В советское время было много разных шуточек насчет Ремарка. Писатель-то был популярный и очень читаемый, но его имя некоторых граждан вводило в заблуждение. Он ведь не только Эрих, но еще и Мария. Из-за этого ряд читателей принимал автора за женщину.
А между тем в литературном мире было еще несколько мужчин с именем Мария (или Мари, что, в общем-то, то же самое). В этой статье мы решили вспомнить о них. Кое-кто вас, возможно, даже удивит.
Вольтер
Знаменитый французский философ и писатель XVIII века, друг по переписке Екатерины Великой, известен нам под псевдонимом. Да, Вольтер – это не его настоящее имя. При рождении его звали Франсуа-Мари Аруэ. Между прочим, подписывался он сначала как M. de Voltaire. То есть по факту – Мари де Вольтер. Занятно, правда? Это еще покруче, чем Эрих Мария будет. Но позже инициал “М” отпал и осталась только фамилия – Вольтер.
Стендаль
Еще один француз. Он родился через пять лет после смерти Вольтера, а в юности принимал участие в походе Наполеона на Москву. Самый известный его роман – “Красное и черное”. Так вот, Стендаль – это тоже псевдоним. Скрывался за ним Мари-Анри Бейль. Имя Мари, как видите, в данном случае стоит первым, что весьма необычно для мужчин.
Эредиа
Была во французской поэзии середины XIX века так называемая “парнасская школа”. В ту эпоху она задавала тон. Самыми известными парнасцами считались Теофиль Готье, Леконт де Лиль и Эредиа. Родился Эредиа на Кубе и по происхождению был испанцем, но писал по-французски. А звали его Жозе Мария.
Рильке
Это один из крупнейших немецкоязычных поэтов XX века. А может даже без всяких “один из”. Просто – крупнейший и влиятельнейший. Звали его Райнер Мария. Причем интересно, что полное его имя было куда длиннее – Рене Карл Вильгельм Иоганн Йозеф Мария Рильке. Из всего этого винегрета он оставил в неизменном виде только Марию, а имя Рене переделал в Райнер. Остальные просто выкинул.
Ремарк
Ну и наконец мы добрались до того, с кого начали эту статью. Как вы знаете, звали его Эрих Мария – такое имя писалось на всех обложках. Но вообще-то Марией он стал не по воле родителей, а по своему собственному решению. Изначально его звали Эрих Пауль Ремарк. Но начиная литературную деятельность, он взял себе имя Мария в честь умершей матери, которую очень любил.
Ну как, вы знали, что среди классиков мужского пола было столько Марий?
Мы постарались сделать каждый город, с которого начинается еженедельный заед в нашей новой игре, по-настоящему уникальным. Оценить можно на странице совместной игры Torero и Пикабу.
Итальянское Возрождение ознаменовало начала перехода от Вселенной с богом во главе к антропоцентричному миру. Одним из вестников этого перехода стал Никколо Макиавелли. Его «История Флоренции» стала первым современным аналитическим трудом. Не зря Ватикан включил его работы в запретный список и держал их там до 1966 года. Писателем Никколло стал почти случайно, после того, как водоворот политики выбросил его на обочину, а вернее в тюрьму. В каждом из воюющих между собой итальянских городов оказаться на неправильной стороне означало рисковать здоровьем и жизнью. Большинству читателей Макиавелли запомнился не историческими произведениями, а Государем, лейтмотив которого можно свести в три слова: цель оправдывает средства. Тонны яда, вылившиеся на автора, не оправданы: он всего лишь изложил на бумаге свои наблюдения того, как делается реальная политика. Предисловия к разным изданиям этой нестареющей книги были написаны и Муссолини, и Берлускони. Каковы были исторические взгляды Макиавелли? Он писал, что великие приходят и уходят, а история постоянно повторяется: монархия, аристократия, демократия. Или, если угодно, тирания, олигархия и анархия. Потому историю неплохо бы знать, чтобы не повторить ошибок предков. Мы не улучшим этим порочную человеческую натуру, но сможем добиться временного облегчения своей участи. И то хлеб. Что интересно: признания он добился не как историк, а как драматург, писавший неплохие комедии. Старость он встретил разочарованным усталым человеком, заболел и умер на седьмом десятке лет. В грехах не исповедовался, ожидая в аду компании Платона и Сенеки. Но всё же признал последние церковные ритуалы. Кто его знает, как оно там, на том свете.
