Так, а что после?
Возник вопрос:
Вот представьте, завтра мы победили.
Огромное число людей, в разных отраслях привыкли хорошо зарабатывать, да они победили, но надо возвращаться к привычной жизни. К тем зарплатам, которые у них были ранее.
Так вот, к чему это приведёт?
Мне просто интересно ваше мнение.
Научите творить зло.. Есть профессионалы?
Вся твоя жизнь (от начала до конца) – творение зла. Даже на самом примитивном уровне. Ты вдыхаешь кислород, а выдыхаешь углекислый газ. Пожираешь трупы (убитых по твоему заказу – приказу, капризу) живых животных, растений, а выделяешь зловонные испражнения.
Всякое твоё слово (и любое действие) – противо-речие кому-либо, спор (за место под солнцем). Ты только и делаешь, что занимаешься самоутверждением. Утверждаешь «себя» за счёт «других». Ты - профессиональный злодей. Зачем тебе учиться тому, кто ты есть уже "сейчас" (=всегда)?
«И наши отцы никогда не солгут нам.
Они не умеют лгать,
Как волк не умеет есть мясо,
Как птица не умеет летать…»
С другой стороны, всё твоё злодейство (=вся твоя "жизнь") - мираж, кажимость, мнимость. Как ты ни стараешься (как ни изощряешься), у тебя не получается сотворить реальное зло. Это невозможно хотя бы потому, что никого нет, кроме тебя. Тебе некому противоречить, некого есть. Тебе поэтому приходится всю "жизнь" говорить с самим собой (вести "внутренний диалог"), есть самого себя (как типичный Уроборос).
Желание злодейства (=желание жизни) в тебе велико, а возможности жить (=злодействовать) нет никакой. Поэтому ты рождаешься и, не сделав ничего (не начав жить), умираешь в тот же миг. Ты - "начало и конец, альфа и омега".
Глава 8. Конец света (Вечный Человек)
Однажды летом я сидел на лугу в Кенте под сенью маленькой деревенской церкви и беседовал со спутником моих тогдашних странствий. Он принадлежал к кружку эксцентриков, которые исповедовали собственную новую религию и называли ее Высшей Мыслью. Я был достаточно посвящен в нее, чтобы учуять дух высокомерия, и надеялся, что на следующих ступенях дойду и до мысли.
Мой приятель был эксцентричней их всех, но о жизни он знал гораздо больше, чем они, потому что немало побродил по свету, пока они размышляли в своих аристократических предместьях. Невзирая на сплетни и слухи, я предпочитал его им всем и с удовольствием отправился бродить с ним; а в лесу мне то и дело казалось, что загорелое лицо, густые брови и козлиная бородка придают ему сходство с Паном. Итак, мы сидели на лугу, лениво глядя на вершины деревьев и шпиль деревенской церкви.
Вдруг мой спутник сказал: «А вы знаете, почему этот шпиль так торчит?» Я ответил, что не знаю, и он беспечно бросил: «То же самое, что обелиски. Фаллический культ». Я взглянул на него — он лежал на спине, задрав к небу козлиную бородку, — и вдруг он показался мне не Паном, а дьяволом. Не меньше секунды я чувствовал то же самое, что чувствовали люди, когда жгли ведьм; но тут ощущение чудовищной нелепости спасло меня. «Ну конечно, — сказал я, — если бы не фаллический культ, он бы стоял на острие».
Мой спутник, по-видимому, не обиделся — кажется, он не слишком серьезно относился к своим научным мнениям. Мы встретились случайно, больше я его не видел и думаю, что он уже умер. Но, хотя это не имеет никакого отношения к делу, я хочу назвать вам имя этого адепта высшей мысли и знатока древних символов, во всяком случае, то имя, под которым он стал известен. Это был Луи де Ружмон.
Нелепый, как в детском стишке, образ Кентской церкви, стоящей на кончике шпиля, приходит мне на ум, когда я слушаю разговоры о языческих культах, и раблезианский смех спасает меня. Он помогает мне относиться к знатокам древних и новых религий, как к бедному Луи де Ружмону. Воспоминание о нем стало для меня меркой, И я пользуюсь ею, чтобы сохранить нормальный взгляд не только на христианскую церковь, но и на языческие храмы. Многие говорят о язычниках то, что он говорил о христианах.
Современные язычники жестоки к язычеству. Друзья человечества слишком строго судят о том, во что человечество верит. Теперь принято считать, что всегда и повсюду эти верования сводятся к темным тайнам пола, что с самого начала они бесстыдны и бесформенны. Я этому не верю. Я никогда не увидел бы в поклонении Аполлону то, что Ружмон увидел в поклонении Христу. Я никогда не думал, что в греческом городе царил дух, который он отыскал в кентской деревне.
Все время — даже в этой последней главе о последней, упадочной поре античности — я настаиваю снова и снова, что лучшая сторона язычества победила худшую. Лучшее победило, завоевало мир, правило миром — и приближалось к гибели.
Если мы не поймем этого, мы ничего не поймем в упадке античности. Пессимизм — не усталость от плохого, а усталость от хорошего. Отчаяние приходит не тогда, когда ты пресытился страданием, а когда ты пресытился весельем. Когда по той или иной причине хорошие вещи уже не служат своему делу — пища не кормит, лекарства не лечат, благословение не благословляет, — наступает упадок.
Можно даже сказать, что в обществе, где ничего хорошего не было, нет и точки отсчета, неоткуда падать. Вот почему коммерческие олигархии типа Карфагена застывают осклабившимися мумиями и никогда нельзя сказать, молоды они или бесконечно стары. Карфаген, к счастью, умер; самое страшное нападение бесов на смертных было отбито. Но что толку от смерти дурного, если умирает хорошее?
