«Как я провёл месяц в психиатрической больнице», часть 2
Виктор Вилисов, создатель журнала «Сламп», провёл 28 дней в загородной психиатрической больнице на Дальнем Востоке.
Кровавый режим
«Режим» — одно из самых частоупотребляемых слов в больнице. Формально речь идёт всего лишь о правилах распорядка дня, доступа к личным вещам, активности пациентов и тому подобное. В действительности же режим — это такая сакральная коза медперсонала (которую, впрочем, они же здорово пинают, пока никто не видит), главная форма контроля и главное оправдание сверхконтроля над пациентами. К режиму относятся: время и продолжительность прогулок, возможность доступа пациентов к их телефонам, продолжительность свидания, допустимые для передачи продукты и вещи, время подъёма, отбоя, приёмов пищи и всего остального, а также целая куча прочих мелочей.
Те из пациентов, у которых нет своего телефона, фактически не имеют возможности позвонить. При мне один новозаселившийся спрашивал у заведующей об этом, она ему ответила: «Мы что, должны ваши переговоры оплачивать?!». Пациенты с телефонами могут пользоваться ими один раз в неделю — по пятницам, после сон-часа — ровно 20 минут. В остальное время телефоны хранятся в подписанных конвертах в сейфе у старшей медсестры. Чем обусловлен именно такой режим пользования — 20 минут в неделю — никто не поясняет; да и нечего никому пояснить: он не обусловлен ничем, этому нет никаких разумных объяснений, технически было возможно выдавать их хоть каждый день, на сорок минут, на час или не выдавать вовсе.
Я видел, как высокий мальчик из строгого сектора лет 18 звонил каждый раз своей матери и каждый раз натурально рыдал, а однажды после долгих повторений «Я тебя люблю, мамочка, я тебя люблю» прохрипел, почти плача: «Ну вот видишь, я сегодня с тобой без слёз разговариваю». Чем этот конкретный мальчик провинился перед людьми и миром, чтобы иметь возможность говорить с матерью, которую он так любит, всего 20 минут в неделю — я не знаю. Там было много похожих пациентов, они бежали за телефонами так, будто их выписывают, некоторые плакали. Санитары часто шантажировали строгачей — за мифическое «плохое поведение» угрожали лишить телефона; угроза никогда не реализовывалась, но почти всегда кончалась плачем больных. Когда видишь это скотство вблизи, кончаются слова в адрес людей, этот режим установивших; пропадают всякая ирония и отчуждённость.
Для меня такой режим пользования телефоном был невозможен и в первую же неделю я пошёл в ординаторскую поговорить с лечащим врачом и заведующей. Прямо напротив поста висит лист «Права пациентов», первым пунктом там написано буквально следующее: «Пациент имеет право непосредственно обращаться к лечащему или главному врачу и заведующему отделением». В действительности же попасть в ординаторскую или к старшей медсестре возможно, только обратившись к младшему медперсоналу, и то не факт, что они пойдут и сообщат об этом твоём желании руководству. Однажды я смеху ради попытался указать медбрату на лист с правами пациентов, на первый пункт; он на полном серьёзе ответил мне поразительно: «А на заборе знаешь чё написано?».
Было бы глупым сказать врачам: «Вот, знаете, я веду дневник в Telegram, и мне нужно ежедневно рассказывать о том кошмаре, который у вас тут творится», поэтому я сказал, что телефон нужен мне для работы — отвечать на письма редакторов и так далее, хотя процентов на 60 это было правдой. Лечащий врач — удивительно хороший психиатр, единственный максимально отзывчивый человек в отделении — не сразу, но отреагировала с пониманием; заведующая, с первого дня органически меня не выносившая, встала на дыбы; в процессе беседы рассказывали, как некий VIP-мальчик некогда лежал в отдельной палате с планшетом всё время — это было сделано (врач показала пальцем вверх и назвала имя-отчество) по указанию администрации. В остальном у пациентов даже не возникало мысли о том, чтобы отстаивать менее зверский режим пользования собственными вещами.
Я просил телефон всего лишь на два дополнительных раза в неделю — по полчаса. Мне обещали подумать и на следующий день разрешили, сказав старшей медсестре выдать телефон в среду. В среду я ничего не получил и пробиться к старшей не смог. На следующий день, снова попав в ординаторскую, я был заверен, что вот сегодня уж точно дадут. Действительно, дали; действительно, на полчаса. В следующий раз — в понедельник — время было сокращено до 20 минут по желанию старшей медсестры. В среду после настойчивых просьб узнать, что там да как, медсестра пришла в палату и сообщила, что в телефоне мне отказано, поскольку во время свидания я пользовался ноутбуком подруги; на следующий день врачи запретили мне дополнительные разы вовсе: «Ну, видите, возникают проблемы». Проблемы заключались в старшей медсестре, которая смотрела на меня как на животное, потому что, видимо, я разговаривал на каком-то слишком изящном русском, да и вообще выламывался из обстановки; она иронически-издевательски называла меня «великим деятелем», подразумевая, что не считает нужным поднимать жопу лишний раз, чтобы дать мне телефон для какой-то моей ерунды.
