asnya911

asnya911

Пикабушница
Дата рождения: 09 марта 1983
поставилa 665 плюсов и 296 минусов
отредактировалa 2 поста
проголосовалa за 2 редактирования
Награды:
5 лет на Пикабу
30К рейтинг 45 подписчиков 99 подписок 38 постов 7 в горячем

Несовпадение. 2 глава (2 половина). (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

В ординаторской на диване, закинув нога на ногу, развалился Оброчнев. Был один. Из-под докторского колпака, низко надвинутого на лоб, торчали бачки с проседью, а сзади на сытый загривок налезали кудри.

Он задумался, отдыхая после обхода, но в одно мгновение преобразился, заулыбался Диме широко, точно увидел самого дорогого человека, зажмурился, сморщился − с него можно было бы лепить маску «Радость», если бы не челюсти синантропа − сомкнутые зубы выпирали косо и голо, точно радушия не хватало, чтобы прикрыть и их.

− А! Привет! Привет! − сказал он, не меняя позы. − Дима, что вы делаете перед тем, как лечь спать?

− Освобождаю кишечник.

− Я так и знал! − он просто растаял от удовольствия. − Он освобождает кишечник! Нет чтобы повторить на сон грядущий «Отче наш» и спать без угрызений совести. Прочтите-ка мне заповедь четвертую.


Дима не был расположен к трепу. Он скользнул взглядом по «Заповедям врача» на стене, обрамленным тяжелым багетом. Приятель Оброчнева, художник (приятели у него везде: и среди таксистов, и среди секретарей обкома), лежит уже давно в первом терапевтическом и от нечего делать рисует углем на ватмане больных, сестричек, санитарок. Палата его превратилась в картинную галерею. Больничное начальство бегает смотреть, а заодно подкинуть работенку − стенд оформить или лозунг написать.

Ради своего доктора он постарался − «Заповеди» обрамил багетом и взял под стекло. Оброчнев, когда укрепил этот шедевр на стене, продекламировал с табурета: «Помни, свой день начни с заповеди. После работы снова прочти, чтобы сказать самому себе: «Я поступил в соответствии с заповедями. Отче наш, иже еси», − добавил он тут же от себя.

С тех пор так и повелось – «Отче наш».

− Я сам прочту, если вам трудно. «Вредно и опасно притворяться, что знаешь, чего не знаешь».


Дима мог бы и не заметить камня в свой огород, да не любил шутливого тона Он сел на стул спиной к стене и снял очки. Вообще не следовало снимать их, − резкий переход от темноты к яркому свету портит зрение, но ему самому неприятно, когда не видно глаз собеседника.

Несмотря на разницу в десять лет, они с Оброчневым обращались друг к другу по имени, а на «ты» никак не могли перейти.

− Илья, у попика нет пневмонии. У. него плеврит, это дело понятное. Мне кажется − убейте меня, не могу отделаться от этого ощущения: у него что-то в брюшной полости. Вид у него желудочника.

− Не выдумывайте. Мы обследовали его при поступлении − анализы были спокойные.

− Лучше проверим. Приготовьте его, я посмотрю желудок.

− Да ради бога.


Когда Оброчнев бывал чем-то недоволен и переставал радушно улыбаться, на его лице, крупном и осунувшемся (он признался как-то, что по ночам играет в преферанс), появлялась гамлетовская изнуренность, словно от непосильной работы мысли.

Третьего дня он и Скопцова, шеф первого отделения, явились в рентгенкабинет смотреть снимок. Накануне больному священнику откачали жидкость из плевральной полости. Называется эта процедура пункцией и требует большой тщательности. Иногда при пункции в полость плевры попадает воздух возникает пневмоторакс. Когда слугу божьего госпитализировали, плёсский «владыко» лично пожаловал к Скопцовой и просил «благорасположения». Это польстило ей настолько, что все сложные процедуры делала сама. Где-то снебрежничала − рентген спустя полчаса показал пневмоторакс, − разглядывала снимок, явно испуганная. Дима переживал за нее: как она, с ее опытом, могла так оплошать?

Оброчнев в прошлый раз плел невесть что: пневмоторакс, мол, не от пункции, а от разрыва легочной ткани, при пневмонии такое бывает. «У попика сильный кашель, − рассуждал он сам с собой. − Может кашель при пневмонии дать разрыв легочной ткани? Может. Вот вам и пневмоторакс».


Скопцова сидела замкнутая, строгая, ничего не опровергала, и Дима вспомнил, что говорят в больнице о ней и ее старшем ординаторе. «Что у Скопцовой на уме, то у Оброчнева на языке».

Священник лежал в больнице давно, его вели как больного пневмонией. Но Диме, хотя только знакомился с ним, пневмонией это не показалось. Типичный плеврит. По неясным признакам он решил, что это реакция на какой-то абсцесс в брюшной полости. Он сказал об этом Скопцовой, и тут уж она возмутилась: пневмоння не вызывает сомнений. Пусть доктор Кичатов опишет снимок, а ставить диагноз предоставит ей. Он описал снимок с пневмотораксом, добавив свои соображения. Два дня ждал взрыва.

− Где Антонина Ивановна?

− Сейчас явится. Она ищет деятельного сотрудничества с больным, согласно заповеди...

Он взглянул на золотой багет, хотел продолжить и осекся, откусил улыбку в один миг.


В ординаторскую, пропустив перед собой высокого парня в больничной пижаме, вошла Скопцов а, заняла свое место за столом и пригласила сесть больного − художника из четвертой палаты.

− Здесь нам никто не помешает, и давайте поговорим откровенно, − сказала она. Художник скосил глаза на диван.

− Ну, Илье Демидычу вы доверяете. А это, − она смерила Диму оценивающим взглядом, − тоже наш врач. Можете не стесняться. Объясните же мне, почему вы уходите?

Художник отвел глаза в сторону и молчал.

Скопцова сидела спиной к окну, затененный профиль был очерчен резко и чисто. Парижские очки, большие, необычной формы, светло одухотворявшие контуром и блеском лицо, сейчас слились в одну выпуклую полоску.

Она ждала с терпением властного человека, который уверен, что ему должны отвечать

откровенно и только то, что нужно.


...Дима, не раздумывая, согласился заменить в стационаре Виктора Борисовича Ломова на время его отпуска. Уже почти год проработал в поликлинике, потянуло к более серьезной работе, и само собой разумелось, что выполнять ее он будет вместе со Скопцовой.

Сотрудничество с этой женщиной сулило что-то светлое и радостное. Дима представлял себе, как они сидят рядом, умные, понимающие друг друга, и обсуждают больных. Ему и в голову не приходило, что первый же шаг к сотрудничеству обернется неприятностью. Два дня он переживал ее, эту неприятность... А как из нее выпутаться?..

− Ну? − сказала Скопцова.

Художник явно не знал, что ответить.

− Я должен быть дома.

− Это не причина.


Он снова замолчал, смотрел в окно, точно придумывал другую причину. Дима, слушая, сунул конец оглобли очков в рот, покусывал его, дробно отстукивал зубами.

− Ну?

− Ко мне приезжает сестра из Челябинска,

− Надолго?

− На несколько дней.

− Хорошо. Я отпущу вас на эти дни с условием, что сразу же вернетесь.

− Меня это не устраивает.

Досадуя, она похлопала ладонью по скатерти.

− Вам не нравится у нас? Если вам кажется, что мы вас не так лечим, мы пригласим специалиста из Москвы. Пр-рофессора кого-нибудь, − сказала Скопцова язвительно.

Художник взглянул на нее и понимающе ухмыльнулся: зачем так?

Его независимость раздражала Скопцову

− Вы любите свою работу. Вы боитесь, что ваше место займут?

− Кто может занять место художника? Это не должность.

− А вы знаете, что вам грозит? Положение очень серьезное, этого я не могу от вас скрыть. С ревмокардитом не шутят. У вас обострение, а если уйдете, через полгода превратитесь в инвалида.

− Я знаю.

− Снимем обострение, тогда я сама вас не буду держать.


Он молчал, скрывая истинную причину, а Скопцова нервничала, не могла подобрать ключи к нему, разгадать, в чем дело. Ее это очень беспокоило: больной покидает стационар, не вылечившись.

