Пожалуйста, будьте вежливы! В новостных и политических постах действует Особый порядок размещения постов и комментариев.

Подавление литературы - Джордж Оруэлл (Часть 2)

Небезопасный контент

Подавление литературы - Джордж Оруэлл (Часть 2) Джордж Оруэлл, Свобода слова, Тоталитаризм, Левые, Пропаганда, Либерализм, СМИ и пресса, SJW, Политика, Свобода личности, Индивидуализм, Длиннопост

(Часть 1)


Тоталитаризм, однако, сулит нам не столько эпоху веры, сколько эпоху шизофрении. Общество превращается в тоталитарное, когда его структуры становятся вопиюще искусственными, то есть когда его правящий класс утрачивает свое назначение, но силой или обманом продолжает цепляться за власть. Подобное общество, сколь бы долго оно ни сохранялось, никогда не сможет себе позволить терпимости или интеллектуального равновесия. Оно никогда не сможет допустить ни правдивого изложения фактов, ни искренности чувств, потребных для литературного творчества. Но чтобы быть развращенным тоталитаризмом, не обязательно жить в тоталитарной стране. Распространение определенных воззрений само по себе способно так отравить все вокруг, что для литературы начнет закрываться тема за темой. Везде, где насаждается ортодоксия — или две ортодоксии, как то нередко случается,— хорошей литературе приходит конец. Гражданская война в Испании — превосходный тому пример. Многих английских интеллигентов она потрясла, но они не могли писать об этом честно и прямо. О войне дозволялось говорить только две вещи, и обе были очевиднейшей ложью; в результате о войне написаны тысячи страниц, а читать почти нечего.


Трудно сказать, воздействует ли тоталитаризм на стихи так же однозначно губительно, как на прозу. В силу взаимодействия целого ряда причин поэту дышится в автократическом обществе легче, чем прозаику. Прежде всего, бюрократы и прочие «практичные» лица, как правило, слишком презирают поэта, чтобы вникать в то, что он там пишет. Во-вторых, то, что он пишет, то есть «содержание» стихотворения, переложенное на прозу, не представляет особого значения даже для самого поэта. Мысль, заключенная в стихотворении, всегда проста и не более для него существенна, чем для картины — первоначальный сюжет. Стихотворение — это сочетание звуков и ассоциаций, подобно тому как картина — сочетание мазков. Больше того, короткие фрагменты поэтического текста, например припев в песне, могут и вообще не нести смысла. Вот почему поэту довольно легко удается обходить опасные темы и избегать еретических высказываний; а если он их даже и допускает, они могут проскочить незамеченными. Но самое главное — хорошие стихи в отличие от хорошей прозы не обязательно результат индивидуального творчества. Поэтические произведения некоторых жанров, например баллады, или, с другой стороны, продукты искусственных версификаторных форм могут создаваться коллективно, в творческом содружестве. Были ли древние английские и шотландские баллады первоначально сочинены отдельными авторами или родились в гуще народной — вопрос спорный; но они по меньшей мере внеличны в том смысле, что беспрерывно изменяются в изустной передаче. Даже в публикации два варианта одной баллады никогда не совпадают полностью. У многих примитивных народов стихи сочиняются всей общиной. Один начинает импровизировать, скорее всего подыгрывая себе на каком-нибудь музыкальном инструменте, другой вступает со своей строкой или рифмой, когда первый замолкает, и так оно продолжается, пока не сложится песня или баллада, которая не имеет конкретного автора.


