Плюшевый мишка
Все было выкрашено в цвет уставшей осени - тот особый оттенок, что наступает после того, как первые заморозки выхолодят землю, но еще не решатся укутать ее в белое. Клены сбросили листву за одну ночь, словно по команде, и теперь их черные, мокрые ветви без всякой надежды скребли по низкому, подбитому ватой небу. Наш городок, всегда дремавший, в такие дни впадал в настоящую спячку, затаившись в ожидании долгой и неласковой зимы. Воздух был густым и влажным, пах прелой листвой, горьковатым дымом из печных труб и чем-то еще - то ли тоской, то ли забвением. Тоской по чему-то такому огромному, что его уход образовал внутри тишину, зияющую, как провал.
Я брела с работы, и каждая клеточка моего тела отзывалась не болью, а странной, вибрирующей пустотой. Не физической усталостью - я бы еще могла таскать мешки или вскапывать огород, - а той, что проникает в самую сердцевину души, выедая ее изнутри, будто червь яблоко. Проектный институт, еще недавно казавшийся монолитом стабильности, теперь трещал по швам. Наш отдел шепотом называли «балластом», а сам институт - «неэффективным активом». Слова казенные, чужеродные, пугающие своей бездушной новизной. Зарплату задерживали на месяцы, а на сберкнижке, бережно завернутой в целлофан в ящике комода, лежала сумма, которая таяла на глазах, как сахар в воде. Я шла по знакомым, до тошноты знакомым улицам, и мне казалось, что я иду по дну высохшего моря, среди окаменевших руин не чужой, а своей собственной жизни.
Дом наш, старый, дореволюционный, встретил меня скрипом парадной, пахнущей капустой и старостью. Тетя Лида с первого этажа варила щи - это был ее незыблемый ритуалl. Я поднялась на третий, вставила ключ в тяжелую, обитую дерматином, потрескавшимся от времени дверь и замерла, прислушиваясь к тишине по ту сторону. Это была моя крепость, моя ноша, моя клетка.
- Мам? - донесся из гостиной голос сына. Не вопрос, а скорее сигнал, опознавательный знак: свой-чужой.
- Я, Сашенька, - откликнулась я, снимая пальто, вживляя в голос фальшивые нотки бодрости, которых не было и в помине.
Он сидел на корточках перед телевизором «Рубин», по которому лился поток какого-то яркого, истеричного веселья. Ему было одиннадцать - тот странный возраст, когда детство уже почти ушло, а отрочество еще не наступило, возраст молчаливой отстраненности. Он обернулся, его светлые, не по-детски серьезные глаза скользнули по мне, будто фиксируя факт моего присутствия, и сразу же вернулись к мельканию экрана.
- Ну, как? - спросил он, как спрашивал всегда. Это был наш ритуал, наш пароль.
- Все там, - автоматически ответила я, как отвечала всегда. Ложь, отточенная до автоматизма.
Но ничего не было «там». Особенно сегодня. Сегодня на работе нам, наконец, огласили приговор: отдел ликвидируется. Через месяц. «Сокращение». Еще одно слово-вирус. Мне «предлагали» пойти чертежницей в цех завода, того самого, что уже треть года стоял, словно мертвый великан, на «консервации». Это была не работа, это была пощечина.
Я прошла на кухню, поставила на конфорку старенький эмалированный чайник. Мои руки совершали привычные, заученные движения: заварочный чайник, ложка, две чашки с отбитыми ручками. Вся моя жизнь свелась к этому ритуалу, скрепляющему треснувшую реальность, как жалкая полоска скотча.
Из зала доносились взрывы смеха и аплодисментов. Раньше Саша смотрел «Спокойной ночи, малыши», а теперь его манил этот крикливый, чужой мир. Меня это бесило, казалось, что эта дешевая яркость - прямое вторжение в наш хрупкий, обреченный мирок, последний гвоздь в его крышку.
Я опустилась на кухонный стул, вжала ладони в лицо. Что дальше? Куда бежать? Мысли метались, как пойманные мухи, бьющиеся о стекло. Идеалов не осталось - они рухнули вместе с той махиной, которой мы когда-то служили. Работы не было. Будущее растворилось в серой мгле. Осталась только я, мой сын и эта удушающая, провинциальная беспросветность.
На столе, рядом с жестяной сахарницей, восседал он. Плюшевый мишка. Потертый, выцветший, с одним ухом, пришитым заново кривой отцовской рукой. Его подарил Саше Борис, мой муж, в день первого рождения. А потом Борис ушел. Сказал с натужной, искренней бодростью: «Ты же сильная, Таня, справишься. А мне… мне надо пожить для себя, понять себя». Это было семь лет назад. Он «понял себя» в другом городе, присылая раз в полгода открытки с видами Крыма и денежные переводы, которые теперь и вовсе иссякли. Мишка остался. Саша в него не играл, но и выбросить не давал. Мишка стал немым свидетелем нашего одиночества, символом всего, что было и что могло бы быть, но рассыпалось в прах.