− А вы знаете, что своим уходом обидите Илью Демидыча? Он столько за вас хлопотал...

Оброчнев кивнул головой: да, его это обидит.

− Меня и все наше отделение. Это пятно на все наше отделение.


Первое терапевтическое отделение помещалось на нижнем этаже, и все облздравовские инспекции начинались с него. Все тут было поставлено так, чтобы не возмущать начальственных представлений о порядке: на стенах красовались схемы большого и малого круга кровообращения, а «отче наш» уже хвалили на одном совещании. В других отделениях сестры позволяли себе вольность носить докторские шапочки. Антонина Ивановна это пресекла − каждому свое, как положено по инструкции, доктору − колпак, а сестре − марлевая косынка. Все, что бросало тень ее отделение, страшно ее беспокоило.

Художник трогал пальцами сукно стола.


− Выпишите его, Илья Демидыч! Завтра утром, если не передумает. Выпишите его.

Оброчнев кивнул − принял к сведению ее распоряжение.

Добившись своего, художник встал, пошел к двери − высокий, худой, сутуловатый, но очень независимый. Он закрыл за собой дверь, и было ясно, что он и завтра не передумает.

− Отпустить его в таком состоянии − пятно на все наше отделение! − повторила Скопцова с досадой.

− Переживем, − сказал Оброчнев, пересел к столу, придвинул папку с историями болезней на подпись. Скопцова тут же забыла о художнике.

− Дмитрий Михайлович! Как это понять? Мы ведь с вами договорились, что имеем дело с пневмонией.

Она сердито полистала еще, нашла запись, быстро пробежала ее глазами.

− Да еще припутываете что-то в брюшной полости?!

Она была очень недовольна.

Дима встал, вынул оглоблю изо рта, сжимал ее несильно в двух пальцах, в опущенной руке очки качались.


Эта красивая женщина даже не подозревала о своей странной власти над ним. Он сделал бы для нее все, что та просит, если б это не касалось вопроса профессионального.

− Я не вижу пневмонии, Антонина Ивановна. Я много размышлял

− Могучая река Кошавка! − воскликнул Оброчнев, перебивая его. − Мы, клиницисты между нами, девушками, говоря, имея всю клинику на руках, и то ошибаемся, а заключать на основании одной рентгенограммы − не слишком ли это самоуверенно?

− Помолчите минуту, − остановила его Скопцова. − Так что же вы видите?

Она разговаривала с Димой, как с капризным больным, тем же тоном, каким спрашивала у художника, почему он выписывается из больницы не долечившись.

Обижаться на «речку Кошавку» и на этот ее снисходительно-терпеливый тон не стоило. Они тут не обязаны знать, что он умеет. Вкус к серьезной работе у него только проснулся. Взявшись за нее в стационаре, он заговорил соответственно − еще не окрепшим, но достаточно уверенным голосом знающего себе цену специалиста. Всех это, конечно, удивляет: ординарность − «река Кошавка»− вдруг заговорила тоном профессора: «Я не вижу пневмонии».


− Так что же вы видите? – повторила Скопцова.

− Картина плеврита типичная.

− А кто против этого возражает? – снова бросился в бой Оброчнев. − Был плеврит − выкачали. Вопрос: на фоне чего он развивался?

− Не знаю, − сказал Дима. Его покоробило от усмешки Сколцовой, он подумал, что рано или поздно, а ей придется изменить о нем свое мнение, и добавил довольно жестко: − Вы не согласились со мной, а я не согласился с вами. Доктор Оброчнев это подтвердит.

− Да, конечно, − сказал Оброчнев.

− Можно сначала договориться, прийти к общему мнению, − уступила она.

− Да, − сказал Оброчнев.

− Почему вы торопитесь записывать в историю болезни? Что написано пером, не вырубишь топором. С Виктором Борисовичем у нас всегда был общий язык, а теперь, извольте радоваться, − несовпадение диагнозов.

− Да, − сказал Оброчнев.

Ссылкой на идиллию с Ломовым, которой в действительности не было, она предлагала не обострять отношений. Дима и сам этого не хотел и скорее истины ради, чем из желания упрекнуть, напомнил:

− Вы сами потребовали описать снимок.

− Да, − сказал Оброчнев.

Напоминание, что запись в истории болезни появилась по ее требованию, вывело Скопцову из себя.

− Что вы тут поддакиваете и нашим и вашим! − взорвалась она.


Оброчнев стал мрачнее тучи, бормотал что-то нечленораздельное. Не смея возражать открыто, он все же позволял себе это бунтарское бормотание, хотя отрекался от него, как только Скопцова требовала объяснить, чего он там бормочет.

− У меня возникло подозрение, − сказал Дима, − и я обязан его высказать.

− А что делать с несовпадением диагнозов?

Он пожал плечами: это ее дело. Так уж ведется в терапии − ответственность за лечение и его исход ложится на плечи ведущего врача. Клиническая картина болезни прежде всего. За тысячелетия, начиная с Гиппократа, изучены и описаны десятки симптомов каждого заболевания, составляющие его клинику. По ним врач ставит диагноз. Если показания современных технических устройств − рентген-аппарата, электрокардиографа, микроскопа − подтверждают диагноз, лечащий врач принимает их, если нет − в лучшем случае задумывается, в худшем − отбрасывает как случайные. Скопцова считала себя − да и многие внушали ей это − лучшим диагностом в городе. Она, видимо, не допускала, чтобы кто-то смущал своими догадками ход ее мысли. Ее беспокоило не столько несовпадение диагноза, − она не скрывала, что считает это чушью, − сколько необходимость принимать какие-то меры, чтобы устранить его.


− Какие вы, мужчины, упрямые, − проговорила она сквозь зубы.

− При чем тут упрямство? Я врач и говорю, что вижу.

Она подняла голову от стола, будто только сейчас осознала тот факт, что он тоже врач, коллега, и неожиданно растянула рот в улыбке.

− А я в этом ничуть не сомневаюсь.

Меньше всего он ожидал этой убийственной насмешки.

− Да вы садитесь, − добавила она великодушно.

Он покраснел, опустился на стул, повесил руки между коленями, и очки качались на одной оглобле. Ему было стыдно, точно его уличили в нечестности. О пункции они даже не заикались, делали вид, что ее не было вовсе.

− В какой-то степени можно было бы думать о пневмонии, если бы не делали пункции.

− Что вы нам колете глаза пункцией? − заворчал на него Оброчнев. − Пункция! Пункция! Завязла она у вас в зубах. Это совпадение. Бывают же такие совпадения.

− Сплошь и рядом, − сказала Скопцова.

Эта мысль о совпадении, о том, что пункция и разрыв воспаленной легочной ткани совпали по времени, возникла в голове Оброчнева сию минуту. Дима это видел. Он не ожидал ее, не знал, как парировать.

− У вас абсолютная уверенность в диагнозе? − спросил он у Скопцовой.

− Абсолютная уверенность? На сто процентов? Да вы что?


Она заулыбалась еще шире, пригнулась − не то разглядеть лучше дурака, который задал такой вопрос, не то показать, как ее рассмешила его наивность; при этом она игриво качала головой и приговаривала с плохо скрытой злостью:

− Этого я не могу сказать: «сто процентов»! Этого я не могу сказать!

Слепой отблеск очков придал улыбке и покачиванию головой зловещесть. Да ведь она уверена именно на сто процентов, ничуть не меньше! Оброчнев мрачновато поглядел на Диаду, так, мол, тебе и надо. В прошлый раз он предупреждал: «Признанный авторитет выпустит из тебя кишки хладнокровно и жестоко. Зачем связываться?»

Вошла сестра-хозяйка.

− Антонина Ивановна, машина ждет,− сообщила она.


Каждый день в это время Скопцова уезжала на консультацию. Она захлопнула папку, поднялась, скинула халат, повесила его на крючок за шкафом, взглянула на себя в зеркало: сквозь нейлон блузки просвечивали розовые плечи. Она извлекла из сумочки помаду и принялась подкрашивать губы, но, сделав два-три мазка, повернулась к дивану.

− Тени есть тени, Дмитрий Михайлович. Толковать их можно по-разному. Вы − так, я−этак, а он, − совсем иначе. Не правда ли?

