И морду тебе товарищ в концлагере наел тоже?

И морду тебе товарищ в концлагере наел тоже? Великая Отечественная война, Разведка, Предательство, Память, Воспоминания, Длиннопост

Шуршат колеса по асфальту, нас мягко, еле-еле покачивает на удобных сиденьях, легкая музыка в салоне, свежий ветерок ласкает лицо — все это привычно и даже обыденно, а то, что я пытаюсь отыскать и показать сыну, кажется таким неправдоподобно далеким, что сам себе не веришь: было ли это с тобой, или все это ты видел в кино…

Вот еще один «кадр» промелькнул. О нем я не говорю сыну, я просто вспоминаю его. Где-то здесь же в один из тех дней, когда мы ликвидировали сталинградскую группировку и когда нам с Иваном Исаевым, шедшим в головном дозоре, сдавались немцы и оптом и в розницу, встретились двое русских. Пожилой человек (это, в тех моих понятиях, мог быть сорокалетний или еще моложе) и молодой парень, примерно наш ровесник или чуточку постарше. Остановили — кто такие? Говорят, пленные, из лагеря сбежали. Для чего-го потребовали документы. Не помню, что показал «старый», а молодой долго рылся в бумажнике. Иван не вытерпел, выхватил у него бумажник (недоброжелательство к парню появилось с самых первых секунд — уж больно морда у него широкая, в лагере на баланде такую не наешь, и шею тоже). Иван стал копаться у него в бумажнике, извлекать какие-то бумажки. Все сказала фотокарточка: этот хозяин бумажника стоит в обнимку с немцем (не помню, с солдатом или офицером) на фоне проволочных заграждений, лагеря, немецкая сигарета в зубах, оба видимо, очень довольны своей жизнью.

— Хорошо, видать, жил в лагере-то, — со зловещими нотками в голосе заметил Иван.

— Что вы, гражданин начальник. Разве там жизнь была! Это товарищ меня сфотографировал…


— И морду тебе товарищ наел тоже?

Иван закипал. Неделю назад наш взвод разведки весь погиб, покошенный из пулемета в упор. И в Иване все еще клокотало внутри, искало выхода.

— Та-ак! — наступая на мордастого, проговорил он, побледнев.

Его трясло. Он наступал на мордастого, сталкивая его с тропинки. И когда тот ступил в глубокий снег Исаев, не снимая с груди автомата, дал короткую очередь.

Я ничего не сказал, посмотрел только, как Иван бросил на труп бумажник со всем его содержимым — кому надо, разберется.

А Иван повернулся к перепуганному насмерть «старику» и уже поспокойнее, но все еще дрожащим голосом сказал:

— А ты, отец, давай шпарь на Вертячий — есть такой хутор. Там тебя встретят. Давай топай…

Тот заторопился сколько было сил, поминутно оглядываясь. Иван вдруг окликнул его. Он замер, обреченно, как вкопанный. Иван запустил руку в бездонный шинельный карман через прореху в маскхалате, долго там шарил, шурша патронами, наконец извлек банку тушенки.

— На, лови, — крикнул он «старику». — Подкрепись. А то и ног не дотащишь до Вертячьего…

Мне казалось тогда: человек так был напуган, что даже банка тушенки не обрадовала его.

Когда немного отошли, я сказал:

— Зря ты, Иван, застрелил парня. Особисты разобрались бы, что к чему, законно бы сделали все это.

Иван, как ошпаренный, обернулся — словно ждал этих слов.

Таким взъерошенным я его не видел никогда — наверное, только сейчас прорвалось наружу все, что копилось и оседало в нем за эти тяжелые дни.

— Законно?! Здесь законы устанавливаю я! — Он сердито потыкал пальцем вниз, себе под ноги. — Эта земля пока ничейная. Войска — вон где идут, — кивнул он назад. — А здесь я хозяин. И закон здесь — это моя совесть! Понял?.. — И чуть тише, но так же настойчиво продолжал: — Ванька Сыпченко что, жить не хотел? А Гошка Звягин? А все остальные двенадцать?.. А этот ряшку наедал, с фрицами обнимался!.. Да еще боялся заразу подхватить.

