Несовпадение. 2 глава (2 половина). (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)
В ординаторской на диване, закинув нога на ногу, развалился Оброчнев. Был один. Из-под докторского колпака, низко надвинутого на лоб, торчали бачки с проседью, а сзади на сытый загривок налезали кудри.
Он задумался, отдыхая после обхода, но в одно мгновение преобразился, заулыбался Диме широко, точно увидел самого дорогого человека, зажмурился, сморщился − с него можно было бы лепить маску «Радость», если бы не челюсти синантропа − сомкнутые зубы выпирали косо и голо, точно радушия не хватало, чтобы прикрыть и их.
− А! Привет! Привет! − сказал он, не меняя позы. − Дима, что вы делаете перед тем, как лечь спать?
− Освобождаю кишечник.
− Я так и знал! − он просто растаял от удовольствия. − Он освобождает кишечник! Нет чтобы повторить на сон грядущий «Отче наш» и спать без угрызений совести. Прочтите-ка мне заповедь четвертую.
Дима не был расположен к трепу. Он скользнул взглядом по «Заповедям врача» на стене, обрамленным тяжелым багетом. Приятель Оброчнева, художник (приятели у него везде: и среди таксистов, и среди секретарей обкома), лежит уже давно в первом терапевтическом и от нечего делать рисует углем на ватмане больных, сестричек, санитарок. Палата его превратилась в картинную галерею. Больничное начальство бегает смотреть, а заодно подкинуть работенку − стенд оформить или лозунг написать.
Ради своего доктора он постарался − «Заповеди» обрамил багетом и взял под стекло. Оброчнев, когда укрепил этот шедевр на стене, продекламировал с табурета: «Помни, свой день начни с заповеди. После работы снова прочти, чтобы сказать самому себе: «Я поступил в соответствии с заповедями. Отче наш, иже еси», − добавил он тут же от себя.
С тех пор так и повелось – «Отче наш».
− Я сам прочту, если вам трудно. «Вредно и опасно притворяться, что знаешь, чего не знаешь».
Дима мог бы и не заметить камня в свой огород, да не любил шутливого тона Он сел на стул спиной к стене и снял очки. Вообще не следовало снимать их, − резкий переход от темноты к яркому свету портит зрение, но ему самому неприятно, когда не видно глаз собеседника.
Несмотря на разницу в десять лет, они с Оброчневым обращались друг к другу по имени, а на «ты» никак не могли перейти.
− Илья, у попика нет пневмонии. У. него плеврит, это дело понятное. Мне кажется − убейте меня, не могу отделаться от этого ощущения: у него что-то в брюшной полости. Вид у него желудочника.
− Не выдумывайте. Мы обследовали его при поступлении − анализы были спокойные.
− Лучше проверим. Приготовьте его, я посмотрю желудок.
− Да ради бога.
Когда Оброчнев бывал чем-то недоволен и переставал радушно улыбаться, на его лице, крупном и осунувшемся (он признался как-то, что по ночам играет в преферанс), появлялась гамлетовская изнуренность, словно от непосильной работы мысли.
Третьего дня он и Скопцова, шеф первого отделения, явились в рентгенкабинет смотреть снимок. Накануне больному священнику откачали жидкость из плевральной полости. Называется эта процедура пункцией и требует большой тщательности. Иногда при пункции в полость плевры попадает воздух возникает пневмоторакс. Когда слугу божьего госпитализировали, плёсский «владыко» лично пожаловал к Скопцовой и просил «благорасположения». Это польстило ей настолько, что все сложные процедуры делала сама. Где-то снебрежничала − рентген спустя полчаса показал пневмоторакс, − разглядывала снимок, явно испуганная. Дима переживал за нее: как она, с ее опытом, могла так оплошать?
Оброчнев в прошлый раз плел невесть что: пневмоторакс, мол, не от пункции, а от разрыва легочной ткани, при пневмонии такое бывает. «У попика сильный кашель, − рассуждал он сам с собой. − Может кашель при пневмонии дать разрыв легочной ткани? Может. Вот вам и пневмоторакс».