Вопрос относился к Оброчневу.

− Разумеется,− отозвался он.

− Если не существует стопроцентной уверенности, это относится и к вам, не правда ли? − спросила она у Димы.

В подтверждении это не нуждалось. Она повернулась к зеркалу, докрасила губы, спрятала помаду в сумочку.

− К тому же вы сделали очень плохой снимок.


Теперь уже Дима улыбнулся. Скопцова привыкла к черным контрастным снимкам, сделанным с большой выдержкой. На них все красиво, а деталей не видно. Дима еще в Обнинске перешел на жесткие снимки с выдержкой в сотые доли секунды. Для неспециалиста такой снимок сер и некрасив − «плохой».

А на деле в нем выгода: для больного − мало облучается, и для диагностики − богат деталями. Но чтобы увидеть их, нужна квалификация, натренированный глаз.

Димина улыбка не прошла незамеченной.

− Снимок плохой,− повторила Скопцова.

− Ну, о качестве снимка уж мне судить.

− Очень жаль, мне сейчас некогда. Мы потом доспорим.

Оставив последнее слово за собой, она вышла из ординаторской.


Важно не дать себя унизить. У любителей унижать инстинкт верный: человеком, который дал себя унизить и примирился с унижением, легко править. Важно не позволить этого. Вот как Ломов. Даже на грани смертельного риска. Шел он однажды по лагерю и нарвался на эсэсовцев. «Эй, Иван,− крикнул один, с велосипедом.− Иди сюда. Помой мне велосипед». Они собирались потешиться над ним. «Я русский врач, а не холуй»,− отрезал Ломов, повернулся и зашагал прочь. Он кожей видел, как немец выхватил пистолет, целится под лопатку. Тот не выстрелил − приятели удержали. «Я сын земского врача, если вам это что-нибудь говорит,− объяснил он Диме свой поступок, чуть не стоивший ему жизни.− И достаточно беден, чтобы ни перед кем не заискивать».


− Деловой разговор,− резюмировал Оброчнев, чувствуя себя свободней. − Никто ничего не понял, и все остались довольны. А вы рассердили Грандессу не на шутку. Зря, вы ей нравитесь.

Оброчнев коснулся ладонью плеча Димы, точно предупреждая, что не надо благодарности, и снова заулыбался, очевидно, довольный что сотворил доброе дело.

Диме он был сейчас неприятен и тем, что так торопился оправдаться, и тем, что произнес «Грандесса» (так за глаза называли Скопцову только сестры и фельдшера).

Оброчнев это понял, откинулся на спинку дивана, разглядывая врачей, которые, возвратясь с обхода, усаживались кто отдохнуть, кто сделать записи в дневниках по горячему следу.


В углу шипел кран, там мыла руки студентка-практикантка из Москвы.

После разговора со Скопцовой у Димы остался неприятный осадок. Почему он так тушуется перед ней? Он, врач не меньшего калибра, в разговоре с ней подчас беспомощно барахтался. «Неужели во мне так силен рефлекс рабства?» Древняя форма защиты − отдать себя на волю сильного. У подсознания подлый опыт − сопротивление слабого удесятеряет агрессивность сильного. Лучше задрать лапки кверху и ждать, что будет дальше. Про снимок − что плох − она ляпнула не подумав. Мелкий укол. Обижаться не стоит.

Тут она просто некомпетентна, и убедить ее в этом нетрудно. Она − жертва распространенного заблуждения, что терапевты разбираются в рентгенологии не хуже самих рентгенологов. А как убедить ее в том, что она заблуждается в главном − в диагнозе? Куда это ее заведет? Или она настолько свыклась с первоначальным диагнозом, что, когда приоткрылась другая вероятность, не хочет считаться с ней? Что это, слабость интеллекта или усталость мысли? Интеллект у нее сильный, значит − усталость. В суете, под влиянием десятков мелочных дел, мысль отвлекается от главного, не может достичь пика.


Так маломощная ракета, не достигнув орбиты, поворачивает к земле под действием притяжения. У Скопцовой просто нет сил и времени пересмотреть картину болезни, строить ее заново по-другому. Гораздо проще отбросить маленькое и неудобное обстоятельство. В науке иногда целые теории строились так и, хотя впоследствии маленькое неудобство оказывалось роковым, держались долго.

А он не сумел ей объяснить.


Москвичка отошла от умывальника с полотенцем в руках. Заметно было, что она еще

возбуждена.

− Ну как, солнышко,− заговорил с ней Оброчнев.− Боролась ли ты за жизнь человека до последних возможностей, чтобы я мог сказать тебе: «Ты исчерпала все средства и не щадила своих сил?» Отче наш, заповедь двенадцатая.

− Какой слабоумный портит стены? − спросила она.

− Солнышко, это я.

− Не выношу в мужчинах глупость. Глупая женщина − еще куда ни шло, а глупый мужчина − не перевариваю!

− Сочувствую.− Оброчнев не обиделся.− Вам не повезло в жизни.

− За меня не беспокойтесь, мой мальчик умный. А кто состряпал этот «Отче наш»− уверена все же, что это не вы,− патентованный дурак, не иначе. Нужно не знать истории, не помнить, что написаны замечательные книги, что люди тысячелетиями вырабатывали в себе гуманность. Или нас надо считать полными ничтожествами, чтобы свести жизнь к тринадцати заповедям.


Кто-то дернул ее за рукав и многозначительно повел в пространство глазами.

− Бросьте меня пугать,− отмахнулась она.

Ординатор Желтикова, пожилая, рыхлая, добродушная, поддержала студентку:

− Это должно быть не здесь, а здесь.

Говоря «не здесь, а здесь», Желтикова приложила сначала ладонь ко лбу, а потом к груди.

− В самом сердце! − подхватил Оброчнев, − От вас, Надежда Ивановна, я не ожидал. Солнышку простительно: заблуждения молодости, модные поэты, то, се. Но вы − матерый пропагандист, руководитель кружка политзанятий...

Голос его, расслабленный сначала от насмешки, с каждым словом наливался металлом.

− Кто из нас − признаемся честно! − сидит по ночам и при трепетном свете лампы изучает те прекрасные книги, о которых твердит эта неопытная девушка?

− Давно забыла, что девушка,− объявила студентка.

− Тем более! Много вы читаете, Надежда Ивановна?

− Мне поесть и то некогда.

− Вот. А там, − он поднял палец вверх,− это прекрасно понимают. Понимают, что вам некогда, что вы заняты на полутора ставках, что вам надо и санпросвет вести, и дома обед приготовить, а то муж вас бросит и разрушится хорошая советская семья. Нашелся человек, который все это взвесил. Он − а не мы! − прокорпел ночи за этими гроссбухами,

которые писали Гиппократы, Данты и Спинозы Он выжал из них квинтэссенцию мудростей и мы должны пить ее in solutio, смаковать закрыв глаза! А мы опошляем это начинание: «Отче наш»! Я уже не говорю о том, что оно обидно мне, потому что старался. − Его трудно было узнать. Он начал свою речь с простого зубоскальства, а сейчас голос обрел металл, как у пророка. − И если вникнуть, то оказывается, что не глупый человек придумал эти заповеди, а очень мудрый. Вот так-то!


Дима − в который раз! − таращил глаза от удивления, И все вдруг потупились от стыда, сделали вид, что очень заняты своими папками.

− Вы считаете, что хватит тринадцати заповедей? − не унималась студентка.

− Я считаю, что для нас хватит и шести с половиной.

Оброчнев откинулся на спинку дивана, сомкнул губы, и на лице его появилось гамлетовское выражение: изнуренность от непосильной работы мысли.

Дима взглянул на заповеди, вспомнил про художника, что завтра его выпишут.

− Кто вам будет теперь все рисовать? − сказал он.

Дима ожидал, что Оброчнев опять заведется, а тот сказал довольно спокойно:

− Не ехидничайте. У него горит крупный заказ.

− Что же вы этого не сказали Антонине Ивановне?! Себя мучила и приятеля вашего

допросами, а вы знаете, в чем дело, и вида не подали.

− Если он не хочет, так мне зачем выдавать? Не в моих правилах. У него горит заработок.

