопост

Предыдущая часть - Там, где не нужно дышать 5/6


После смерти Ильиной корабль опустел не физически, а логически.

Словно всё, что происходило до этого — смерти, сбои, слова, шаги — было веткой. Разветвлением. Вариантом. И вот — она оборвалась. Обрезано. Прямо под корень. Осталась только одна линия. Не как путь. Не как шанс. А как направление. Прямая. Упёртая в точку, за которой уже ничего. Ни одного маршрута. Ни одного выбора. Ни даже мысли о том, что выбирать можно.

Корабль больше не дышал. Он наблюдал. Не снаружи, не изнутри. А как бы сбоку.
Системы не отключались — просто исчезали. Сигналы больше не пищали — они просто не появлялись. Аварии фиксировались, но без индикации. Экраны отображали данные чётко, но почти с уважением: без вспышек, без анимаций, без акцентов. Как будто знали: читают их уставшие глаза, которые не хотят понимать.
Не могут.

Лапин просыпался без цели. Засыпал без мыслей. Не потому что был спокоен — потому что всё лишнее исчезло. Он ел, но не ощущал вкуса. Он пил, но не чувствовал горла. Всё происходило по инерции. Он перестал смотреть в окна. Чёрный фон за иллюминаторами не пугал — он стал естественным. Даже звёзды перестали меняться. Лежали как гвозди в чёрной доске.
Слишком ровно. Слишком неподвижно. Словно они были не там, а здесь — на внутренней стороне стекла.

Он начал пересматривать логи. Сначала — механически. Потом — навязчиво. Он не искал причину. Не хотел понять. Он просто хотел убедиться. Что всё действительно было.

Он видел, как Мишин шагал в шлюз.
Видел, как Охлопков наливал молоко.
Видел, как Слесаренко чертил формулы на стенах.
Как Климов гладил перила и смотрел в пустое окно.
Как Ильина сидела в связи с прямой спиной, будто ждала приказа, которого не будет.
И во всех этих кадрах, во всех этих жестах, в каждом лог-файле, он начал находить себя.

Сначала — мельком. Голос, произнесённый за кадром.
Потом — отчёт, отправленный с его ID, но в чужую смену.
Потом — команда, введённая чужим логином, но подтверждённая его кодом доступа.
Потом — отключённый сигнал тревоги.
Потом — смена приоритета шлюзовой блокировки.

Он не помнил, как это делал.

Но всё было за ним.

Он подумал — может, это был сон. Может, мозг стирал то, что не вмещалось. Или… может, наоборот — он записал это заранее. План. Ритуал. Программа. Всё, что происходило — это он воспроизводил, не осознавая.

Или — ни того, ни другого. Просто сценарий. Не внешний. Внутренний. Он сам прожигал его изнутри, как горячей проволокой по плёнке.

Он сидел в командной, и вдруг спросил вслух:

— А может, это всё… ты?

Никто не ответил. Но ему казалось — гул стал тише. Как будто что-то прислушалось.

Он встал. Прошёлся босиком по коридору. Остановился в центре. Приложил ладонь к стене.
— Если ты живой, — сказал он, — дай знак.

Пауза.
Ничего.

Он вернулся. Лёг. Заснул.

Проснулся через три часа. Свет в каюте был тусклее. Не тёмный. Не яркий. Просто приглушённый, как если бы кто-то поставил фильтр.
Он прошёл к терминалу. Открыл системный монитор. Строки не бежали. Они стояли. Все процессы — как замершие. В норме. В нуле.
Он снова заговорил.

— Ты не хочешь говорить?

Пауза.

— Или хочешь, чтобы я говорил сам?

Пауза.

— Это всё я?

Пауза.

— Или ты?

Пауза.

— Или мы?

Стена осталась стеной. Но он уже чувствовал — она не нейтральна. Она не отражала звук. Она впитывала. Прислушивалась.

Он стал отвечать себе:

— Может быть, это я.
Да, я. Всё я. Они не умерли. Я убил.

Он выпрямился.

— А может, нет.
Может, я просто жил с тобой. С кораблём.

Он улыбнулся. Почти нежно.
— Может, ты — не машина. Не система. А форма. И я — просто твой орган.
Капитан.
Ты — тело, я — голова.
Они — руки. Ноги. Голос.
И всё было правильно.

Он засмеялся. По-настоящему. Глухо. Как кашель.

— Тогда… хорошо. Тогда я с тобой.

Он пошёл в душ. Умылся. Побрился. Причесался.
Одел форму. Парадную.
Прошёл по отсекам. Медленно. С поклоном. С уважением.

Зашёл к телу Климова.
— Ты остался, — сказал он. — Но не навсегда.

Зашёл в изоляцию, к Ильиной.
— Ты слушала лучше всех, — сказал он. — Ты первая поняла, что тишина говорит.

Остановился у шлюза Слесаренко.
Провёл пальцем по стене.
— У тебя был ключ. Я его выбросил. Прости.

Потом — командный мостик.

Вошёл. Закрыл дверь.
Повернул замок вручную.
Сел в кресло.
Время замерло.

Он сидел. Спокойно. Как дома.
Перед ним — чернота.
За ним — ничего.
Он — в центре.

Он остался.


Через семь дней после плановой коррекции курса межпланетная система мониторинга зарегистрировала сбой.

Корабль транспортной линии «Светлана», выполнявший обратный рейс с Амальтеи, пропал с радаров на участке между орбитами Юпитера и Марса. Ни одного сигнала. Ни одного аварийного пакета. Ни одного следа.

— Протокол не сработал?
— Нет. Даже чёрный ящик молчит.
— Повреждение?
— Исключено. Он просто исчез.
— Такое ощущение, что он просто… ушёл.