Ещё одним историком позднего Средневековья был Шекспир. Ну а почему нет, если свыше половины его пьес – о ней, об истории? Да, он искажал факты в угоду зрелищности. Он сделал из Ричарда Третьего чудовище. Но его пьесы, пусть кишашие неточностями и анахронизмами, всё же популяризировали историю в широких массах. Его театр был по сути учреждением массового образования, а история становилась «новой теологией страны». Он также показал, что на прошлое можно смотреть с разных перспектив и анализировать психологию действующих лиц с невиданной доселе глубиной. Конечно, не без отрицательных моментов: неслыханные манипуляция источниками и вымысел вошли в арсенал историков.
В ряды историков наш автор записывает и Вольтера, язвившего налево и направо, и дописавшегося до бегства и ссылок. Его эпоха стала развенчанием мифов. Прошлое, как и будущее, перестали быть частью божественного плана. И потому каждый волен их описывать на своё усмотрение. Сам Вольтер старался писать с философских позиций, а также указывал, что настоящий историк должен учитывать кучу разных факторов, начиная с обычаев и заканчивая населением. Таким образом, с традицией упора на военных и дипломатов предлагалось покончить. Историческая наука будет наиболее эффективна, если её соединить с техническими изобретениями и прогрессом других наук. Разумеется, главным препятствием на пути прогресса он считал церковь.
С ним был согласен ещё один историк по ту сторону Ла-Манша: Эдуард Гиббон. В своей нашумевшей многотомной Истории упадка и разрушения Римской империи он утверждал, что не что иное, как христианство, разрушило Рим. В чём-то он был прав: после того, как католичество стало преобладать, была открыта дорога нетерпимости, что в свою очередь подорвало милитаристскую культуру державы. Последствия были катастрофическими: тысячелетие тёмных веков.
Наступающая эра массовой грамотности породила рынок для Гиббона и ему подобных, кто зарабатывал хлеб насущный историческими произведениями. Бурное развитие техник исследования дало им в руки новые инструменты. Ситуацией воспользовался Томас Маколей, написавший свой увлекательный пятитомник истории Англии. Он сколотил капитал на правлении в Индии и считал возможным уничтожение масс «диких» ирландцев и «нецивилизованных» индусов во имя высшего блага. Но в то же время он приложил руку к просвещению Индии и написанию её законов, перед которыми, как он считал, должны быть равны и местные, и колонизаторы. Единое образование на английском языке можно тоже поставить ему в заслугу. Историю Маколей писал с точки зрения вигов, то есть либеральной оппозиции. Отличительной чертой в их отношении к предмету являлась привязка к современным событиям. Всё, что случилось в прошлом, должно быть соотнесено с тем, что есть здесь и сейчас.
Выдающимся исследователем, внедрившим научный подход в историю, был официальный историограф Пруссии Леопольд фон Ранке. Свидетель может приврать в силу своей предвзятости или просто заблуждаться. Это продемонстрировал ещё Фукидид. Но кто не врёт? Не врут документы: правительственные декреты, бюрократические записи, дипломатические депеши. Ну, почти не врут. И потому фон Ранке справедливо рассудил, что на них современный историк и должен концентрироваться. Он излазил ватиканские архивы при написании своей истории папства. Своей приверженностью научному подходу он сделал модным среди историков не судить о прошлом с сегодняшних моральных позиций. Как сказал позднее Эйнштейн, великая наука всегда безлична. То, что недоделал историк, должен завершать политик, к инструментарию которого относится и война. Фон Ранке видел войну высшим моментом проявления нации.