− При чем тут заработок? Илья, вы же врач.

− И человек.

Оброчнев как-то обмяк. Похоже, он действительно устал. Его не так просто разгадать. Он трепло, но что-то человеческое в нем есть. Это не пустая похвальба. Больные, насколько Дима успел заметить, очень его любят.

Показать полностью

Несовпадение. 2 глава (1 половина). (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

2 глава не умещается в один пост, пришлось разбить на 2 части


Грудная клетка на экране движется ритмично − расширяется, сжимается в два такта; вверх и вниз перемещается дуга диафрагмы; сердце словно трамбует брюшную полость − сплющится, отпружинит, и снова толчок. И все на одном месте. Легочные поля светлеют при вдохе и темнеют при выдохе, бронхи идут пучками слева и справа от аорты. Норма. Но есть что-то ненормальное в этой норме. Какая-то неясность. Возле левого предсердия. Дразнит. Пропадает. Что − невозможно разобрать. Похоже, это даже не на экране. На глазу повисла ресничка и мешает.

Дима поднес руку к правому глазу и потер. Все то же. Это не ресничка. Какая-то скобочка в легком. А с чем положили эту Горшкову? Бронхит? Ее смотрел Оброчнев. Верен себе. Всякое заболевание дыхательных органов − у него бронхит. Но на этот раз, кажется, угадал.

− На что жалуетесь?

− Кашель замучил, доктор.

Значит, допекло, раз объяснять надоело.

− Ну, покашляйте.

Горшкова завозилась за экраном, свела плечи и сухо покашляла.

На рентгеноскопию Эмма Ивановна привела двух женщин − эту Горшкову и еще одну, из гинекологического отделения, сильную, красивую, очень любопытную.


Эмма Ивановна, хотя проработала санитаркой у Ломова всю жизнь, больше всего на свете боялась облучения. Приведя больных, она тут же вышла в соседнюю комнату, а ей следовало бы быть здесь и следить за тем, чтобы ему не мешали. Больная из гинекологического заинтересовалась живой картинкой на экране, пристроилась сзади Димы и смотрела вместе с ним, наклонилась над его плечом, дышала в висок.

Он попросил ее отодвинуться, отключил аппарат, но позы не менял. Горшкова тоже не шевелилась − нет разрешения.

Все у нее в норме. Ничего подозрительного. А между тем с легким сердцем этого не запишешь. Проклятая скобочка. Прыгает, прыгает не усмотришь, что такое... А пить ему нельзя. Противопоказано. Медленно и плохо адаптируется после вина. Зрачок не расширяется. Юлька всегда обнаруживала это, − выпил ли он. Даже самую малость. Ни запаха, ничего, только зрачок узенький-узенький. «Дима, ты выпил». К ней надо было входить, как к пчелам: чтобы не пахло от тебя ни табаком, ни водкой. Пчелы набрасываются и кусают. Юлька не подпускала к себе близко.

Вчера, положим, он выпил сущие пустяки...


Странная вещь. Целый год в голове была тупость, а со вчерашнего вечера вертятся только Кевда и Лиля Бабаян, точно между ними есть какая-то крепкая, но неясная ему связь. Смешная она, Лиля... Ну ладно, хватит. Посидели в темноте, будем считать, что адаптировались.

Скрипнула педаль под ногой, засветился экран. Опять та же картина − норма. Только у предсердия − скобочкой неясность. А сердце-то как частит! Разволновалась. Ох, как мы! Кто она такая, эта Горшкова? Копировщица?

− Вы не волнуйтесь так. Ничего особенного у вас не нахожу.

− Я не волнуюсь.

Кому-нибудь другому скажешь. Посмотрела бы на свое сердечко! Нравится ему эта наивность: если сам не вижу, то и другие не видят. Удивительная штука − человеческое сердце. Самый чувствительный прибор груб в сравнении с ним. Даже на резкое слово реагирует мгновенно. Человек еще внешне весь спокоен, − спокоен его голос, взгляд, движения, а сердце уже бьет тревогу. Не зря, видно, поэты поместили в него трепетную душу?

Женщина наклонилась к нему, задышала в шею. Сил никаких...

А что с этой Горшковой? Стертый случай. Ничего не поймешь.

− Тамара, снимок!

Защелкали переключатели, загремела под его рукой металлическая кассета, темноту пронизали две вспышки, как молнии.

Все!


Из-за экрана выбралась Горшкова, маленькая, изнуренная, в черных штанишках до колен. Ждала, что дальше.

Стояла, не прикрывая грудь, вислую, пустую. Больна. И не на шутку.

− Мне идти, доктор?

«Что с ней делать? Пусть подождет, пока проявится снимок. Что он покажет?»

− Оденьтесь и посидите в сторонке.

Отошла к кушетке одеваться.

Вторая пациентка с готовностью скинула халат. Дима пошарил справа от себя по табурету рукой и не обнаружил запасной кассеты. На его замечание Тамара сказала, что пленки мало. Его это рассердило, он прикрикнул на нее, и она отправилась в лабораторию. Эта беготня с одной кассетой через рассвеченную соседнюю комнату раздражала. В Кевде у него под рукой всегда блок заряженных кассет − мало ли что может мелькнуть на экране! Успей только сделать придельный снимок. Он не раз просил Тамару заготовить к началу просвечиваний несколько кассет, а она бегала с одной, не желая ради него нарушать порядок, заведенный Ломовым.

Тамара принесла кассету, положила на табурет, помогла пациентке стать за экран и сама заняла свое место за пультом. Можно продолжать.

− На что жалуетесь?

− Ни на что, доктор.

− Гравис, − прозвучал из темноты голос Тамары.

«Гравис»! Отлично знает, что беременность по-латыни не «гравис», а «гравидитас», а все равно искажает. И он тоже хорош! Дурак! Как сразу не понял. Пора бы уже замечать такие вещи. Ну, посмотрим.


Скрипнула педаль под ногой.

Сердце великолепное. Легкие, как стеклышки. Это норма. Вот это норма. Тут и дурак увидит, что это норма.

− Повернитесь боком. Правым!

Какая чистота линий! До сих пор это волнует − сокрытое. Еще в пятом или шестом классе кто-то принес на урок ножку сокола с желтыми сухожилиями. Она путешествовала под партами, пока не очутилась у Димы. Пацаны грозили, шипели, а он не передавал дальше; тянул сухожилия за концы, толкал их назад под бурую кожу, и птичьи пальцы с кривыми когтями сжимались и разжимались. Не верилось, что движения живого так просты. Учительница отобрала ножку, а он все равно не слушал ее объяснений. Сжимал и разжимал свой кулак, не мог понять, кто же в нем управляет движениями.

Он не разобрался в этом до сих пор, хотя уже врач.

− Все в норме, − сказал он. – Можете одеваться.

Женщина легко спрыгнула с подставки пошла к кушетке, накинула халат.

− Спасибо, доктор.

− Будьте здоровы,

− Постараюсь.

И легко вышла из кабинета.

− И мне идти? − спросила Горшкова.

Как бы хотелось и ее отпустить с этим пожеланием здоровья, с каким провожает здоровых людей.

− Посидите, сейчас проявят снимок.


Он решил, пока проявляют снимок, заглянуть в книгу. По привычке повернулся налево, а очутился перед пустым местом. В Кевде при повороте налево перед ним оказывался большой стол с негатоскопом на всю длину − его собственной конструкции − и ряд рабочих книг на крышке негатоскопа. Здесь к столу надо пересаживаться. Книги Ломов держал в шкафу, запертом на ключ. Приходилось делать массу лишних движений и тратить зря время. Руки чесались многое тут изменить, но Дима − человек временный − ничего не трогал, ничего не менял. Принес только керамическую пепельницу.

Он поднялся, включил негатоскоп, направил свет на шкаф, открыл его. Нижние полки были завалены газетами «I’Humanite» и «Unita». Ломов прекрасно владел европейскими языками. В войну он попал в плен к немцам, в большой концлагерь, где кроме русских содержались французы, англичане, американцы, вошел там в группу Сопротивления, писал даже листовки на французском. Книг, изданных после пятидесятого года, в шкафу не держал. «В медицине, как и в искусстве, важно, не кто сказал последнее слово, а кто сказал лучшее». Этим красивым, но сомнительным афоризмом оправдывал свой старческий консерватизм.

