Все следующие недели Гайвазовский запирался у себя в комнате или уходил один бродить по чужому городу. Как-то он забрел на базар и был оглушен гомоном базарной сутолоки. Гайвазовскому вспомнился феодосийский базар, бандуристы, Хайдар. Он решил поискать — нет ли здесь странствующих певцов. Вдруг он услышал, как кто-то обращается к нему:
— Господин гимназист, вам что угодно? Может, вам нужно перочинный ножичек, карандаши, рисовальную бумагу? У меня самые лучшие товары. Не проходите мимо.
Гайвазовский оглянулся. Старик, не то еврей, не то караим приглашал его остановиться у своего убогого лотка.
Мальчик вспомнил, что на днях он потерял перочинный ножик. Он начал выбирать.
Торговец причмокивал губами и закатывал глаза, усердно расхваливая свой товар. Гайвазовский поспешил скорее расплатиться и уйти.
Когда он почти выбрался из базарной толчеи, кто-то осторожно, робко тронул его за рукав.
Перед ним стоял худощавый, сгорбленный мальчик с бледным лицом. Трудно было определить, сколько ему лет. На узкие плечи была посажена несоразмерно большая голова с пытливыми, умными, но беспредельно печальными глазами.
— Господин гимназист, извините меня… — тихо и робко проговорил мальчик. — Ваше лицо показалось мне таким добрым, когда вы покупали ножик у моего отца, а то я бы никогда не посмел остановить вас…
Что-то дрогнуло в душе Гайвазовского. Никогда еще он не встречал таких забитых, несчастных мальчиков. Поводыри у бандуристов и то не были так жалки.
Гайвазовский взял его за руку.
— Пойдем отсюда, — приветливо сказал он, — здесь шумно и многолюдно.
Они спустились к Салгиру. Была ранняя весна, и маленькая река превратилась в бурный поток. Хорошо было сидеть на молодой траве и глядеть, как несется мутная весенняя вода. Гайвазовский узнал, что мальчик еврей, его зовут Менделе, что он учится в хедере, но сам тайком научился читать по-русски и теперь мечтает о русских книгах.
Гайвазовский приносил ему книги. Казалось, Менделе их не просто читал, а проглатывал. С каждой новой встречей Гайвазовский замечал, что его товарищ становился все смелее и даже начинал изредка смеяться.
Однажды Менделе поведал Ване странное: о том, что дома его бы прокляли, если б узнали, что он встречается с шейгецем и берет книги у гоя. Менделе признался, что книги, которые приносит ему Ваня, он хранит в укромном месте на чердаке. Там он их и читает, когда возвращается из хедера. Ни одна душа об этом не знает.
Мальчики скоро подружились. Менделе обожал своего друга.
Однажды в пятницу под вечер они проходили мимо освещенной синагоги. Гайвазовский спросил, можно ли ему войти. Менделе ответил, что вряд ли Ваню впустит шамес. Но все же они решили рискнуть.
К счастью, шамеса не оказалось у входа, и друзья начали осторожно пробираться вперед.
Гимназический мундирчик Гайвазовского сразу привлек внимание молящихся. Один старый еврей гневно сверкнул глазами и взял Гайвазовского за плечо, намереваясь вытолкать. Но тут Менделе быстро зашептал по-еврейски:
— Этот мальчик живет у губернатора.
Старик в страхе отпрянул, выпустив Гайвазовского. В синагоге произошло некоторое замешательство, но через минуту все пошло по заведенному порядку.
Ваня с любопытством присматривался ко всему, но моление скоро окончилось.
Менделе сказал, что завтра, в субботу, здесь будет торжественное богослужение.
На следующий день Гайвазовский не пошел в гимназию. Из его головы не выходила синагога. О мальчике из дома губернатора в синагоге знали уже все. Шамес молча пропустил его. Многие молящиеся недружелюбно косились на гимназиста, но никто с ним не заговаривал.
Гайвазовский увидел в задних рядах свободную скамью, сел недалеко от двери и стал с любопытством оглядывать синагогу.
Вчера вечером она была слабо освещена, сегодня же голубое весеннее небо весело заглядывало в окна. Молящихся было много. Поверх одежды на их плечи были наброшены талесы — белые и кремовые шерстяные накидки в черных полосках.
Освоившись, маленький художник обратил внимание на роспись на потолке. Но она его разочаровала. Потолок украшали ангелы и сцены на библейские темы. Мальчик-художник сразу заметил несовершенство рисунка, полное отсутствие ощущения пространства и безвкусные, аляповатые краски. Гайвазовский не одобряет.
Но рядом с этой грубой, неумелой живописью его поразил изумительной работы ковчег, видневшийся из-за темно-лиловой бархатной занавеси, украшенной золотым шитьем, кистями.
Необычайно хорош оказался и высокий шатер посередине синагоги. Его поддерживали изящные деревянные колонны. На возвышении, под шатром, пел кантор, окруженный хором мальчиков. Он был в богатом белом шерстяном кафтане с серебряным шитьем.
