Двойной закос под Маяковского "а Вы смогли бы" и стиль И. А. Бродского) все хвастаются, почему бы мне этого не сделать?)
Сюр.
Вспомни о том, как Элвис писал ноктюрн,
Как летал в космос Фет. Или даже Гейне.
Я на стуле сижу возле приставки "Сюр"
Перед словом, где обитает гений.
Там, где заумное - это, по сути, бред,
Голая женщина смотрит, прикрыв глаза
На перспективу прямой. Лафайет,
Переехав собаку, нажимает на тормоза.
День переходит в зенит песка.
Я сижу под столом, что обрекает нас на
Гибель в адских мучениях. И тоска,
Как я всегда говорил, прекрасна.
Вспомни о восстании несогласных в год,
Когда напивались только со сладких вин.
Корабль смотрит в просторы соленых вод.
Под наблюдением клин вышибает клин.
Горный хребет тянет породы вдоль
Стен домов, где узколобые попивают чай.
Я не могу столько чувствовать эту боль.
Как-то уже не так. Прощай.
16.03.2013
Шухман А.
Всем добра и вдохновения :)
Вспомни о том, как Элвис писал ноктюрн,
Как летал в космос Фет. Или даже Гейне.
Я на стуле сижу возле приставки "Сюр"
Перед словом, где обитает гений.
Там, где заумное - это, по сути, бред,
Голая женщина смотрит, прикрыв глаза
На перспективу прямой. Лафайет,
Переехав собаку, нажимает на тормоза.
День переходит в зенит песка.
Я сижу под столом, что обрекает нас на
Гибель в адских мучениях. И тоска,
Как я всегда говорил, прекрасна.
Вспомни о восстании несогласных в год,
Когда напивались только со сладких вин.
Корабль смотрит в просторы соленых вод.
Под наблюдением клин вышибает клин.
Горный хребет тянет породы вдоль
Стен домов, где узколобые попивают чай.
Я не могу столько чувствовать эту боль.
Как-то уже не так. Прощай.
16.03.2013
Шухман А.
Всем добра и вдохновения :)
Владимир Маяковский
Облако в штанах
Стих первый
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре»,— сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала,—
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,—
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы —
большие,
маленькие,
многие!—
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится,—
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».
Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть»,—
а я одно видел:
вы — Джоконда,
которую надо украсть!
И украли.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!
Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен,—
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?
И чувствую —
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,—
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!
На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».
Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний,—
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!
Стих первый
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре»,— сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала,—
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,—
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы —
большие,
маленькие,
многие!—
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится,—
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».
Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть»,—
а я одно видел:
вы — Джоконда,
которую надо украсть!
И украли.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!
Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен,—
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?
И чувствую —
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,—
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!
На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».
Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний,—
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!
Минутка поэзии
Мне
надоели ноты -
много больно пишут что-то.
Предлагаю
без лишних фраз
универсальный ответ -
всем зараз.
Если
нас
вояка тот или иной
захочет
спровоцировать войной,-
наш ответ:
нет!
А если
даже в мордобойном вопросе
руку протянут -
на конференцию, мол, просим,
всегда
ответ:
да!
Если
держава
та или другая
ультиматумами пугает,-
наш ответ:
нет!
А если,
не пугая ультимативным видом,
просят:
- Заплатим друг другу по обидам,-
всегда
ответ:
да!
Если
концессией
или чем прочим
хотят
на шею насесть рабочим,-
наш ответ:
нет!
А если
взаимно,
вскрыв мошну тугую,
предлагают:
- Давайте
честно поторгуем!-
всегда
ответ:
да!
Если
хочется
сунуть рыло им
в то,
кого судим,
кого милуем,-
наш ответ:
нет!
Если
просто
попросят
одолжения ради -
простите такого-то -
дурак-дядя,-
всегда
ответ:
да!
Керзон,
Пуанкаре,
и еще кто там?!
Каждый из вас
пусть не поленится
и, прежде
чем испускать зряшние ноты,
прочтет
мое стихотвореньице.
Владимир Маяковский
надоели ноты -
много больно пишут что-то.
Предлагаю
без лишних фраз
универсальный ответ -
всем зараз.
Если
нас
вояка тот или иной
захочет
спровоцировать войной,-
наш ответ:
нет!
А если
даже в мордобойном вопросе
руку протянут -
на конференцию, мол, просим,
всегда
ответ:
да!
Если
держава
та или другая
ультиматумами пугает,-
наш ответ:
нет!
А если,
не пугая ультимативным видом,
просят:
- Заплатим друг другу по обидам,-
всегда
ответ:
да!
Если
концессией
или чем прочим
хотят
на шею насесть рабочим,-
наш ответ:
нет!
А если
взаимно,
вскрыв мошну тугую,
предлагают:
- Давайте
честно поторгуем!-
всегда
ответ:
да!
Если
хочется
сунуть рыло им
в то,
кого судим,
кого милуем,-
наш ответ:
нет!
Если
просто
попросят
одолжения ради -
простите такого-то -
дурак-дядя,-
всегда
ответ:
да!
Керзон,
Пуанкаре,
и еще кто там?!
Каждый из вас
пусть не поленится
и, прежде
чем испускать зряшние ноты,
прочтет
мое стихотвореньице.
Владимир Маяковский