Дима остановил взгляд на книге Рубинштейна и снял ее с полки. Найдя по оглавлению, что нужно, раскрыл книгу.


Он размышлял, читая, потом закрыл книгу и отодвинул ее от себя. Рубинштейн не ответил на загадку этой скобки у предсердия. Каждый раз после чтения медицинских трудов, к которым прибегаешь за помощью, появляется ощущение, будто подплыл к берегу, а он болотистый. Нога, ищущая опоры, погружается в ил, как в трясину, и не может нащупать твердый грунт. Приходится двигать ногами и руками, держаться на воде, плыть дальше, а в груди уже паника: некуда пристать. И у Рубинштейна ясное положение тут же оговаривается: «мысль не бесспорна», «оснований явно недостаточно», «утверждение проблематично» − море неуверенности и приблизительности во всем.

В Кевде эту приблизительность признают априори. Истина в медицине − многозначна. Если знаешь одну и прешься с ней напролом, в медицине ты просто опасен. Они съехались из Ленинграда, Москвы, Харькова, Киева, горластые и молодые, их, как знамена, осеняли имена их учителей, прославленных профессоров, но легко сошлись на этом принципе. Они были задиристы в спорах обо всем, что не имело отношения к медицине, в главном − серьезны и мудры, как старики Борода произнес однажды историческую речь: «Братцы! − сказал он. − Мы начинаем на пустом месте. Все хорошее и все плохое − наше. Валить не на кого. Мы − основоположники. Так будем людьми».

Эта шутливая речь, как ни странно, приходила на ум всякий раз, когда подмывало снебрежничать или поторопиться с выводом. Если сомнения не суммировались во что-то определенное, шли к товарищу: «О чем тут можно думать?»

Никакого апломба, напыщенности, самодовольной уверенности, что истина выбрала именно тебя своим пророком.


− Дмитрий Михайлович, в лабораторию.

Это подошла Эмма Ивановна. Грузная, расплывшаяся, с седыми прядями, выбившимися из-под косынки на виски, дышала шумно, как астматичка. Ждала, пока он двинется. Дима раздавил окурок в пепельнице и поднялся.

В лаборатории на столике под красным фонарем отсвечивали растворы в трех кюветах. Снимок Горшковой плавал в закрепителе. Подцепленная за уголок пинцетом, пленка щелкнула в воздухе, как странное и плоское существо. Тамара включила негатоскоп. Блики на мокрой пленке мешали, и не сразу можно было разглядеть, где эта скобочка. А! Прыгала, прыгала и допрыгалась. Хорошо, что сделал снимок. Очень полезно себе не доверять. Позволь он себе быть чуть самоуверенней, и ушла бы Горшкова с его напутствием: будьте здоровы.

− Тамара, взгляни.

Она придвинулась, прислонилась к нему вроде бы ненароком, подняла руку и, не касаясь пленки, повторила пальцами в воздухе контур скобки. Про себя он решил, что придет к ней в воскресенье, но, как всегда, был сдержан и не ответил на ее заигрывание. Мысль его была возбуждена другим и шла по следу. На самом деле, тонкая работа. Ведь ничего толком не видел, просто ощутил: тут что-то не так, норма − на первый взгляд. И Рубинштейн говорит, что выявить рентгенологически лимфоузлы левого легкого трудно. Рубинштейн, пожалуй, устарел. На ТУРе можно выявить вещи и более интимные.

− Я только не знаю, распух ли так лимфоузел или это опухоль в самом бронхе.

− Бедная женщина, − вздохнула Тамара и повесила снимок сушиться на бечевку, про-тянутую поперек лаборатории. − Ломов сделал бы бронхографию, − добавила она. Подсказывала деликатно, как поступить.

− Назначим день, я сделаю.

− Ты умеешь?


Его чуть обидело, что Тамара не очень высоко ставит его как специалиста. Хотя ее сомнения были небезосновательны. Человека судят по делам его, а Дима почти весь год, что работал в поликлинике, приходил тихо и незаметно, просвечивал положенное число грудных клеток и желудков и незаметно исчезал, в больничные дела не вмешивался и сам хотел лишь одного: чтобы его не трогали. Его не беспокоило, что производит на всех впечатление серячка. Только Виктор Борисович Ломов и Бабаян сумели каким-то образом сквозь пришибленность прощупать его профессиональную подготовку. Но теперь-то он работает в стационаре!

В рентгенологию он втянулся из-за легочных заболеваний, довольно распространенных у металлургов. Дима часто садился за рентген смотреть больного. У него, по мнению Бороды, обнаружился дар читать тени Коллеги этим пользовались, и постепенно он перестал вылезать из темного кабинета А две длительные специализации в Ленинграде и Обнинске превратили его в новую разновидность врача, которую признавали пока только в Кевде: терапевта-рентгенолога высокой квалификации, «доктора Хиросиму».

Придется доказать Тамаре, что не бездарь он и кое-что умеет.

− По-твоему, я безответственный тип? − спросил он.

− Гляди-ка! Ты становишься смелым. Мне это в тебе нравится.

Она улыбалась ему поощрительно. Знала, что он слышал ее слова о том, что в воскресенье будет одна дома, и старалась угадать по глазам, как он их принял. Улыбка была нервная, чего он раньше за ней не замечал.

− Скоро увидишь, смелый я или нет, сказал он, тоже улыбаясь, и вышел из лаборатории.

«Что-то вроде объяснения в любви», − подумал он.


Горшкова сидела на тахте, сгорбившись, в той же позе покорности, в какой оставил ее.

− Можете идти. Снимок хороший. Ничего страшного.

Она поднялась, поплелась к двери. Волосы забраны небрежно к макушке, между ними и воротом халата − голая шея, голо и вокруг ушных раковин: редкие прядки торчали в стороны с висков и шеи.

Дверь закрылась за ней.

Бедная женщина... Сколько лет он врач, а все не может привыкнуть к беспощадности медицинского приговора. Тамара слишком хорошо знает начала и концы. Может, эта опухоль еще и не злокачественная. Рано паниковать. Господи, какая-то нарастающая волна. За неделю четыре раковых больных. Один совершенно неожиданный: рак аппендикса. Металлургов больше мучили силикозы и заболевания печени. Рак был чепе. Потому что там молодые? Средний возраст − тридцать лет...


Щелкнула дверь. Это вошла Эмма Ивановна, остановилась у стола, дышала шумно.

− Грандесса просит вас в ординаторскую, − сказала она.

У Димы екнуло сердце. Он ничего не ответил, закурил. Он ждал этого: всплывет его запись в истории болезни священника, и последует разгневанный окрик. Скопцова могла бы пренебречь его заключением, − таково ее право лечащего врача, − но не пренебрегла, зовет выяснить отношения.

Эмма Ивановна взяла со стола пресс-папье и принялась разбирать его.

Возмущалась: все врачи, если им нужно, приходят в рентгенкабинет. Она провоцировала Диму отстоять порядок, заведенный Ломовым, а он не мог объяснить ей, что робеет, как мальчик, и к тому же не придает значения, кто к кому придет.

Она оставила пресс в покое, отошла в угол, что-то там искала, ворчала.

Ломов держался независимо: «Меня Гитлер не заставил под свою дудку плясать, а остальные и подавно». Когда произносит эти слова, щеки его вваливаются еще больше, глаза гневно сверкают. В лагере подпольщики хотели иметь своего человека в рентгенбараке, и Ломов выдал себя за рентгенолога. Он наловчился подделывать каверны на флюорограммах тлеющей спичкой, я несколько наших командиров продержались в туберкулезном госпитале с его «кавернами» до освобождения.

Когда Бабаян заведовал тут хирургическим отделением, они собирались к концу дня в рентгенкабинете отдышаться − Ломов, Бабаян и начмед Рытова. Дима, заходя иногда посоветоваться, заставал всех троих, присаживался, слушал, кто где воевал, кто где был, что с кем приключилось в жизни, о чем сплетничают. К Скопцовой старики относились настороженно: много себе позволяет. Диме были не по нутру разговоры о ней. Даже небрежный кивок ее в ответ на его приветствие волновал. Среди плёсских медиков Антонина Ивановна − властная, красивая, модно одетая − казалась ему человеком иной, высшей породы. Ломов и его друзья, люди матерые, не плясали под ее дудку, а все же оглядывались на нее.

