Великая Отечественная и оккупация Крыма со слов очевидца. Часть 7.
В Государственном архиве Республики Крым хранится ряд дневников и воспоминаний. Одним из самых интересных нам представляется дневник симферопольца Хрисанфа Гавриловича Лашкевича (Государственный архив АР Крым. - ФП.156 / Крымская комиссия по истории Великой Отечественной войны. - Оп. 1, д. 31, л. 51-115).
В дневнике отражены события, происходившие в начальный период Великой Отечественной войны и период оккупации Симферополя немецко-фашистскими войсками в 1941-1944 гг.
В продолжение поста
https://pikabu.ru/story/velikaya_otechestvennaya_i_okkupatsi...
Далее представлен текст дневников
Дневники
Х. Г. Лашкевич
2.V.42
Вспомнился мне сегодня Каневский — городской голова. Как был он дураком 20 лет назад, так и остался дураком. Вся его философия направлена к приспособляемости. С приходом немцев он увидел возможность выдвинуться, стать значительным лицом. Будучи городским головой, он развернул широчайшую кампанию самоснабжения — попросту стал грабить, где можно. По слухам, немцы и сместили его в декабре 41 года за грабеж. Прирожденный большой грабитель может терпеть в своем окружении только мелких воришек и грабителей, если же мелкий воришка потянет слишком видный большой кусок, то тотчас раздается львиное рычание: «Не по чину берешь» (Сквозник-Дмухановский в «Ревизоре»). Так получилось и с Каневским: он стал грабить на виду и слишком большими кусками, «не по чину брал» и слетел с должности.
Даже здесь оказался настолько глупым — не сумел приспособиться умно. Другие приспособляются умнее, по своим силам и возможностям.
29.IV я продавал румынскому офицеру кольцо. Посредником служил В. Во время торга вошла дебелая седовласая красавица и напала на меня, как орлица: «Ах, кого я вижу! Это вы, бывший селадон и Дон Жуан! Как, вы меня не узнаете! А сколько раз на балах со мною танцевали? Вспомните бал у губернатора и институтку, которую вы держали в объятиях во время вальса!»
Я был оглушен и немного растерян. К чему эта буффонада? В молодости я был загружен работой, работал, как ломовая лошадь, на балах не бывал, к губернатору не был вхож и на порог, развлечений вообще не знал и не признавал. Но меня осенила догадка, что эта красавица не заинтересована моей личностью, а стремится с моей помощью выставить напоказ самою себя. Я встал, расшаркался, поцеловал ручку и начал говорить комплименты. «Я так и знала, что вы вспомните меня. Вы всегда были умным человеком! Вот, Коля, — обратилась она к румынскому офицеру: позволь тебе представить барона Б., моего бывшего поклонника». Я чуть не лопнул от смеха, она, не зная моей фамилии, так и сказала одну букву Б.
Надо было спасать положение. Но я уже представлялся многим немцам как граф и не желал унизить себя баронетством, поэтому я поправил красавицу и представился графом, четко выговаривая свою фамилию, чтобы она запомнила ее и свободнее оперировала своей фантазией.
Ошеломленный честью познакомиться со мною, румын быстро окончил торг и дал мне за кольцо два пуда хорошей муки и два килограмма хорошего смальца. Я был в восторге: титул помог отдалить голодовку. Уходя, я слышал, как эта дама говорила румыну обо мне: «Он пострадал от большевиков, так же как и я». Но за эти дни румын, вероятно, пришел в себя и начал скептически относиться к моему титулу.
