1

Конец нити

Стены дышали холодным, медленным вздохом, который ничем не пах, но оседал на языке привкусом чугунной пыли и давно забытых обещаний. Каллиграфист, чьи пальцы некогда умели даровать форму самой тишине, теперь лишь ощупывал воздух, ища невидимые трещины в здешнем непостоянстве. Мир вокруг него был полотном, натянутым слишком слабо, и каждая новая мысль, словно игла, протыкала его, меняя узор. Новая мысль. Старая. Какая разница. Все они, как обрывки нитей, тянулись из одного клубка, который он когда-то потерял, или, быть может, сам же и спрятал, заперев в шкатулке с названием «досюда».

Он шагнул в пустоту, ожидая, что пол подо мнойнет или примет иную плотность, но ничего. Только мертвый отзвук шага, как прощание с уже несуществующим эхом. Здесь, в доме, где не было ни окон, ни дверей, лишь бесконечные арки, уводящие в никуда и возвращающие к самому себе, Каллиграфист искал. Что? Он забыл, что искал. Но знал: поиск был единственным, что удерживало распадающиеся края его существования, не давая ему самому раствориться в безымянной дымке. Его глаза, выцветшие от пристального всматривания в небытие, ловили призрачные блики на полированной поверхности, которой мог быть пол, а мог быть и потолок, смешавшийся с прошлым.

Комната, в которой он оказался, была одновременно знакома и совершенно чужда. Стены пульсировали, как вены перегруженного сердцем гиганта, а из-под земли сочился свет — мягкий, сиреневый, с горчинкой невысказанных слов. Он чувствовал этот свет не глазами, а кожей, каждой порой, которая сжималась, пытаясь отторгнуть это ирреальное сияние. В центре комнаты стоял стол, сделанный из дерева, что помнило смех деревьев, но теперь оно было мертвым, гладким, хранящим отпечаток тысячи пальцев, ни один из которых не был его собственным. На столе лежал свиток, неимоверно длинный, словно скрученный из самого горизонта, и по нему, тонкими, почти невидимыми нитями, бежал текст. Не буквы. Не символы. Сами звуки. Застывшие в вечности.

Каллиграфист приблизился, его дыхание сбилось в нервный, сухой кашель, который отдавал в черепе, как удар молота по пустому колоколу. Он склонился над свитком, и его старые глаза пытались вчитаться в этот живой текст. Звуки шевелились, переливались, меняли тональность. Это был шепот ветров, стон древних камней, смех воды, бегущей по венам земли. Но сквозь все это, словно темная нить, проступала мелодия, которую он узнал. Мелодия его собственного сердца, сыгранная задом наперед.

«Разве это возможно?» — прошептал Каллиграфист, и его голос был похож на скрежет двух камней, трущихся друг о друга в попытке родить искру. Он протянул дрожащую руку, чтобы коснуться этих звуков, остановить их, понять. Но его пальцы прошли сквозь свиток, словно он был соткан из тумана и забытья. Холод пронзил его. Не физический холод, а тот, что приходит с осознанием бессилия, с неспособностью изменить прошлое, даже если это прошлое – всего лишь отражение.

Он вспомнил — или ему *показалось*, что вспомнил — шелест пергамента под рукой, запах чернил, сделанных из сока лунных ягод, и острое, почти болезненное наслаждение от создания идеальной линии, единственной и неповторимой. Тогда он был Мастером. Мастером Смысла, который давал словам не просто значение, но и вес, и цвет, и даже вкус, ощутимый лишь тем, кто умел по-настоящему читать. Его каллиграфия была живой, она дышала, она могла плакать и смеяться, не произнося ни звука. Теперь же, его пальцы были пусты, и мир вокруг него был лишь эхом той великой работы, разрушенной, рассыпанной на миллиарды осколков.