Отношения Рима и Карфагена в какой-то мере повторялись в отношениях Рима со многими близкими ему нормальными народами. Не спорю, римские государственные деятели действительно плохо обращались с коринфскими и греческими городами. Но неверно думать, что римское отвращение к греческим порокам было чистым лицемерием. Я совсем не считаю римлян идеальными рыцарями — мир не знал настоящего рыцарства до христианских времен. Но я верю, что у них были человеческие чувства. Дело в том, что поклонение природе привело греков к отвратительному извращению; их довела до беды худшая из софистик — софистика простоты.
Они пошли наперекор естеству, поклоняясь природе, отошли от человечности, превознося человека. Конечно, в определенном смысле Содом и Гоморра лучше, человечнее Тира и Сидона. Когда мы вспоминаем бесов, пожирающих детей, мы понимаем, что даже греческий разврат лучше пунического сатанизма. Но мы ошибаемся, если в отвращении к разврату увидим чистое фарисейство. Расскажите про культ Ганимеда юноше, которому посчастливилось вырасти нормальным и мечтать о любви. Он даже не будет шокирован — ему просто станет противно. И это первое впечатление окажется правильным.
Наше циничное равнодушие — просто обман зрения, иллюзия привычности. И нет ничего странного в том, что по-сельски чистые римляне содрогались от одних слухов о таких делах — содрогались почти так же, как от жестокости Карфагена. Именно потому, что гнев их был меньше, они не разрушили Коринф, как разрушили Карфаген. Но если вы все же считаете, что плохое отношение к грекам было вызвано только государственными и торговыми интересами, я скажу вам, что, как ни прискорбно, вы не понимаете некоторых вещей и потому вам не понять латинян.
Вы не понимаете демократии, хотя, без сомнения, много раз слышали это слово и нередко произносили его. Всю свою мятежную жизнь Рим тянулся к демократии; ни государство, ни политика ничего не могли сделать, не опираясь на демократию — на ту демократию, которая прямо противоположна дипломатии. Именно благодаря римской демократии мы знаем так много о римской олигархии.
Современные историки не раз пытались объяснить славу и победы Рима продажностью и делячеством — словно Курций подкупил македонских воинов или консул Нерон обеспечил себе победу из пяти процентов. Однако о пороках патрициев мы знаем только потому, что плебеи их разоблачали. Карфаген был пропитан сделками и подкупом. Но там не было толпы, которая посмела бы назвать своих правителей взяточниками.
Римляне были слабы, римляне грешили, как все люди, — и все же возвышение Рима действительно было возвышением здравомыслия и народности. Особенно здравой и народной была ненависть к извращению; у греков же оно вошло в обычай. Оно до того вошло в обычай, стало литературной условностью, что римские писатели и сами подражали ему. Но это — одно из непременных осложнений снобизма; а глубже, за пленкой моды, дух этих двух сообществ был совершенно различен.
Действительно, Вергилий взял темы из Феокрита; но вряд ли кому-нибудь покажется, что их пастухи похожи. Сам Вергилий воспевает прежде всего естественные, нравственные и здоровые вещи — умеренность, патриотизм, сельскую честь. Ведя рассказ об осени древнего мира, я хотел бы остановиться подробнее на имени того поэта, который в таком высоком смысле воплотил зрелость и ясную печаль осени.
Всякий, прочитавший хоть несколько строчек Вергилия, знает: кто-кто, а он понимал, что значит для человечества нравственное здоровье. Две черты великого римского поэта особенно важны для нашей темы. Во-первых, его патриотический эпос основан на падении Трои, — другими словами, Вергилий славит Трою, несмотря на то, что она пала. Он возвел к троянцам свой любимый народ и положил начало великой троянской традиции, которая проходит через всю средневековую и современную литературу. С легкой руки Вергилия она вышла за пределы литературы и стала легендой о священном достоинстве побежденных.
Эта традиция — одна из немногих — подготовила мир к приходу христианства и особенно — христианского рыцарства. Мужество человека, припертого к стене, помогло пронести цивилизацию сквозь бесконечные поражения Темных веков и варварских войн, в которых родилось рыцарство; а стена эта была стеной Трои. И в средние века, и в Новое время европейцы, подобно Вергилию, возводили свои народы к героическим троянцам. Самые разные люди считали великой честью называть своим предком Гектора. Никто, кажется, не пытался возводить свой род к Ахиллу.
Показательно даже то, что троянское имя вошло в наши святцы, и мальчиков крестят Гекторами в далекой Ирландии, а греческое имя мы слышим очень редко, и звучит оно претенциозно. А прославление Трои тесно связано с тем духом, из-за которого многие считали Вергилия почти христианином. Словно из одного дерева сделаны два орудия Промысла — божественное и человеческое; только деревянного коня Трои можно сравнить (и поставить рядом) с деревянным крестом Голгофы. Не так уж кощунственна дикая аллегория: младенец Христос на деревянной лошадке сражается с драконом деревянным мечом.
Во-вторых, Вергилий по особому относился к мифологии, точнее, к фольклору, к народным верованиям и сказкам. С первого взгляда ясно, что лучшее в его поэзии связано не с пышностью Олимпа, а с простыми деревенскими божествами. Вероятно, полнее всего выразился этот дух в эклогах, утвердивших навсегда прекрасную легенду об аркадских пастухах. Нам трудно это понять, потому что по воле случая его литературные условности не похожи на наши.