И всё же для написания исторических текстов необходимо воображение, которое было в достатке у романистов того времени. Фон Ранке не смог простить Вальтера Скотта за его вольности в обращении с фактами. Но именно Скотт побудил его стать историком. Поместив своих героев в исторические декорации, английский писатель воспользовался шансом истолковать прошлое, а также чему-то научить читателя. Ну и, конечно, развлечь его. Выбор средств – дело вторичное. Не беда, что Робина Гуда не существовало: колоритный персонаж ещё не помешал ни одному писателю. Семя упало на плодородную почву, и вот уже Стивенсон расчехляет своё перо, Байрон вдохновляется прозой Скотта, Пушкин пишет «Капитанскую дочку», Дюма – «Трёх мушкетёров», а Толстой – «Войну и мир». Фактология рассказов плавала, но приоритет отдавался добротности сюжета. Зато, по словам Эдгара Доктороу:
Историк расскажет вам, что произошло, а писатель – как при этом чувствовалось.
Кстати, о Толстом. Великий писатель не разделял теорию «великих людей». Главные события, по его мнению, чаще являются результатом малозаметных изменений, порождаемых тысячами обыкновенных простых смертных.
Не личность делает историю, а делают её народные массы.
Современные авторы открыли новый жанр альтернативной истории. Одним из пионеров «магического историзма» был Владимир Шаров. Фантазия и изобретательность не знают пределов. Тони Моррисон соединила в своих произведениях «историю, социологию, фольклор, кошмар, и музыку». Смотреть на историю, как на кошмар, научился Александр Солженицын. Его правдорубство довело до эмиграции, из которой он триумфально вернулся десятилетиями спустя. Государство откатило назад хотя бы частично: в 2010 году «Архипелаг ГУЛАГ» стали читать в школах, но для учителей в методичках написали, что Сталин действовал в интересах страны.
Можно долго спорить о ценности писателя как историка. Владимир Набоков указывал, что великие повествования являются великими сказками. Джилл Лепор и Хилари Мантел, что история – это неотъемлемый двойник рассказа. Последняя выразилась ясно на этот счёт:
Настоящая задача писателя – не быть историком низшего сорта, а пересоздавать ткань живого опыта: включать чувства и углублять переживания читателя посредством эмоций… Если мы хотим добавить ценность – чтобы представить не только то, каким было прошлое, но и как жилось в нём – мы берём в руки роман.
Люди пишут о прошлом из-за денег. Или из карьерных соображений. Или записать то, что случилось (порой, чтобы исправить кого-то). Какие-то эпизоды столь важны, что к ним возвращаются снова и снова. Одним из таких эпизодов стала Гражданская война в США. Написаны горы книг, и конца-края не видно. Одна из теорий, популярная в своё время на Юге, представляла эту войну как почётную борьбу за независимость, в то же время принижая роль рабства. Северяне упирали как раз на стремление отменить рабство как причину войны. Хижина дяди Тома конкурировала с Унесёнными ветром. Расизм долгие годы оставался в обществе: спустя полвека после окончания войны на торжественную церемонию было приглашено 50 тысяч ветеранов, из них около девяти тысяч – со стороны Конфедерации. Сколько было приглашено чёрных солдат? Ноль.
Честно говоря, в первый год войны официальная политика даже северян приводила единственной причиной восстановление единства страны: слишком чувствительной была тема рабства, слишком разделяла она людей даже по одну сторону фронта. Лишь в 1963 году Линкольн объявил о свободе всем невольникам. С этого момента борьба Севера приобрела моральное измерение. Но даже после завершения войны точка зрения южан преобладала в дебатах. Война кончилась, а расизм никуда не делся.
Историки получили тогда в свои руки новый ценный инструмент: фотокамеру. Огромный спрос на фото породили миллионы солдат, хотевшие запечатлеть себя на память для родных, а потом погибавшие на полях сражений с фотокарточкой семьи в посиневших пальцах. Фотография помогла донести жуткие впечатления об этой бойне до мирной публики.
Двадцатый век ознаменовался внушительным прогрессом науки и техники, без которых стало немыслимо развитие исторической науки. Междисциплинарный подход пропагандировали издатели знаменитого научного журнала Анналы, французские историки Марк Блок и Люсьен Февр. Первый собирал для своих исследований самый широкий материал и стал известен как «отец исторической антропологии». Он боролся против фашистов в рядах Сопротивления и был расстрелян в 1944 году гестаповцами. Февр смог продолжить издание журнала, передав после войны эстафетную палочку Фернану Броделю, который выжил в плену у нацистов. Бродель стал известен своей категорией исторического времени. Он мыслил его тремя уровнями: короткое время смены событий, среднее – до года и длинное – десятки, сотни лет. Историю, он считал, «делают» не только короткие времена, а в первую очередь долгие естественные и социальные факторы. Так, начиная с середины восемнадцатого века судьбу европейского континента определяла его демография. Прогресс генетики, лингвистики и археологии сделал учёных менее европоцентричными. Издатели «Анналов» стремились в своём универсализме охватить всю планету. Обитатели её оказались намного теснее связаны, чем думали раньше. Постепенно из узкого клуба историков и экономистов «Анналы» превратились в явление мирового масштаба. Сегодня сотрудничество историков и экспертов иных дисциплин общепринято.