Сегодня я пришел за окончательным расчетом. Румын все время подчеркнуто насмешливо величал меня «ваше сиятельство». Когда я собирался уходить и захватил смалец, он не вытерпел и с явной иронией спросил: «Кстати, объясните, кто вы — барон или граф, и как вас надо титуловать?» Я откровенно расхохотался ему в лицо и самым едким тоном ответил: «Люди, равные мне, называли меня графом, а плебеи величали вашим сиятельством. Румын побагровел и прямо задохнулся от нанесенного ему оскорбления, ведь он все время титуловал меня вашим сиятельством, следовательно, я отношу его к разряду плебеев — его, румынского офицера, завоевателя. Я слышал за дверью его возмущенный голос: «Ведь это оскорбление!» А голос красавицы успокаивал его: «Но ведь он старик». Очевидно, румын хотел догнать меня и отколотить за «плебея», но его подруга спасла меня, своего новоявленного титулованного знакомого. Мне тяжело было нести муку и смалец, но я всю дорогу хохотал и чувствовал себя прекрасно.
Сейчас я думаю вот о чем. Наши войска стоят на Ак-Монайских позициях, у Харькова со дня на день ожидается большое сражение. Конечно, наши побьют немцев и скоро освободят нас. Как же будут чувствовать себя приспособленцы? Эта красавица отделается одним испугом и всегда найдет оправдание своему поведению, она никому не делает зла и пользуется своей фантазией лично для себя. А как вот отделаются Каневский, его заместитель Севастьянов, редактор «Голоса Крыма» Булдеев и другие, помогающие немцам? Ведь их не погладят по головке. И какие же они глупые люди. Но глупость всегда сопутствует подлости.
Кстати, этот румын очень подозрителен. У него чисто русская физиономия, необыкновенно чистый московский выговор, литературные обороты речи, полная самоуверенность в употреблении русского языка, он, безусловно, русский, из эмигрантов или бессарабцев. Да и называет она его русским именем. Черт с ним, и ему туда же дорога!
14.V.42
Идет кампания набора рабочей силы в Германию. Всюду вывешены плакаты, восхваляющие культурность, красоту и богатство Германии. Биржа труда усиленно вербует молодежь, совсем зеленых мальчиков и девочек. Биржевые проститутки (барышни, работающие на бирже) с невероятной наглостью предлагают детям записаться на «добровольную работу» в Германию. Они делают свои предложения в таком виде, что отказ становится затруднительным. «Почему вы не соглашаетесь? Разве в Германии плохо? Ведь вы хотите же, конечно, помочь нашим спасителям? Разве вы не уверены в победе Германии? Может быть, вы ждете возвращения большевиков? Не все ли равно вам, где работать? Так работа в Германии приблизит победу наших спасителей. Поможет разгромить жидобольшевизм».
Когда мальчик или девочка наинает путаться в ответах, теряется, то такая стерва обращается к всегда находящимся на бирже руководителям-немцам и с поистине <нрзб.> развязностью сообщает ему, что вот этот молодой человек или девушка хочет поехать в Германию, но не решается на это по таким пустым мотивам, как, например — мама не пускает!
Немец насмешливо треплет по плечу или по щеке подростка и приказывает: «Записать в число добровольцев на работы». Готово! Ребенок записан, оформлен, у него отнят его документ, без которого он никуда не скроется, дальнейший отказ его вызовет крики, угрозы, наказания, обвинения в большевизме, арест его и семьи, обыски. Никакие протесты не помогают; если на биржу явится мать «рабочего добровольца» с протестом или просьбой освободить от этой кабалы, то ее вышвыривают с проклятиями и угрозами, а биржевая проститутка издевается над горем снаружи, не желает с нею разговаривать или угрожает ей репрессиями.
Затем в «Голосе Крыма» появляются статьи о радости наших детей, едущих в Германию, о счастье работать на наших спасителей, о культурной и радостной жизни в Германии, где нет стахановщины, где немцы так хорошо относятся к русским рабочим.
Но были случаи и действительно добровольной записи на работы в Германию. Интересно то, что такие добровольцы не принадлежат к беспартийной массе. Это или комсомольцы, или дети партийных деятелей.
Меня это наводит на размышления. Мои знакомые видят в этом факте политическую неустойчивость партийного элемента. Я думаю, что дело не в этом. У меня мелькает вот какая мысль. Партийцы и комсомольцы боятся преследований немцев, ждут репрессий, арестов, смерти и ищут спасения.