В прозе такое задушевное сотрудничество совершенно невозможно. Во всяком случае, серьезную прозу приходится писать в одиночестве, тогда как волнующее осознание себя частью творческой группы и в самом деле способствует созданию определенного типа версификации. Стихи — и, возможно, хорошие стихи на своем уровне, хотя уровень этот не будет самым высоким, — могли бы выжить даже в условиях наиболее драконовского режима. Даже общество, где свобода и индивидуальность истреблены, все равно будет нуждаться либо в патриотических песнях и героических балладах, славословящих победы, либо в замысловатых льстивых виршах; и такие стихи можно писать по заказу или сочинять коллективно, не обязательно лишая их при этом художественной ценности. Проза — другое дело: ставя границы собственной мысли, прозаик тем самым убивает творческое воображение. Но история тоталитарных обществ, групп или объединений, исповедующих тоталитаризм, показывает, что утрата свободы враждебна всем формам литературы. За годы гитлеровского режима от немецкой литературы почти ничего не осталось, и в Италии положение было немногим лучше. Русская литература, насколько можно судить по переводам, после первых лет революции пришла в заметный упадок, хотя отдельные ее поэтические произведения, очевидно, лучше прозаических. Русских романов, заслуживающих серьезного к себе отношения, за последние пятнадцать лет появилось в переводах считанное число, а может быть, и вообще не появилось. В Западной Европе и в Америке большие отряды литературной интеллигенции либо прошли через членство в коммунистической партии, либо горячо ее поддерживали, однако это массовое левое движение породило удивительно мало книг, которые стоит прочесть. С другой стороны, и правоверный католицизм, похоже, крепко порушил определенные литературные жанры, в первую очередь роман. Много ли наберется за три столетия добрых католиков, которые в то же время были и хорошими романистами? Просто есть вещи, со славословием несовместимые, и тирания — одна из них. Не написано ни единой хорошей книги во славу инквизиции. Поэзия может уцелеть в тоталитарные времена; некоторым искусствам или полуискусствам типа архитектуры тирания могла бы даже пойти на пользу; но прозаику остается единственный выбор — между молчанием и смертью. Проза, какой мы ее знаем, — это дитя разума, протестантской эпохи, независимой индивидуальности. А умерщвление свободы мысли парализует журналиста, социолога, историка, романиста, критика и поэта — именно в такой последовательности. Не исключено, что в будущем возникнет литература нового типа, которая сумеет обходиться без личных чувств и честного изучения жизни, но в настоящее время ничего подобного невозможно представить. Куда вероятнее, что, если либеральной культуре, в условиях которой мы существуем с эпохи Возрождения, придет конец, то вместе с ней погибнет и художественная литература.


Разумеется, печатное слово останется, и любопытно прикинуть, какого рода материалы для чтения уцелеют в жестком тоталитарном обществе. Скорее всего останутся газеты — пока телевидение не поднимется на новую ступень,— но, если исключить газеты, уже теперь возникает сомнение: ощущают ли огромные массы народа в промышленно развитых странах необходимость в какой бы то ни было литературе? Во всяком случае, они намерены тратить на печатные издания гораздо меньше того, что тратят на некоторые другие виды досуга. Вероятно, романы и рассказы раз и навсегда уступят место кинофильмам и радиопостановкам. А может, какие-то формы низкопробной сенсационной беллетристики и выживут — ее будут производить своего рода поточным методом, сводящим творческое начало до минимума.


Человеческой изобретательности, видимо, достанет на то, чтобы книги писали машины. Механизированный процесс уже, как легко убедиться, запущен в кино и на радио, в рекламе и пропаганде, а также в примитивных разновидностях журналистики. Например, диснеевские фильмы делаются, по существу, фабричным методом, когда работа выполняется частью механически, частью — бригадами художников, каждый из которых подчиняет собственный стиль общей задаче. Сценарии радиопостановок обычно пишут измотанные литподенщики, которым заранее заданы тема и ее освещение; но и здесь то, что выходит из-под их пера, — всего лишь заготовка, а уж продюсеры и цензура перекраивают ее по-своему. Сказанное справедливо и в отношении бесчисленных книг и брошюр, которые пишутся по заказу правительственных служб. Еще больше напоминает фабрику производство рассказов, романов «с продолжением» и стихов для дешевых журнальчиков. Газеты типа «Райтер» пестрят объявлениями литературных мастерских, предлагающих вам готовенькие сюжеты по несколько шиллингов за штуку. Некоторые в придачу к сюжету поставляют начальные и завершающие фразы для каждой главы. Другие готовы снабдить вас чем-то вроде алгебраической формулы, с помощью которой вы сами можете конструировать сюжеты. Третьи предлагают наборы карточек с персонажами и ситуациями, так что достаточно перетасовать и разложить колоду, чтобы хитрый сюжет составился сам собой. Таким или иным сходным образом, вероятно, будет делаться литература в тоталитарном обществе, если оно сочтет, что литература пока что ему необходима. Воображение — и даже, насколько возможно, сознание — будет исключено из процесса писания. Бюрократы станут планировать книги по основным показателям, а сами книги — проходить через столько инстанций, что в конце концов сохранят не больше от оригинального произведения, чем сходящий с конвейера «форд». Само собой разумеется, все производимое таким способом будет хламом; но все, что не хлам, будет представлять опасность для государственного устройства. Если же говорить о литературном наследии, то его потребуется изъять или, на худой конец, тщательно переписать.