Нет ничего более условного, чем жалобы на условность старой пасторальной поэзии. Мы не понимаем, что хотели сказать наши предки, потому что судим об их творениях со стороны. Нам смешно, что пастухов делали из фарфора, — и вот мы забываем спросить, зачем их делали вообще. Мы привыкли считать «веселых поселян» оперными персонажами, а следовало бы подумать, почему есть фарфоровые пастушки и нет фарфоровых лавочников, почему не вышивают на скатертях торговок в изящных позах, почему в опере веселятся поселяне, а не политики.
Потому что древнее чутье и юмор подсказывали человечеству, что условности городов куда менее нормальны и счастливы, чем обычаи деревни. Вряд ли современный поэт может написать эклогу об Уолл-стрит и невинно резвящихся миллионерах. Ключ к тайне «веселого поселянина» в том, что поселяне действительно веселы. Мы в это не верим потому, что, ничего о них не зная, не можем знать и об их веселье. Конечно, настоящий пастух очень мало похож на идеального, но идеал не обязательно отрицает реальность. Чтобы создать условность, нужна традиция. Чтобы создать традицию, нужна истина.
Пасторальная поэзия, конечно, была чистой условностью, особенно в упадочных обществах. Это в упадочном обществе пастухи и пастушки Ватто слонялись по садам Версаля. В другом упадочном обществе пастухи и пастушки заполонили бледные творения эпигонов Вергилия. Но это не дает нам права отмахиваться от умирающего язычества, не разобравшись, чем оно жило. Мы можем сказать, что их искусство до отвращения искусственно, но они не стремились к искусственности. Напротив, они поклонялись естественному и потому потерпели поражение.
Пастухи умирали, потому что умирали их боги. Язычество жило поэзией — той поэзией, которую зовут мифологией. Везде, а особенно в Италии, эта мифология и поэзия были тесно связаны с сельской жизнью, именно этой сельской религии пастухи в немалой степени обязаны «сельскими радостями». Только тогда, когда общество стало умнее и старше, стали видны те слабости мифологии, о которых я говорил в соответствующей главе. Религия мифов не была религией. Другими словами, она не была действительностью. Это был разгул юного мира, упивавшегося вином и любовью.
Мифотворчество выражало творческую основу человека; однако даже с эстетической точки зрения мифология давно уже стала перегруженной и запутанной. Деревья, выросшие из семени Юпитера, стали джунглями, а не лесом; в распрях богов и полубогов мог бы разобраться скорее турист, чем поэт. И не только в эстетическом смысле все это разваливалось, теряло форму; распускался цветок зла, заложенный в самом семени поклонения природе, каким бы естественным оно ни казалось.
Как я уже говорил, я не верю, что поклонение природе непременно начинается с поклонения полу, — я не принадлежу к школе де Ружмона и не верю, что мифология начинается с эротики. Но я совершенно уверен, что мифология ею кончается. Не только поэзия становилась все более безнравственной — безнравственность становилась все более гнусной. Греческие пороки, восточные пороки, старые гнусности семитских бесов слетались к слабеющему Риму, как мухи на свалку. Здесь нет ничего загадочного для любого человека, пытающегося рассматривать историю изнутри.
Наступает вечерний час, когда ребенку надоедает «представлять», он устал играть в разбойников или краснокожего индейца. Именно тогда он мучает кошку. Приходит время в рутине упорядоченной цивилизации, когда человек устает от игры в мифологию, устает повторять, что дерево — это девушка, а луна влюбилась в мужчину. Результаты этой усталости везде одинаковы — будь то пьянство, или наркотики, или другие способы «расшевелить себя». Люди гонятся за все более странными пороками, все более страшными извращениями, чтобы расшевелить притупившиеся чувства. Именно потому кидаются они к безумным религиям Востока. Чтобы пощекотать нервы, они не остановятся и перед ножами жрецов Ваала. Они засыпают на ходу и хотят разбудить себя кошмарами.
Песни крестьян звучали в лесах все тише и тише. Сельская цивилизация увядала, а может быть, и увяла. Империя была организована, и в ней царил тот дух рабства, который всегда приходит с успехом организованности. Она почти достигла той степени рабовладения, к которой стремится наша промышленность. Вы много раз слышали и читали, что сегодня бывшие крестьяне стали чернью городов, зависящей от кино и пособий, — в этом отношении, как и во многих, мы вернулись не к юности, а к старости язычества.
Сердце ушло из язычества вместе с богами очага, богами сада, поля и леса. Пан умер, когда родился Христос. Точнее, люди узнали о рождении Христа, потому что умер Пан. Возникла пустота — исчезла целая мифология, и в этой пустыне можно было бы задохнуться, если бы в нее не хлынул воздух теологии. Но об этом я скажу позже.
Теология — это система, догма, даже если мы с ней не согласны. Мифология никогда не была догмой, никто не исповедовал ее и не отрицал. Она была настроением; а когда настроение умерло, вернуть его никто не смог. Люди не только перестали верить в богов — они обнаружили, что никогда в них не верили.
Сумерки окутали Аркадию, и печально звенели в лесу последние ноты свирели. В великих поэмах Вергилия мы уже чувствуем эту печаль. Конечно, домашней нежностью полны многие его строчки, например та, которую Беллок считает пробным камнем поэта: «Incipe, parve puer, risu congnoscere matrem» («Мальчик, мать узнавай и ей начинай улыбаться» — Вергилий, «Буколики», IV. 60. — Перевод С. Шервинского). Но и сама семья, как и у нас, стала ломаться под грузом порабощения и перенаселения городов. Городская толпа стала просвещенной, то есть потеряла ту силу, которая помогала ей творить мифы.
