О Сталине и власти
Читаю «Детей Арбата» Анатолия Рыбакова — и, как это часто бывает с сильными книгами, художественный текст вытаскивает из памяти исторические оценки. В романе Сталин — воля, доведённая до предела: желание подчинить пространство и людей единому замыслу. С этим образом неизбежно приходят и привычные эпитеты: «кровавый деспот», «сломанные судьбы», «покалеченная страна». Эти слова привычны, они давно живут в общественном лексиконе — как таблички на дверях, мимо которых мы проходим, даже не читая.
Но есть и другая дверь, на которой таблички нет. О Ельцине редко говорят подобными формулами. Между тем он принял страну в гораздо более спокойные времена, без тотальной мобилизации и войны, и повёл её в эпоху, которую многие запомнили совершенно иначе: всплеск криминала, обвал доверия к институтам, падение качества медицины, деградация надзорных механизмов — от полиции до судов, — рост бытового насилия. Это было не в страницах романа, а в очередях в поликлиниках, в подъездах и дворах, в новостях и разговорах на кухне. Там, где история перестаёт быть цифрой и становится чьей-то личной историей.
И тут возникает простая, но неудобная мысль. Если мы так легко раздаём словесные приговоры одним эпохам, почему с другими мы говорим осторожнее, тише, как будто на носочках? Разве масштаб человеческих потерь всегда измеряется только приказами, указами и лагерями? Разве не считывается он и в пустых больничных отделениях, и в уезжающих врачах, и в том, что «разберутся сами» звучит чаще, чем «мы разберёмся по закону»?
История любит ярлыки — они экономят мышление. Но ярлыки плохо держат сложность. «Деспот» объясняет многое, пока не встречается с судьбами, на которые не хватило бумаги статистики. «Реформатор» звучит оптимистично, пока не сталкивается с тем, во что реформы упираются на уровне повседневности. Если мы говорим о цене власти в категориях человеческой жизни и достоинства, то тогда разговор должен быть честным — без скидок на удобство формулировок и симпатии к эпохам.
Я не предлагаю менять одни таблички на двери на другие. Предлагаю хотя бы повесить рядом с привычной — ещё одну, требующую внимания. Когда мы произносим «кровавый правитель», мы почти автоматически видим сталинский профиль из учебника. Но память страны — это не только учебники и не только тридцатые. Это и девяностые, в которых «свобода» для многих обернулась свободным падением: институты отпустили руки, правила потеряли силу, а цена ошибки легла на самых обычных людей.
Справедливость в разговоре об истории — это не поиск идеального героя или идеального злодея. Это готовность одинаково строго смотреть на последствия решений, кем бы они ни были приняты и какими бы красивыми словами ни сопровождались. Слова про «кровавость» легко звучат, когда они адресованы далёкому прошлому. Гораздо сложнее — произнести их, глядя на ближние десятилетия, где ответственность размазана, где трагедии не укладываются в одну цитату, где жестокость проявляется не в одном приказе, а в тысячах мелких бездействий.
И потому мой вывод прост и, возможно, непопулярен. Когда мы в очередной раз говорим о «кровавом правителе», стоит вспомнить и о роли Ельцина. Не ради спора ради спора — ради честного масштаба темы. Ради того, чтобы следующее поколение читало свои «Дети Арбата» — и понимало: цена власти считается не только там, где слышен грохот репрессий, но и там, где долго тянется тишина беззакония.