Эхо последнего смеха


В самом сердце города, где каждая улица, каждый уголок был пропитан духом бесконечного ожидания, стоял цирк. Цирк был не просто местом сбора людей, жаждущих развлечений. Он служил сценой, где мечты перерождались в лицедейскую реальность бытия.

Под тяжелыми складками шатров, которые, как усталые веки, закрывали в себе весь спектр человеческих эмоций, скрывалась арена. Манеж представлял собой песочный остров, окруженный морем пустых кресел, которые, казалось, ждали своего часа: бурю, что налетала штормом аплодисментов и сверкала восторженными взглядами.

Но во мраке сна, когда свет прожекторов не пронизывал темноту возбужденного ожидания, арена, словно испуганный мир, молилась о новом дне, отчаянно сопротивляясь тишине.

И только здесь, на манеже, где эфемерность момента имела право превратиться в вечность, он был счастлив. Его лицо скрывалось под слоями размазанных белил с черными разводами вокруг глаз. Улыбка, нарисованная кривой линией краски, искажала мужские черты, придавая им оттенок одержимости. Он улыбался. В заветном круге на священном пьедестале триумфа старый клоун пустился в свое прощальное турне. В его движениях было что-то отчаянно-игривое, как будто он все еще верил, что среди пустых рядов скрыт зритель, жаждущий увидеть его последний номер. Клоун прыгал, кувыркался и издавал звуки, которые должны были стать смехом, но отзывались лишь гулким эхом в пустоте, превращаясь в стон утраты и безнадежности.

Его костюм, когда-то яркий и пестрый, теперь был изношен и местами обесцвечен, как будто цвета утекли вместе с последними аплодисментами. Там, где когда-то сияли золотые пуговицы, остались лишь спутанные нитки, что образовывали паутину тоски. В его руках были жонглерские мячи, которые клоун бросал в воздух с неистовой надеждой, что они прорвут покровы реальности и унесут его отсюда, куда-то в мир, где его жизнь еще имеет значение.

Но мячи падали обратно, и каждый удар о землю был напоминанием о том, что времена, в которых он был королем, где каждый его шаг вызывал восторг и смех, ушли безвозвратно. Клоун поклонился и встал в центре арены, чтобы начать своё последнее представление.

Он вращался, словно юла, исходил смехом, который больше напоминал хриплое бульканье. В его голове эхом отдавались голоса, которые насмехались, подстрекали его, и он следовал их приказам, исполняя вальс безумца, потерявшего всё, кроме собственного сумасшествия. Он танцевал до тех пор, пока не рухнул в истощённом бессилии. Лежа в центре арены, с широко раскрытыми глазами, он был охвачен пламенем, которое теперь лишь жгло его изнутри.

Невидимая сила мягко подняла уставшего лицедея с песочного помоста. Он бессмысленно оглядел пустую арену и вновь поклонился невидимой публике.

В тусклом свете беспомощного прожектора он обращался к пустоте, флиртовал с призраками зрителей, видимыми только ему. Его голос колебался между смехом и слезами:

— Добрый вечер, мои милые друзья! Или должен ли я сказать, мои верные пустоты? Вы пришли ко мне снова, чтобы увидеть моё последнее представление, последний акт старого шута, который забыл, как уходить со сцены.

Клоун сделал шаг вперед, и свет прожектора, единственного свидетеля его величия, мерцал, словно пытался уловить каждое его движение, его скупые слезы, его опущенные в тихом отчаянии уголки губ.

— Вот я стою, одетый в лоскуты полевых цветов и в обрывки ваших мечтаний, — продолжил артист. — Моё лицо – радуга увядших улыбок, мой смех – эхо в вашей пустоте. Какое странное представление! Я играю перед креслами или моя душа играет со мной в прятки?

Клоун поднял руки, как будто хотел обнять своих невидимых зрителей, и тени — длинные и искаженные — вторя хозяину, затанцевали по стенам раненный танец прощания.

— Когда-то мой смех был монетой, которую я бросал вам, мои зрители. Вы платили мне аплодисментами, и я был богат. Но вот мои карманы пусты, моя душа – нищая бродяжка. Куда ушли те, кто смеялся? Куда делись дети, что верили в магию шуток?

Он опустился на колени, и его голос стал тише, словно он испугался, что нарушит священную тишину этого бессмертного места:
— Я знал каждую трещину на этом манеже. Я знал радость, и я знал печаль. Но теперь я знаю лишь безумие. Безумие старого клоуна, который не может отличить представление от жизни, который не знает, где заканчивается маска и начинается лицо.

Старик с трудом поднялся на ноги. Его движения отражали искреннюю невыносимость его существования. Он поднял голову к свету прожектора, и его отчаянный и заразительный смех разорвал тишину.

— Смотрите! – воскликнул он. – Я все еще могу поднять вас на смех! Я все еще могу падать и вставать, кувыркаться и танцевать! Но мои движения замедлились, мои шутки устарели, и вы — моя публика — исчезли. Остался только я. Смотрите! Остался только я — одинокий клоун в царстве забытых эхо.

Он снова рухнул на колени. Слезы аккуратно размывали краску на старческих щеках. И снова он упрямо смеялся, растягивая нарисованный рот в онемелом хохоте:
— Так что ж, давайте смеяться еще раз, мои невидимые друзья! Давайте смеяться так, будто это не конец, будто занавес снова поднимется, и музыка зазвучит. Давайте смеяться, пока я еще могу помнить, как это делать! Спасибо... спасибо вам... за эту последнюю ночь... последнее представление... последний смех...

Пожилой Арлекин смеялся и плакал. Он прятал глаза под широким рукавом лоскутного костюма. И когда его смех и слезы наконец слились в одно целое, он упал на манеж, прячась, как ребенок под своим плащом. Будто это стало последнее утешение, которое мир ему оставил.

Шатёр цирка, который был для него когда-то местом славы и радости, теперь явился чудовищем с пастью, полной тьмы. В его воображении арена обратилась в бездонную пропасть, а зрители превратились в привидения, жаждущие его падения.

Какое-то время он лежал в неподвижности, опасаясь даже малейшего движения, в напрасном ожидании зрителей. Внезапно он поднялся и, шатаясь, направился к тяжелому бархатному занавесу, за которым исчез. Он шел в пустоту. Его шаги были бессмысленны, взгляд — неподвижен. В его глазах, некогда искрившихся от счастья, теперь горело безысходное отчаяние.

Он больше не различал границы между шутками и жизнью; они слились в единое целое, в калейдоскоп искажённого существования. Его лицо, лишённое маски, было тем более ужасающим, что его выражение стало настоящим. Смех, плач, вопли – всё это слилось в его душе, создавая крещендо эмоций, слышное лишь ему одному.

С алчным вниманием старик снял свои наряды и аккуратно положил их на груду поношенных одежд в «позорном» углу костюмерной. Он ухмыльнулся в тишине и растворился во мраке. Костюм, безвольно свернувшись на горе отслуживших вещей, медленно прощался с миром, шепча последний монолог о том, что под маской каждого лицедея скрывается абсолютное величие трагедии.