В остальном же режим соблюдался по аналогии с российской Конституцией: хорошо им пугать врагов и пятоколонников, но приятно вместе с этим и поспать на посту ночью, хотя это прямо запрещено, и варьировать время прогулок и свиданий по собственному желанию, и отправлять пациентов на бритьё один раз в неделю вместо двух, и так далее. Хотя это, в общем, было всё-таки больше похоже на систему, чем на хаос; система эта устроена по принципу «всё для комфорта персонала, ничего для комфорта пациентов».
Рабочие люди
Самым, наверное, главным фактором, определяющим жизнь в психиатрической больнице, является младший медицинский персонал, в контакте с которым ты так или иначе находишься большую часть времени. Обобщённый портрет представляет собой срез совершенно обычных людей — разве что с крайне низким интеллектуальным потенциалом, — которые, с одной стороны, совсем не учитывают специфику места, в котором они работают, а с другой — парадоксально — под влиянием этого места в определённом смысле мутировали.
Прежде всего, следует сказать, что все медсёстры и медбратья — жители двух ближайших деревень, а также собственно Усть-Ивановки. Модели взаимодействия с окружающими и друг другом, характерные для деревенских сообществ, они полностью переносят на обращение с пациентами. Кто-то может поспорить, что грубость и хамство в такой же степени характерны и для городских люмпенов или «рабочего класса», однако жители города значительно более отчуждённые; для деревенских резидентов характерны панибратство, фамильярность, абсолютное отсутствие дистанции, полное непонимание сути личного пространства в его даже самом тупом, физическом смысле.
Только для некоторых медсестёр характерно периодическое включение «деловитости», которое, правда, с их пониманием профессиональной этики и поведения выглядит комично. В остальном же это тривиальный тип конформных советских людей со всеми привычными их комплексами: «как бы чего не вышло», преувеличенная самооценка из подавленного чувства собственной неполноценности, вынужденное подчинение начальству и, как мне показалось, нелюбовь к нему; весь этот кошмар активно усугубляется тем, что в распоряжении у этих людей находятся не механизмы или помещения, а собственно люди. Отсюда и сверхконтроль, и ощущение собственной значимости, глупое и несоразмерное упоение властью, и (не всегда осознанные) срывы на пациентах. Из редких бесед с медсёстрами отчасти понимаешь причины такого положения. Одним из важных разговоров для меня стал обмен репликами с ванщицей в очереди в душевую, когда нас водили мыться в соседнее отделение:
— Ты сколько уже лежишь, Вилисов?
— Три недели.
— Ох, как же ты нас задолбал всех. Кошмар просто. Такое ощущение, что три месяца уже лежишь. (Это было сказано абсолютно серьёзным тоном, но с подразумеваемым добродушием; банщица имела хороший слух и голос на комическое.)
— Ну, потерпите.
— Нет, ну, к тебе, конечно, есть уважение, как бы... (пауза) за то, что права свои отстаиваешь. (пауза) А то начальство нас так задрючило... они — нас, мы — вас, уже не помним, как нас звать, ***** [чёрт побери].
Несколько раньше, когда подруга во время свидания привычно достала макбук, чтобы я мог отправить рабочую нужду, медсестра побежала спрашивать у заведующей и лечащего врача, можно ли мне им пользоваться; вернувшись с разрешением, она раздражённо рявкнула в солидарность к нам: «Их *** [совершенно не] поймёшь: сегодня скажут „да“, завтра скажут „нет“… Дурдом, ***** [чёрт возьми]».
Персонал патологически нетерпим к индивидуализму, одна медсестра в мой адрес постоянно употребляла эпитет «неуправляемый», в её понимании это было крайне отрицательной характеристикой. Пример: вызвав ряд пациентов на замер температуры, всех посадили на кушетку в сестринской; я, с градусником подмышкой, встал и двинулся к шкафу, чтобы попутно принять капли; медсестра взъярилась и приказала сесть обратно, я по пути заверил её, что ничего ужасного не случится. «Вилисов, я тебе дала градусник, чтобы ты его не разбил!» Я ответил, что мне не десять лет и достал из шкафа капли. «Господи, неуправляемый абсолютно человек!» В этом положении — концентрация мелочности, из которой вырастает большой абсурд.