Гайвазовский разглядел, что такие же кафтаны красовались на некоторых молящихся. Мальчик решил, что, по-видимому, это самые почетные прихожане. Они сидели в креслах по обе стороны ковчега.
Ряд кресел богачей отделялся от других рядов свободным пространством, устланным богатым ковром.
Гайвазовский заметил, что чем ближе скамьи к дверям, тем они проще и сидят на них бедняки в ветхих, во многих местах заштопанных и заплатанных накидках, а молитвенники у них растрепанные, их пожелтевшие листки давно отклеились от переплетов.
Внезапно кантор громким голосом возвестил начало торжественной молитвы. Все встали и, натянув молитвенные накидки на головы так, чтобы были ими закрыты глаза, начали нараспев повторять за кантором слова молитвы. Евреи при этом беспрерывно раскачивались в такт жалобному песнопению.
Гайвазовскому стало жутко, но он продолжал наблюдать. Он заметил, что даже в минуты молитвенного экстаза евреи молятся по-разному: владельцы кресел, натянув на глаза небольшие, изящные накидки, лишь слегка колыхались своими тучными телами, их голосов совершенно не было слышно в общей молитве. Но бедняки в заплатанных талесах раскачивались неистово, вкладывая в каждое слово молитвы все страдания измученных невзгодами и нуждой людей. Их молитвенное бормотание быстро переходило в крик. Жалобный вначале, он к концу торжественной молитвы становился требовательным, почти угрожающим.
Мальчику стало еще страшнее от этого неистового крика толпы с закрытыми лицами. Чуткой душой художника он скорее почувствовал, чем понял, что эти разные по одежде люди даже молиться богу не могут одинаково.
Для одних бог — добрый, любящий отец и поэтому им нет причины неистовствовать; наоборот — они полны к нему спокойной признательности за дарованные им блага. Бедняки же громко плакались богу, обнажая измученные, скорбящие сердца и взывая к нему о милосердии. Постепенно, незаметно для себя, они от жалоб переходили к требованиям, неистово крича, что и они хотят немного радости и счастья в жизни.
Гайвазовский не выдержал и опрометью кинулся из синагоги. Но его память еще долго хранила Этот ужасный крик, напоминающий ему вопль смертельно раненного животного, а в глазах плясали раскачивающиеся фигуры без лиц, без глаз, безликая скорбная толпа.
В тот же день с ним приключилась беда. Как только Ваня вернулся домой, Варвара Дмитриевна позвала его к себе в комнату.
Губернаторша была не одна. За креслом стояла ее любимая горничная Полина — старая дева с ехидным морщинистым лицом и тонкими губами. Все слуги боялись ее — она постоянно доносила на них госпоже.
Ваня, когда вошел, сразу почувствовал что-то недоброе в ее улыбке.
Варвара Дмитриевна полулежала в кресле. Ее обычно сердитое, недовольное лицо было все в красных пятнах.
— Где это ты пропадал сегодня, mon cher? - спросила губернаторша расслабленным голосом.
Мальчик, опустив голову, молчал. Ему было страшно признаться, что он не пошел в гимназию и был из любопытства в синагоге. От страха он даже почувствовал неприятную дрожь в коленях. В доме все, кроме Саши, боялись Варвары Дмитриевны. Ваня старался как можно реже попадаться ей на глаза. Саша всегда потешался над ним, когда видел, как Ваня теряется в присутствии его матери.
— Ты молчишь, mon ami? — уже цедила сквозь зубы Варвара Дмитриевна. — Значит, совесть нечиста?
И вдруг не сдержалась и прорвавшимся визгливым голосом начала кричать на него:
— В синагоге пропадаешь? С жиденком сдружился? Мало чести и ласки от сына губернатора, потомка князей Волконских, получаешь?
Губернаторша неистовствовала.
— Убирайся в свою комнату и не смей выходить, пока тебя не позовут!
Гайвазовский не помнил, как он добрался до своей комнаты, как уткнулся в подушку и замер.
Долго он лежал, глухо всхлипывая, потом уснул.
— Вставай, чудак ты этакий! Все улажено.
Саша сидел на подоконнике и ухмылялся. Он рассказал, что, когда вернулся из гимназии, maman была ужасно зла и бранила слуг пуще обычного, но он быстро ее успокоил.
— Странный ты, — продолжал беспечным голосом Саша, — Сказал бы, что это я тебя попросил зайти в синагогу полюбопытствовать, — мне ведь самому неудобно. Я так и объяснил maman. А все это Полина натворила. Дважды видела тебя с каким-то мальчиком. Сегодня увидела опять, пошла за вами и выследила. Ну, я ей устрою штучку, доносчице. А главное, досадно, что ты мне ничего не сказал, вместе бы сходили. Любопытно, должно быть, у них в синагоге… Ну, расскажи, что ты там видел.
В последующие дни Гайвазовский, вернувшись из гимназии, почти не выходил из своей комнаты. Он решил в дальнейшем еще реже попадаться на глаза этой семейке.