Показать полностью

Несовпадение. 1 глава. (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

Небольшое вступление от меня. Еще будучи студенткой медицинского я прочитала книгу М.И. Вайнера "Несовпадение" о жизни молодого врача. Произвела она тогда на меня большое впечатление. Книга со временем затерялась. И по прошествии лет, когда мне захотелось её перечитать, я начала поиски в сети. Но, к сожалению, находила только аудиовариант, а аудиокниги я не воспринимаю.


И вот, наконец, после очередной генеральной уборки, книга нашлась в дебрях шкафа. Радость моя была безмерна. И мне захотелось поделиться этим произведением. Выложу пока первую главу на пробу. Если понравится, то буду выкладывать продолжение по главам. Всего их 14. Целиком сразу не могу, так как сканера нет и приходится набирать текст вручную (заодно тренируюсь в  слепой печати).


...Он не хотел видеть ее мертвой, но как врач знал, что нужно выполнить формальности. В морге он удостоверил, что женщина совсем не похожая на Юльку, − его жена! Удостоверил для других, чтоб отвязались, а для себя решил, что не она, и ушел. Забрел в степь, к пологим холмам, спрятаться возле них от сочувствия, от советов. Все поверили в несчастье, и то, что поверили так быстро, делало невыносимыми даже близких друзей. Он подождет: его жена в командировке, улетела в сельскую больницу, по воздуху, и вернется.

Кевда была видна ему издали, под крышами из белого и цветного шифера, легкая и временная, как палаточный городок. Каждый раз при взгляде на поселок металлургов, с высоты или издали, он отмечал эту легкость и временность, приходило на ум, что в один прекрасный день все придет тут в движение, люди снимутся с места и разлетятся в свои города, к своим домам и работе. Ничто их тут не удержит.

Его всегда мучило, что Кевда исчезнет в его отсутствие. Возвращаясь откуда-нибудь на самолете, он припадал к иллюминатору и с беспокойством вглядывался в даль: вот покажутся из-за горизонта пологие уральские холмы, степь у их подножья откроется голая и дикая, и не застанет он на ней никого: ни домов, ни людей, ни завода. Что ему тогда делать? Все годы он предощущал, что счастливая жизнь тут кончится…

Но разве так? Смертью?


В каждом доме потрясены и обсуждают подробности катастрофы. Винят во всем инженера с его мотоциклом. Принесла его нелегкая в совхоз, на спор уговорил доктора, что доставит ее в Кевду быстрей, чем самолет и убил ее, врезавшись в грузовик. Разбился б сам − туда ему и дорога, а то прекрасного человека погубил.

Диму утешали: смерть была мгновенной − перелом основания черепа. Это обращение к его профессиональной понятливости тяготило еще хуже советов «не падать духом». Зачем пристают? Так верней убедить его, что Юлька умерла? Забыли про ее страх перед мотоциклами. Никогда не садилась на них. Мотоциклисты гоняются за своей смертью, это самоубийцы. Могла ли она довериться мотоциклу?

Она могла, и он это знал. Ребяческий спор, самый никчемушный, заводил ее с пол- оборота, она забывала про страх и опасность, и удержу ей тогда не было.

Дима цеплялся за эту мысль про Юлькин страх. Не могла она сесть на мотоцикл. Нелепость какая-то! Вот прилетит самолет...


Дима открыл глаза. «А ведь будет больно, − проговорил в нем внутренний голос. Лишь теперь засверлит». Приступ душевной боли настиг его на бульваре в родном Плёссе, в тысяче километров от Кевды, спустя год после гибели жены и пригвоздил к садовой скамье. Тополь над ним рогатиной упирался в небо; в вершине путался ветер; стоило закрыть глаза, казалось, идет дождь и по листьям, плотным и чистым, шлепают капли; где-то меняли асфальт, варили смолу, тянуло дымом, кричали грачи, перелетая с дерева на дерево. По бульвару ходили женщины. Весь год после смерти Юли они были на одно лицо, а сейчас у каждой своя красота. С ними, конечно, ничего не стряслось, они не хуже и не лучше, чем год назад. Это в нем перемена, это все в нем.

Сколько раз, уже будучи врачом, он свидетельствовал смерть человека, но за профессиональную броню проникало лишь легкое дуновение того ужаса, что охватывает и отупляет близких умершего. Ужас в полноте он испытал, лишь когда сам свалился в эту пропасть.


В сущности, он был в шоке, а теперь отпустило. Каждая клеточка, отупевшая от удара, ожила, задышала. А боль в одном месте, в сердце, осталась там навсегда. На всю жизнь.

В грачиных криках и прочих звуках Дима различил мужской голос, ритмику стиха, и повернул голову. Неподалеку от него на соседней скамейке сидели три девушки, а перед ними качался на ногах длинноволосый парень.

Как чисты и гладки лица девушек, как светятся глаза!

Мимо прошла молодая особа, метнула любопытный взгляд на Диму, на его круглую стриженую голову и конверт в руке. Навоображала, поди, чёрт знает что! Не раз замечал он, что на него поглядывают, как на вышедшего из заключения. «Такой интеллигентный, − читал он в иных глазах, − и сидел». А всё куда проще: с юности вошло в привычку, когда нервы натянуты, стричься под машинку.


Он переменил позу, повертел в руке конверт и сунул в карман. Письмо было от Виля Рокотова, по прозванию Борода. Два месяца стажировался в Москве у профессора Хвастунова и в полном восторге: до чего это здорово − работать с талантливым человеком! «Разворачиваешь плечи, как Маяковский на площади».

У Бороды странные биотоки − угадал, когда заговорить о деле. Про новый аппарат наплел невесть что, в свойственном ему стиле. Игрушка! В столице златоглавой кое-кто пытался наложить на него лапу, пришлось-таки попотеть, показать характер. Дима пусть не сомневается: за него, за «доктора Хиросиму», любой кевдинец ляжет костьми. Тамошние металлурги в шутку называли разные процедуры и приборы «трубой», «вертолетом», «балетом». Рентген, а заодно и Диму, окрестили «Хиросимой». Так оно и повелось: «Сходи к Хиросиме, он тебя просветит».

О гедеэровском ТУР-Д-1001 Дима прочел давно в международном журнале «Радиология и диагностика». Потом изучил его и практиковался на нем в Обнинске, в святая святых отечественной рентгенорадиологии. Вернувшись после стажировки домой, понял, что как рентгенолог безоружен и жил с тем чувством неполноты, какое испытываешь работая вполсилы. Почти год он бился за этот аппарат, чтоб дали денег, не веря, что выгорит, и вот уже везут его в Кевду. И Борода прикидывается простачком: «Собирай шмутки, сиди на чемодане, я за тобой заскочу». На расстоянии учуял, что Дима пришел в себя, и уже давит, уже предъявляет права. Сверхчувствительность какая-то. Впрочем, все десять лет так было. Понимали друг друга с полуслова. Десять лет. Спрессованный кусочек времени с оплавленными краями − в начале и в конце.


Они приехали в хмурый день, в конце августа. До отопительного сезона было еще далеко, а в гостиничном номере, давно пустовавшем, холод сводил лопатки. Юльку знобило, как всегда на новом месте. Она разбирала вещи, а Дима отправился разузнавать, что где. На втором этаже кто-то под аккордеон ревел разухабистую песню. В номер, откуда доносился рев, дверь была распахнута, на койке качался здоровый детина, небритый, в верблюжьем свитере и вельветовых брюках, потертых до основания на коленях, Инкрустированный «Höner» ходил ходуном в сильных руках.


Мы мореманы − веселый мы народ,

Все мореходство пляшет и поет.

А на Невском много так огней,

Там можно встретить подружек и друзей.


«Мореман» заметил, что за ним наблюдают, и стиснул аккордеон.

− Эй! – крикнул он. − Чего дуриком слушаешь? Зайди и брось гривенник.