По всему Средиземноморью люди пытались заменить культ богов побоищами гладиаторов. Не лучше обстояли дела у интеллектуальных аристократов античности, которые бродили и беседовали со времен Сократа и Пифагора. Они начали понимать, что ходят по кругу, повторяют одно и то же. Философия стала забавой, а забава прискучила. Противоестественно и бесполезно сводить все на свете к чему-нибудь одному. Все — добродетель: или все — счастье; или все — судьба; или все — добро; или все — зло. Что же делать дальше?
Мудрецы выродились в софистов, они загадывали загадки и переливали из пустого в порожнее. И, как всегда в такие времена, они пристрастились к магии. Привкус восточного оккультизма вошел в моду в лучших домах. Если философ стал салонной забавой, почему бы ему не стать фокусником?
В наше время нередко сетуют на то, что средиземноморский мир был слишком мал, что ему не хватало горизонтов, которые бы открылись перед ним, если бы он знал другие части света. Но это — иллюзия, одна из обычных иллюзий материализма. Дальше язычество пойти не может. В самом лучшем случае, в других краях оно достигло бы того же самого.
Римским стоикам не нужно было знать китайцев, чтобы научиться стоицизму. Пифагорейцам не нужны были индусы, чтобы научиться простой жизни или вегетарианству. Они уже взяли с Востока все, что могли, — даже слишком много. Синкретисты не меньше, чем теософы, верили, что все религии — одно. Вряд ли они научились бы чему-нибудь лучшему у ацтеков или у инков. Остальной же мир лежал во тьме варварства.
Повторю еще раз: Римская империя была высшим достижением человечества, но акведуки ее были перечеркнуты страшной таинственной надписью. Люди больше ничего не могли сделать.
Эта надпись сообщала не о том, что какой-то царь погибнет, а царство его заберет чужеземец. Сейчас показалась бы хорошей весть о войне или о поражении. Никто на свете не мог завоевать Рим, никто не мог и исправить его. Самый сильный город мира слабел, самые лучшие вещи становились плохими.
Я не устану повторять, что многие цивилизации встретились с цивилизацией Средиземноморья, что она уже стала универсальной. Но эта универсальность никому не была нужна. Люди собрали все, что могли, — и этого оказалось мало. И мифологию, и философию язычества в самом прямом смысле слова осушили до дна.
Правда, расцветала магия, а с ней — третья возможность, которую мы назвали поклонением бесам. Но что могла она принести, кроме разрушения? Оставалась четвертая или, точнее, первая — та возможность, которую забыли.
Я говорю о подавляющем, неописуемом ощущении, что у мира есть происхождение и цель, а потому — Творец. Что стало в то время с этой великой истиной в глубине человеческого сознания, очень трудно определить. Несомненно, некоторые стоики видели ее все ясней, по мере того как рассеивались облака мифологии: и, надо сказать, они сделали немало, чтобы заложить основы нравственного единства мира. Евреи все еще ревниво хранили тайну свою за высокой стеной мессианства, но для тех времен в высшей степени характерно, что некоторые модные люди, особенно модные дамы, увлеклись иудаизмом.
А очень многие именно тогда пришли к небывалому отрицанию. Атеизм стал действительно возможен в то ненормальное время; ведь атеизм — ненормален. Он не только противоречит догме. Он противоречит подсознательному чувству — ощущению, что мир что-то да значит и куда-то идет. Лукреций, первый поборник эволюции, заменил эволюцией Бога, открыл глазам людей беспорядочный танец атомов, доказывающий, по его мнению, что Вселенная есть хаос.
Но ни его могучая поэзия, ни его печальная философия не заставили бы людей поверить, что он прав, если бы не то бессилие и отчаяние, с которым люди тщетно угрожали звездам, видя, как лучшие творения человечества медленно и бесповоротно сползают в болото. Нетрудно поверить, что само бытие — падение, когда видишь, как под собственной тяжестью рушатся лучшие творения человека. Люди поняли, что Бога нет; если бы Он был, в этот самый момент Он поддержал бы и спас мир.
А великая цивилизация жила, продолжались ее скучные жестокости и скучные оргии. Наступил конец света, и хуже всего было то, что свет никак не кончался. Между всеми мифами и религиями Империи был достигнут пристойный компромисс: люди могли поклоняться кому угодно, если, конечно, они соглашались покадить заодно и обожествленному, но терпимому Императору. В этом ничего трудного не было; вообще мир надолго потерял способность считать что-либо трудным.
Где-то что-то натворили члены какой-то восточной секты. Это повторилось, потом повторилось опять и стало почему-то вызывать раздражение. Дело было даже не в том, что эти провинциалы говорили, хотя говорили они вещи по меньшей мере странные. Кажется, они утверждали, что умер Бог и что они сами это видели. Это вполне могло оказаться одной из маний, порожденных отчаянием века, хотя они, по всей видимости, не находились в отчаянии. Они почему-то радовались и объясняли свою радость тем, что Бог разрешил им есть Его тело и пить Его кровь.
По другим сведениям, этот Бог, в сущности, не совсем умер; их извращенное воображение измыслило какие-то чудовищные похороны, когда солнце померкло, — и зря, потому что мертвый Бог поднялся из могилы, как солнце на небе. На этот странный рассказ не обращали особого внимания; люди навидались достаточно странных религий, чтобы заполнить ими сумасшедший дом. Однако что-то было в тоне новых сумасшедших.
Это был всякий сброд — варвары, рабы, бедняки — в общем, люди, не стоящие внимания. Но вели они себя как воины. Они держались вместе и совершенно точно знали, что и кто именно входит в их культ; и хотя они говорили безупречно кротко, в их голосе звенело железо. Люди, повидавшие на своем веку немало систем и религий, не могли разгадать их тайну. Оставалось предположить, что они действительно верят в то, что говорят.