И уже много спустя, охолонув, неожиданно заговорил:

— Осенью под Котлубанью у нас один разведчик уполз к немцам. Перед этим десять дней не могли мы «языка» взять. В стельку все вымотались. Он не выдержал, сдался в плен. На следующий же день они побили все наши батареи и штаб полка разбили — выдал гад… Так вот сейчас я все дни только о нем и думаю. Если бы он мне попался — он бы мне душу облегчил, камень бы с нее снял тяжелый. Я бы из него печенку вынул!.. — И, словно заканчивая разговор, добавил: — А этот из той же компании. Зря ты его жалеешь. А особистам и без него делов хватит…

Я, хоть и упрекнул Ивана, но в душе был с ним заодно. Не могли мы простить своим вчерашним товарищам, ровесникам своим, такой подлости. Не могли понять это иначе, как подлую измену нам, каждому из нас персонально, а особенно каждому из тех ребят, что погибли на наших глазах…

Но вот, наконец, и Вертячий — большой хутор Калачевского, района, изрезанный в самых разных направлениях оврагами. Старожилы говорят, потому он и называется Вертячий, что в нем ни по одной улице прямо не проедешь — надо вертеться, объезжая овраги.

27 декабря 1942 года мы большой группой — до роты — прибыли сюда в пополнение 971-го полка 273-й стрелковой дивизии, и ночь на 28 декабря провели в сарае на жидкой мякинной подстилке — и это-то в шинелях, в ботинках с обмотками в рождественские морозы! Всю ночь зуб на зуб не попадал. Но я запомнил ту ночь не из-за мороза — бывало и холоднее. В тот день мне исполнилось девятнадцать лет. И вот теперь я въезжаю в хутор пятидесятилетним!

Председатель сельского Совета внимательно выслушал мою просьбу помочь мне разыскать балку Глубокую, в которой размещался штаб нашего полка, посоветовал сходить в школу.

— Там у них учитель истории этим делом занимается. Он с ребятишками все окрестности облазил, наверняка знает ту балку.

В школе нам сказали, что учитель истории в отпуске, уехал куда-то отдыхать.

— А директор?

— Директор тоже в отпуске. Но только что был здесь, смотрел, как ремонт идет. Пошел домой.

Нам объяснили, как разыскать его квартиру.

Встретил нас совсем молодой человек — Тюрин Василий Иванович.

— Попробуем помочь, — проговорил он, задумавшись. — Я-то приезжий, недавно здесь живу. Но мы поищем старожилов.

Однако это оказалось не так-то просто: старожилов много, но кого бы из них мы ни спросили, все пожимали плечами — нет, балку Глубокую они не знают. Около магазина вокруг нас собралась большая группа стариков, скребли затылки, подолгу раскуривали папиросы, думали.

— Так, говоришь, в пяти-семи километрах от хутора? Глубокая?.. — Снова морщили лбы. — Нет, мил человек, нету такой балки.

— Может, она как-то по-другому называлась? — старался кто-то помочь.

— Да хоть как называй, а нету в пяти-семи верстах такой балки, чтоб там мог полк стоять…

Наконец директор решил:

— Поехали к бригадному учетчику — пусть покажет нам все балки южнее хутора, может, признаете.

Учетчик, холостой парень, вышел на крыльцо в одних трусах. Молча выслушал. Молча стал собираться. Когда садился к нам в машину, улыбнулся:

— Заехал домой пообедать. А после обеда решил поспать часок, ведь встаешь — еще черти на кулачках не бьются, да и ложишься поздно.

— Прогуляешь вечер-то, да? — в тон ему добавил Василий Иванович.

— Конечно. Дело холостяцкое… Так, говорите, километров пять-семь на юг? Есть такая балка. Но там, по-моему, никакие войска не стояли — признаков никаких нет. А вы говорите, что там кладбище на взгорке, разведчиков хоронили.

Наконец вмешался шофер — ему, видать, тоже было интересно найти нашу балку Глубокую.

— Давайте съездим да и посмотрим. Может — та.

Пять километров по проселку проскочили быстро. Смотрю: нет, не та балка…

Парень вроде бы виновато смотрит на меня.

— Вы не расстраивайтесь, — успокаивал он меня. — Есть у нас тут кладбище разведчиков. О нем все знают.

— Так это вот оно и есть! — обрадовался я.

— Оно не у балки. Оно посреди поля. Там памятник стоит общий. Но это далеко. Это километров пятнадцать-семнадцать.

— Тогда это не то.

— Погодите, — вмешался директор. — Там балка есть?

— Балка есть, но она ближе кладбища, к тому же она называется Парфенова балка.