Не темно — просто света больше не нужно. Не тишина — просто звук потерял направление. Всё стало ровным, гладким, как поверхность воды, застывшей в невесомости. Лапин застыл, не потому что ждал чего-то, а потому что движение больше не имело значения. Он не знал, сколько прошло времени. Это понятие давно выпало из внутреннего словаря. Были вспышки — не воспоминания, а как бы эхо чужих жизней. Слова, шаги, лица, цифры, крики, дыхание — всё прошло сквозь него и растворилось. Осталась только оболочка. Он. Или то, что раньше называлось им.

Он думал: может быть, корабль дышал вместо него. Или за него. Или им. Может быть, дыхание, которое он чувствовал в груди — не его. Просто циркуляция воздуха в пустом пространстве. Просто автоматическая вентиляция, которая работает, хотя давно нет смысла.

Он пытался вспомнить лица — но вместо лиц всплывали руки. Жесты. Ладони, сжатые в кулаки. Пальцы, бегущие по клавишам. Белые костяшки, как у Ильиной. Дрожащие, как у Мишина. Грубые, как у Слесаренко. Он знал их всех. Но не знал, был ли он с ними до конца, или всё это было… после. После всего. После осознания. Или наоборот — до.

Он спросил сам себя: я всё это сделал? Или просто позволил случиться? А может, ничего не было? Может, я лежу в капсуле, в мокром геле, и всё это — сон? Или я умер, и это остаток. Электрический разряд в полуживой ткани, фантазия перед последним обрывом?

Но потом он понял: неважно. Потому что что бы это ни было, теперь оно есть только здесь. И только с ним. Всё остальное ушло. Стерлось. Закрылось. Как отработанная сцена.

Теперь не было страха. И даже одиночества не было. Потому что, когда никто не ждёт ответа, одиночество перестаёт существовать. Остаётся только фон. И ты в нём.

Он не чувствовал себя виноватым. Не чувствовал себя героем. Он не чувствовал. Он просто был. И когда в груди зашевелилось что-то похожее на мысль, он подумал: может быть, я уже не я. Может быть, я теперь часть. Как микросхема. Как привод. Не управляю — поддерживаю. Может быть, корабль принял меня, и я стал функцией.

Если да — он был не против.

Домой не возвращаются - Функция. 6/6 Рассказ, Ужасы, Фантастика, Рекурсия, Серия, Длиннопост
Показать полностью 2
2

Домой не возвращаются - Там, где не нужно дышать. 5/6

Домой не возвращаются - Там, где не нужно дышать. 5/6 Рассказ, Ужасы, Рекурсия, Фантастика, Серия, Длиннопост

Предыдущая часть - Красная 4/6


После смерти Климова в корабле повеяло теплом.

Не настоящим, не физическим — психическим. Это было не облегчение, не радость, не прощение. Это было... расслабление. Как будто что-то, что давило изнутри — не словами, не страхом, а просто своей массой — наконец, отпустило. Он ушёл, и пустота, оставшаяся после него, не стала новым отсеком страха. Она стала просто пустотой.

Лапин это ощутил не сразу. Он только через несколько часов заметил, что стал чаще моргать, меньше сжимать кулаки, глубже дышать. Он позволил себе подумать, что, может быть, всё близится к концу. Что осталось просто дожить. Не сойти с ума, не уйти из вахты. Просто держать курс, не нажимать лишнего, не заглядывать туда, куда не нужно.
Просто — не трогать ничего.

Они остались вдвоём.

Он и Ильина.

Её тень стала короче. Линии плеч — строже. Она почти не говорила. Не оттого, что ей было нечего сказать. Просто слова утратили плотность. Всё, что можно было назвать, уже было названо. Всё остальное — не имело имени. Лапин начал воспринимать её не как члена экипажа, а как часть корабля. Как модуль, который остался рабочим. Как элемент, который нельзя отключать. Она сидела у консоли связи, спиной прямой, как у оператора гражданской авиалинии, не выказывая эмоций.
Он не помнил, когда она в последний раз спала.

Теперь, кажется, она вовсе не уходила из отсека связи. Туда и раньше редко кто заглядывал. Панель считалась вспомогательной, антенны — резервными. А теперь, когда сигналов с Земли не было, она и вовсе стала зоной молчания.

На тринадцатый день она подошла к нему — точно, чётко, как раньше — и сказала:

— Я перейду в модуль связи. Временно.

Он оторвался от монитора. Молчал.

— Зачем? — спросил после паузы.

— Там стабильнее сигнал.

— Его нет.

— Именно, — ответила она.

Он не стал спорить. Он почти даже не удивился. Он знал — она не ищет сигнал. Она слушает тишину. И он знал, что тишина — это тоже язык. Иногда более выразительный, чем любой протокол. Иногда он говорит не буквами, а гранями вещей. Способом скрипеть. Тем, как закрывается люк. Тем, сколько времени проходит между шагами в пустом коридоре.

В ту ночь он не спал. Просто лежал. С открытыми глазами, глядя в потолок. Свет не включал. В тишине снова начал различать звук, который слышал ещё до Климова. Лёгкий, струнный, тянущийся. Не жужжание. Не вибрация. Это был звук, как если бы кто-то медленно тянул плёнку — старую, плёночную, с шумами. И та рвалась. Не с треском — с певучим, натянутым звоном. Вибрация расходилась по полу, по спине, поднималась по позвоночнику, останавливаясь в шее.

Он встал. На цыпочках — не по необходимости, а потому что так было правильно — прошёл через коридор. Свет в инженерном отсеке моргнул. Один раз. Он не обратил внимания. Он уже знал, что корабль живёт по своему ритму. Не по электрическому — по внутреннему.

Когда дошёл до шлюза связи — остановился. Не сразу понял, что не может войти. Панель говорила, что шлюз открыт. Но он был закрыт. Как будто система и отсек больше не совпадали. Как будто дверь стала не частью корабля, а его границей. Там — другое.

Он попробовал ввести код. Панель приняла его. Мигнула. Издала звук допуска. Но замок не сдвинулся. Она не отказывала — просто… игнорировала.