Где-то глубоко внутри, под слоем пыли и тысячелетних молчаний, жила идея. Не цель, нет. Скорее, заноза, которая не давала покоя. Он должен был собрать свиток. Этот самый свиток, который не имел начала и конца, который был соткан из невозможных звуков. Он должен был понять его, расшифровать его молчание. Для кого? Для чего? Это были вопросы, на которые ответы давно потеряли свои адреса.

Комната начала меняться. Стены медленно поползли вверх, вытягиваясь в невозможные пропорции, и потолок, который только что был на расстоянии вытянутой руки, исчез в нездешней темноте. Затем потолок обрушился вниз, давя, вытесняя воздух, заставляя Каллиграфиста согнуться, прижать голову к груди, вдыхая запах собственного страха — едкий, металлический, с легким привкусом ржавчины и гнилых яблок. Он зажмурился, пытаясь отогнать эту абсурдную реальность, но она была упорна, цепкая, как паутина, сотканная из чужих снов. Открыв глаза, он увидел, что потолка больше нет. Над ним раскинулось звездное небо, но звезды были не белыми точками, а пульсирующими ранами, кровоточащими светом, окрашивая все в тревожные оттенки красного и черного.

«Так не бывает, — прошептал он. — Никогда не бывает. Или бывает? Разве я помню, как бывает?» Его память была похожа на ветхий сундук, где все перемешалось: обрывки истин, забытые лица, несбывшиеся надежды и фантомные боли. Он часто пытался открыть этот сундук, но находил там только песок, который просыпался сквозь пальцы, оставляя лишь горечь и смутные очертания.

На столе, рядом со свитком, появилось что-то еще. Сначала Каллиграфист принял это за камень, но присмотревшись, понял, что это было яйцо. Не просто яйцо, а то, что он назвал бы «Яйцом Безвременья». Оно светилось изнутри теплым, золотистым светом, и казалось, что в нем заключено само время, сжатое до точки. Поверхность яйца была гладкой, но под пальцами он чувствовал тончайшие письмена, едва заметные углубления, которые рассказывали истории, шептавшие о мирах, которые никогда не существовали. Он взял его. Яйцо было тяжелым, неожиданно тяжелым, словно свинцовый сгусток концентрированной печали. Тепло, исходящее от него, проникало в его кости, наполняя его неведомой энергией, которая была одновременно и обещанием, и угрозой.

Внезапно, свиток на столе зашевелился. Он начал раскручиваться, его концы уходили в темноту, бесконечно. Из него стали вырываться голоса. Не звуки-буквы, которые он видел раньше, а настоящие, многоголосые голоса. Они переплетались, накладывались друг на друга, создавая какофонию, которая грозила разорвать его рассудок. Это были крики радости и стоны отчаяния, шепот любви и проклятия ненависти, песни колыбельные и последние вздохи умирающих. Все голоса мира, все, что когда-либо было произнесено, записано на этом свитке. И Каллиграфист понимал, что каждый из них был частью той самой мелодии, мелодии его сердца, сыгранной задом наперед.

«Что это? Что все это?» — его внутренний голос, обычно тихий и застенчивый, теперь кричал, отчаянно и беззвучно. Он прижал яйцо к груди, словно это могло защитить его от нарастающего хаоса. Но яйцо тоже начало пульсировать, его свет становился ярче, вытесняя сиреневое свечение из стен, поглощая звездные раны неба. Казалось, оно пыталось поглотить и сами голоса.

Каллиграфист опустился на колени, пытаясь закрыть уши, но звуки проникали прямо в его сознание, минуя слуховые проходы, становясь частью его собственных мыслей. Он чувствовал, как его собственная идентичность, и без того хрупкая, начинает рассыпаться под натиском чужих жизней, чужих воспоминаний. Он был не просто слушателем; он был проводником, сосудом, в который изливалось все бытие.

«Я должен… я должен это остановить, — пробормотал он, его губы дрожали. — Остановить или… или принять». Но как принять то, что не имеет формы, что бесконечно меняется, как принять себя, когда ты уже не знаешь, где твои границы, где ты заканчиваешься и начинается этот безумный, звуковой мир?