— А может, в войну называлась Глубокой?

— В войну она называлась Тройновой. Так старики говорили. Тройновая балка или Парфенова. Там войска стояли. Но это на юго-восток.

— Поехали, — опять решительно заявил шофер. — Дорога туда есть?

— Конечно, есть.

Мы ехали долго. Может, не так долго ехали, как сильно волновались. Дорога вилась по верху балки, заросшей кустарником. Кое-где появлялись обрывистые берега — по дну, видать, тек ручеек, прикрытый камышом да ивняком. Нет, что-то ничего похожего, даже отдаленно, не было. Наконец машина юркнула на дно балки и помчалась по малонакатанной, давно не езженной дороге. Я насторожился — что-то вроде бы того… этого самого… И вдруг меня обдало жаром.

— Братцы!! Это — она!

Точно. Это была та самая балка.

— Вот за этим поворотом сейчас… — Выезжаем за поворот. — Нет. Не за этим. Тогда вон за тем, за следующим… Точно, за следующим слева на взгорке должна быть землянка штаба полка, а вокруг нее землянки командира полка, начальника штаба, нашего начальни… Вон! Вон, видите?!

Я чуть не на ходу выскочил из машины. Побежал к штабу полка. Боже мой, как тут все сохранилось! Правда, самих землянок нет — бревенчатое перекрытие давно разобрано (в донских степях в войну, да и после войны, лес был на вес золота), но ямы целы. Заросли бурьяном, а все еще глубокие. Смотрю и глазам собственным не верю — неужели это та самая землянка, возле которой мы выстраивались каждый вечер перед уходом на задание? Неужели из этой вот землянки каждый раз выходил командир полка и давал нам по-отечески заботливое напутствие? Сам он жил рядом в небольшой землянке с ординарцем Колькой. А вот слева ямка — это землянка нашего начальника разведки, грузного и не очень храброго капитана Сидорова. К концу сталинградской эпопеи он имел тем не менее два ордена Красной Звезды, а самый храбрый и самый опытный разведчик дивизии Иван Исаев — лишь две медали «За отвагу»… А в какой-то из этих землянок рядом со штабом полка жил начальник штаба полка.

А через дорогу — дорога тут была и в войну — на противоположном склоне балки были наши землянки, землянки разведчиков. Их было три или четыре. Я постоял несколько секунд с закрытыми глазами, представил звездную ночь, легкую поземку по дну балки, татаканье пулеметов на передовой — она была очень близко, передовая. Постоял, вживаясь в то далекое, отошел несколько шагов назад — ровно на столько, на сколько удалена была от нас в темноте штабная землянка, повернул голову направо, открыл глаза — вот здесь была наша землянка! Я стою около ямы в склоне балки. Рядом, в сторону передовой должны быть еще две… Вот они.

Я спустился в яму.

Боже мой, неужели это та самая землянка, в которую я протиснулся поздним вечером 28 декабря сорок второго года и в которой меня встретил незнакомый лейтенант. Вот он лежал с этой, с левой стороны, а я сел вот здесь, справа, здесь у стены, в торце прохода топилась печь. Сын смотрит на все это и старается запечатлеть на фотопленку… Вот здесь он лежал, тот лейтенант, и рассказывал мне, совершенно незнакомому человеку, про свою первую (и уже последнюю) любовь к девушке… Бог ты мой, когда это было!.. Наутро этого лейтенанта хоронили… Хоронили наверху. Я поднимаюсь из балки наверх. Там пшеничное поле. Огромное поле.

— Вот здесь мы хоронили разведчиков, — показал я сыну.

Но здесь ничего не было. Ни малейшего признака могил. Между хлебным полем и склоном балки метров десять, а то и больше непаханого затравевшего пустыря.

— Здесь должны быть могилы, — повторил я, с каждой минутой убеждаясь все больше и больше, что именно здесь должны быть могилы моих товарищей. Тридцать лет я мысленно время от времени возвращался сюда. Много ребят похоронил я за войну, много кладбищ оставили на своем пути разведчики, но почему-то именно это для меня самое памятное, самое дорогое. Может, потому, что здесь я становился разведчиком, здесь было мое, так сказать, крещение, может, по самой великой случайности не похоронен я здесь — ведь в ту ночь, когда весь наш взвод полег у немецкого дзота и вернулись только я и Исаев, мог, очень даже мог попасть под смертоносную пулеметную струю и я — больше было шансов погибнуть, чем выжить. И всех их двенадцать — москвича Георгия Звягина, кубанца Ивана Сыпченко, неунывающегося весельчака Еремина, голенастого мордвина Слугина, якута Кислякова, черноглазого южанина Казнодия — всех, кто полег в ту ночь, похоронили мы здесь.