Все попытки вразумить их и объяснить, что незачем огород городить из-за статуй Императора, не вели ни к чему, они словно оглохли. Словно упал метеор из невиданного металла, отличающегося на ощупь от всего, что знала Земля. Тому, кто к ним приближался, казалось, что он ударялся о камень.
Со странной быстротой сновидений менялись на глазах соотношения вещей. Раньше, чем люди поняли, что случилось, эти безумцы кишели повсюду, от них нельзя было просто отмахнуться. О них перестали говорить, старались избегать их. Но вот мы видим новую сцену: мир содрал с них одежды и они, как прокаженные, стоят одни посреди большого пространства.
И снова меняется сцена, и со всех сторон нависли тучи свидетелей, ибо странные вещи творятся с ними. Для безумцев, принесших благую весть, выдуманы новые пытки. Пресыщенное общество словно исследует, почему же мир так взбесился из-за людей на арене; амфитеатр буйствует вокруг них, но они стоят неестественно прямо и спокойно. И тогда, в этот темный час, падает на них впервые ослепительный свет, белый огонь, который они пронесли сквозь сумерки истории.
Этим светом, как ударом молнии, язычники отделили их от себя и увенчали навеки. Враги восславили их и сделали еще необъяснимей. Ореол ненависти окружил Церковь Христову.
Продолжение следует...
P.S.
✒️ Я перестал читать комментарии к своим постам и соответственно не отвечаю на них здесь. На все ваши вопросы или пожелания, отвечу в Telegram: t.me/Prostets2024
✒️ Простите, если мои посты неприемлемы вашему восприятию. Для недопустимости таких случаев в дальнейшем, внесите меня пожалуйста в свой игнор-лист.
✒️ Так же, я буду рад видеть Вас в своих подписчиках на «Пикабу». Впереди много интересного и познавательного материала.
✒️ Предлагаю Вашему вниманию прежде опубликованный материал:
📃 Серия постов: Семья и дети
📃 Серия постов: Вера и неверие
📃 Серия постов: Наука и религия
📃 Серия постов: Дух, душа и тело
📃 Диалоги неверующего со священником: Диалоги
📃 Пост о “врагах” прогресса: Мракобесие
Двадцать семь
63.
- Чтобы получить ордер на обыск мы должны все осмотреть.
- И не вспугнуть – закончил мысль напарника Майк.
Капитан окинул их своим проницательным тяжелым взглядом. А затем кивнул. - Но будьте осторожны.
Спустя два часа детективы уже въехали в Мэнт и плавно скользили на серой тойоте Смитта по узким улочкам спального района Дормитор стрит в поисках нужного дома. Наконец, старший детектив остановил машину.
- Пора, Майк.
Они направились по подъездной дорожке к входным дверям. Ничего подозрительного, кроме того, что это дом был крайним. Роб небрежно постучал костяшками пальцев в ничем не примечательную дверь, но сердце у него выбивало чечетку. Он был уверен, что Майк чувствует себя также. Спустя минуту, показавшейся вечностью, за дверью, наконец, послышались шаги.
- Кто там?
- Полиция, сэр. Мы по поводу вчерашней ссоры у ваших соседей напротив.
Послышался звук щелчка и дверь открылась. Перед детективами стоял высокий стройный привлекательный мужчина лет 35 с черными как смоль волосами.
- Добрый день.
- Позволите нам войти и задать несколько вопросов? Много времени это не займет – доброжелательно продолжил заготовленную речь Майк.
- О, да, разумеется – с легкой усмешкой хозяин дома посторонился и позволил детективам войти.
Внутри было чисто, даже слишком для холостятской берлоги. Скудное количество мебели компенсировал большой диван в центре гостиной. Телевизора не было. Как и картин или фотографий родственников на стенах. Создавалось полное ощущение, что на постоянной основе тут никто не жил. Слишком пусто, слишком чисто. Слишком безлично. Майка изнутри пробрала дрожь.
- Так по какому вы вопросу? Может хотите выпить? Воды, например?
«Как гостеприимно» с внутренним омерзением подумал Роб.
- О нет, спасибо. Мы ненадолго. Может быть, вы слышали вчера около десяти вечера какой-нибудь шум?
Пока Роб опрашивал хозяина дома о несуществующей ссоре соседей, Майк старался уловить хоть что-то, заметить какую-то выбивающуюся из привычной картины мелочь. Хотя, стоило признать, все здесь казалось неестественным, не живым. И в особенности, глаза собеседника.
- Да, мне нужно для рапорта, сэр. Ваше полное имя.
- Джек Браун.
- Спасибо, мистер Браун. Значит, вы ничего не слышали и не видели вчера?
До того, как гостеприимный хозяин успел ответить, Майк, смущенно улыбнувшись, обратился к нему.
- Прошу прощения, слишком много кофе. Позволите воспользоваться вашей ванной комнатой?
Джек изнутри чувствовал, как растет напряжение. Что-то было не так. С этими полицейскими, с ситуацией в целом. Он радовался только, что хорошо связал суку в подвале, которую похитил два дня назад. Кричать она вряд ли сможет, а другие звуки толстый настил пола не пропускал.
- Да, разумеется – с вежливой улыбкой, отрепетированной сотни раз, Джек указал в сторону узкого коридора, в конце которого находился туалет.
- Большое спасибо.
- Итак, мистер Браун. Может быть, вы вспомните другие эпизоды в этом месяце? Шум по ночам, что-нибудь в этом роде?