Заговорив об истории как науке, трудно обойтись без Маркса. Современные историки признают, что он придал предмету новую организующую философию в самое нужное для этого время. Правда, при жизни он не пользовался популярностью. На его похороны пришли всего 11 человек. Взгляды Маркса претерпели значительную эволюцию. Всемирно известный Манифест Коммунистической партии в интеллектуальном отношении представляет себя нагромождение разнородных идей. Касательно коммунизма как строя будущего, теоретики не имели твёрдого представления о том, как он должен выглядеть. Что уж говорить, если термины «коммунизм» и «социализм» Маркс и его товарищи употребляли попеременно! Сама идея бесклассового общества была не нова и появилась ещё в Древней Греции. Маркс с Энгельсом лишь дали ей новое определение и разнесли её по миру.
Вообще, противоречивость была свойственна Марксу. Как-то в одной из своих речей он обрушился на свою же центральную идею диктатуры пролетариата, назвав её «нонсенсом». Иногда он порывался бросить экономическое барахло «Капитала» и сесть написать приличную биографию Бальзака. Сам труд он хотел посвятить Дарвину, от чьих идей борьбы за существование он был в восторге. Жаль, Дарвин отказался от этой чести.
На смену теоретикам коммунизма пришли практики. Кое-кто из них писал исторические труды, как например Троцкий. Свою Историю русской революции он написал, находясь в стеснённых условиях в Турции. Он написал в предисловии, что старался быть объективным, не претендуя, однако на «бесстрастность» изложения. Книга получила широкую известность, её издают до сих пор. Тон её эпичен, действие заканчивается в момент кульминации: революция служит оправданием большевистскому мифу.
Из позднейших историков марксистского толка автор выделяет венгра Дьёрдя Лукача, франкфуртскую школу (Фромм, Маркузе) и родных сердцу британцев: Томпсон, Хилл, Хилтон и Хобсбаум. Труды последнего получили высокую оценку. До конца своих дней он оставался горячим марксистом и считал, что миллионы жизней советских граждан были бы оправданной ценой, если бы в результате было построено подлинное коммунистическое общество. Западные правительства тоже не миндальничали с коммунистами, особенно в разгар Холодной войны. За ними велась слежка, дорогу в СМИ им закрывали, а при маккартизме сотни оказались за решёткой, а десятки тысяч потеряли работу.
Троцкий был не первым и не последним, кто описывал историю, как очевидец. Но он хотя бы обосновывал свои выводы документами. Большинство мемуаристов, однако, не утруждается этим. Они пишут воспоминания не только для просвещения потомства, но и в иных целях, главной из которых, как правило, является приукрашивание своей роли в событиях. Так Юлий Цезарь старался выставить себя в нужном свете в своих «Комментариях». Поучительным является то, о чём он не пишет. Он прекрасно понимал, на что идёт, пересекая Рубикон, но, тем не менее, не упомянул об этом. Так и Наполеон «продавал» себя своему народу, давая своим битвам и кампаниям благоприятное описание в своих мемуарах. Он писал письма о победах даже после поражений, жульничал в картах, короче, любил выигрывать во всём любой ценой.