Дима вошел.

− Жрать есть? Давай скинемся. У меня − зеленый горошек.

Широкий жест в сторону окна. Там, на подоконнике, впереди всякого хлама выступала болгарская банка, на дне которой сквозь помутневшую жидкость просвечивало несколько горошин.

«Мореман», двинув плечом сбросил ремень оставил аккордеон, поднялся, мощный и высокий, честно протянул руку за банкой.

− Брось! − остановил его Дима.

− Ухлопал подъемные еще в Питере на эту музыку. Хорош зверь, а? − нежно погладил свой «Höner». − А потом − «Прощайте рестораны, сегодня опять наш черед». И все

такое прочее.

Когда они вышли, дверь его номера осталась распахнутой настежь.

Юля уже разобрала чемоданы. Пакеты и банки с продуктами теснились на столе. Отпуск они провели в Плёссе, и мать Димы напекла и нажарила им в дорогу всякой всячины.

«Мореман» понюхал воздух.

Он уничтожал припасы, все нахваливая, а Юлька сидела на кровати, подперев ладонью подбородок, и улыбалась: ей нравились люди, которые едят вкусно. В такие минуты она вся преображалась, что-то незнакомое Диме − он называл это про себя «материнским» − светилось в ее глазах. Если у них когда-нибудь вырастет сын, Юля будет смотреть на него вот так, ждать, пока насытится и расскажет, где был. Это «материнское», наверно, и определило ее выбор − педиатрию.

Но расспросами их забросал «мореман».

− Вы сюда надолго?

− По распределению.

− Работать. А тугриками богаты?

− Немного есть.

− Стрельните четвертак до зарплаты. Время летит быстро, только до зарплаты ждать долго.

Дима поспешно полез в карман − никогда не мог отказать, если просили взаймы.

− А вы не боитесь, что не отдам? У меня долгов много.

− Нет, − сказала Юлька. − Если вы человек порядочный, то отдадите. А не отдадите, − мы не обеднеем, зато будем по крайней мере знать вам цену.

− Ну, оценки − это впереди. Откровенность за откровенность. Поделюсь с вами секретом: чем больше делаешь долгов, тем быстрей разбогатеешь. Верный способ.

«Мореман» скомкал деньги, как чепуховую бумажку, и они исчезли в кармане его вельветовых штанов.

− Так вы врачи? − заключил он неожиданно.

− Да.

− Терапевты?

− Один терапевт, другой детский врач.

− Братцы, вы сняли у меня камень с сердца.

Он рванул дверь и исчез.

− Кто это? − спросила Юля

− Понятия не имею. Инженер, видно.

Он вернулся через полчаса с «Hönerom» на одном плече и рюкзаком на другом. «Я к вам в гости». Аккордеон сбросил на стул, а из рюкзака, как фокусник из шляпы, извлек бутылку водки, «гамзу», плавленые сырки, кильку в томате, шоколадные конфеты «Каракум». Он, видно, истратил все деньги, взятые только что взаймы. Дима сразу почувствовал в нем родственную душу.

− Братцы! − сказал гость. − Нашего полку прибыло. Я должен веселиться. Нас мало, но мы в тельняшках. Было пятеро, а с вами стало семеро. Семеро козликов: три терапевта, хирург, горлонос, зубной и педиатр. Взгляните на меня внимательно: я, Виль Рокотов, начальник санчасти. − Он выдержал паузу, наблюдая, какое впечатление произвели его слова. − Разочарованы? Здесь все заводское начальство − салаги.

Он хлопотал у стола, как хозяин. Плохо верилось, что этот неряшливый детина − тоже врач, да еще начальник санчасти. Он провозгласил тост за жизнь. Выпив, подхватил свой аккордеон, крякнул и рванул мехи.


Эх, море! Мы любим наше море.

Мы штормовали в море целый год.


Очевидно, он должен был время от времени разряжаться ревом на тему о море. Дима никогда не слыхал таких песен.

Когда Рокотову надоело реветь, он рассказал о себе, о Ленинграде, заявил авторитетно, что «если есть что стоящее в медицине, то это гематология». Из наук рядом с ней можно поставить только атомную физику. В заболеваниях крови он разбирался, но перегибал, утверждал там, где только следовало предполагать, строить гипотезы. Диму это насторожило, он побаивался людей слишком категоричных, одержимых одной идеей: под влиянием куцей идеи человек становится исполнителем беспощадным, как нож. Но Рокотов был покладист и мыслил широко.

Встреча с приятным человеком всегда провоцировала в Диме приступ мотовства: деньги − мусор! Он сбегал в магазин, накупил еще всякой всячины. Поздно вечером в номер к ним, на голос Рокотова, заглянули еще два врача. Она и он, Димины сверстники. Нина Хайрулина из Оренбурга, черноглазая и большеротая, тут же подружилась с Юлей. Горлонос, она работала на полставки и рентгенологом. Хирург Миша Енакаев, крупный, флегматичный, с бабьим лицом, больше слушал, и когда Нина жаловалась, что устает и перерабатывает, утешал ее: «Надо помогать, надо помогать». Это было что-то вроде клича. Впоследствии он целиком определил Мишино поведение, заставлял его браться за самые безнадежные операции − был бы хоть один шанс из ста спасти больного.

Разошлись они поздно ночью, около трех, с ощущением, будто они все − давние друзья.


Дима открыл глаза. Зачем позволять себе это? Только расслабься, воспоминания обрушатся лавиной, раздавят. Будет больно. Он поднялся и пошел от старого тополя, мимо парня, читавшего под грачиный крик стихи. На тротуаре, невольно подчиняясь ритму уличного движения, ускорил шаг. И мысли вместе с тем обретали решительность. «Все, − думал он. – С Кевдой покончено. Борода пусть не хитрит: сиди на чемодане». Пора привыкать здесь к другой жизни. И в Плёссе есть хорошие люди. Понемногу начинаешь различать лица. Тамару воспринимал как терпеливую и добрую сиделку и только недавно заметил, что она молода, хороша собой, а глаза волнующие, как у девушек на портретах Модильяни. И с самого начала возле него. Видно, и впрямь − его судьба.

И местом в больнице имени Семашко, в ее поликлинике, вроде бы Тамаре обязан. Хотя его взяли бы везде: рентгенологи под ногами не валяются. Сидел он невылазно дома первые, самые тяжелые дни на родине, и Тамара, дочь давней подруги его матери, была единственной, кого он терпел без раздражения. Она оказалась к тому ж рентгенлаборантом, совсем своим человеком. Однажды, когда мать затеяла разговор, что пора ему и о работе подумать, Тамара сказала, что у них при больнице есть поликлиника и там ищут рентгенолога.


А ему было все равно. До недавнего времени они работали в разных кабинетах, но виделись часто, и отношения их постепенно сложились так: Тамара вроде бы на него рассчитывает, имеет какие-то права, а он вроде бы признает их. Она не торопила его, но с приездом Лили Бабаян занервничала... Сегодня говорила санитарке (да так громко, чтоб Дима слышал), что старики ее едут в воскресенье за город, на массовку, с ночевой, а она останется одна-одинешенька во всей квартире. Дурак, и тот сообразит, что зовет… А почему не пойти? Чего артачиться? Человеку в шоке нужна доброта. В шоке все понимаешь, но беспомощен, не можешь сделать движения. Если не вывести из этого состояния, умрешь. Кто-то должен дать тепло, укутать в одеяло, приложить грелки, влить

рюмку водки в рот... А кто это сделает лучше Тамары? Правда, вне работы с ней и не знаешь, о чем говорить. Да ведь не в разговорах суть... Физически его всегда влекло к сильным, плотно сбитым женщинам, проводить же время хотелось совсем с другими. Только с Юлькой не было раздвоенности...


Отношения с Тамарой грели, но ни к чему не обязывали, а теперь надо что-то решать. И все из-за Лили Бабаян. Вчера он заглянул на Пушечную, засиделся. Два часа, желая понравиться Лиле, рассказывал про Кевду, врачей, инженеров, тамошний духовный климат... Был в ударе. А зачем? Лиля − сумасбродка, заставит кого угодно плясать под свою дудку, а ему нужно, чтобы за ним ухаживали. Ему нужно, отработав свое, ввалиться домой, встретить улыбку, тишину, поваляться с книгой. От тебя ничего не хотят − только живи. А Тамаре от него другого и не надо...