Скопцова сидела замкнутая, строгая, ничего не опровергала, и Дима вспомнил, что говорят в больнице о ней и ее старшем ординаторе. «Что у Скопцовой на уме, то у Оброчнева на языке».
Священник лежал в больнице давно, его вели как больного пневмонией. Но Диме, хотя только знакомился с ним, пневмонией это не показалось. Типичный плеврит. По неясным признакам он решил, что это реакция на какой-то абсцесс в брюшной полости. Он сказал об этом Скопцовой, и тут уж она возмутилась: пневмоння не вызывает сомнений. Пусть доктор Кичатов опишет снимок, а ставить диагноз предоставит ей. Он описал снимок с пневмотораксом, добавив свои соображения. Два дня ждал взрыва.
− Где Антонина Ивановна?
− Сейчас явится. Она ищет деятельного сотрудничества с больным, согласно заповеди...
Он взглянул на золотой багет, хотел продолжить и осекся, откусил улыбку в один миг.
В ординаторскую, пропустив перед собой высокого парня в больничной пижаме, вошла Скопцов а, заняла свое место за столом и пригласила сесть больного − художника из четвертой палаты.
− Здесь нам никто не помешает, и давайте поговорим откровенно, − сказала она. Художник скосил глаза на диван.
− Ну, Илье Демидычу вы доверяете. А это, − она смерила Диму оценивающим взглядом, − тоже наш врач. Можете не стесняться. Объясните же мне, почему вы уходите?
Художник отвел глаза в сторону и молчал.
Скопцова сидела спиной к окну, затененный профиль был очерчен резко и чисто. Парижские очки, большие, необычной формы, светло одухотворявшие контуром и блеском лицо, сейчас слились в одну выпуклую полоску.
Она ждала с терпением властного человека, который уверен, что ему должны отвечать
откровенно и только то, что нужно.
...Дима, не раздумывая, согласился заменить в стационаре Виктора Борисовича Ломова на время его отпуска. Уже почти год проработал в поликлинике, потянуло к более серьезной работе, и само собой разумелось, что выполнять ее он будет вместе со Скопцовой.
Сотрудничество с этой женщиной сулило что-то светлое и радостное. Дима представлял себе, как они сидят рядом, умные, понимающие друг друга, и обсуждают больных. Ему и в голову не приходило, что первый же шаг к сотрудничеству обернется неприятностью. Два дня он переживал ее, эту неприятность... А как из нее выпутаться?..
− Ну? − сказала Скопцова.
Художник явно не знал, что ответить.
− Я должен быть дома.
− Это не причина.
Он снова замолчал, смотрел в окно, точно придумывал другую причину. Дима, слушая, сунул конец оглобли очков в рот, покусывал его, дробно отстукивал зубами.
− Ну?
− Ко мне приезжает сестра из Челябинска,
− Надолго?
− На несколько дней.
− Хорошо. Я отпущу вас на эти дни с условием, что сразу же вернетесь.
− Меня это не устраивает.
Досадуя, она похлопала ладонью по скатерти.
− Вам не нравится у нас? Если вам кажется, что мы вас не так лечим, мы пригласим специалиста из Москвы. Пр-рофессора кого-нибудь, − сказала Скопцова язвительно.
Художник взглянул на нее и понимающе ухмыльнулся: зачем так?
Его независимость раздражала Скопцову
− Вы любите свою работу. Вы боитесь, что ваше место займут?
− Кто может занять место художника? Это не должность.
− А вы знаете, что вам грозит? Положение очень серьезное, этого я не могу от вас скрыть. С ревмокардитом не шутят. У вас обострение, а если уйдете, через полгода превратитесь в инвалида.
− Я знаю.
− Снимем обострение, тогда я сама вас не буду держать.
Он молчал, скрывая истинную причину, а Скопцова нервничала, не могла подобрать ключи к нему, разгадать, в чем дело. Ее это очень беспокоило: больной покидает стационар, не вылечившись.
− А вы знаете, что своим уходом обидите Илью Демидыча? Он столько за вас хлопотал...
Оброчнев кивнул головой: да, его это обидит.
− Меня и все наше отделение. Это пятно на все наше отделение.