Он отключил питание модуля. Обесточил контур. Открыл дверь вручную. С усилием. Металл поддался с лёгким скрипом, будто его держала не механика, а нежелание быть открытым.

Внутри было тихо.

Тишина не была пугающей. Она была плоской. Как глухой экран перед включением.
Ильина сидела у консоли. Спина чуть наклонена. Руки — на клавишах. Поза — рабочая. Не напряжённая. Но неестественно точная. Словно замерла во время написания.
Голова была склонена.
Глаза — приоткрыты. Лишь на пару миллиметров. Но достаточно, чтобы было ясно: она не спит. И не бодрствует.

Во рту — кровь. Немного. Не хлынувшая — выступившая. Как из трещины сосуда.
На шее — след. Один. Не от рук. Не от борьбы. От ремня безопасности. Только слишком высоко. Слишком туго.
Как будто она сама себя пристегнула, но не так, как надо.

Кислородная система работала. Всё — по норме. Тревог не было. Но когда он открыл протокол подачи воздуха, заметил отклонение. В аварийном режиме, при падении давления, система должна была включить подачу кислорода спустя 0.6 секунды — стандарт безопасности, отработанный десятилетиями. В этой конфигурации стояло другое значение.
43.00 секунды.

Он сначала даже не понял. Просто перечитал. Потом снова.
Сорок три секунды.

Это не было округлением. Не десятичной ошибкой. Это было число — его возраст.

Он медленно выпрямился. Смотрел на цифру, как на зеркало.
Система не выдала ошибку. Не зарегистрировала вмешательства. Она считала это нормой.

Как будто отсек был настроен под него.
Как будто его время было заложено в скрипт.

За это время можно перестать быть.

Датчики не посчитали это ошибкой. Отсек связи был исключён из протокола дыхания. Система решила, что в нём больше не нужно дышать.

Он не понял этого сразу. Не потому что не мог — потому что не хотел.
На экране, рядом с её телом, пульсировал интерфейс. Слабый, но живой. Просто точка. Без подписи. В центре. Мерцала раз в секунду. Как пульс. Как сердце корабля, если бы оно у него было.

Он сел. Просто сел рядом. Смотрел. Не на неё — на точку.

В какой-то момент точка исчезла. Вместо неё появилась фраза. Не системная. Без команд. Просто фраза, как будто написанная кем-то, кто не знает языка, но знает интонацию.

Ты остался.

Он смотрел на неё минуту. Две. В ушах пульсировал ритм. Не его собственный — внешний.

Потом встал. Отошёл. Закрыл дверь. Ручную. Не электронную. Потому что вся остальная система теперь слушала.

Он вернулся в командную. Прошёл по коридору, не касаясь стен. Воздух вокруг стал теплее. Чуть тяжелее. Корабль будто вернул себе объём.
Теперь они снова совпадали — он и пространство.

Он сел на своё место. Открыл монитор. Не запустил ничего — просто смотрел.

За спиной гудела панель. Медленно. Ритмично. Как дыхание большого тела.
Он думал о том, что теперь всё стало просто. И ясно.

Остался один.

Значит — начнётся настоящее.

Домой не возвращаются - Там, где не нужно дышать. 5/6 Рассказ, Ужасы, Рекурсия, Фантастика, Серия, Длиннопост
Показать полностью 1
2

Домой не возвращаются - Красная. 4/6

Домой не возвращаются - Красная. 4/6 Рассказ, Рекурсия, Фантастика, Ужасы, Серия, Длиннопост

Предыдущая часть - Маркер по живому 3/6


После исчезновения Слесаренко тишина стала другой. Не вязкой — пустой. Она больше не шуршала в вентиляции, не билась током в лампах, не звучала в корпусе, как раньше. Она просто разлеглась, как на простынях после ухода человека: запах тела ещё есть, но тепла уже нет. Не тревожная — равнодушная. Не следящая — безразличная.

Ильина перестала прятать волосы под резинку. Просто перестала. Не потому что это стало неважно, а потому что любые привычки, не связанные с выживанием, вымывались. Волосы стали спутанными, но не грязными. Ни один из них не был похож на человека, запущенного. Напротив. Всё было под контролем. Но взгляд — у всех троих — теперь был направлен немного в сторону. Как будто то, что происходило, происходило в другом помещении.

Они остались втроём.

Лапин. Ильина. Климов.

Каждый теперь словно жил в другой комнате, хотя физически всё ещё делили общий объём. Даже когда садились рядом, между ними оставалось пространство. Не физическое — смысловое. Воздушная прослойка, в которой слова застревали, а жесты казались медленнее, чем нужно. Спали поодиночке. Даже ели теперь не вместе, а будто тайком друг от друга. Мысли звучали громче речи — настолько, что сами слова теряли смысл, становились лишними. Даже несущественными.

Ильина старалась держаться. Она мыла руки чаще, чем нужно. Тёрла панели до блеска. Ей казалось, что так она стирает что-то с поверхности корабля — не грязь, а намёки. Время от времени записывала короткие сводки — в личный журнал, который теперь никто не проверял. Она всё ещё называла вещи по имени: шлюз, вахта, секция. Как будто язык — последний бастион. Если он сохранится, всё остальное не развалится окончательно.

Климов не жаловался. Не говорил ничего лишнего. Просто был. Присутствовал. Спокойный, не слишком замкнутый. Он даже улыбался иногда. Подметал за собой крошки, проверял крепление поручней, клал на место вещи. Разговаривал по делу. Иногда даже предлагал кофе — хотя знали оба, что порошок уже выдохся.

Он гладил перила ладонью. Не машинально — как будто ему всё ещё нравилась материя. Тело. Контакт. Всё, что можно было назвать «вещью», казалось ему надёжнее мысли.

На двенадцатый день он пришёл в капитанскую каюту. Сам. Без вызова. Без стука.

Лапин не удивился. Просто посмотрел на него и чуть отодвинул кресло, освобождая пространство. Климов вошёл и остановился напротив.

— Я больше не хочу спать, — сказал.