Я взяла его в руки. Ткань была шершавой, впитавшей в себя пыль лет и горечь разочарований. Я смотрела в его стеклянные, ничего не выражающие глаза, и в них видела свое отражение - изможденное лицо тридцатипятилетней старухи.
Чайник взвыл сиреной, выдергивая меня из оцепенения. Я залила кипятком чай, расставила чашки на подносе и понесла в зал.
- Саша, чай.
- Сейчас, мам.
Я устроилась в кресле, смотрела на его затылок, на хрупкую шею, на линию плеч. Ради него я дышала. Ради него я вставала, шла на опостылевшую работу, стояла в очередях, считала каждую копейку. Он был моим смыслом, моим якорем. Но в последнее время я все чаще ловила себя на страшной мысли: этого смысла мне мало. Я задыхаюсь в роли матери-добытчицы. Мне некому передать свою усталость, свой животный страх. Я разучилась говорить с сыном, подменив диалог ритуальными фразами: «как школа?», «уроки сделал?», «помой руки».
Телепередача кончилась, Саша щелкнул кнопкой, и в комнату рухнула гробовая тишина, густая от невысказанного. Он подошел, плюхнулся на диван, взял свою чашку.
- Ну что? - спросил он, отпивая и морщась.
- Что «что»? - сделала я вид, что не понимаю.
- Ну, на работе? Опять задержка?
Он говорил это с натянутой, неестественной взрослостью, словно репетировал роль заботливого сына. Меня это коробило. Ему одиннадцать, он должен гонять во дворе мяч, а не вникать в дебри моих трудовых будней.
- Нет, все… как всегда, - соврала я, отводя взгляд.
- Ага, - он кивнул, не веря. Помолчал. - А Петровна сегодня опять звонила. Спрашивала про взнос. На новые шторы.
У меня похолодело внутри. Классная руководительница. Эти вечные поборы. Раньше это были копейки, а теперь…
- Внесем, Саш, не переживай.
- А когда? - он смотрел на меня прямо, и в его глазах я читала не детское любопытство, а взрослый, липкий страх.
- Найду деньги! - вдруг взорвалась я, и мои нервы, натянутые в струну, зазвенели. - Хватит меня допрашивать! Твоя дело - учиться! Я сама разберусь!
Он вздрогнул, губы его задрожали, глаза наполнились слезами. Он отставил чашку и молча, по-стариковски, побрел в свою комнату, тихо притворив дверь.
Я осталась сидеть одна, сжимая виски. Опять. Опять я сорвала на нем зло. Мне стало дико жалко и его, и себя. Мне захотелось зайти, обнять, вымолить прощение, но ноги не слушались. Какая-то свинцовая апатия сковала меня. Я сидела и смотрела в чернеющее окно, где по одной зажигались огни в таких же, как наша, клетках. Клетках одиночества и тихого отчаяния.
На следующий день я не пошла на работу. Сказала, что заболела. Лежала на диване, уставясь в потолок. Саша ушел в школу настороженный, молчаливый. Мы не вспоминали вчерашнее, но оно висело между нами тяжелым, невысказанным упреком.
В полдень раздался звонок. Я открыла. На пороге стояла она. Моя мать, Надежда Петровна. Она жила на окраине города, и ее визиты всегда были как нашествие: предсказуемое и разрушительное.
- Ты чего это не на работе? - спросила она, скидывая калоши и драповое пальто, окидывая мой халат уничтожающим взглядом.
- Голова болит, - буркнула я.
- У всех голова болит, а дела делать надо, - отрезала она, проходя на кухню и принимаясь хозяйничать. - Саша-то хоть поел нормально? Опять, поди, макароны жуете. Растущему организму белок нужен, витамины.
Она говорила, а я стояла у окна и слушала. Ее голос - ровный, без эмоциональный, голос человека, знающего единственно верный путь. Она всю жизнь проработала бухгалтером, подняла меня одну, после того как отец сбежал. Она не ныла, не плакала, не позволяла себе слабины. И я, по ее разумению, не должна была.
- Мам, - вдруг выдохнула я, не оборачиваясь. - Нас сократили. Весь отдел.
- Сократили? - она замолкла на секунду. Потом я услышала, как звякают чашки. - Значит, так надо. Будешь искать другую. Ты у меня работящая. Вон, в котельной, слышала, вакансия есть. Грязно, тяжело, но платят исправно.