Но где найти спасение? Донос, малейший намек, случайное открытие могут навести немцев на след и повести за собою казнь. Так не лучше ли освободиться от страхов ожидания неминуемой гибели тем, что запишешься на «добровольную работу» в Германию, сразу заметешь следы своей близости к партии, спасешь самого себя и освободишь семью от преследований?
Семья такого добровольца сразу попадает под покровительство немцев, даже получает льготы по снабжению продуктами, и никакая сволочь не решится сделать донос на семью немецкого патриота.
Так вот, по-моему, истинное положение дела добровольной записи на работы в Германию: часть молодежи записывается под давлением или обманом, а часть — ища спасения от смерти. Несчастные дети и несчастные родители. Дети будут, конечно, находиться в одинаковом положении с пленными и будут беспомощны среди враждебного, злобного населения под ужасающим режимом господ, будут слугами, рабами наших тысячелетних врагов, а родители, надеющиеся спасти жизнь детей посылкой их в рабство, никогда не увидят их живыми.
Есть еще, по-моему, одна причина, побуждающая ехать в Германию на работы, это ожидание голода в Крыму. Немцы объедят нас и оставят на голодную смерть, в самой же Германии предоставят жителям возможность питания хотя бы и на наш счет, нашим хлебом, жирами, сахаром. Но люди, имеющие такие расчеты, глубоко ошибаются.
Как бы нам плохо ни было, но у нас есть надежда, что мы будем освобождены, а с освобождением спасемся от голода. В Германии же немцы будут кормить немцев, а иностранных рабочих, и в первую очередь русских, переморят голодом и будут из них топить мыло, как это было в прошлую мировую войну.
5.VI.42
Ужасные времена мы переживаем. Разгром следует за разгромом. «Голос Крыма» с ожесточением вопит о наших поражениях. Разгром под Харьковом, разгром на Керченском полуострове. Тяжело переживать поражение родины, но еще тяжелее переживать позор: русские люди в русской газете убеждают нас радоваться нашему поражению. Но и это еще, оказывается, не предел для горечи моих разочарований: предатели из «Голоса Крыма» и других поднемецких изданий перестали для меня быть русскими людьми, они — враги.
В тысячу раз тяжелее переживать свое отчаяние, когда слышишь не от предателей, а от рядовых русских людей, любящих свою родину, пожелания скорейшего окончания войны, скорейшего разгрома родной армии и завоевания немцами родной земли, лишь бы ужасы этой войны миновали их самих, лишь бы они остались живы, лишь бы они уцелели. Приходишь в отчаяние, ведь так говорят рядовые русские люди, а рядовых русских людей — большинство. Неужели большинство моих сограждан готовы помириться с гибелью родины ради спасения своих жизней?
А находятся такие люди, которые говорят: «Хотя бы война скорее кончилась». А ведь окончание войны, находящейся в теперешней стадии, означает гибель родины и всего народа.
Правда, так говорят в большинстве женщины, а личные интересы являются для женщин более важными, чем интересы ближних, родины и народа. Может быть, приходится согласиться с таким мнением, что женщина глупа от природы, что она не способна логически мыслить?
Не могу удержаться, чтобы не рассказать один характерный случай. Немцы снова, как и в декабре 1941 г., стали муссировать слухи о скором падении Севастополя.
Наши дезертиры (Алешка) и кумушки надеются, что с падением Севастополя улучшится наше продовольственное снабжение, особенно рыбой, и потому желают немцам успеха и негодуют на защитников Севастополя за их упорство в сопротивлении. И вот вчера одна знакомая заявила с ожесточением: «Хоть бы немцы скорее взяли Севастополь и захватили севастопольских моряков: из-за них (т. е. из-за краснофлотцев) немцы не дают нам ни хлеба, ни жиров, ни рыбы».