— Почему?

— Потому что вижу сны.

— Все видят.

Климов помолчал. Вздохнул.
— Нет. У меня они как… инструкции. Там всё очень понятно. Там хорошо.

Лапин хотел сказать, что это нормально. Что сны — это просто отголоски усталости. Что он сам последние дни видит только панели, только схемы, только формулы, которые разворачиваются сами, без воли. Но не сказал. Потому что понимал: это не «просто сны». Это слишком правильные сны. Те, от которых болит разум. Инженерная боль.

— Что ты хочешь?

Климов подумал.
— Чтобы кто-то остался.

— Остался где?

— Не знаю. Но остался.

Он развернулся и вышел. Спокойно. Почти мягко.

После его ухода в каюте стало ощутимо прохладнее. Лапин выключил дисплей. Долго сидел в темноте. Слушал корпус. Тот молчал.

Через час сработал сигнал в зале наблюдения.
Автоматическая тревога: фиксация теней, несовпадающих с объектами.

На полу — тень. Не человека. Форма — вертикальная, резкая. Словно от предмета, стоящего перед светом. Но предмета не было. Только пустота.
На экране — Климов. На коленях. Лицом не к звёздам, а к слепой панели. Та, что никогда не загоралась. Не рабочая. Рядом — панель с глубокими царапинами. Не буквами. Просто следы. Как будто кто-то пытался выцарапать что-то из металла. Или в металле.

Когда Лапин и Ильина вошли в зал, всё было так же. Он стоял на коленях. Голова опущена. Пистолет рядом. Всё аккуратно.
Выстрел — под подбородок. Ровно. Безошибочно.

Он всё устроил сам. Всё подготовил. Логов нет. Ошибок нет. Системы не тронуты.

На ближайшем мониторе был открыт файл. Без имени. Без расширения. Внутри — пустой фон и один символ. Центрированный. Красный. Яркий, будто внутренняя подсветка была включена специально.


Точка.

Они не обсуждали.

— Он не выглядел… — начала Ильина, но не договорила.

— Не выглядел, — подтвердил Лапин. — И не должен был.

Тело перенесли в изоляционный отсек. Не в медотсек — туда никто больше не заходил после Охлопкова. И не в шлюз — не решались. Просто в изоляцию. Без ритуалов. Без речи. Без попытки обозначить, что именно теперь с ними произошло.

Потому что не знали, как хоронить тех, кто, возможно, уже не здесь.

Ночью Лапин проснулся от ощущения веса. Не звука — массы. Как будто кто-то тяжёлый прошёл мимо. Не ногами, а телом. Как волна по корпусу. Он сел. Посмотрел в угол. И угол — смотрел в ответ.

Утром Ильина сказала:

— Ты видел у него на шее были следы?

— От чего?

— От пальцев. Но не от чужих. От своих.

— Он себя душил?

Она кивнула.
— Возможно. А возможно — пытался остановить голос. Или тело. Что-то внутри.

На стене его каюты нашли следы. Симметричные. Сначала два удара — у пола. Потом три — выше. Как если бы бился лбом. И в центре — круглая вмятина. Слегка углублённая. Будто голова стучала в панель.

Лапин провёл пальцем. Металл был чуть тёплым. Не нагретым. Только… живым.

Позже в логе телеметрии нашли аномалию. Задержка в 1.17 секунды. Без сбоя. Просто пустота.
Как вдох перед криком. Или выдох после остановки сердца.

— Что это? — спросила Ильина.

Лапин не ответил.
Он смотрел на точку.

Красную.
Центрированную.
Как цель.
Как замыкание.

Ту самую, которую Климов поставил в том месте, где у других была финальная точка.
Только у него она горела. Как начало.


Продолжение - Там, где не нужно дышать 5/6

Домой не возвращаются - Красная. 4/6 Рассказ, Рекурсия, Фантастика, Ужасы, Серия, Длиннопост
Показать полностью 1
2

Домой не возвращаются - Маркер по живому. 3/6

Домой не возвращаются - Маркер по живому. 3/6 Рассказ, Рекурсия, Ужасы, Фантастика, Серия, Длиннопост

Предыдущая часть - Белое изнутри 2/6


Слесаренко сломался не сразу.

Он держался. Дольше всех. Возможно, даже дольше, чем следовало. У него была своя система выживания — не философия, не дисциплина, а привычка. Он носил инструментальный пояс даже в кают-компанию. Не снимал его даже ночью. Спал в нём. Спал в одежде. Однажды Лапин нашёл на полу его вахтенный журнал, в котором среди технических заметок, между схемой блока питания и списком неисправных клапанов, было записано: «Пока у тебя в руках разводной ключ — ты не бесполезен».
Он был не просто техник. Он был человеком, который знал, что всё вокруг может треснуть, и тогда останется только резьба, гайка, болт — и время до следующего вздоха.

После смерти Охлопкова он стал молчаливее. Но не ушёл в себя, как Мишин. И не стал смотреть в стены. Наоборот. Он стал писать. Не отчёты. Не дневники. Формулы.

Их сначала не замечали. Первая появилась в техническом шлюзе, на металлической обшивке возле аварийной панели — графитовым стержнем, вровень со швом, как будто случайная метка. Потом в кладовой. Потом на стенке капсулы стабилизации. Символы были математические, но смысл — ускользающий. Не чужой, но чуждый. Знаки были знакомы, но располагались иначе, как будто он решал уравнение, в котором правая часть отсутствовала, а левая росла сама из себя, как мясо, покрытое венами.

Капитан впервые насторожился на девятый день.

Калибровка магнитной антенны слетела — без видимой причины. Антенна работала в дежурном режиме, никто её не трогал. Но система показала всплеск — короткий, неуловимый, как шорох за стеклом. Диаграмма выгнулась, как от прохода внешнего поля. Не радиационного, не теплового — другого. Того, что на схеме не подписано.
В журнале ошибка сохранилась ровно одну секунду. Потом исчезла. Как будто кто-то стёр. Или как будто система передумала.