Я обернулась и посмотрела на нее. Невысокая, сухая, с седыми волосами, убранными в тугой пучок. Лицо в морщинах, но глаза горели холодным, несгибаемым огнем.
- В котельной? Мам, я инженер! У меня диплом!
- Какой теперь диплом? - фыркнула она, наливая чай. - Раньше диплом был, а теперь - бумажка. На хлеб не намажешь. Надо ноги в руки и - вперед. Работы не бойся. Ты же не хуже других.
В ее словах не было злобы. Была простая, железная логика выживания. Логика ее поколения, хлебнувшего лиха. Для нее нынешние трудности - просто еще одна полоса, которую надо преодолеть, стиснув зубы. Она не понимала моей метафизической тоски, моего смятения, моей экзистенциальной потерянности. Для нее смысл был прост: паши, поднимай дитя, не ной.
- Я не знаю, куда идти, - тихо сказала я, и голос мой прозвучал как жалкий шепот. - Я не вижу дороги. Я сломалась, мама. Мне страшно.
- Всем страшно, - отрезала она, ставя передо мной чашку. - А жить надо. Сашу растить. Вот и весь смысл. Забудь о себе. Ребенок - вот твой смысл.
Она произнесла это как аксиому. Как единственную истину. И я вдруг с ужасом осознала, что именно эта истина и душит меня все эти годы. Я должна забыть о себе. Должна раствориться в сыне, в работе, в быте. А кто же я тогда? Только ли мать? Только ли функция? А где же я сама, Татьяна? Она умерла семь лет назад, вместе с уходом мужа, и с тех пор я просто ношу ее имя, как ношу это потертое пальто.
- Он меня ненавидит, - вырвалось у меня неожиданно.
- Кто? Сашка? Не городи чушь!
- Он меня боится. Я на него ору. Мы не разговариваем, мы… мы отчитываемся друг перед другом. Как соседи по коммуналке.
Надежда Петровна внимательно посмотрела на меня, и в ее глазах мелькнуло что-то похожее на понимание. Но лишь на миг.
- Всякое бывает. Перерастет. Ты его родила, ты и отвечаешь. Любить - не значит сюсюкать. Любить - значит делать что должна. Кормить, поить, одевать. А чувства… это лирика. Вырастет - спасибо скажет.
Она допила чай, глянула на часы.
- Мне на собрание. Ветераны. Не раскисай, Таня. Держись. Все через это проходили.
Она ушла, оставив после себя шлейф дешевого одеколона «Кармен» и чувство полной полнейшей опустошенности. Ее визит не помог, а добил. Она была права. По-своему, по-житейски. Но ее правота была как бетонная стена, о которую я разбивала лоб.
Вечером Саша вернулся из школы мрачнее тучи. Он молча поел, молча сделал уроки и заперся в своей комнате. Я слышала, как он шуршит учебниками, вздыхает. Мне хотелось зайти, обнять, поговорить, но язык не поворачивался. Я боялась сорваться, сказать не то.
Вместо этого я накинулась на уборку. Мела пол, вытирала пыль, переставляла книги. Механические движения успокаивали. Потом я наткнулась на него. На плюшевого мишку. Он валялся на нижней полке, заваленный старыми журналами «Работница», как ненужный хлам. Я вытащила его, отряхнула. Он смотрел на меня своими пуговичными глазами, и в его потертой морде было что-то бесконечно печальное и все понимающее.
Я не сдержалась. Слезы, которые копились неделями, хлынули наружу. Я прижала к лицу этого старого, дурацкого медвежонка и зарыдала. Рыдала тихо, в подушку, чтобы не услышал сын, рыдала над своей беспомощностью, над рухнувшими надеждами, над страхом перед будущим, над одиночеством, которое было таким огромным, что его не заполнить даже материнской любовью. Я рыдала над тем, что потеряла саму себя и не знала, как найти.
Я не слышала, как открылась дверь. Я лишь почувствовала чье-то присутствие. Я подняла голову, застилая глаза слезами. В дверях стоял Саша. Он смотрел на меня, на медвежонка в моих руках, и лицо его было искажено не детским, а каким-то взрослым страданием.
- Мам… - прошептал он. - Ты чего?
Я хотела сказать, что все ок, что это просто усталость, отмахнуться, как всегда. Но не смогла. Слова застряли в горле. Я просто смотрела на него, и слезы текли по моим щекам сами собой.
Он медленно подошел, сел рядом со мной на пол, прислонился спиной к дивану. Он смотрел прямо перед собой, на стену, избегая моего взгляда.
- Я знаю, что тебя сократили, - тихо сказал он. - Тетя Катя из бухгалтерии, ее дочь Ленка со мной за партой сидит, она всему классу трепала.