Это так меня возмутило, что я с негодованием сказал: «Как вам не стыдно: краснофлотцы защищают нашу родину и наш народ вместе в вами, проливают за нас свою кровь, жертвуют за нас своей жизнью, а вы желаете им гибели!» Я ожидал, что женщины накинутся на меня, как это бывало прежде, когда я раскрывал рот и «говорил глупости», и поставят меня на место, но они не нашлись что ответить мне, очевидно, время замыкания моего рта прошло. Спасибо вам, Иван Иванович, я считаю, что только благодаря вашей уверенности, подкрепляющей мои убеждения, авторитет мой в семье повысился настолько, что в этот раз меня «не поставили на свое место». Этот случай, сам по себе пустой и незначительный, характеризует настроение обывателей: пусть все пропадет, лишь бы я остался жив.
Сегодня был свидетелем такого случая. По Севастопольской улице четыре конвойных немца гнали человек около 100 свободно идущих пленных кавказцев и туркмен, взятых под Севастополем. Сзади этой группы два вооруженных немца вели между собой одного русского краснофлотца, со связанными сзади в локтях руками. Для нас, наблюдавших эту сцену, было ясно, что первые без сопротивления сдались немцам в плен, а русский краснофлотец взят с боя и даже в плену опасен победителям.
Моряк был молод — не старше 25 лет. На нем был разорванный тельник, темные штаны. На тельнике виднелась кровь, но не его, так как он сам шел без усилий, не как раненый, грудь была расхристана, тельник, вероятно, порвался в рукопашной схватке. Непокрытая голова обращалась во все стороны, глаза казались красными, вероятно, воспалены от боя и злобы. Интересно было сопоставить уверенные движения связанного человека, который шагал как хозяин той дороги, по которой шел, с понурыми, жалкими фигурами ста пленных.
Нам было известно, что немцы пленных краснофлотцев недолго держат в плену живыми и скоро убивают, по слухам, даже с пытками. Со скорбью и вместе с тем и с восхищением смотрели мы, несколько стариков, на нашего храброго защитника. Скажу, что мое восхищение его мужеством заслонило мою скорбь, и я, не подумав об опасности собственного положения, снял перед ним шляпу, приветствуя побежденного физически, но не духовно.
Светлые глаза и курносый нос обратились в мою сторону. Громко, задорно, как будто он шел не на казнь, а на прогулку, краснофлотец крикнул мне: «Живем, папаша!» Но вдруг его взгляд упал на проходившую сзади меня с немецким офицером очень красивую, выхоленную, шикарно одетую девушку. Вмиг лицо краснофлотца исказилось страшной злобой, и он разразился неистовыми ругательствами: «Ах ты... сволочь, сука! Мы кровь за тебя проливали, а ты с нашими врагами… Для врагов наших завиваешь волосы и наряжаешься! Нашей кровью платишь за свои наряды! Подожди, мы вернемся, вернемся! Проститутка, предательница, гадина! Ты думаешь, мы отчета с тебя не потребуем?»
Отборные ругательства сыпались и сыпались, девушка шла с видом оскорбленной невинности, немецкий офицер делал вид, что не понимает смысл происходящей сцены, конвойные молчали, а русские наблюдатели, бывшие рядом со мною, расплывались в улыбке и вполголоса говорили: «Молодец! Таких бы неукротимых побольше!»
Интересно отметить, что вся эта сцена подействовала на нас, свидетелей ее, ободряюще. Мы улыбались, и совершенно незнакомые вдруг начали делиться своими надеждами на победу нашей армии, тут же на улице горячо обсуждали военные события и перспективы войны. Кучка совершенно незнакомых друг другу людей высказывала патриотические чувства и ненависть к завоевателям немцам. Осторожность была забыта. Мы доверчиво выкладывали перед дюжиной собеседников те сведения, которые узнали из подпольных источников, утверждали и клялись в том, что немцы будут разбиты, улыбались друг другу, пожимали руки.
Интересно, что я услышал от своих собеседников почти полное совпадение с моими собственными взглядами и прогнозами. Все были уверены, что Севастополь падет, но никого это не смущало.
Главное заключалось в том, что армия, имея в своих рядах таких непоколебимых бойцов, как только что прошедший обреченный на смерть пленный матрос, имеет в себе дух и силы для победы.