Пока Роб забалтывал подозреваемого, младший детектив уверенным шагом направился в сторону ванной. Но в последний момент, убедившись, что находится вне поля зрения хозяина дома, повернул в спальню. Здесь также было аккуратно, убрано и никаких личных вещей, которые могли бы что-либо сказать о том, что за человек здесь живет. Но пройдя несколько раз с правой стороны кровати, Майк заметил колебание досок. Затем, он проскользнул в дверь напротив и оказался в ванной комнате. Ни капель крови на полу или душевой кабине, ни даже следов мочи на унитазе он не заметил, что сильно его смутило. Постоянная уборка. Возможно, этот Джек Браун действительно страдает ОКР. И вдруг детектив услышал что-то. Едва различимое, но звук абсолютно точно шел от трубы, скрытой за фальш-панелью возле унитаза. Он снова прислушался, стараясь не обращать внимания на голоса из гостиной. Стук. Три раза. Потом пауза. Снова три раза. Очень слабый, но отчетливый. Майк не заметил, как открылась дверь, как Джек стал приближаться к нему со спины, держа что-то в руках. Майк только почувствовал, как это коснулось его левого бока и в ту же секунду раздался выстрел. Майка отбросило вперед, и Джек рухнул на его ноги всем весом своего тела.
- Пистолет, забери пистолет! – проорал Роб, продолжая держать раненного подозреваемого на прицеле. Майк выбил из все еще сильной сопротивляющейся руки Джека оружие и, пока напарник вызывал скорую и подкрепление по телефону, который, доставая из кармана джинс едва не уронил на пол, одел на мужчину наручники и прислонил к противоположной стене ванной.
- Кто в подвале – глухим голосом обратился он к Джеку. Но тот лишь улыбался.
- Твою мать – Майк, как мог, зажал полотенцем, висевшем ранее у раковины, ногу подозреваемого, чтобы остановить кровь. Ярко красная лужа расползалась под мужчиной. – Кто там? Кто, блять, внизу?
- Ты правильно сказал. Блядь, как она есть – и Джек хрипло засмеялся. Младший детектив пару раз встряхнул его.
- Ты что делаешь? – Роб оттащил напарника и поставил на ноги.
- Под полом кто-то есть – все также глухо повторил Майк. Глаза старшего детектива на мгновение увеличились, потом он бросился в спальню. – Здесь? Это здесь?
- Да – убедившись, что Джек ничего не в состоянии предпринять, Майк направился за другом. – Справа от кровати доска ходит. Люк, видимо, там, верно, мистер Браун? – злобно глядя на лежащего на полу ванной мужчину спросил он. Джек не отвечал, только смотрел на них пустым взглядом.
Убрав толстый ковер, детективы обнаружили то, что ожидали найти. Люк со скважиной для замка. Ключ находился рядом, в прикроватной тумбочке. Они открыли дверь в ад, за окном уже слышались сирены полицейских и скорой. Детективы начали спускаться. У дальней стены едва различимая в тусклом свете лампы стояла скованная кандалами девушка. Услышав шаги по лестнице, она завыла и попыталась отодвинуться на сколько могла, вжаться в стену, скрыться в тени.
- Тише, тише, мы полицейские, мы спасем вас – повторял Майк, пока старший детектив искал на верстаке ключи от цепей, стараясь при этом ничего не касаться. Девушка снова завыла и, рыдая, безвольно повисла на кандалах.
64.
Напарники молча пили кофе, глядя сквозь зеркало Гезелла на закованного в наручники Джека в комнате для допроса. «Все началось в Лумаре. Все здесь и закончится» - подумал Майк.
- Нам пора.
- Да. Давай поставим точку, Роб.
Когда детективы вошли, Джек с кривой усмешкой поднял на них глаза.
- Криминалисты все еще работают в твоем доме – сообщил ему Майк. – Но того, что уже нашли хватит на смертную казнь.
- И что вы предлагаете? – невозмутимость мужчины нервировала. Очевидно, ни капли вины, ни страха он не испытывал.
- Сделку. Прокурор предлагает вам сделку, мистер Браун. Вы рассказываете все, даете места захоронения останков, а он, в свою очередь, гарантирует вам пожизненное вместо смерти. – Роб продолжал стоять у зеркальной стороны окна Гезелла, хмуро глядя на убийцу.
- Что ж. Гнить в тюрьме в четырех стенах. Или смерть. Думаю, выбор очевиден – Джек оскалился, наблюдая за лицами детективов. – В любом случае, я хорошо повеселился. Вы так не считаете? – Он хрипло рассмеялся.
Адвоката Джек Браун так и не запросил. Криминалисты работали в доме еще четыре дня. Был перекопан задний двор, но ничьих останков обнаружить не удалось. Изъятые с компьютера серийного убийцы файлы подтверждали догадку Бетт. Он отмечал некоторые места на карте Национального заповедника Уайт Ривер, красные кресты стояли и на четырех реках, протекавших между городами, из которых похищались жертвы. Часть крестов совпадала с пометками на бумажной карте Майка. Но, судя по количеству флеш-карт, жертв было больше. И раскрывать место нахождения их тел или их частей Джек не собирался.
- Роб, - младший детектив положил руку на плечо напарнику. – Там есть запись под номером 74. Предпоследняя.
- Это она? – весна уже в полной мере развернулась в Лумаре, и мужчина, стоя на парковке участка в лучах теплого солнца курил, наблюдая за птицами в голубом океане неба.
- Да, она. Ты хочешь?
- Я готов увидеть – коротко ответил Роб.
В участке было шумно. Глубокий тембр голоса капитана окутывал все пространство возле его кабинета, хотя дверь и была закрыта. «Наверное, журналисты. Коршуны, твою мать» - про себя выругался Роб. Как только он зашел в кабинет с аудио и видео оборудованием, персонал начал выходить, пока не остались только он и Майк.