Дима прибавил шагу. В последние дни − поймал себя на этом − он слишком часто твердит себе, что с Кевдой покончено, будто не очень верит в это. И чем больше уверяет себя, тем чаще она приходит на мысль, возникает в памяти − легкая, как палаточный городок.

Ветер едва ощущался. Что-то поскрипывало ухало, позванивало, негромко и приглушенно Казалось, дом, как тяжело нагруженный корабль, идет против ветра, с волны на волну и три косо поставленные антенны мачтами скребут небо. На пятом этаже, прицепленное за плечики, надувалось женское платье... Все дальше и дальше от Кевды. Как через океан. Куда? Пусто и одиноко.


Дима стоял у подъезда. Была ночь окна везде темны, все спят, а к нему сон не шел. Часа два он поворочался в постели, пытаясь уснуть. Мать, перед тем как лечь, перетопила куриный жир, и масляное удушье наполнило квартиру; отец, вернувшийся из командировки, храпел и дурным голосом во сне разговаривал с кем-то по телефону: «Ага! Ага! Ладно, ладно».

Диме стало невмоготу от удушья и отцовского храпа, и он спустился вниз, на улицу, на свежий воздух. Каждый раз, когда неприязнь к родителям обострялась, он стыдился этого чувства. Они ни в чем перед ним не виноваты. Дали ему жизнь, кормили и одевали, сделали все, что, по их понятиям, требуется, чтобы сын вышел в люди. Они не виноваты, что «в людях» представления иные, чем их собственные, не виноваты, что его духовный мир оформился в их антимир. Тем не менее, они бесили его с детства. Они «сошлись», познакомились возле кино. Отец, на четыре года моложе матери, крепкий и деятельный, пропадал в командировках − он занимался в Облпотребсоюзе заготовкой «дикорастущий продуктов», и в каждом районе у него был «опорный пункт» Мать знала о его неверности и мирилась с ней. Этот симбиоз чем-то устраивал их обоих, а Диме был глубоко противен. За годы самостоятельной жизни он охладел к ним, заезжал в гости, как к дальним родственникам. Смерть Юли оглушила его настолько, что родительский дом показался ему единственным местом, где можно отлежаться.


Ему уступили спаленку. Он отсиживался в ней, не замечая их жизни, но в последнее время ему стали докучать разговорами о женитьбе. Отец предлагал свои услуги: только мигни, я тебе жену достану. Словно речь шла о холодильнике.

Он тяготился их обществом и уже подумывал о том, не снять ли ему где комнату, да не хотелось обижать мать − к ней еще теплилась жалость.

Когда быть вместе становилось невмоготу, он выходил на улицу.

Было тихо и нервно. Каждый шорох настораживал, каждое движение привлекало внимание. Тщетна борьба с памятью. Пора с ней кончать. Юльку не воскресишь. Думать о ней постоянно − свихнешься, чего доброго. Права мать − «клин клином вышибают». Надо жениться... В воскресенье Тамара дома. Одна. Старики уедут... А то, может, не надо?

Как бы не каяться... До Юльки в нем всегда что-то противилось. Не было с женщинами легкости и чистой совести. Только с Юлькой не приходилось ломать себя. Ничего не сопротивлялось. Всегда хотелось ее. Всегда было мало ее. Это было в ней, а не в нем.

А сейчас все в нем, он знает.


Ветер студил голову, лицо. Пронесся по двору и стих, и кто-то незримо появился рядом. Это Юлька наклонилась к нему и сквозь смех дразнит:

− А ты знаешь, кто я? А ты знаешь, кто я?

− Кто ты?

Он вытянул шею, ждал, ждал, что вот сейчас она скажет что-то неожиданное и расхохочется. Наклонилась еще ближе, задышала щекотно ему в шею и проговорила тихо-тихо:

− Я твоя...

И дальше беззвучно шевелила губами. Потом услышал:

− А ты знаешь, кто я?

− Кто ты?

− Я твоя...

И снова беззвучное шевеление губ, щекочущее дыхание на шее. Он стоял, завороженный, долго, до первых петухов. Они заголосили во дворах, надрываясь, перекрикивая Друг друга. Не было в их крике радости так вопили и убивались какие-то женщины на похоронах Юли.



Продолжение следует, если будет на то пожелание читателей.

Показать полностью

Ляп или нет? Фильм "Скорость"

Пересмотрела я тут на досуге фильм "Скорость" с Киану Ривзом (раз эдак в 30-й). И в самом конце фильма, где Джек и Эни едут в поезде метро, обратила внимание на такую несостыковку. Панель управления поезда была повреждена (выстрелами террориста), связь и тормоз не работали. Джек принимает решение увеличить скорость до максимума, чтобы поезд сошел с рельсов.


И вот тут у меня внезапно всплыл вопрос: раз регулятор скорости работал, то почему бы Джеку наоборот не снизить скорость до возможного минимума? Ведь тогда последствия столкновения поезда с чем-либо были бы куда менее значительны.


Понятно, что в итоге был хэпии энд, но червячок сомнения меня грызет - это для большего драматизма было сделано, или сценаристы просто упустили такой вариант из внимания?


Ваше мнение, друзья?

Женский форсаж

Баянище, но на пикабу не нашла.

Полудаун и сам дебил

История от приятеля.


И еще история сегодня приключилась...

На мой взгляд смешная!


Отправляюсь я в магазин за покупками и моя любимая супруга просит меня заскочить в аптеку и купить капли "Полудан".


Я, мол:

- Хи-хи, ха-ха - "Полудаун" - хер забудешь, вдвоем посмеялись и я поехал!


Собственно, доходит дело до аптеки. Начинаю вспоминать: что-то смешное, вроде "сам дебил" рифмовалось, значит лекарство называется- "самбедил". Захожу в аптеку, там молодой парень на кассе, говорю: "Самбедил" есть?"


- Что?


- Ну это капли в глаза, "самбедил" называются.


- Никогда не слышал, сейчас уточню в базе. Нет, таких точно нету. Может вы с названием ошиблись?


- Рифмуются с "сам дебил" (но видимо я это как-то невзначай что-ли сказал)


- Что вы обзываетесь?


Надо отметить, что второй кассир уже под столом ;)


Звоню жене, мол напомни: "А...!!! Полудаун!!" Чуваку, видимо, реально становится уже обидно, я просто очень случайно на него очень пристально в этот момент посмотрел.


- Полудан, говорю, капли есть?


И тут он тоже заржал... Мы все, впрочем, ржали.


Вот такая вот история приключилась

Надеюсь также, как и мне поднимет настроение перед сном

Показать полностью

Стадии принятия зимы

Стадии принятия зимы

Мне бы такую жену...

Стою в очереди в супермаркете. Передо мной трое. Мужик с несколькими бутылками пива и классической закуской и мама с ребенком, берущая очень много разной еды и товаров в дом.


В момент когда мама находится в процессе выкладывания продуктов на ленту перед кассой, ребенок — мальчик лет 8-9 — спрашивает что-то про вчерашний футбольный матч. И тут мама... мама, продолжая, как ни в чем ни бывало, выкладывать продукты на ленту, начинает абсолютно профессионально объяснять ребенку суть вчерашней игры, начиная с состава команд, тренеров, руководства клубов и т.д.


Лицо мужика передо мной представляло собой незабываемое зрелище — сначала он резко напрягся, затем стал полон удивления, сменившегося недоумением (продуктов было ну очень много у мамы с ребенком, и рассказывала она минут 5-7), а затем оно постепенно начало приобретать задумчивый оттенок с заметной грустью и печалью.


Когда мама с сыном ушли, мужик завис. Он явно о чем-то думал или вспоминал, глядя на расположенные над кассой сигареты. Продавщица, не добившись от него реакции и решив, что он не может выбрать, спросила: Мужчина вам какую? (имея в виду пачку) — Мужик, отвиснув, с глубокой грустью выдал: "Да нет. Нахрен. Мне бы ТАКУЮ ЖЕНУ... ... . "

Отличная работа, все прочитано!