Так где же их могилы? Неужели даже признаков не осталось?

Ко мне подошел учетчик и говорит:

— Перехоронили их всех. Теперь я вспомнил. Там вон дальше — памятник разведчикам и братская могила.

— Кладбище разведчиков — здесь, — настаиваю я. У меня никак не укладывается в голове: как можно ликвидировать целое кладбище разведчиков, как можно, пусть через двадцать лет, перенести кости ребят, которых мы похоронили, как можно было их трогать, беспокоить! Неужели они не заслужили иметь каждый свою могилу, а обязательно надо было их перетаскивать в общую, братскую?

— Их клали в гробы. Каждого в отдельный. Собралось много народа, — тихо, словно угадав мое душевное состояние, вспоминал бригадный учетчик и словно уговаривал меня, успокаивал. — Каждого оплакивали женщины. Не по обязанности, не по обычаю, больно уж молодые были, жалко… Там им лучше. Там они вместе…

Я спускаюсь вниз, и прежде чем идти к братской могиле, мне хочется постоять, побыть еще хоть минутку в нашей землянке. Сын протягивает на ладони несколько зеленых от окиси гильз от ППШ. Может быть, из моего автомата эти гильзы — перед уходом на операцию мы каждый раз после чистки проверяли автомат, выпуская вверх одиночными выстрелами и очередями обязательно по целому круглому диску. Потом сын нашел три нестреляных автоматных патрона. Тоже зеленых — ведь тридцать лет поливали их дожди и мыли полые весенние воды. Нас трое мужчин в семье — каждому по патрону, чтобы помнил всю жизнь балку Глубокую, как я помню все бои красных партизан за власть Советов у нас на Алтае, в которых участвовал мой отец.

Сейчас у моего старшего сына дома на письменном столе стоит 52-миллиметровая мина, привезенная им из балки Глубокой, стоит без боевой головки вверх оперением с засушенным цветком бессмертника… Когда я приезжаю к нему, то всегда подолгу смотрю на это символичное сочетание — человечество бессмертно, если оно способно переделать смертоносное оружие на подцветочники…

Мы долго тогда были в балке Глубокой (для меня и для тех, кто там похоронен, она все-таки осталась Глубокой, а не балкой Парфеновой или Тройновой). Сходили на братскую могилу. В ней похоронены те, кто погиб при прорыве вражеских укреплений в рукопашной схватке 13 января 1943 года.

— Я видел, как погибли эти солдаты, — сказал я. — Это нашего полка солдаты. Девятьсот семьдесят первого. Так и напишите здесь.

Могила обнесена металлической оградой. А вокруг ограды — пшеничное море. Весной и осенью здесь гудят трактора, комбайны — значит, они слышат, мои ребята, разведчики, как люди сеют каждую весну, как убирают хлеб. Правда, им здесь, наверное, лучше, чем там, на склоне заброшенной всеми балки. Здесь и солнца, кажется, больше…

Потом мы вернулись в хутор Вертячий. Сидели у директора школы дома за накрытым столом с водкой — по русскому обычаю поминали моих товарищей, погибших под хутором Вертячьим.

Обратно в Волгоград ехали молча — слишком много было впечатлений за тот день, чтобы сразу их переварить.

Я думал о том, что из огромной великой сталинградской битвы я восстановил мизерную частицу. Даже меньше крупицы. Многого не показал я сыну из того, что хотел. Но даже если бы я за всю поездку разыскал только одну яму от своей землянки и постоял бы с сыном в ней пять минут — уже ради одного этого стоило ехать за тысячи километров.

И еще: если каждый из нас, оставшихся в живых, передаст своему сыну хотя бы частицу того, что он помнит, что он пережил, — это значит, еще наверняка на. тридцать лет сохранятся в народе многие из эпизодов. Великой Отечественной войны, вышедшие из первоисточника. Сохранятся в памяти народной имена людей, отдавших свою жизнь за то, чтобы над нами светило солнце.
Георгий Васильевич Егоров, «Книга о разведчиках», 1973