Весь мой текст, кажется, представляет собой череду мелких детальных описаний и перечислений, однако никак иначе постоянное ощущение тягучего дискомфорта и сосущего мелкотравчатого абсурда не передать. Мне кажется важным пояснить, что настоящий кошмар и ужас, на мой взгляд, состоит не в том, что где-то пациента засунули головой в унитаз и избили, а в том, что когда тебе нужно сходить вымыть руки, ты вынужден вступать с санитаркой в трёхминутный диалог, в ходе которого тебе придётся подробно объяснить, зачем именно тебе нужно вымыть руки, а также почему тебе не хватает той возможности вымыть руки, которая предоставляется всем пациентам утром, — просто потому, что бьют пациентов изредка и где-то там, а подобные диалоги происходят со всеми каждый день.
Когда я говорю об индивидуализме, следует понимать, что я не просил санитарок стоять с опахалом у изголовья моей кровати. Речь шла всего лишь о сохранении личного пространства в разумных пределах. Однако уже и это встречает крайне агрессивную реакцию персонала и руководства. Определяющими принципами существования в этой больнице являются конформизм и коллективизм; я постоянно слышал упрёки в свой адрес по типу «все мальчики делают, а ты…». Когда я раздражался и говорил, что делаю так, а не этак просто потому, что я так хочу, медсёстры реагировали: «А мне неинтересно, чё ты хочешь». «Нам неинтересно, чё вы хотите» — растяжку с таким слоганом можно было бы вешать на входе в больницу.
Самым абсурдным был, конечно, бытовой сверхконтроль. Из соображений вряд ли безопасности — скорее, от ощущения собственной власти, персонал максимально ограничивал самостоятельную активность пациентов, и это заходило за все разумные границы. Так, если тебе понадобилось в уборную, ты должен подойти на пост и спросить: «Можно мне в туалет?» Медсёстры в основном реагировали так, будто ты просишь взаймы 500 рублей: возмущенно цыкали, закатывали глаза, а после короткого спектакля на тему «какие ужасные неудобства ты доставляешь нам своим существованием», вяло говорили: «Иди». Я протестовал в силу возможностей и никогда не спрашивал, можно ли мне выйти из палаты и куда-то пойти. Это было сопряжено с постоянными конфликтами.
Туалет находится в конце коридора строгого сектора; кроме уборной, там нет ничего вообще. Тем не менее каждый раз, когда я шёл очевидно в этом направлении, меня спрашивали: «Куда собрался?» Если я отвечал, меня упрекали: «А спросить не надо?» Я отвечал, что не надо, и шёл; медсёстры возмущались. Очень часто после ответа «в туалет» меня и других спрашивали: «Зачем?» Что я должен отвечать на такой вопрос? В первую очередь, нужно подобрать верное слово, удобное для тебя самого, как сказать: пописать? поссать? посрать? помочиться? испражниться? по-маленькому? Иногда я спрашивал в ответ: «А что, вы думаете, люди обычно в туалетах делают?» — мне отвечали, что делают разное, и требовали всё-таки обозначить цель похода. Я никогда не обозначал и говорил просто «надо».
За такого рода пренебрежение не секли плетьми и не отправляли в изолятор, но на это уходило до пяти минут каждый раз и неизменно оставляло внутри ведро гнилой капусты. Однажды только, когда туалет почему-то был закрыт в свободное по расписанию время, меня буквально вытолкал руками назад в палату медбрат — приземистый мужичок с почти чёрной кожей, говорящий в основном на матах. Как нужно на такое реагировать? Это представляет тему для подробного обдумывания и обсасывания в свободное время. Его там, слава богу, достаточно.
Жизнь деревенских санитаров представляет собой вялую пустыню; в ней ровным счётом ничего не происходит, отсюда желание раздувать мелкие события до чудовищных масштабов. Когда я требовал у банщицы легко приподнятым голосом выдать шампунь, чтобы вымыть голову, её коллега на обходе врачей при мне сообщила, что «Вилисов закатил истерику»; когда я однажды спросил, можно ли мне попасть к лечащему врачу, врач — когда меня наконец к ней пустили — сказала, что персонал сообщил ей, будто бы я прорываюсь к ней целый день и страшно скандалю; в обходном листе (об этом мне сказала заведующая) после одного из свиданий медсестра записала: «Жалуется, что раздражают машины за окном», хотя я рассказывал знакомой, что вот перевели в общий сектор, и там за окном жизнь, дорога, ездят автомобили.
Совершенно глупым представляется разговор об отношении к пациентам вообще и об уважении к человеческому достоинству: в России можно по пальцам пересчитать такие места, где его уважают, с чего бы психиатрические больницы входили в этот список? Однако же не могу не сказать, что младший персонал к пациентам — особенно из строгого сектора — относится даже не по-свински, а просто равнодушно, как к кускам мяса; даже когда они страшно ругаются на плохо вымытый туалет, за этим звучит какая-то мёртвая отстранённость, как будто они ругаются на жизнь вообще, а не на конкретного пацана, который не выполнил их указание. Грубость, хамство, сельское фамильярничанье, перманентная матерщина — это не способ вербальной санкции за проступок, это обыденная манера общения.
