6

Глава пятая. Зритель — он же идиот

Существует расхожий миф: будто актёры живут ради зрителя. Сцена, мол, их храм, публика — их бог, а каждый выход — акт служения. Так вот: не верьте ни слову. Это примерно как считать, что мясник любит корову. Он может плакать, разделывая тушу, но утром всё равно пойдёт за следующей.

В реальности публика в театре — это мешающее обстоятельство, с которым приходится мириться. Ну или не мириться — смотря у кого какой темперамент.

Вот один актёр. Известный. Любимец публики, обладатель челюсти героя и взгляда с афиши. На сцене он блистает, одаривает зал влюблённой улыбкой, на поклонах чуть не плачет от счастья. Но стоит ему сделать шаг за кулису — он вытирает лицо полотенцем, как будто смывает проклятие, и бросает в сторону зрительного зала характерный жест, всеми узнаваемый.

— Уродский муравейник, — шепчет он с отвращением. — Хоть бы раз нормальные люди пришли, а не эта вата из бухгалтерий.

Другой более изощрён. Он играет спектакль на двух языках: на русском и на французском. В последний он вставил сам — целую тираду, в которой оскорбляет зрителей, называет их «толпой потребителей, достойной только жвачки» и добавляет что-то о «мерзости среднего вкуса». И знаете, что самое интересное? Публика хлопает. Он выходит за кулисы, снимает парик и, усмехаясь, говорит:

— Мне нравится. Они, может, и чувствуют, что я их ненавижу, но боятся признаться себе. Боятся, что платили за пощёчину.

Есть и третьи — уставшие. Те, кто уже даже не презирают, а просто играют спектакль, как сантехник читает инструкции к сифону. Без чувств, без пафоса, с одной мечтой — чтобы успеть в бар до закрытия.

— Третье действие вырежем? — спрашивает один.

— Конечно, — отвечает другой. — Кто там в зале заметит?

Они мнят себя великими, потому что им хлопают. Они забыли тексты, режут сцены, заполняют паузы руганью в микрофоны, забывая их выключить. В детских спектаклях.

— А чего они тут вообще? — говорит один, глядя на рассевшихся по рядам детей. — Пусть с детства привыкают к реальности.

Парадокс в том, что чем хуже актёр относится к публике, тем ярче его роль. Презрение, если им грамотно жонглировать, легко принимается за харизму. Вызывающее отвращение — за страсть. Неискренность — за трагизм. В результате зритель, пришедший «прикоснуться к прекрасному», уходит с чувством, что его обняли. Хотя на самом деле его просто отработали.

И всё это в театре, где с утра на репетиции говорят о «высокой миссии искусства», а вечером в гримёрках спорят, кто из зрителей больше похож на вешалку для свитера.

Публика, по негласному мнению многих актёров, — это шумная, невежественная масса, неспособная понять глубину замысла. Она мешает импровизировать, она хлопает не там, она смеётся, когда надо плакать, и вообще — смеет существовать.

— Они нас не достойны, — как-то произнёс один актёр, глядя в зеркало. — А мы им — не обязаны.

Но, надо признать, бывают и исключения. Вернее — пока ещё бывают. Они появляются в театре, как первые весенние подснежники: трепетные, восторженные, полные света и веры. Молодые актёры, что пришли в профессию не за аплодисментами и льготной путёвкой в пансионат, а из чистой, платонической любви к сцене.

Они с детства мечтали об этом: репетировали «Гамлета» перед зеркалом, писали письма в театр, записывались на кружки, терпели провинциальную самодеятельность, лишь бы когда-нибудь выйти на «настоящую сцену». И вот они здесь — блестят глазами, кричат «работаем!» на репетициях, плачут после премьеры от счастья.

Они ещё верят, что зритель — это человек, с которым стоит разговаривать честно. Что режиссёр — это мудрый проводник. Что театр — это миссия. Что старшие коллеги — это мастера, а не усталые актёры на грани истерики и язвы.

Я таких встречал. Один, помню, перед спектаклем вышел в пустой зал, встал в последнем ряду и долго смотрел на сцену.

— Не верится, что я здесь, — сказал он. — Всё детство об этом мечтал.

Он искренне хотел делать настоящее искусство. Он учил текст чужих ролей, помогал монтировщикам, чистил костюмы — не из раболепия, а потому что это же наше общее дело. Даже на общем собрании театра поднял руку, чтобы предложить репетировать больше. А кто-то из старших актёров тогда процедил:

— Вот и ещё один идиот пришел. Ну, годика два ему дам...

И в этом была правда. Потому что система в театре, как старая кофемолка: что ни засыпь, перемелет в один и тот же кофейный порошок — с лёгкой горечью и неизбежным осадком. Эти искренние, добрые и горящие молодые актёры сначала разочаровываются. Потом злятся. Потом принимают правила игры. А ещё чуть позже — сами становятся теми, кто морщится при виде публики, кто говорит "да кому это надо", кто режет сцены и мечтает, чтобы всё поскорее кончилось.

И вот он, тот самый мальчик, что смотрел на сцену с замиранием, стоит за кулисами, вытирает пот со лба и бормочет:

— Господи, ну хоть бы сегодня не пришёл этот идиот со второго ряда…

А публика всё хлопает. И всё верит. Что театр — это храм, актёр — служитель, а сцена — чудо.

Так и живём. Театр — якобы храм, актёр — якобы жрец, публика — якобы прихожанин. Только жрец плюёт за алтарём, прихожанин хлопает из вежливости, а храм давно отдали под аренду для корпоративов.