Первое терапевтическое отделение помещалось на нижнем этаже, и все облздравовские инспекции начинались с него. Все тут было поставлено так, чтобы не возмущать начальственных представлений о порядке: на стенах красовались схемы большого и малого круга кровообращения, а «отче наш» уже хвалили на одном совещании. В других отделениях сестры позволяли себе вольность носить докторские шапочки. Антонина Ивановна это пресекла − каждому свое, как положено по инструкции, доктору − колпак, а сестре − марлевая косынка. Все, что бросало тень ее отделение, страшно ее беспокоило.
Художник трогал пальцами сукно стола.
− Выпишите его, Илья Демидыч! Завтра утром, если не передумает. Выпишите его.
Оброчнев кивнул − принял к сведению ее распоряжение.
Добившись своего, художник встал, пошел к двери − высокий, худой, сутуловатый, но очень независимый. Он закрыл за собой дверь, и было ясно, что он и завтра не передумает.
− Отпустить его в таком состоянии − пятно на все наше отделение! − повторила Скопцова с досадой.
− Переживем, − сказал Оброчнев, пересел к столу, придвинул папку с историями болезней на подпись. Скопцова тут же забыла о художнике.
− Дмитрий Михайлович! Как это понять? Мы ведь с вами договорились, что имеем дело с пневмонией.
Она сердито полистала еще, нашла запись, быстро пробежала ее глазами.
− Да еще припутываете что-то в брюшной полости?!
Она была очень недовольна.
Дима встал, вынул оглоблю изо рта, сжимал ее несильно в двух пальцах, в опущенной руке очки качались.
Эта красивая женщина даже не подозревала о своей странной власти над ним. Он сделал бы для нее все, что та просит, если б это не касалось вопроса профессионального.
− Я не вижу пневмонии, Антонина Ивановна. Я много размышлял
− Могучая река Кошавка! − воскликнул Оброчнев, перебивая его. − Мы, клиницисты между нами, девушками, говоря, имея всю клинику на руках, и то ошибаемся, а заключать на основании одной рентгенограммы − не слишком ли это самоуверенно?
− Помолчите минуту, − остановила его Скопцова. − Так что же вы видите?
Она разговаривала с Димой, как с капризным больным, тем же тоном, каким спрашивала у художника, почему он выписывается из больницы не долечившись.
Обижаться на «речку Кошавку» и на этот ее снисходительно-терпеливый тон не стоило. Они тут не обязаны знать, что он умеет. Вкус к серьезной работе у него только проснулся. Взявшись за нее в стационаре, он заговорил соответственно − еще не окрепшим, но достаточно уверенным голосом знающего себе цену специалиста. Всех это, конечно, удивляет: ординарность − «река Кошавка»− вдруг заговорила тоном профессора: «Я не вижу пневмонии».
− Так что же вы видите? – повторила Скопцова.
− Картина плеврита типичная.
− А кто против этого возражает? – снова бросился в бой Оброчнев. − Был плеврит − выкачали. Вопрос: на фоне чего он развивался?
− Не знаю, − сказал Дима. Его покоробило от усмешки Сколцовой, он подумал, что рано или поздно, а ей придется изменить о нем свое мнение, и добавил довольно жестко: − Вы не согласились со мной, а я не согласился с вами. Доктор Оброчнев это подтвердит.
− Да, конечно, − сказал Оброчнев.
− Можно сначала договориться, прийти к общему мнению, − уступила она.
− Да, − сказал Оброчнев.
− Почему вы торопитесь записывать в историю болезни? Что написано пером, не вырубишь топором. С Виктором Борисовичем у нас всегда был общий язык, а теперь, извольте радоваться, − несовпадение диагнозов.
− Да, − сказал Оброчнев.
Ссылкой на идиллию с Ломовым, которой в действительности не было, она предлагала не обострять отношений. Дима и сам этого не хотел и скорее истины ради, чем из желания упрекнуть, напомнил:
− Вы сами потребовали описать снимок.
− Да, − сказал Оброчнев.
Напоминание, что запись в истории болезни появилась по ее требованию, вывело Скопцову из себя.
− Что вы тут поддакиваете и нашим и вашим! − взорвалась она.