Между прочим шел у нас разговор и о причинах наших поражений. Большинство высказалось в том смысле, что виною поражения явился шовинизм украинцев на Украине и татар в Крыму. «Тимошенко — предатель! — говорил один. — Как только Сталин его устранит, мы тотчас же начнем побеждать». — «Да он уже устранен, я имею точные сведения», — говорил другой.
Все внимательно выслушали мой взгляд на значение Урала. Урал — мой конек, на Урал я возлагаю все надежды, Урал — залог победы. И все согласились со мною и в радости жали друг другу руки.
Но вот кто-то сказал: «Однако, товарищи, давайте расходиться, а то как бы нас не прихлопнули тут». — «Не товарищи, а господа», — ироническим смехом ответил другой, и мы быстро разошлись.
Сейчас я думаю об этом матросе. «Дорогой защитник! Ты дрался и умираешь как герой, и даже на пути к смерти ты сумел раздуть тлеющую в нас искорку надежды и уверенности. Как жаль, что никто не узнает твоего имени!»
21.VII.42
Итак, Севастополь пал. О своей харьковской победе немцы до сих пор кричат на весь мир и возят корреспондентов нейтральных стран посмотреть грандиозные результаты этой победы. Керченская русская армия разбита. Сотни тысяч русских пленных везут триумфальную колесницу немцев. Наши патриоты рыдают и бьют кулаками свои головы. Один несчастный бился головой об стенку до полного одурения. Я хожу по всем моим знакомым и как дятел долблю одно и то же: «Ободритесь. Победа все равно будет за нами!» Подавленные, с воспаленными глазами, друзья слушают меня. У меня уже большая аудитория. Один юнец сказал мне сегодня: «Я чувствую себя человеком только после разговора с вами». Меня обнимали, благодарили. Но я сам нахожусь в прострации.
Кошмарный ужас, который я переживаю, не поддается описанию, обессиливает меня. Но все равно я обязан писать: это мой тяжкий неизбежный крест.
Не победы немцев на фронте занимают меня, не наши поражения, даже не судьбы народов, а нечто, на взгляд уравновешенного и беспристрастного наблюдателя, может быть, являющееся незначительным эпизодом развивающихся событий.
Несколько дней назад, когда именно, я не могу установить из-за пережитого потрясения, я шел домой и на Студенческой улице увидел группу людей.
Один немец и один татарин, с ружьями за спиной, гнали в гестапо старуху с ребенком на руках. Женщина русская, лет пятидесяти, полная, простоволосая, в сером платье, в стоптанных комнатных туфлях, очевидно захваченная как была. Лицо ее было мокро от слез, глаза закатывались под лоб. Она непрерывно всхлипывала и что-то пыталась говорить на ходу. Наконец у нее вырвался вопль: «Не отдам!» Проходя по мостовой мимо меня, она вторично крикнула высоким воплем: «Не отдам!» Прелестная девочка лет четырех была у нее на руках и ручонками крепко обнимала шею женщины. Испуганное и тоже мокрое от слез личико смотрело из-за плеча женщины на шедшего за ними мужчину.
Это был еще крепкий старик лет шестидесяти, но до того расстроенный, что у него тряслись руки, ноги спотыкались, палка в руках тыкалась в разные стороны и он следил только за тем, чтобы не упасть, а не за шедшими вперед людьми. Он торопился изо всех сил, чтобы не отстать, и только изредка поднимал глаза на девочку. Лицо его выражало такое отчаяние, что жутко было смотреть на него.
Конвойные не обращали на него никакого внимания. Но на меня было обращено благосклонное внимание, татарин крикнул мне: «Уходи, уходи!» — и схватился за висевшее за спиной ружье. Но они так спешили, что татарин не снял ружья, и вся группа почти бегом промчалась мимо меня.