Яйцо в его руках стало горячим, почти обжигающим. Он посмотрел на него. Тончайшие письмена, что покрывали его поверхность, теперь светились золотым, пульсирующим светом, и Каллиграфист понял, что это не просто письмена. Это были *его* письмена. Его почерк. Его слова, которым он когда-то давал смысл, цвет и вкус. Он был Мастером Смысла, и теперь его смысл возвращался к нему, диким, неконтролируемым потоком.

Голоса из свитка усиливались, достигая апогея. Они сливались в один, оглушительный, всепоглощающий звук, который был одновременно и криком новорожденного, и последним шепотом умирающей звезды. Стены вокруг Каллиграфиста перестали пульсировать. Они начали истончаться, становиться прозрачными, и сквозь них он видел нечто. Нечто невообразимое.

Это было пространство. Не дом, не комната, не небо. Просто пространство, где царил абсолютный, нетронутый хаос. Огромные, бесформенные массы цвета сталкивались и расходились, рождая новые формы, которые тут же распадались. Здесь не было ни верха, ни низа, ни времени, ни причины. Только чистое, необузданное бытие, что танцевало свой вечный, бессмысленный танец.

И в этом хаосе, словно крошечная, но непоколебимая точка, висело нечто. Это был он. Точнее, его отражение. Не в зеркале, а в самой сути этой реальности. Он, Каллиграфист, сидел, свернувшись калачиком, на краю огромной бездны, его глаза были закрыты, а пальцы сжимали невидимый перо. Он писал. Он *создавал* этот хаос, эти стены, эти голоса, этот свиток. Он был Архитектором, но не здания, а самого Забвения.

Шок от этого осознания был похож на удар молнии, который пронзил его изнутри. Неожиданный, болезненный, но при этом очищающий. Он был не искателем, а творцом. Не жертвой, а причиной. Все, что он пережил в этом доме-без-дома, было его собственным творением, его собственным испытанием, его собственной ловушкой. И он сам забыл об этом. Забыл, чтобы не сойти с ума от осознания своей силы, своего всемогущества, которое было неотделимо от одиночества.

Голоса утихли. Звуки из свитка замерли, превратившись в безмолвную, но все еще пульсирующую вязь. Яйцо в его руках погасло, его тепло ушло, оставив лишь холодную, мертвую оболочку. Стены снова стали плотными, непроницаемыми, вернув комнате ее прежние, хоть и абсурдные, очертания.

Он поднялся, его движения были медленными, заторможенными, словно он только что родился или только что умер. В его руках был свиток. Не тот, что был на столе, а другой. Из пергамента, с запахом лунных ягодных чернил. Он посмотрел на него. Свиток был пуст. Абсолютно чист.

«Я писал его», — прошептал Каллиграфист, его голос был странно ровным, без единой эмоции, словно душа покинула тело, оставив лишь оболочку, способную произносить слова. — «Я писал его, чтобы забыть, что я его пишу. Чтобы забыть, что я его… создал».

Яйцо Безвременья. Оно было не источником времени, а его вместилищем, сосудом, куда он поместил свое собственное прошлое, запечатав его, чтобы никто, даже он сам, не мог к нему прикоснуться. И все те слова, все те истории, что он видел на яйце, были его попыткой напомнить себе, но не дать понять. Зашифровать истину так глубоко, чтобы она стала частью сна.

Каллиграфист подошел к столу, опустил на него чистый свиток и взял со стола перо. Перо было сделано из какого-то странного, гибкого металла, который менял цвет, отражая невидимые оттенки настроения. Он держал его в руке, ощущая знакомое, но чуждое давление, и в этот момент в его сознании промелькнула одна, последняя, обрывочная мысль: «А если я не тот, кто писал его? Если я тот, кто *должен* его написать?»

