Когда Рики был маленький, он любил кататься по ковру - лохматый прыгающий шар с большими ушами и нетвердыми лапами. На свете, вероятно, не было существа более жизнерадостного и забавного. Как смешно он пятился и лаял, когда Володя катил на него больший полосатый мяч или, стащив с дивана старую рысью шкуру и покрывшись ею, полз по ковру, изображая настоящего зверя. И как он радовался, когда мальчик наконец отбрасывал шкуру и, прыгая, кричал:
- Рики, глупый, это же я, я!
Если Рики казалось, что с ним поступают грубо или несправедливо, то он, обидевшись, залезал под диван или под широкое кресло и лежал там, закрыв лапами и ушами свою мордочку с мокрым черным носом. Однако сердиться долго Рики не мог и всегда был рад примирению.
К лету он вытянулся, стал долговязым, и рыжий хвост его сделался похож на большое перо. Когда Рики выпускали на двор, он подолгу с таинственным видом подкарауливал воробьев, щебетавших на единственном кусте боярышника, росшем у ограды, или настороженно обнюхивал еще незнакомые ему предметы, словно боясь, что каждый из них может наброситься на него, уколоть или прищемить нос.
На улицу Рики брали редко, а если все уходили, он ложился у порога и ждал, изредка царапая дверь лапой и повизгивая. Одиночество Рики не нравилось. Когда Володя возвращался вместе с матерью из детского сада или приходил из лаборатории его отец, Рики принимался лаять и прыгать от счастья.
Сняв пальто и синюю спецовку, отец брал из угла алюминиевую плошку и, накрошив в нее черствого хлеба, говорил матери:
- Ну-ка, что у нас сегодня - суп или щи?
Залив крошево горячим, он ставил плошку на старое место и, погрозив Рики пальцем, говорил:
Рики уже знал, что это значит, и молча ложился перед плошкой, не сводя с нее глаз и ожидая, пока пища станет чуть теплой.
- Уж пусть бы ел. - говорила мать, - и так он тебя заждался.
- Нельзя, - объяснял отец, - от горячего у него нюх пропасть может.
Наконец отец, уже кончив умываться и собираясь сесть к столу, трогал пищу пальцем, не горяча ли, и коротко приказывал:
Рики тотчас вскакивал и начинал есть.
Почти то же повторялось утром, перед тем, как отец уходил на работу. Он всегда старался кормить Рики сам и не любил, чтобы это делали мама или Володя.
- Рики, - говорил он, - должен знать своего хозяина.
Отец научил Рики отыскивать и приносить брошенный мячик или палку, бегать по сигналу вперед и по сигналу возвращаться назад, ходить во время прогулок у самой ноги, не забегая вперед и не отставая. Он говорил, что осенью поедет со своим товарищем на охоту, возьмет Рики с собой, чтобы Рики научился делать стойку на дичь, как настоящий сеттер.
Но еще в середине лета Рики заметил, что с ним почти перестали играть и все сделались какими-то скучными и озабоченными. Отец приходил теперь поздно, почти не замечая Рики, садился к столу, но ел мало, а молча смотрел перед собой на стену, на которой Рики не мог, сколько он ни старался, увидеть ничего примечательного. Вообще все вели себя непонятно. Отец подымался утром раньше обыкновенного и слушал, что говорит шипящий черный круг, висящий на стене. Потом вздыхал, хмурился. Рики однажды подошел к нему и, чтобы напомнить о себе, положил ему голову на колени. Но отец только провел два раза ладонью по его голове и сказал:
- Да, Рики, такие-то, брат, дела…
Затем он поднялся, поправил одеяло на спавшем еще Володе, попрощался с матерью и ушел.
Мать теперь целые дни зашивала какие-то мешки, паковала тюки, укладывая в них разные вещи, свернула и зашила в мешок даже ковер, на котором Рики так любил играть с Володей.
Мальчик и теперь, особенно по утрам, был весел, как раньше. Едва проснувшись, он прятал голову под одеяло и затем, внезапно высунувшись, щелкал зубами и говорил: «Ам-ам!», стараясь напугать этим Рики. Потом, еще не одевшись, он старался связать Рики лапы своим чулком или, положив ему на спину кусочек хлеба, смотрел, как Рики будет его доставать.