- Не уходи – придержал напарника старший детектив. – Я готов, но не в одиночку.
Майк нажал на значок плэй. Тот же ужасный подвал. Джек Браун в потертых джинсах и карнавальной маске. И Бетт у стены, в кандалах, с задертыми вверх руками.
- Мы поиграем, куколка.
- Как хочешь – спокойный голос женщины будто остановил на мгновение маньяка. – Я знаю, что ты хочешь. Бери это. Я все равно не смогу помешать. И знаю, что чтобы я не делала, ты найдешь, за что меня наказать. Я не готова к боли. Но я готова умереть.
Джек замер от этих слов. Даже через камеру было видно, что его игра пошла не по плану.
- Заткнись – угрожающе произнес он.
- Хорошо.
Повисла напряженная тишина. Полное безразличие к своей судьбе, которое проявила Бетт, сбило настрой психопата. Он все равно взял плеть, после минутного замешательства. Бил ее, обливал ледяной водой, снова бил. И хотя женщина кричала, детективы осознали, что Джеку такая игра не приносила удовольствия. Мужчина резко развернулся и подошел к камере. Секунду он смотрел в объектив, словно задумавшись. Потом запись оборвалась.
- Это все?
- Да, Роб. Это все.
Майк вышел из комнаты, оставив друга одного. Дав ему время поскорбить.
65.
Патти и Ник грелись в лучах заходящего солнца на том же месте в парке, с которого, как им казалось, они больше никогда не смогут уйти. В тот день, больше полугода назад все было. Пускай не так хорошо. Но оно было для них. Теперь Патти смотрела на танцующие в слабом ветре кроны деревьев и старалась вдохнуть как можно больше весеннего воздуха.
- Больше никогда не будет так как раньше, верно?
- Да – Ник на долю секунды заколебался, но добавил. – Никогда. Но знаешь, отец как-то сказал мне, что время лечит.
- Нет. Лечит не оно. А законченность. – Патриция снова подняла глаза к небу. – Как думаешь, она перестанет мне сниться?
- Кто? Элис?
- И Бетт.
- Думаю, да. Однажды. – Внезапно Нику сжало сердце осознание, как быстро часть их души была вынуждена повзрослеть, познакомиться с жестокостью и болью. – Да, все однажды проходит, Патт. И это тоже пройдет.
Девушка положила голову ему на плечо.
- Ты пойдешь со мной?
- На казнь?
- Если она будет.
- Да, - Ник едва не сказал «я пойду с тобой куда угодно», но вовремя успел поймать мысль за кончик языка. – Да, я буду с тобой, если ты этого хочешь.
Патти в ответ с благодарностью сжала его руку.
- Я хочу знать, что все кончено. Навсегда.
- О, ребята, а мы думали, где вас искать – громкий веселый голос Арти разорвал нескладный диалог.
- Ты и так знал, идиот. Они же написали – с невозмутимы лицом в как всегда выглаженной одежде прищурившись вдоль полуразрушенной каменной кладки шел Стив.
И видя, как слегка, не так как раньше, но заискрились глаза у Патти, Ник решил, что, хоть такими как раньше они уже и не будут, и часть их души навсегда повзрослела раньше времени, но они все еще вместе. И вместе они смогут пойти дальше.
66.
На суде Джек ничего не отрицал. В 14 лет его сестра покончила с собой. Остальная семья, отец и мать, погибли при пожаре дома, когда ему исполнилось 13. «Лучший подарок на день рождения, разве нет?» - все, что он сказал. Подсудимый скитался по приютам и приемным семьям до 18 лет. Получил несколько специальностей, в том числе и строительную. В 23 поступил в колледж, где начал заниматься программированием, чем и зарабатывал на жизнь до самого ареста. Приобретал необходимые транквилизаторы через дарк нет, цифровой след до поставщика не отследить. Начинал еще в детские годы с убийств домашних животных. Профессию серийного убийцы на регулярной основе, как он это назвал, начал в 2005 году с переездом в Мэнт и обустройством подвала. Джек Браун не раскрыл ничего существенного ни из своей биографии, ни из списка жертв. Ордер, который получили детективы Смитт и Кинг на проверку в Национальном заповеднике Уайт Ривер в поисках мест захоронений не оправдал ожиданий. Нашли только те останки, которые Джек указал в своей карте. Часть зашифрованных документов так и осталась неразгаданной. Сколько именно убийств он совершил и начал ли только в 2005 году тоже осталось неизвестно. Кулон, который Бетт спрятала у бетонной стены в тонком слое песка, флеш-карты, земля под ногтями жертв и пленница стали основными уликами в деле. Девушка, семнадцатилетняя Марта Стоун, находившаяся в подвале, которую спасли Майк и Роб, была госпитализирована с тяжелыми травмами в больницу своего родного города, а затем была направлена в психиатрическую лечебницу. Двух дней плена оказалось достаточно.
Джек Браун был признан вменяемым и осужден на смертную казнь. Из-за давления общественности ее назначили на июль того же года, чтобы подсудимый успел подать апелляцию и получить на нее ответ. Но Джек Браун отказался и от этой возможности. Вероятно, ожидание в камере смертников было бы для него более тяжелым наказанием. Но досуг ему скрашивали письма поклонников и поклонниц. В отличие от многих своих собратьев, он не стал писать мемуары, музыку или картины. Не отвечал на письма. Со слов охранников вел себя как образцовый заключенный. За день до казни в качестве последнего обеда он выбрал стейк средней прожарки и фисташковое мороженое. В день казни за стенами тюрьмы собралось огромное количество людей, как за его смерть, так и против нее. Вполне вероятно, что однажды о нем напишут книгу или снимут фильм. У Джека никого не было. Единственных своих родных он сжег заживо. Посмотреть на его последние минуты жизни приехало более 50 родственников жертв. Убитых горем людей, с ужасом смотревших на монстра в человеческом облике. Когда Джека Брауна завели в комнату смерти и положили на кушетку, пристегнув ремнями перед инъекцией, последними его словами стали:
- Я неплохо повеселился, правда? – и, посмотрев на священника, он добавил. - Бога нет. Идите на хуй.