Оброчнев стал мрачнее тучи, бормотал что-то нечленораздельное. Не смея возражать открыто, он все же позволял себе это бунтарское бормотание, хотя отрекался от него, как только Скопцова требовала объяснить, чего он там бормочет.
− У меня возникло подозрение, − сказал Дима, − и я обязан его высказать.
− А что делать с несовпадением диагнозов?
Он пожал плечами: это ее дело. Так уж ведется в терапии − ответственность за лечение и его исход ложится на плечи ведущего врача. Клиническая картина болезни прежде всего. За тысячелетия, начиная с Гиппократа, изучены и описаны десятки симптомов каждого заболевания, составляющие его клинику. По ним врач ставит диагноз. Если показания современных технических устройств − рентген-аппарата, электрокардиографа, микроскопа − подтверждают диагноз, лечащий врач принимает их, если нет − в лучшем случае задумывается, в худшем − отбрасывает как случайные. Скопцова считала себя − да и многие внушали ей это − лучшим диагностом в городе. Она, видимо, не допускала, чтобы кто-то смущал своими догадками ход ее мысли. Ее беспокоило не столько несовпадение диагноза, − она не скрывала, что считает это чушью, − сколько необходимость принимать какие-то меры, чтобы устранить его.
− Какие вы, мужчины, упрямые, − проговорила она сквозь зубы.
− При чем тут упрямство? Я врач и говорю, что вижу.
Она подняла голову от стола, будто только сейчас осознала тот факт, что он тоже врач, коллега, и неожиданно растянула рот в улыбке.
− А я в этом ничуть не сомневаюсь.
Меньше всего он ожидал этой убийственной насмешки.
− Да вы садитесь, − добавила она великодушно.
Он покраснел, опустился на стул, повесил руки между коленями, и очки качались на одной оглобле. Ему было стыдно, точно его уличили в нечестности. О пункции они даже не заикались, делали вид, что ее не было вовсе.
− В какой-то степени можно было бы думать о пневмонии, если бы не делали пункции.
− Что вы нам колете глаза пункцией? − заворчал на него Оброчнев. − Пункция! Пункция! Завязла она у вас в зубах. Это совпадение. Бывают же такие совпадения.
− Сплошь и рядом, − сказала Скопцова.
Эта мысль о совпадении, о том, что пункция и разрыв воспаленной легочной ткани совпали по времени, возникла в голове Оброчнева сию минуту. Дима это видел. Он не ожидал ее, не знал, как парировать.
− У вас абсолютная уверенность в диагнозе? − спросил он у Скопцовой.
− Абсолютная уверенность? На сто процентов? Да вы что?
Она заулыбалась еще шире, пригнулась − не то разглядеть лучше дурака, который задал такой вопрос, не то показать, как ее рассмешила его наивность; при этом она игриво качала головой и приговаривала с плохо скрытой злостью:
− Этого я не могу сказать: «сто процентов»! Этого я не могу сказать!
Слепой отблеск очков придал улыбке и покачиванию головой зловещесть. Да ведь она уверена именно на сто процентов, ничуть не меньше! Оброчнев мрачновато поглядел на Диаду, так, мол, тебе и надо. В прошлый раз он предупреждал: «Признанный авторитет выпустит из тебя кишки хладнокровно и жестоко. Зачем связываться?»
Вошла сестра-хозяйка.
− Антонина Ивановна, машина ждет,− сообщила она.
Каждый день в это время Скопцова уезжала на консультацию. Она захлопнула папку, поднялась, скинула халат, повесила его на крючок за шкафом, взглянула на себя в зеркало: сквозь нейлон блузки просвечивали розовые плечи. Она извлекла из сумочки помаду и принялась подкрашивать губы, но, сделав два-три мазка, повернулась к дивану.
− Тени есть тени, Дмитрий Михайлович. Толковать их можно по-разному. Вы − так, я−этак, а он, − совсем иначе. Не правда ли?
Вопрос относился к Оброчневу.
− Разумеется,− отозвался он.
− Если не существует стопроцентной уверенности, это относится и к вам, не правда ли? − спросила она у Димы.
В подтверждении это не нуждалось. Она повернулась к зеркалу, докрасила губы, спрятала помаду в сумочку.