Когда завыли первые сирены воздушной тревоги, Рики протестующе залаял, срываясь на жалобные, звенящие ноты. Затем, слушая, как стучит метроном, он старался потеснее прижаться к Володе, так, что даже обеими руками его нельзя было оттолкнуть.
Иногда тревога заставала дома отца - тогда он подымался на свой пост на крышу, а Володя и мама шли в убежище и брали с собой Рики. Если слышался нарастающий вой летящей бомбы или вздрагивала от близкого взрыва земля, Рики, скребя лапами цементный пол, старался забиться подальше под нары. Тогда стоявшие и сидевшие вокруг женщины говорили:
- Собака, а тоже жить хочет.
У Рики был теперь плохой аппетит, и он не сразу заметил, что ему стали давать мало пищи. Но постепенно чувство голода обострялось все более. Рики особенно хотелось есть вечером, когда приходил Володин отец. Но теперь отец уже не доставал из угла плошку, не крошил в нее хлеб и не спрашивал у матери:
- Ну-ка, что у нас сегодня - щи или суп?
Плошка стояла забытая, чисто вылизанная и покрывалась пылью.
Отец и сам не ужинал, как раньше. Но обычно он приносил в кармане кусочек хлеба величиной со спичечный коробок. Садясь на свое место к столу, он доставал этот хлеб, тщательно завернутый в бумажку, и, развернув, собирал пальцем маленькие крошки и засовывал их себе под усы, но хлеб не ел, а всегда отдавал Володе. Рики внимательно следил за тем, как Володя брал хлеб и быстро запихивал в рот сразу весь кусочек. Некоторое время он держал так хлеб, не двигая челюстями, словно боясь, что вдруг, если он сожмет их, хлеба не окажется. Затем он закрывал глаза и принимался с наслаждением сосать вкусную хлебную кашицу. Рики подходил к мальчику и умоляюще смотрел ему в рот, чувствуя, как по языку текут слюни и падают на пол. Но Володя открывал глаза, только когда во рту у него уже ничего не было, и в доказательство показывал Рики зубы, язык и весь рот, до самого горла.
Теперь Рики постоянно хотелось спать, и он целые дни дремал на узлах, которые были свалены, как ненужный хлам, в углу у маленькой железной печки: уехать из города уже давно было нельзя.
Во сне Рики чаще всего видел пищу: много жирных костей, или полную плошку хлеба со щами, или овсяную кашу. Но теперь ему давали есть только немного жидкого столярного клея, сваренного вместе с кофейной гущей.
Самыми неприятными были часы артиллерийского обстрела. Рики слышал, как далеко за домами что-то щелкало, потом раздавался короткий свист и, наконец, протяжный вой. От этого воя внутри у Рики все сжималось, и он, не помня себя от страха, старался забиться как можно дальше в щель между большим тюком и шкафом.
Если снаряд разрывался близко, то Рики слышал, как звенят стекла, падая на камни из оконных рам. Раз ночью снаряд ударил в ограду, у которой рос воробьиный куст. Весь дом дернулся, и по стене застучали каменья, выбитые из ограды. Один из камней со звоном влетел в окно и, прорвав штору, упал у Володиной кровати. Рики завизжал и бросился к двери, но она была заперта.
Володя проснулся, сел на кровати, видимо не зная, плакать или нет.
- Спи, - стараясь казаться спокойной, сказала ему мать. - Спи, маленький. - Она с тех пор, как начался обстрел, сидела в кресле у его изголовья.
- Надо бы вам пойти в убежище, - заметил с дивана отец.
- Все равно, - ответила она. - Заткни чем-нибудь окошко, дует.
Всю ночь мать так и не отходила от мальчика. Рики тоже подошел к ней и, дрожа всем телом, прижался к ее ногам. Она нашла в темноте его голову и, гладя, говорила:
- Не бойся, Рики. Вот видишь, наш Володя какой храбрый мальчик, он совсем не боится. Сейчас он закроет глаза и будет спать.
- А разве ты видишь в темноте мои глаза? - спрашивал мальчик.
- Да, маленький, вижу. Закрой их и спи.
- Знаешь, мама, ты, наверное, ошиблась, что я храбрый, я тоже боюсь, - признался Володя и, помолчав, добавил: - Хорошо бы скорее утро настало, утром всем людям хлеб дают…
Как-то вернувшись с работы, отец не снял ставшего очень широким для него пальто, долго стоял не двигаясь, опираясь рукой о шкаф, потом с трудом опустился в кресло. Его синевато-бледное лицо казалось рыхлым, глаза смотрели тускло.