Вот оно. Дети все знают. В этом городе ничего нельзя утаить.
- Да, - с трудом выдохнула я. - Сократили.
- Мы… мы с голоду помрем? - его голос дрогнул.
- Нет, Саш, нет, что ты! - я схватила его руку, холодную, тонкую. - Никто не помрет. Я найду работу. Обязательно найду.
Он кивнул, все так же глядя в стену.
- Я боюсь, - признался он вдруг, и в этих словах была такая беззащитность, что сердце мое сжалось. - Когда ты орешь… мне страшно. Я думаю, ты меня ненавидишь.
- Господи, Санек, нет! - я обняла его, прижала к себе. Он не сопротивлялся, замер в моих объятиях, напряженный, как струна. - Я тебя люблю больше жизни. Просто я… я сама боюсь. Очень боюсь. И не знаю, что делать. И поэтому срываюсь на тебе. Прости меня. Прости, родной мой.
Мы сидели так на полу, среди пыли и старой мебели, и я гладила его по волосам, а он понемногу оттаивал, прижимаясь ко мне. Он плакал. Тихо, по-взрослому, без всхлипов. Мы плакали вместе над нашим общим страхом, который наконец-то был явен, вытащен на свет Божий, и от этого стало чуть менее невыносимо.
- Знаешь, - сказал он, наконец, вытирая лицо рукавом. - Мишка этот… я его помню. Папа мне его подарил.
- Я знаю.
- Я его не выкидываю, потому что… потому что он как я. Его тоже бросили. Но он же хороший, да? Он ни в чем не виноват.
У меня перехватило дыхание. Вот он, корень всей его боли, всего его ужаса. Он ассоциировал себя с этим медвежонком. Брошенной игрушкой. А моя усталость, мое отчаяние лишь подтверждали его правоту.
- Ты ни в чем не виноват, - сказала я твердо, глядя ему в глаза. - Никогда, слышишь? Никогда так не думай. Папа… он ушел от меня, а не от тебя. А я никуда не денусь. Никогда. Понял? Мы с тобой одна команда. Мы вдвоем. Мы выплывем.
Он смотрел на меня, и в его глазах медленно проступало доверие. Словно лед тронулся.
- А как? - спросил он.
- Не знаю, - честно призналась я. - Но выплывем. Обещаю. И орать я на тебя больше не буду. Постараюсь.
Он кивнул и взял со стола медвежонка.
- Он тоже с нами, - заявил Саша. - Наша команда.
- Да, - улыбнулась я сквозь слезы. - И он с нами.
Мы еще долго сидели на полу, разговаривали. Не о деньгах и не о работе, а о страхах. О том, что его дразнят в школе за не модные штаны. О том, что я боюсь остаться одна. О том, что ему снится, будто он один в огромном пустом доме. Мы говорили. Просто говорили. И это было важнее любой еды или денег.
На следующее утро я проснулась с ощущением, что дышу не под водой, а на поверхности. Было все так же трудно, будущее - так же туманно, но тяжесть одиночества куда-то ушла. Мы завтракали с Сашей, и он рассказывал мне какой-то дурацкий случай из школьной жизни, а я смеялась и не думала о том, что за хлеб нужно платить.
Потом он собрался в школу, надел куртку, взвалил на плечи рюкзак. На пороге он остановился, покопался в кармане и вытащил несколько смятых бумажных рублей и немного мелочи.
- Это я сэкономил, - смущенно сказал он. - На обедах. Держи. Нам же надо.
Я взяла эти теплые, липкие монетки, и у меня снова подступил ком к горлу. Но теперь это были слезы не от отчаяния, а от чего-то другого, еще неосознанного, но светлого.
- Спасибо, сынок,- прошептала я. - Спасибо.
- Не за что, - он пожал плечами и выбежал за дверь.
Я осталась стоять с этими деньгами в руке. Они ничего не решали. Это была капля в море наших проблем. Но в этой капле был весь смысл. Не тот, о котором говорила мать - долга, обязанности, самоотречения. А другой. Хрупкий, как первый лед, но настоящий. Смысл взаимопонимания. Смысл того, что мы не одни, что мы вместе идем по дну высохшего моря и делим последние глотки воды.
Я подошла к полке, взяла плюшевого мишку и посадила его на видное место, на телевизор. Пусть смотрит своими стеклянными глазами на нашу жизнь. Нашу трудную, бедную, но теперь уже общую жизнь. Команды.
А за окном медленно падал редкий, первый снег. Он укрывал грязь и оголенную землю, и мир на мгновение казался чистым и новым. Таким, в котором еще можно было надеяться.
Источник https://dzen.ru/a/aLkrAmJIPW6Ku_Ms