− К тому же вы сделали очень плохой снимок.
Теперь уже Дима улыбнулся. Скопцова привыкла к черным контрастным снимкам, сделанным с большой выдержкой. На них все красиво, а деталей не видно. Дима еще в Обнинске перешел на жесткие снимки с выдержкой в сотые доли секунды. Для неспециалиста такой снимок сер и некрасив − «плохой».
А на деле в нем выгода: для больного − мало облучается, и для диагностики − богат деталями. Но чтобы увидеть их, нужна квалификация, натренированный глаз.
Димина улыбка не прошла незамеченной.
− Снимок плохой,− повторила Скопцова.
− Ну, о качестве снимка уж мне судить.
− Очень жаль, мне сейчас некогда. Мы потом доспорим.
Оставив последнее слово за собой, она вышла из ординаторской.
Важно не дать себя унизить. У любителей унижать инстинкт верный: человеком, который дал себя унизить и примирился с унижением, легко править. Важно не позволить этого. Вот как Ломов. Даже на грани смертельного риска. Шел он однажды по лагерю и нарвался на эсэсовцев. «Эй, Иван,− крикнул один, с велосипедом.− Иди сюда. Помой мне велосипед». Они собирались потешиться над ним. «Я русский врач, а не холуй»,− отрезал Ломов, повернулся и зашагал прочь. Он кожей видел, как немец выхватил пистолет, целится под лопатку. Тот не выстрелил − приятели удержали. «Я сын земского врача, если вам это что-нибудь говорит,− объяснил он Диме свой поступок, чуть не стоивший ему жизни.− И достаточно беден, чтобы ни перед кем не заискивать».
− Деловой разговор,− резюмировал Оброчнев, чувствуя себя свободней. − Никто ничего не понял, и все остались довольны. А вы рассердили Грандессу не на шутку. Зря, вы ей нравитесь.
Оброчнев коснулся ладонью плеча Димы, точно предупреждая, что не надо благодарности, и снова заулыбался, очевидно, довольный что сотворил доброе дело.
Диме он был сейчас неприятен и тем, что так торопился оправдаться, и тем, что произнес «Грандесса» (так за глаза называли Скопцову только сестры и фельдшера).
Оброчнев это понял, откинулся на спинку дивана, разглядывая врачей, которые, возвратясь с обхода, усаживались кто отдохнуть, кто сделать записи в дневниках по горячему следу.
В углу шипел кран, там мыла руки студентка-практикантка из Москвы.
После разговора со Скопцовой у Димы остался неприятный осадок. Почему он так тушуется перед ней? Он, врач не меньшего калибра, в разговоре с ней подчас беспомощно барахтался. «Неужели во мне так силен рефлекс рабства?» Древняя форма защиты − отдать себя на волю сильного. У подсознания подлый опыт − сопротивление слабого удесятеряет агрессивность сильного. Лучше задрать лапки кверху и ждать, что будет дальше. Про снимок − что плох − она ляпнула не подумав. Мелкий укол. Обижаться не стоит.
Тут она просто некомпетентна, и убедить ее в этом нетрудно. Она − жертва распространенного заблуждения, что терапевты разбираются в рентгенологии не хуже самих рентгенологов. А как убедить ее в том, что она заблуждается в главном − в диагнозе? Куда это ее заведет? Или она настолько свыклась с первоначальным диагнозом, что, когда приоткрылась другая вероятность, не хочет считаться с ней? Что это, слабость интеллекта или усталость мысли? Интеллект у нее сильный, значит − усталость. В суете, под влиянием десятков мелочных дел, мысль отвлекается от главного, не может достичь пика.
Так маломощная ракета, не достигнув орбиты, поворачивает к земле под действием притяжения. У Скопцовой просто нет сил и времени пересмотреть картину болезни, строить ее заново по-другому. Гораздо проще отбросить маленькое и неудобное обстоятельство. В науке иногда целые теории строились так и, хотя впоследствии маленькое неудобство оказывалось роковым, держались долго.
А он не сумел ей объяснить.
Москвичка отошла от умывальника с полотенцем в руках. Заметно было, что она еще
возбуждена.