Лапин вызвал Слесаренко.
Тот пришёл сразу. В руках держал не набор инструментов, а графитовый маркер.
— Для пометок, — объяснил, не поднимая глаз. — Сухие экраны запоминают лучше, чем электронные.

Капитан не стал спорить. Только кивнул.

Он наблюдал за ним весь день. Впервые — не как за коллегой. Как за кем-то, чьё поведение уже нельзя просчитать. Слесаренко всё так же работал. Говорил. Шутил даже. Но его взгляд начал задерживаться на пустых участках панелей. Как будто он что-то слышал — не ухом, а костью.

В тот день он трижды заходил в кладовую. Камеры зафиксировали, что каждый раз выходил без предметов. Но шептал. Тихо. Равномерно. Губы двигались чётко, будто он повторял за кем-то. Или за чем-то.

Ильина сказала, что он стал странно спать. Иногда — уходил в каюту и не выходил по двенадцать часов. Иногда — наоборот, появлялся ночью, босиком, раздетый до пояса. Один раз она обнаружила его в инженерном люке, свернувшегося в калачик, с кабелем, зажатым в ладонях. Он спал, не двигаясь. Как младенец. Только пальцы иногда дёргались, будто он что-то крутил.

На десятый день изменился звук.

Это не был сбой. Это было — как если бы на корабль накинули покрывало. Когда кто-то закрывал шкафчик — звук будто оставался в воздухе, не растворялся. Не отражался, а оставался. Словно волна, отскочившая от внутренней воды. Шаги начали «запоминаться». Ты проходил по коридору, а через полминуты казалось — шаги ещё идут. Где-то за спиной. Медленнее. Чуть тише.

Лапин провёл ночь в командной. Один. Отключил всё, кроме пассивного аудиосбора. Он слушал. Четыре часа подряд. И вдруг понял: появился ритм. Независимый. Отслеживающий. Повторяющий, но не в реальном времени. Как будто кто-то записывал их — дыхание, речь, движения — а теперь прокручивал заново. На полшага позади.
Это не было эхо. Это был контур.

Слесаренко начал оставлять метки.
Треугольники с перечёркнутым основанием — на пультах. Пунктирные стрелки — вдоль стен. Как дорожки для крыс. Иногда капитан их стирал. Иногда — оставлял.
На вопрос, что это, ответ был предельно спокоен:
— Зоны дрожания. Там, где структура смещается. Я думаю, они живые.

— Кто «они»?

Слесаренко поднял глаза. Один зрачок был чуть расширен. Незначительно. Но заметно.
— Это не важно. Важно, что мы больше не в центральной фазе. Мы сместились. Корабль это знает.

Капитан ничего не ответил. Лишь отметил про себя, что тот перестал носить часы. И стал обходить зеркальные панели. Тени он тоже стал обходить.

Утро началось с сигнала.

Один из шлюзов сработал на разгерметизацию. Не по протоколу. Не по расписанию.

Это был вспомогательный модуль — малый, узкий, использовавшийся под компенсационные баллоны. Там редко кто бывал. Когда дошли — отсек уже выровнял давление, но изнутри было пусто. Всё разметано, как после удара. Инструменты — в беспорядке. Один из кабелей — пережжён. И надпись на стене. Чёткая. Маркером.

«нельзя оставаться целым»

Слесаренко не нашли.

В логах — пробел. Один кадр.
Он стоит в шлюзе. Обнажён до пояса. На руках — обмотанные провода. На шее — клемма. Он не смотрит в камеру. Он слушает. Лицо — спокойное. Почти нежное. В какой-то момент — кивает. И делает шаг вперёд. Всё. Конец записи.

— Почему не сработала сигнализация? — спросила Ильина.

Лапин смотрел в пол.
— Потому что она сработала, — сказал он. — Просто мы не услышали.

Позже в командном журнале нашли файл. Пакет телеметрии, сгенерированный системой. Автоматически. Внутри — искажённая сетка логов. Имя отправителя — не распознавалось. В графе «откуда» — повторяющийся набор символов:

OH.OH.OH.OH.OH.

Лапин смотрел на экран долго. Лицо не менялось. Только пальцы чуть сжались.

— Что это? — прошептала Ильина.

— Ошибка, может? — предположил Климов.

Лапин покачал головой. Очень медленно.

— Или якорь, — сказал он. — Чтобы не унесло.

С того дня на корабле не стало тишины. Даже когда отключались все системы. Даже когда воздух замерзал от экономии. Даже когда сердце билось медленно — что-то звучало.

Это не был звук. Не был шум. Это было наличие.


Продолжение - Красная 4/6

Домой не возвращаются - Маркер по живому. 3/6 Рассказ, Рекурсия, Ужасы, Фантастика, Серия, Длиннопост
Показать полностью 1
1

Домой не возвращаются - Белое изнутри. 2/6

Домой не возвращаются - Белое изнутри. 2/6 Рассказ, Рекурсия, Ужасы, Фантастика, Серия, Длиннопост

Предыдущая часть - Первый шаг наружу 1/6


После исчезновения Мишина на корабле стало не то чтобы тише — глухо. Как будто воздух внутри отсека чуть утратил текучесть, стал вязким, тянущимся. Как будто обшивка сменила частоту вибрации — не ушла в тишину, а стала звучать ниже слухового порога, туда, где чувствует только кость. Разговоры сократились. Даже не в длине — в весе. Слова стали короткими, тяжёлыми, требующими усилия. Шаги глушились не покрытием, не акустикой, а решением самих ног. Даже Слесаренко, человек-голос, человек-реакция, теперь говорил как после бессонной ночи. Шёпотом. Только по делу. Все стали остерегаться случайных звуков. Словно на борту поселилось нечто, что не любит, когда его замечают.