Но не это было главное. Из его головы никак не выходили евреи в синагоге. На улице, на уроках в гимназии и особенно в тихие вечерние часы, когда он оставался один в своей комнате, они неотступно стояли у него перед глазами.
Наконец юный художник понял, что зрелище, которое поразило его в синагоге, будет его преследовать до тех пор, пока он не перенесет его на бумагу. И он начал рисовать.
Обычно рисунки у него получались быстро. Но на этот раз работа шла мучительно медленно. То его не удовлетворяло расположение фигур, то ему казалось, что они все похожи друг на друга. А юному художнику хотелось в этой группе людей показать каждого в отдельности, думающего, мечтающего о своем, ко в то же время слившегося в своих страданиях с остальными.
Он закрывал глаза и ясно видел эти истощенные человеческие фигуры в странной одежде.
Со стороны они могли показаться забавными и даже вызвать веселый смех. Гайвазовскому же было больно. В этих униженных и оскорбленных людях мальчик чувствовал таких же бедняков, как он сам, читал на их лицах как бы частично историю своей судьбы. А на рисунках у него по-прежнему получались только смешные фигурки.
Как-то вечером он особенно горько задумался о себе, о своем положении в доме Казначеевых, где с каждым днем он сильнее чувствовал, что живет из милости, и даже слуги относятся к нему свысока. Но тут же он вспомнил, что и учитель-итальянец, и гимназические учителя, и сам Казначеев — все говорят, что у него счастливый дар и он непременно преуспеет в художестве. И он внезапно ощутил такой прилив сил, такую веру в себя, что ему захотелось громко петь, смеяться и скорее что-то делать. Он подошел к столу, где лежали варианты его рисунка, зажег свечи, схватил карандаш и начал работать с какой-то неудержимостью.
Через два часа он в изнеможении выпустил из пальцев карандаш, рисунок был окончен. Юный художник глядел на свой труд и был им доволен. Наконец он добился того, чего хотел. Фигуры получились характерные, живые. Ощущался даже ритм движений этой взволнованной, охваченной экстазом толпы.
Гайвазовский дал рисунку название «Евреи в синагоге».
Когда в следующее воскресенье юноша показал свой новый рисунок Саше Казначееву и Феде Нарышкину, те несколько мгновений молчали, а потом разразились гомерическим хохотом, приговаривая:
— Ну и смешные эти жиды! Аи да Ваня! Вот одолжил!
Только учитель-итальянец не смеялся, а сказал:
— Синьор Гайвазовский, вы настоящий маэстро! — Он впервые так назвал юного художника.
МАЭСТРО.
Итальянец отвесил ему низкий, церемонный поклон и еще раз взял в руки рисунок. В его глазах не было ни смешинки. Легкая грусть облачком легла на лицо.
Ваня облегченно вздохнул: его работа понята учителем так, как должно. Значит, он сумел своим рисунком вызвать в другом человеке мысли и чувства, испытанные им самим. Теперь его уже не угнетал громкий смех двух развеселившихся барчуков. Итальянец все еще рассматривал рисунок, как вдруг Федя Нарышкин выхватил его и помчался к матери.
— Нужно показать maman! — бросил он на ходу. — Это ее позабавит.
Наступило лето. В гимназии окончились экзамены. В раннее июньское утро Гайвазовский шел к Нарышкиным. Накануне вечером за ним присылали.
В саду никого не было. Солнце и птицы возвещали беспечный, счастливый день. Так же ясно и тихо было и на сердце у Гайвазовского.
В доме Нарышкиных летом вставали рано. Наталья Федоровна на балконе разбирала полученную вчера почту.
Гайвазовский поклонился.
— Поднимитесь ко мне, mon cher, я должна вас поздравить с большой удачей…
У юноши заколотилось сердце, когда она приблизила к своим глазам лист белой почтовой бумаги.
— Ну вот, mon ami, судьба к вам благосклонна. Благодарите Бога и добрейшего Тончи. Он сообщает, что президент Академии художеств Алексей Николаевич Оленин находит у вас большие способности к живописи и высказался за ваше определение в академию казенным пенсионером.
Значит, не обманули его солнце и птицы в саду, сулившие ему нынче счастье!
Счастье!
Разве можно точно определить, как оно приходит и наполняет все существо человека!
Оно уже приходило к нему, когда он получил в подарок скрипку или когда феодосийский градоначальник подарил ему настоящие краски и рисовальную бумагу. Но разве можно сравнить то ощущение счастья с тем, которым он переполнен сейчас!
«Казенный пенсионер…», «Президент Академии художеств Алексей Николаевич Оленин находит у вас большие способности к живописи…» Эти слова вихрем проносятся в его голове и заставляют снова радостно трепетать сердце юноши.
Академия художеств! Сейчас можно уже не бояться мечтать, а можно вслух произносить эти два таинственных, манящих слова. Как будто вся музыка, какую он слышал, звучит теперь для него в этих двух словах.
Петербург, встречай Гайвазовского!