Заражённый вирусом всепонимания и всепрощения, я раскладывал на части жизнь и быт персонала, пытаясь их оправдать. У меня это, в общем, получалось: микроскопические зарплаты, регрессивная жизнь в деревне, постоянное давление начальства, да и вообще само место работы — тут вряд ли будешь гармоничной личностью, со всеми раскланивающейся. Перед самой выпиской мне дали журнал, в котором предлагалось по пятибалльной шкале поставить оценку «обслуживанию», приписать свои комментарии и рекомендации учреждению и персоналу. Я пролистал журнал на несколько страниц назад и нашёл только несколько смелых четвёрок; рекомендаций не было нигде; напротив 99 % пациентов стояла оценка «5». Я механически поставил «5» и в графе «рекомендации» написал «нет». Конформизм, видимо, застил мне глаза, да и перед самой выпиской глупо делать эффектные жесты. Заведующая отделением и лечащий врач очень много внимания уделяют всем этим журналам, обходным листам и прочим документам, полную власть над которыми имеют медсёстры; на их основе они принимают разные решения. А по журналам положение идеальное: пациенты кругом неправы, персонал бдительно следит.
Очень хочется сказать, что, несмотря на оправдание сельских баб с маленькой зарплатой, в конечном итоге страдает тот самый умственно отсталый мальчик с шизотипическим расстройством, которого заставляют драить толчки, а потом разрешают говорить с матерью 20 минут в неделю. Это с одной стороны. А с другой — персоналу тоже нелегко. И руководству, наверное, нелегко — на них сверху тоже давят. И на тех, верхних, давят. И вообще на всех. И вот как-то так выходит, что от одного конкретного забитого шизофреника, который вообще ни в чём не виноват, мы как-то поднимаемся по этажам наверх, и на каждом этаже кому-то в той или иной степени нелегко. Но мне всё-таки жальче всех именно мальчика.
* * *
Первые дни я лежал и решал идиотское умственное упражнение: пытался понять, чем пребывание в психиатрической больнице по самому большому счёту отличается от отбывания тюремного заключения? Всё же мы понимаем, что дело не в условиях: еда может быть чуть лучше или чуть хуже, палата может иметь дверь или не иметь, может быть немного меньше или больше, персонал может быть чуть-чуть деликатнее или чуть-чуть грубее, ко всему можно привыкнуть. Дело не в этом, есть вещи более сущностные. И вот я лежал и не мог эту задачку решить: проблема осложнялась тем, что я никогда не был в тюрьмах. На помощь, как это часто бывает, пришёл Иосиф Александрович. В эссе «Меньше единицы» Бродский пишет: «Что до врагов, то у тебя всегда есть один непосредственный: недостаток пространства. Формула тюрьмы — недостаток пространства, возмещённый избытком времени. Вот что тебе действительно досаждает, вот чего ты не можешь одолеть. Тюрьма — отсутствие альтернатив, и с ума тебя сводит телескопическая предсказуемость будущего». Вот это и есть та самая сущностная вещь, которая роднит тюрьму и психиатрическую больницу провинциального российского образца и отсекает все несущественные различия — минимум пространства (не только территориально-физического, но и личного), помноженный на чрезмерный избыток времени, которое, как я уже говорил, течёт там совершенно по-другому.
Когда в день выписки за мной приехали подруги, мои вещи вытрясли из уже собранных пакетов, пересчитали, переписали, сверили с изначальными списками, дали расписаться в нескольких местах; взяв из шкафа сумку с одеждой, медсестра повела меня через двор, завела в приёмный покой и ушла обратно, молча оставив меня перед выходом на улицу в футболке, трико и тапочках; подруги стояли и сияли. Мне нужно было где-то переодеться, я как-то нашёл где. Из этого места нужно выбираться пешком, идти 30 километров с тяжёлыми сумками, будто перебираясь через горы, и постепенно очищаться от этого месячного кошмара; когда ты садишься в машину и с шутками за полчаса оказываешься в совершенно другом мире, где люди ходят свободно и делают, как им кажется, что хотят, создаётся впечатление ирреальности происходящего. У меня не было фантомных страхов по типу «вот сейчас меня разбудят в шесть и погонят мыть полы», но некоторое время казалось очень необычным, что больше никто не будет упрекать меня в том, что я не спрашиваю: можно мне в туалет? можно мне вымыть руки? можно мне помыть голову? можно мне остаться человеком?
Я привык к этому довольно быстро.