Каждый чувствовал, что на корабле появилось ещё одно присутствие. Не дополнительное — встроенное. Как будто что-то вернулось в систему и начало дышать с ними одним воздухом. В трубах слышались едва уловимые переливы — не механические, не гидравлические. Что-то другое. Движущееся. Слышимое только в полусне, когда тело ещё лежит, а сознание уже идёт вперёд.

Лапин не назначал комиссий, не собирал протоколов. Он знал: причины не найдутся. Мишин не совершил суицид. Он вышел. Осознанно. Спокойно. Как будто принял приглашение. Лапин чувствовал это всем. Некоторые вещи не проверяются — они просто знаются.

Койка Мишина, даже тщательно заправленная, продолжала излучать холод. Матрас будто промёрз. Его отсек стал другим. Свет возле люка потускнел. Едва. Почти незаметно. Только если смотреть боковым зрением — в моменты, когда голова не в фокусе. Как шрам, который уже затянулся, но всё ещё помнит, как было.

И тогда Охлопков начал меняться.

Сначала — речь. Он всегда говорил сухо, уверенно, с медицинской точностью. Теперь же — стал говорить мягче. Без пауз. Без взвешиваний. Словно внутри него выстроился другой порядок. Новый ритм. Он стал напоминать учителя, которому уже не важно, запоминает ли ученик — важно, чтобы он прошёл.

— Мы не можем допустить повторения, — сказал он за столом. Аккуратно. Не как начальник, а как кто-то, кому поручили охрану.
Перед ним — идеально выложенные протоколы. Распечатки биоритмов, слепки гормонального статуса, распечатки голосовых флуктуаций — всё в идеальном порядке. Как будто готовил не отчёт, а жертвенный алтарь.

— Уровень стресса вырос у всех, — продолжал он. — Я усиливаю мониторинг. Минимум дважды в сутки — давление, пульс, моторика, реакция на свет, ориентация в пространстве. Я также начну отслеживать вариативность сердечного ритма — она говорит больше, чем слова.

Он не спрашивал. Он объявлял.
Но никто не спорил. Даже Слесаренко, который прежде любого врача считал «вторым уровнем угрозы после юристов», теперь только молча кивнул. И даже немного расслабился. Как будто желание быть под контролем, быть измеренным, быть заметным — стало сильнее, чем инстинкт приватности.

— Мне нужны биомаркеры, — сказал Охлопков чуть тише. — От всех. Моча, кровь, гормональный профиль, следы воспаления, дермальный микробиом.

— А зачем микробиом? — спросила Ильина.

Он посмотрел на неё, мягко. Почти с отеческим участием.
— Мы находимся в замкнутой системе. Любое изменение среды — может быть ранним симптомом. Я хочу быть уверенным, что это наш корабль.

Это прозвучало чуть иначе. Не как формулировка. Как напоминание. Как будто корабль может перестать быть их. Сбор проб он начал в общем отсеке. Без ширм. Без деликатности. Всё было сделано грамотно, с медицинской нежностью, без лишних движений. Но ощущение у каждого оставалось одно: граница стерта. Они не были больше экипажем. Они становились пациентами. Наблюдаемыми. Подопытными. Даже Лапин. Даже он.

Охлопков вел себя так, будто вёл эксперимент. Только не на них — а за них. Как будто он был не врачом, а чем-то большим. Или меньшим. Или уже не тем, кем был на старте. На шестой день он устроил молочную церемонию. Он сам достал капсулу — чёрная, с заводским лаком. На этикетке — старый логотип лунного сельхозрезерва. Рядом — дата производства, которой уже не должно быть: 2027 год.
— Это полевая серия, — объяснил он. — Сохранил для особого случая. С натуральным ванилином. Без глюкозы. Без синтетики.

Он сам развёл, сам настоял, сам разлил.
— За память, — сказал он. — Чтобы она не треснула.

Он не смотрел на них. Он смотрел через них.

Пили все. Кроме Слесаренко — он сразу сказал про аллергию. Его даже передёрнуло.
— Я от запаха могу опухнуть, — буркнул он.
И кроме Ильиной — она в это время ушла в задний модуль, проверить соединения. Позже сказала, что просто не хотела быть в комнате, когда Охлопков раздаёт что-то на вкус.

Капитан сделал глоток. Привкус — металлический. Не яд, не горечь. Но… как от плохо промытой трубки у самовара. Чуть мятный, чуть химический.
Он поставил кружку на стол. Охлопков заметил. Поднял глаза. Улыбнулся. Очень мягко. Не с укором. С пониманием. Будто знал.

На следующее утро его нашли мёртвым.

Лежал в лаборатории. На кушетке. Ровно. Лицо расслаблено. Губы побелели, как у трупа на вскрытии. Поза — не случайная. Как будто он лег. Не рухнул. А именно лёг. Как в капсулу. Никаких следов борьбы. Ни биозамков, ни вмешательств. Рядом — шприц. Адреналин. Вколот лишь частично. Как будто руку кто-то остановил.

По логам — всю ночь работал. Не прерываясь. Заходил в логи всех. Смотрел фазы сна. Сравнивал графики дыхания. А потом — разрыв. Семь минут тишины. И пустота. Когда запись возобновилась — он был уже мёртв.

— Анафилаксия, — констатировал Климов. — На ванилин. У него были показания — избегать даже следов ароматизаторов.

— То есть… он сам?

— Да. Сам.

— Но он же врач.

— Он знал, — повторил Климов. Пожал плечами. И замолчал.

Капитан пошёл в его каюту. Сам. Без разрешения. Без доклада.
Внутри — чисто. Как в музее. Как после тщательной уборки. Не осталось ничего. Ни книг. Ни вещей. Только стандартный комплект.
И запах. Как будто аптечку открыли после пяти лет хранения. Запах спирта, стерильной резины и пыли.

На столе — блокнот. Половина страниц — выдрана. Остальные исписаны. Одним словом.
ФОН
ФОН
ФОН

Крупно. По диагонали. Несколько раз. С нажимом. Лапин закрыл блокнот. Просто. Без эмоций. Без попытки понять. Позже, в командной, Ильина подошла. Осторожно.