И Цезарь, и Наполеон писали о себе в третьем лице, пытаясь создать у читателя впечатления объективности. Генерал Грант такой ерундой не страдал. Этот бравый вояка и простая душа просто нуждался в деньгах. Поучительна история про то, как в восьмилетнем возрасте он очень хотел купить у соседа кольт, который тот не соглашался отдать дешевле 25 долларов. Отец же считал, что он не стоит дороже двадцатки и, дав сыну 25 долларов, наказал поторговаться, начав с двадцати же. Маленький Улисс вскочил на лошадь, поскакал к соседу, которому выложил первым делом всё отцовскую стратегию начистоту. Излишне будет упоминать, сколько он отдал за кольт. Во взрослой жизни Грант прослыл смелым и отчаянным военным, прекрасно разбирался в картах и на местности. Он проявил себя с лучшей стороны во время мексиканской войны, а вот после неё запил, впал в депрессию и ушёл из армии. Долго мыкался на гражданке, но Гражданская война вознесла его сообразно способностям. Он дошёл до специально созданного для него звания генерала армии, после чего два срока оттарабанил на президентском посту. А потом, на вольных хлебах, вложился в пирамиду и остался в долгах. Ну не был он комменсантом. Написать мемуары его уговорил Марк Твен, который и выпустил книгу. С долгами удалось расплатиться, остался в плюсе, но тяжёлая болезнь, рак горла, стала серьёзным препятствием для продолжения работы. Не имея больше возможности диктовать, он стал писать, и делал это с упрямой настойчивостью. Закончил – и через пять дней умер. До Цезаря с Наполеоном ему в плане самолюбования было далеко, но и он «забыл» рассказать о нескольких неудобных для него эпизодах.
Самый известный портрет генерала Гранта
Способным писателем показал себя Черчилль. Он был самым высокооплачиваемым британским журналистом, когда писал с полей сражений. При этом не стеснялся позаимствовать эффектное выражение. «Железный занавес», например, он взял из геббельсовской пропаганды заката Третьего рейха. Его история Первой мировой, вышедшаяя под заголовком «Мировой кризис», служила, среди всего прочего, оправданию своей собственной роли в ней, особенно в Галлиполийском сражении, стоившему ему поста первого лорда Адмиралтейства.
Книги Черчилля, по меткому выражению одного из современников, наполнены «правдами, полуправдами и сомнительными утверждениями». Но их раскупали и читали с удовольствием. Хитом стала «История англоязычных народов». Конечно, он не писал их, а надиктовывал. Он мог диктовать всюду: в поезде, автомобиле, лифте, но лучше всего поздно ночью у себя в апартаментах. Он был профессиональным писателем, но не историком, и потому сгружал основные исследования и даже написание черновиков на помощников. К концу жизни написание книг стало похожим на что-то вроде конструкторского бюро, где автор был «генеральным конструктором», ведущим разработку продукта командой из пятнадцати специалистов. Они даже называли себя «синдикатом». Так что черчиллевские мемуары, по словам Дэвида Рейнольдса, «не всецело его работа, и не просто мемуары».
Прошли годы, и позднейшие исследователи пришли к выводу, что книги Черчилля «безмерно» исказили историографию Второй мировой. Главная цель – самооправдание – наложила свою печать. Он хотел оказаться прав: преувеличивал свою поддержку высадки в Нормандии, когда на самом деле он долгие годы был против неё, о Сталинградской битве упоминает вскользь, а о блокаде Ленинграда – в своей трёхтомной «Второй мировой войне» совсем не упоминает. Да и вообще Красная армия была ему не очень интересна. Дальний Восток тоже особо не интересовал. Во втором томе о нём – ни слова. Зачем распространяться о позорной сдаче Сингапура японцам? Зачем упоминать о подкупе генералов Франко, чтобы те уговорили босса не блокироваться с фюрером? Зачем вытаскивать на свет Божий свою роль в бенгальском голоде с тремя миллионами погибших? Ведь он ненавидел индийцев. О разрушительной бомбардировке Дрездена – одной строкой. Его тщеславие стоило империи серьёзных издержек. Он опубликовал перехваченные и расшифрованные телеграммы Москвы, в обоснование разрыва дипломатических отношений между странами в 1927 году – и Москва сменила шифр, который не удавалось взломать до 1944 года. Он знал заранее о Перл-Харборе, но предпочёл смолчать, втянув Штаты в войну на своей стороне. Список претензий велик. В конце главы автор подытоживает, что надеяться на непредвзятое изложение событий их участниками – пустая задача.