Я был не особенно поражен виденным: мало ли я наблюдал зверств и горя за это время. Следуя за ними, я наткнулся на женщин нашего двора. Они стояли по двое, обнявшись, что меня очень удивило, так как женщины нашего двора постоянно грызутся между собой как собаки. Все они плакали и смотрели на подконвойных. «В чем дело?» — спросил я. «Это немцы потащили еврейского ребенка на казнь. А с ним идут дедушка и бабушка, не хотят его отдавать. Да как не отдашь? Все равно заберут силой». Я был расстроен. Подумать только — только расстроен! До чего же огрубели наши чувства, что даже такой чувствительный человек, как я, только расстраивается от зрелища казни немцами русских (полуеврейских) детей.
Издали опять послышался как будто насильно прорвавшийся вопль женщины: «Не отдам!»
Я вернулся домой, погруженный в размышления по поводу падения Севастополя. Только военные события владели моим вниманием, ничем другим я не интересовался. Но сегодня соседка Х. начала рассказывать об уничтожении немцами русских — полуеврейских детей.
Татары приходят в квартиры, очевидно, имея на руках точные приказы, безошибочно указывают на полуеврейского ребенка и требуют его выдачи. Тут происходят душераздирающие сцены. Русские матери и дедушки с бабушками прикрывают детей и с воплями заявляют, что не отдадут их. В ход пускается сила.
Несчастные старики не в силах сопротивляться, сами несут в гестапо своих внучат, надеясь вымолить у гестаповцев жизнь внучонка. Что происходит в гестапо, какие сцены ужаса, отчаяния и безнадежности разыгрываются там — неизвестно.
Я думаю, что во всем мире нашелся бы только один человек, способный описать их, — это Достоевский, если бы он жил в наше время. Дедушек и бабушек немцы выгоняют, а ребенка уничтожают посредством отравы. Но всех ли дедушек и бабушек немцы выгоняют? Сомневаюсь. Уверен, что многие старики не выносят сцены расставания и погибают от разрыва сердца или сходят с ума. Разве можно безнаказанно для своей жизни перенести такой ужас? Но трупов из гестапо не выдают, а сумасшедших, конечно, тут же уничтожают.
Х. рассказывает детали одного слышанного ею случая. Дело заключается в том, что немцы раздевают обреченных детей, — не пропадать же одежде и обуви! Эту одежду и обувь уничтоженных русских детей будут носить немецкие дети в Германии и будут радоваться обновкам, присланным их отцами из варварской России!
Маленькую девочку немецкий офицер посадил на стул и начал раздевать ее, снял платьице, рубашечку и туфельки. Девочка подчинялась всему и, не понимая, к чему ведет эта процедура, спросила немца: «Дядя! А чулочки тоже снимать?» Немец, подготовлявший уничтожение ребенка и бывший, вероятно, в напряженном состоянии, не выдержал вопроса ребенка и тут же сошел с ума.
Я верю этому. Несмотря на мою ненависть к немцам, несмотря на мое убеждение в зверином уровне немецкой морали, я верю в то, что среди немцев находятся единичные, очень редкие личности, еще не потерявшие духовного содержания человека. Да и как тут не сойти с ума?
После рассказа Х. и еще сейчас, глубокой ночью, передо мной мерещится, как живая, девочка в чулочках и спрашивает меня: «Дядя, а чулочки тоже снимать?»
И эта девочка принимает облик той девочки, которую я видел на улице с дедушкой и бабушкой, спешившими к гестапо. И мне мерещится вопль старухи: «Не отдам!» И мне мерещится лицо старика с выражением безграничного отчаяния, и его спотыкающиеся ноги, и его скользящая по мостовой палка.
Мне кажется, что девочка и оба старика молят меня о спасении, меня, беспомощного старика. Что я могу сделать для их спасения? У меня безумный порыв — вскочить и сейчас же, немедленно повеситься: раз я не в силах подать помощь, то зачем жить?
Лучше покончить с собой, чем переживать свою беспомощность и бесполезно мучиться… «А чулочки тоже снимать?..» Снимай, детка, снимай! Я напишу об этих чулочках письмо, направлю его по ту сторону фронта, там найдутся люди, которые заинтересуются их дальнейшей судьбой… Да, до конца жизни я буду помнить рассказ о чулочках!