− Ну как, солнышко,− заговорил с ней Оброчнев.− Боролась ли ты за жизнь человека до последних возможностей, чтобы я мог сказать тебе: «Ты исчерпала все средства и не щадила своих сил?» Отче наш, заповедь двенадцатая.
− Какой слабоумный портит стены? − спросила она.
− Солнышко, это я.
− Не выношу в мужчинах глупость. Глупая женщина − еще куда ни шло, а глупый мужчина − не перевариваю!
− Сочувствую.− Оброчнев не обиделся.− Вам не повезло в жизни.
− За меня не беспокойтесь, мой мальчик умный. А кто состряпал этот «Отче наш»− уверена все же, что это не вы,− патентованный дурак, не иначе. Нужно не знать истории, не помнить, что написаны замечательные книги, что люди тысячелетиями вырабатывали в себе гуманность. Или нас надо считать полными ничтожествами, чтобы свести жизнь к тринадцати заповедям.
Кто-то дернул ее за рукав и многозначительно повел в пространство глазами.
− Бросьте меня пугать,− отмахнулась она.
Ординатор Желтикова, пожилая, рыхлая, добродушная, поддержала студентку:
− Это должно быть не здесь, а здесь.
Говоря «не здесь, а здесь», Желтикова приложила сначала ладонь ко лбу, а потом к груди.
− В самом сердце! − подхватил Оброчнев, − От вас, Надежда Ивановна, я не ожидал. Солнышку простительно: заблуждения молодости, модные поэты, то, се. Но вы − матерый пропагандист, руководитель кружка политзанятий...
Голос его, расслабленный сначала от насмешки, с каждым словом наливался металлом.
− Кто из нас − признаемся честно! − сидит по ночам и при трепетном свете лампы изучает те прекрасные книги, о которых твердит эта неопытная девушка?
− Давно забыла, что девушка,− объявила студентка.
− Тем более! Много вы читаете, Надежда Ивановна?
− Мне поесть и то некогда.
− Вот. А там, − он поднял палец вверх,− это прекрасно понимают. Понимают, что вам некогда, что вы заняты на полутора ставках, что вам надо и санпросвет вести, и дома обед приготовить, а то муж вас бросит и разрушится хорошая советская семья. Нашелся человек, который все это взвесил. Он − а не мы! − прокорпел ночи за этими гроссбухами,
которые писали Гиппократы, Данты и Спинозы Он выжал из них квинтэссенцию мудростей и мы должны пить ее in solutio, смаковать закрыв глаза! А мы опошляем это начинание: «Отче наш»! Я уже не говорю о том, что оно обидно мне, потому что старался. − Его трудно было узнать. Он начал свою речь с простого зубоскальства, а сейчас голос обрел металл, как у пророка. − И если вникнуть, то оказывается, что не глупый человек придумал эти заповеди, а очень мудрый. Вот так-то!
Дима − в который раз! − таращил глаза от удивления, И все вдруг потупились от стыда, сделали вид, что очень заняты своими папками.
− Вы считаете, что хватит тринадцати заповедей? − не унималась студентка.
− Я считаю, что для нас хватит и шести с половиной.
Оброчнев откинулся на спинку дивана, сомкнул губы, и на лице его появилось гамлетовское выражение: изнуренность от непосильной работы мысли.
Дима взглянул на заповеди, вспомнил про художника, что завтра его выпишут.
− Кто вам будет теперь все рисовать? − сказал он.
Дима ожидал, что Оброчнев опять заведется, а тот сказал довольно спокойно:
− Не ехидничайте. У него горит крупный заказ.
− Что же вы этого не сказали Антонине Ивановне?! Себя мучила и приятеля вашего
допросами, а вы знаете, в чем дело, и вида не подали.
− Если он не хочет, так мне зачем выдавать? Не в моих правилах. У него горит заработок.
− При чем тут заработок? Илья, вы же врач.
− И человек.
Оброчнев как-то обмяк. Похоже, он действительно устал. Его не так просто разгадать. Он трепло, но что-то человеческое в нем есть. Это не пустая похвальба. Больные, насколько Дима успел заметить, очень его любят.