Однако же тоталитаризм нигде не сумел полностью восторжествовать. Наше собственное общество по-прежнему либерально — в широком смысле. Чтобы реализовать право на свободу слова, приходится бороться с экономическим принуждением и с влиятельными тенденциями в общественном мнении, но пока еще не с тайной полицией. Можешь говорить или печатать почти все, если только согласен не привлекать к себе при этом внимание. Но что внушает ужас, так это, как я сказал в начале статьи, сознательная враждебность свободе со стороны тех, кому она должна быть всего дороже. Широкой публике нет дела ни до свободы, ни до ее противников. Она, публика, не одобрит преследований еретика, но и лезть из кожи вон не будет, чтобы его защитить. В массе своей люди слишком здравомыслящи и в то же время слишком недалеки, чтобы воспринять тоталитарные взгляды. Прямое и сознательное наступление на честную мысль ведут сами интеллигенты.


Просоветски настроенная интеллигенция, не подпади она под воздействие именно этого мифа, возможно, поддалась бы какому-нибудь другому, во многом похожему. Но русский миф в любом случае налицо и действует разлагающе. Когда видишь, как высокообразованные люди равнодушно взирают на подавление и преследования, трудно понять, что заслуживает большего презрения — их цинизм или их близорукость. Многие ученые, к примеру, слепо восторгаются СССР. Они, похоже, считают удушение свободы несущественным, постольку поскольку оно в данный момент не затрагивает их собственной деятельности. СССР — огромная быстро развивающаяся страна, которая остро нуждается в научных кадрах и по этой причине им покровительствует. Ученые, если только они за версту обходят опасные дисциплины вроде психологии, — люди привилегированные. Писатели же, напротив, преследуются. Правда, литературные содержанки типа Ильи Эренбурга или Алексея Толстого получают большие деньги, но единственное, что представляет хоть какую-то ценность для писателя как такового, — свобода самовыражения — у них отнято. Некоторые из английских ученых, с таким восторгом распространяющихся об огромных возможностях, предоставленных их коллегам в России, способны это хотя бы понять. Но их соображения, судя по всему, таковы: «В России преследуют писателей. Ну и что? Я-то не писатель». Они не видят, что любые посягательства на свободу мысли и на идею объективной истины в конечном счете несут угрозу каждой отрасли знания.


В настоящее время тоталитарное государство терпит ученого, потому что нуждается в нем. Даже в Германии при нацизме с учеными, исключая евреев, обходились сравнительно хорошо, и немецкое научное сообщество в целом не оказало Гитлеру никакого сопротивления. На нынешнем историческом этапе даже наиболее самодержавный правитель вынужден считаться с материальной реальностью — отчасти из-за пережитков либерального образа мышления, отчасти из-за необходимости готовиться к войне. До тех пор пока невозможно полностью игнорировать материальную реальность, до тех пор пока два и два в сумме должны давать четыре при расчете, например, проекта самолета, ученый выполняет свои обязанности, и ему даже может быть предоставлена свобода — в определенных границах. Отрезвление придет к нему потом, когда тоталитарное государство основательно утвердится. Но если он намерен защищать честь науки, сегодня его задача — каким-то образом поддержать своих литературных коллег и не отмахиваться: «Пустяки!» — когда писателям затыкают рот или доводят их до самоубийства, а газеты систематически врут.


Как бы ни обстояло дело с естественными науками или с музыкой, живописью и архитектурой, в одном, как я попытался показать, можно быть твердо уверенным: литература обречена, если погибнет свобода мысли. Мало того, что она обречена в любой стране, где сохраняется тоталитарная структура, — любой писатель, воспринимающий тоталитарное мировоззрение и находящий оправдания преследованиям и искажению действительности, тем самым уничтожает в себе писателя. Это неизбежный процесс. Никакие обличения «индивидуализма» и «башни из слоновой кости», никакие благоглупости в том смысле, что «подлинная индивидуальность обретается только в слиянии с обществом», не способны изменить тот факт, что продавшийся ум есть ум порочный. Без непосредственности на том или ином этапе творческого процесса литературное созидание становится невозможным и сам язык костенеет. Когда-нибудь в будущем, если человеческий разум превратится в нечто совершенно отличное от себя нынешнего, мы, возможно, научимся отделять литературное творчество от честной мысли. Но в настоящем мы знаем только, что воображение, подобно некоторым диким животным, не желает размножаться в неволе. Каждый писатель или журналист, эту истину отрицающий — а почти все теперешние славословия по адресу Советского Союза несут в себе или подразумевают такое отрицание, — по существу, работает тем самым на свое уничтожение.