Я не стану рассказывать о междусобойных дрязгах Тейлора и Тревор-Ропера. Это неинтересно. Интересно лишь, что у именитого Тревор-Ропера вышел весь яд, после того, как он признал фальшивые дневники Гитлера за подлинник. Не буду писать о Джоне Кигане и историках-феминистках. Хилари Мантел хорошо выразилась на этот счёт:
Часто, если хочется писать о женщинах в истории, приходится искажать историю, чтобы делать это, или заменять факты фантазией; приходится притворяться, что отдельные женщины были более важны, чем на самом деле, или что мы знаем о них больше, чем по факту.
Автор добавляет, что и замалчивание женщин – тоже не повод для подражания, и я с ним согласен. Последнее время дало нам несколько ярких представительниц исторической профессии, среди которых были Барбара Такман и Мэри Бирд. Последняя написала интересную книжку о Древнем Риме. Я вертел её в руках, но мне она показалась простоватой.
Есть глава и о чернокожих историках, вполне в духе времени – от Джорджа Уильямса до Ибрама X Кенди. У них – своя история, история угнетения. Автор пишет, что угнетают многих – латиносов, азиатов, индейцев, но в настоящих дебатах исключительное внимание получили именно чёрные. Нашёл отражение и скандальный Проект 1619, «очерняющий» американскую историю как пропитанную насквозь расизмом. Однако по сути Ханна-Джонс была права, когда писала, что авторы Декларация Независимости 1776 года не имели в виду чёрных, когда писали о равенстве всех людей перед богом. Куда клонят идеологи BLM – вполне ясно: белые должны платить и каяться. Платить за четыре столетия грабежа. Уже называются конкретные суммы: 1,7 триллиона долларов. Неплохо так. Ибрам Х Кенди неумолим в своём радикализме: если вы не делаете ничего для равноправия рас в существующей ситуации, вы – расист.
Конечно, подобные воззрения встречают отпор. «Черных» идеологов упрекают в нарциссизме. Их призывают объединиться с другими угнетёнными для совместной борьбы. Но эти призывы вызывают у них возмущение. Ведь так принижается их борьба. Да и что греха таить – белый рабочий класс в Штатах с самого начала не отличался интернационализмом. Вот и сегодня чёрные не хотят таскать каштаны из огня для таких же угнетённых, но белых. Память у них долгая.
Не знаю, как насчёт феминисток, но главу о чёрных историках наш автор вставил по настоянию американского издателя. И всё равно это ему не помогло: печатать в Штатах не стали. Что ж, пришлось ему почувствовать на своей шкуре избирательность трактовки истории. Сталинских историков пинать можно, а вот о чёрных – только с уважением. И никакой иронии.
Случилось Вольтеру быть зимой у одного тщеславного стихотворца, который принял его в нетопленой комнате, долго читал свои длинные и скучные стихи и, наконец, спросил, что Вольтер о них думает.
— Милостивый государь, — ответил ему озябший Вольтер. — Если бы было побольше огня в ваших стихах или побольше стихов ваших в огне, то мы бы не озябли.
Вольтер работал над новой книгой. Прислуга получила строгий приказ:
— Никого не пускать! Всех незваных выпроваживать без церемоний!
Однажды у дверей Фернейского замка постучался какой-то коротышка-толстяк, судя по разговору — англичанин.
— Господина Вольтера нет дома. Будет поздно! — отрезал слуга.
— Я подожду, — добродушно ответил англичанин.
Спустя немного времени, услышав, что гость не уходит, Вольтер подал голос:
— Я болен!
— Я живо поставлю вас на ноги, — ответил гость. — Я изучал медицину в молодые годы.
— Я умер! — крикнул Вольтер.
— Тогда я поклонюсь вашему праху, отслужу панихиду и, с вашего позволения, похороню вас, — ответил гость.
Вольтер с любопытством выглянул из-за двери.
— Входите, — проворчал он. И, желая оставить за собой последнее слово, добавил:
— За вход в этот дом я беру шесть су.
— Вот двенадцать! — ответил гость. — Я приду и завтра.
Вольтер расхохотался и протянул незнакомцу руку. Потом их часто видели вместе — маленького, сухопарого Вольтера и маленького, с круглым брюшком, Гиббона, знаменитого историка, одного из умнейших людей той эпохи.