Его пальцы, старые, изъеденные временем, привычно легли на перо. Чернила, появившиеся на его кончике, были цвета невыплаканных слез, с привкусом сожженных воспоминаний. Он склонился над чистым свитком. И начал писать. Первой появилась линия, изящная, тонкая, как нить паутины, сотканная из самого первого вдоха. Затем другая. Третья. Они переплетались, изгибались, создавая узоры, которые были одновременно и словами, и звуками, и запахами, и вкусами.

Он не знал, что пишет. Он просто писал, повинуясь древнему, забытому инстинкту, который был глубже, чем само его существование. И пока он писал, стены вокруг него снова начали дышать, но уже не холодом и чугунной пылью, а чем-то иным. Чем-то живым, теплым, с запахом первых цветов и свежескошенной травы. Небо за тонкими стенами стало нежно-голубым, и звезды, те самые пульсирующие раны, превратились в далекие, крошечные бриллианты, что мерцали обещанием нового дня.

Он писал. И писал. И чем больше он писал, тем отчетливее чувствовал, как мир вокруг него обретает форму, как хаос превращается в порядок, как небытие наполняется смыслом. Он создавал себя заново. Он создавал свои воспоминания. Он создавал этот дом, этот стол, этот свиток. Он создавал все, что было вокруг, включая и себя самого, того, кто только что забыл, что он уже все это создал.

Последняя буква. Или последний звук. Он закончил. Свиток был полон. Переливался всеми цветами радуги, сотканной из шепота ветров и стонов древних камней. Он медленно поднял глаза. Комната, которую он только что сотворил, была тихой, полной мягкого, золотистого света. И в этом свете он увидел себя. Стоящего посреди комнаты, с пустыми пальцами, ищущими невидимые трещины в здешнем непостоянстве.

Каллиграфист отложил перо. Свиток лежал перед ним, живой, дышащий. Он посмотрел на свою руку, на которой, совсем недавно, были лишь следы времени и пыли. Теперь они исчезли. Его пальцы были молодыми, сильными, готовыми творить. Но в его глазах застыл страх. Страх того, что он снова забудет. Забудет, кто он. Забудет, что он написал.

«Я должен…» — прошептал он, и его голос был чистым, звонким, как новый колокол. — «Я должен это остановить. Остановить или… или принять». Он поднял свиток, прижал его к груди. И почувствовал, как этот свиток, сотканный из его собственного существа, начинает впитывать его. Слово за словом. Звук за звуком. Образ за образом. Он становился частью свитка. Он *был* свитком.

Последнее, что Каллиграфист увидел, прежде чем раствориться в золотом сиянии, были слова, которые он сам только что написал. Они складывались в одно, единственное предложение, которое он не помнил, но которое знал:

«Пусть тот, кто найдет этот свиток, никогда не забудет себя, ибо забвение – это лишь тень, брошенная светом того, кто слишком сильно хотел стать ничем».

Но он уже забывал. Он становился лишь частью текста. Звуком. Цветом. Безликой строкой в бесконечном, пульсирующем манускрипте, который ждал, когда его снова кто-то откроет. Или когда он сам, забытый, снова начнет себя писать.

И вот, он стоял посреди комнаты, где не было ни окон, ни дверей, лишь бесконечные арки, уводящие в никуда и возвращающие к самому себе. Он ощупывал воздух, ища невидимые трещины в здешнем непостоянстве. Что он искал? Он забыл, что искал. Но знал: поиск был единственным, что удерживало распадающиеся края его существования, не давая ему самому раствориться в безымянной дымке. Стены дышали холодным, медленным вздохом, который ничем не пах, но оседал на языке привкусом чугунной пыли и давно забытых обещаний.

Он шагнул в пустоту.

Конец нити Фантастический рассказ, Писательство, Книги, Творчество, Авторский мир, Длиннопост

Если вам понравился этот рассказ, Вы можете найти больше моих работ и следить за новыми публикациями на «Автор.Тудей»: QyvirKot