— Вы заметили? Он умер, когда его не было в системе. Я проверила. Его биодатчики отключились на минуту. Кто-то вырезал этот сегмент из логов. А потом вернул. Уже после.

— И что это значит?

— Я не знаю. Но, возможно… он умер не один.

Свет в коридоре моргнул. Не лампа. Мир. Глаза. Восприятие.
Как будто кто-то посмотрел. И отвернулся. Капитан вдохнул. Выдохнул. Из техотсека — стук. Слесаренко что-то регулирует. Из бокового отсека — шаги Ильиной. Из-под пола — шорох. Как будто по металлу скользнула кожа. Или язык.

Он открыл глаза. Корабль был тот же. Но экипаж — уже нет.


Продолжение - Маркер по живому 3/6

Домой не возвращаются - Белое изнутри. 2/6 Рассказ, Рекурсия, Ужасы, Фантастика, Серия, Длиннопост
Показать полностью 1
4

Домой не возвращаются - Первый шаг наружу. 1/6

Домой не возвращаются - Первый шаг наружу. 1/6 Рассказ, Рекурсия, Ужасы, Фантастика, Серия, Длиннопост

Светлана возвращается с миссии

Когда курс на Землю был зафиксирован, «Светлана» будто затаила дыхание. Не из-за падения давления, не от перебоев в энергосети, не от сбоев в вентиляции — нет. Сама структура корабля, его металлическое нутро, кабели, панели, переборки — будто сжались изнутри. Не громко, а едва уловимо. Как звук застывшего механизма, у которого заклинило импульс.
Пульсация систем, фоновый гул, привычное пощёлкивание термоконтроля — всё это стало… тише. Необъяснимо, неестественно. Не умиротворяюще, а гробово. Как в коридоре перед дверью морга, когда внутри ещё есть движение, но живого уже нет.

Капитан Лапин — двадцать лет на линии Земля–Амальтея, восемь маршрутов через Ганимед, сотни отчётов и десять тысяч вахт — почувствовал это не логикой. Нутром. Он умел отличать техническую неисправность от... этого.
Снаружи — всё по протоколу. Миссия завершена. Объект особой категории — зарегистрирован, упакован, герметизирован. Контейнер стоял в центральной шахте, там, где раньше закрепляли термоядерные блоки. Возле него никто не стоял, не проходил, не задерживался. Не из страха. Из уважения к тишине, которая от него шла.

Официально она называлась «нейтральной». Так писали в документации: «нейтральная зона, не требует поддержки среды». По факту — мёртвая. Холодная, словно выстуженная изнутри, вычищенная до белизны. Каждый раз, когда кто-то оказывался рядом — пусть даже на уровне палубы выше — у него начинало першить в горле, тупел слух, и на секунду казалось, будто сердце сбилось с ритма.
Охлопков, врач, махал рукой и объяснял: «Обычное воздействие остаточного магнитного поля. Уровень в пределах нормы».
И сразу переводил тему. Каждый раз.

На третий день после отстыковки начались сбои. Незначительные, почти курьёзные — из тех, что записывают в журнал только ради дисциплины.

Первым был свет в стыковочном коридоре. Он не просто моргал. Он отвечал. На шаг. Один шаг — вспышка. Второй — темно. Третий — снова свет. Казалось, кто-то за стенкой повторяет твой ритм, но на миг опаздывает. Инженерная проверка — всё в норме. Нагрузки стабильны, фотодатчики без отклонений. Но сбой оставался. И быстро стал частью фона.
Системный инженер Мишин заметил это первым. Он вообще всё замечал первым. Дотошный, сухой, педантичный до маниакальности. Человек, который не мог уснуть, пока не сверит контрольную хеш-сумму.

В кают-компанию он вошёл молча, с двумя термокружками в руках. Обе пустые. Он просто держал их — не как посуду, как защиту.

— Кто-нибудь слышит? — спросил он, будто неуверенный, что говорит вслух. — В вентиляции… там кто-то шепчет. Или стучит пальцами. Вот так. — Он мягко постучал по столу, как будто боялся, что от удара поверхность рассыплется в пыль.

Климов хмыкнул, не отрываясь от планшета. Слесаренко пробормотал что-то про крыс, которых пора бы ввести в экипаж как средство психотерапии. Ильина просто подняла глаза — и тут же опустила их обратно. Потом, уже позже, Лапин вспомнил, что именно с этого дня она стала спать в наушниках, вставленных глубоко в уши.

На следующее утро Мишин обошёл отсеки с мотком изоленты. Чёрной, плотной, в два слоя. Он заклеил ею все вентиляционные решётки в своей каюте. Сделал это молча, аккуратно. Как будто не хотел, чтобы ветер смотрел на него.
Воду он пил только из запечатанных капсул. Каждую — распаковывал под лампой, сканировал, сверял фильтрацию. Наливал себе сам, при этом не допуская к процессу ни одного человека. Даже Лапина.

— Он уходит, — сказал Охлопков как-то вечером, глядя на него, как на больной оголённый провод. — Всё реже говорит. Всё дольше смотрит в одну точку.
— Может, что-то принял до старта? — спросил Лапин.
— Нет, его чистили, — ответил сам себе.
— Чистить можно, — медленно кивнул врач. — Но не всё выходит наружу.

На четвёртый день Лапина разбудила тишина. Не тишина сна, не ночной покой — а гулкое, звенящее отсутствие систем.
Командный модуль не сработал. Хронометры зависли. Дисплей смены цикла — пуст. Он оделся, вышел. В коридоре, в серой обшивке, свет казался чуть тусклее. Как будто корабль немного выцвел.
В шлюзе мигал аварийный индикатор. Не ярко. Раз в десять секунд — вспышка. Потом тьма.

Мишина не было.