Умер Джек с кривой усмешкой на губах.
67.
Роб курил, прислонившись к бамперу своей серой Тойоты. Он наблюдал, как вдалеке зажигаются первые звезды, хотя алое марево заката с противоположной стороны неба еще не закончилось. Майк задержался на проходной в тюрьме, заполняя бумаги и, подходя к напарнику, также закурил.
- И что планируешь делать дальше? – слабый ветер прошелся тонкими пальцами по его коротко-стриженным волосам с вьющимся локоном на лбу.
- Не знаю, вернусь к себе, в родной участок – прищурившись Роб посмотрел в ответ. – А ты?
- Я… не знаю – со вздохом сказал Майк и прислонился к машине с правой стороны от старшего детектива.
- Все закончилось, верно? – продолжил он, также глядя в даль.
Роб промолчал.
- Он сделал нас, друг.
- Ты о чем?
- Майк, он нас сделал. Мы так никогда и не узнаем, сколько реально их было, как ему удалось так хорошо изучить наши методы, хирургию, как вообще он столько лет не попадался? Он даже никогда не менял имя, свою личность. Как?
Майк взглянул в лицо своего напарника, посеревшее от тоски, и улыбнулся.
- Нет, Роберт. Он мертв. Мы закончили. Всего никогда не узнаешь. Но мы победили. Нашли его. И больше убивать он не сможет. Это главное. И знаешь почему он сказал именно то, что сказал?
- Перед казнью?
- Да.
- Ну и?
- Он боялся. Вот почему. Он так боялся показаться слабым, что в итоге сам себя уничтожил.
Роб бросил на асфальт бычок и направился к водительской дверце.
- Линда сегодня предлагала заказать китайской кухни и выпить. Денни у моей матери. Ты как?
- Не против. Как никогда за.
Самая короткая история про рыбалку...
Никто не рождается неудачником, неудачниками становятся ?
В чём удача человека? В счастливом небытии, которое есть (?) до (воображаемого) рождения и после (ожидаемой, как у "у моря погоды") смерти.
«Никто не рождается» - вот именно. И никто не умирает. Никто – вечный (без начала и без конца) неудачник. Его (человека =Кощея бессмертного) неудача – бессмертность (бесконечность) и нерождённость (безначальность).
Человек (=вечное «никто») и не рождается неудачником (Кощеем Бессмертным), и не становится неудачником. Да и когда прикажете "становиться", если есть только один (реальный) «миг» между (воображаемым =забываемым) прошлым и (воображаемым =вспоминаемым) будущим?
Хочешь – не хочешь, а приходится (никуда не денешься) «быть» вечным неудачником.
Человеку (=никому) хронически не везёт не только со смертью, но и с рождением. Некогда (да и некуда) ни рождаться, ни умирать. Есть только "здесь и сейчас".
Таким образом, человек неудачен (не успешен, невезуч) во всём, куда ни посмотри.
«Весь покрытый зеленью, абсолютно весь
Остров невезения в океане есть
Остров невезения в океане есть
Весь покрытый зеленью, абсолютно весь
*
Там живут несчастные люди-дикари
На лицо ужасные, добрые внутри
На лицо ужасные, добрые внутри
Там живут несчастные люди-дикари
*
Что они ни делают, не идут дела
Видно в понедельник их мама родила
Видно в понедельник их мама родила
Что они ни делают, не идут дела...»
Шольц заявил о конце эпохи ископаемого топлива
Время ископаемого топлива завершается, заявил канцлер Германии Олаф Шольц на открытии Ганноверской ярмарки — крупнейшей в мире промышленной выставки. Стенограмму речи Шольца на церемонии опубликовала пресс-служба правительства Германии.
«Конечно, всем нам ясно: эпоха ископаемого топлива подходит к концу. Для всех нас это означает изменение промышленных процессов», — заявил Шольц в беседе с норвежским премьер-министром Йонасом Гар Стёре.
По словам политика, новые условия означают для Норвегии возможность стать крупным поставщиком экологически чистой энергии — ветра и гидроэнергетики.
Канцлер Германии также выразил благодарность норвежской стороне за обеспечение страны газом после завершения российских поставок на фоне военной операции на Украине. Берлину удалось «за несколько месяцев стать полностью независимым от российской энергетики», подчеркнул Шольц. По его словам, Норвегия останется крупнейшим поставщиком газа для страны. Германия и Норвегия «симбиотически связаны», добавил он.
В январе 2023 года агентство Bloomberg рассказало о новых источниках энергии для Германии после ее отказа от российского газа. Страна закупает СПГ, уголь, а также газ в Норвегии и Нидерландах. По данным на конец 2023 года, Норвегия стала крупнейшим поставщиком газа в Германию с долей 33%.
В Осло ждут, что поставки для Берлина будут стабильными в течение следующих четырех-пяти лет, затем начнут сокращаться по мере истощения запасов.
Помимо Норвегии, Германия рассматривает Нигерию как потенциального поставщика газа. Во время визита в страну осенью 2023 года Шольц заявил, что у Берлина есть значительная потребность в природном газе, а в будущем и в водородном топливе, для поддержания экономики и энергетического перехода.