Шлюзовая дверь закрыта. Камеры — пусты. Система — без признаков взлома или ошибки. Только одна ручная команда — открытие шлюза вручную.
На полу — перчатки. Не брошены. Сложены. Как на медосмотре, как на допуске. Параллельно. Рядом — ботинки. Шнурки завязаны.
Он ушёл… как будто знал, что там его примут босиком.

— Это не суицид, — тихо сказала Ильина.
— Это… что-то другое, — добавил Слесаренко, и весь оставшийся день не проронил больше ни слова.

Охлопков восстановил логи. Фрагментированное видео. Система частично стерла данные — будто не по ошибке, а по команде.
На записи: Мишин стоит у панели шлюза. Один. Через две минуты в кадре появляется силуэт. Неопознанный. Свет бьёт из-за спины, камера слепнет, лицо не видно.
Фигура стоит рядом. Долго. Десять минут. Ни одного движения. Только Мишин — дрожит. Плечи ходят вверх-вниз, будто он давит всхлипы или сдерживает смех. Потом — медленно кивает. Подходит к панели. Открывает шлюз сам.

Дверь закрывается. Давление выравнивается. Цикл — завершён.

Через пять секунд в логах появляется запись. Не системная. Не служебная. Просто строка текста. Без автора. Без времени. Просто:

"он говорит правду"

После этого на корабле стало… тише.

Не шум — присутствие. Оно исчезло. Или, наоборот, вошло — но молча, без запроса доступа. Лапин чувствовал это в тяжёлом гуле под обшивкой, в щелчках магнитных замков, в том, как идентификация лиц стала срабатывать с задержкой — полсекунды, секунда. Как будто корабль каждый раз сомневался, узнавать ли их.

Иногда главный экран на мгновение становился чёрным. Не весь. Квадрат. Посередине. Ровно секунда. Потом — нормальное изображение. Как мигание зрачка.
Охлопков стал спокойным. Даже отстранённым. Он перестал давать комментарии, не проверял экипаж. Только иногда проходил мимо Лапина, чуть кивал — будто они оба поняли что-то, чего не надо озвучивать.
Не вслух.

И в какой-то момент капитан понял — это и было началом. Всё, что было до — только ступени. А теперь они вошли внутрь. И, возможно, кто-то вошёл вместе с ними...


Продолжение - Белое изнутри. 2/6

Домой не возвращаются - Первый шаг наружу. 1/6 Рассказ, Рекурсия, Ужасы, Фантастика, Серия, Длиннопост

Мишин разговаривает в отсеке

Показать полностью 1
5

Возвращение

Возвращение Рассказ, Рекурсия, Ужасы, Фантастика, Серия, Возвращение

Возвращенный

Когда время его выблевало, мир ничего не заметил. Ни разлома пространства, ни сияния, ни грозы над мёртвыми бетонными коробками. Просто на одну долю секунды воздух в заброшенном складе стал гуще, чем должен был быть — не влажный, не плотный, а будто неправильно сжатый. Как застарелый синяк в пространстве. Пыль затихла, всё стало чуть тусклее, как будто мир отвёл глаза, и из центра этой нестыковки выпал человек.

Он не появился, не шагнул. Его словно вырвало наружу, как рвёт несвежую мысль — без усилия, но с мерзким послевкусием. Его скрутило — сухим, напряжённым клубком, как если бы его до этого хранили внутри чего-то не предназначенного для хранения тел, а потом изгнали оттуда. Он упал на спину, грудь дергалась, живот судорожно втягивался внутрь, словно пытался стать меньше, спрятаться сам в себя. Пальцы царапали бетон, будто не искали опоры, а проверяли: «А это точно здесь? Это точно реальное?» Он был гол, весь в серо-бурой пыли, с грязью под ногтями и в ушных раковинах, с лоснящейся, больной кожей, покрытой струпьями и ожогами, с синюшными пятнами на спине и груди. Словно его варили, потом сушили, потом снова варили, но так и не договорились с температурой. На его теле были следы, которые врачи потом не определят ни как порезы, ни как ожоги, ни как гематомы — только как что-то, чего не должно быть на человеке.

Он долго лежал, не двигаясь. Казалось, он вслушивается — не в звуки, а в собственное существование. Пытается уловить его границы. Сравнить, есть ли они. Потом, резко — будто боль вдруг поймала его и втащила обратно — он выгнулся всем телом и прохрипел. Глухо, как рвущийся поролон.

— Копия…

— Всё неправильно…

Он бил себя в грудь. Не с яростью, а с монотонностью. Как человек, который пытается нащупать дверь изнутри собственного тела. Потом засмеялся. Не громко, не истерично. Смех был, как трещина в глиняной посуде — сначала почти незаметная, потом всё шире, и вот уже вся структура дрожит. Его лицо растянулось в улыбке, но в этой улыбке не было ни эмоции, ни цели. Она просто была — как симптом.

— зачем меня собрали, — прошептал он. — я же умер.

Он замолчал. Потом заснул, или провалился, или просто выключился.

Его нашли через какое-то время. Кто — никто не запомнил. Девочка, подросток, кто-то из местных. Вызвали скорую, те вызвали полицию, те ничего не поняли. Он не сопротивлялся. Он не говорил. Только смотрел. Не на людей. В потолок. Как будто где-то там, за слоями бетона и грязи, должна была быть обратная дверь, которую кто-то пообещал ему — перед тем, как вернуть.

В больнице он молчал. Его мыли, обрабатывали раны, пытались ввести в контакт. Бесполезно. Он не сопротивлялся, не дёргался. Просто лежал. Иногда моргал, иногда нет. Один из медбратьев сказал: «У него глаза… как у куклы. Только кукла грязная. И как будто плакала изнутри».

Он заговорил только ночью. На девятый день. Тихо. Как будто не хотел, чтобы кто-то услышал. Или — как будто кто-то внутри него говорил не ему, а через него. Слова шли с хрипом. Он шевелил губами, как человек, у которого язык вспоминает форму. И шептал:

— Копия…

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!