Немного погодя он по обыкновению полез в карман и достал завернутый в бумажку кусочек хлеба. Володя поднялся со своей кровати и подошел к столу. Мать следила за ним от печки. Когда отец протянул хлеб, что-то в его лице заставило мальчика отдернуть руку.
- А ты сам? - спросил он.
- Я ел суп. Это тебе. - И отец, стараясь не глядеть на хлеб, подвинул его на край стола.
Володя не мог больше выдержать, он взял хлеб, как всегда целиком засунул кусочек в рот.
- Не смей! - послышался крик матери. Она резко встала и быстрой, шатающейся походкой отошла к окну. Плечи ее дрожали.
У Володи сдавило горло. То неловкое чувство, которое он всегда испытывал, принимая от отца хлеб, вдруг стало тяжелым, как большое горе. Задыхаясь от того, что рот его был забит хлебом, захлебываясь слезами и дрожа, он упал лицом на диван и заплакал. Хлебная кашица вывалилась у него изо рта на пол, и тотчас же Рики подхватил эту кашицу и одним движением языка и глотки проглотил ее.
На другой день отец не поднялся с дивана. Он попросил маму, чтобы она отнесла в лабораторию какие-то важные чертежи. Вернувшись, мать увидела, что Володя тоже лежит на своей кроватке. Она села к нему на край постели, потрогала его лоб рукой. Володя открыл глаза и снова закрыл их. Последние дни ему не хотелось вставать, он совсем не играл и только думал.
Он думал о том, что если бы какой-нибудь волшебник или король предложил ему на выбор ковер-самолет, шапку-невидимку или столик-накройся, то он взял бы столик. Он принес бы его домой, позвал маму, папу и Рики и сказал: «Столик, накройся!» Как бы все удивились и обрадовались, а он бы пошел во двор, позвал бы всех-всех и тоже сказал бы: «Столик, накройся!» И все бы стали радоваться и есть, а когда все съели, он бы опять сказал: «Столик, накройся!» И так тысячу раз, пока все в городе не стали бы сыты.
А если бы ему дали ковер-самолет и шапку-невидимку, то он полетел бы в немецкие войска. В шапке-невидимке он подошел бы к самому главному фашисту, к Гитлеру, и убил бы его из автомата. Тогда бы все закричали, забегали, а он набрал бы на столах побольше хлеба, конфет и даже пирожных и опять сел на ковер и прилетел домой…
Но сегодня Володе казалось, что ему ничего не нужно и не будет никогда нужно, что лучше всего закрыть глаза и спать, спать.
И когда мать положила ему на лоб руку и Володя открыл глаза, она увидела - глаза его были мутными и тусклыми, как у отца. Мать почувствовала страх и метнулась к отцу, чтобы он помог ей. Но отец лежал без движения и, когда она взяла его за руку, только грустно посмотрел на нее, и на его почерневших губах появилась слабая, виноватая улыбка.
Несколько минут мать, сидела в каком-то оцепенении, только ее отчаянный взгляд блуждал по комнате, словно в поисках какого-нибудь выхода.
Рики подошел и положил к ней голову на колени. Он был худ, казался совсем старым, и кожа в лохмотьях шерсти висела на выпирающих костях.
- Это ты, Рики? - сказала мать тихо. Потом вся вздрогнула и вдруг наклонилась к собаке, поцеловала ее в обвисшие губы с редкими сухими усами и встала. - Идем, - сказала она отрывисто, и Рики поплелся за нею в маленькую кухню, куда уже давно никто не входил и где было холодно, как на улице.
- Проснись, мальчик, вот тебе горячий суп, - говорила мать.
Володя поел супу, который показался ему вкусным, похожим на бульон, только немного горьким, и снова лег. Сквозь дремоту он слышал глухой голос отца.
- Мы так давно не ели мяса, - говорил отец, - мне сразу стало лучше. Кажется, я могу встать и подложить дрова в печку. Где ты достала?
- Да уж достала… - отмахнулась мать. - Теперь хватит на несколько дней.
Потом она подошла к Володе, чтобы, как всегда, поцеловать его на ночь.
- А ты ела суп, мама? - спросил мальчик. - И Рики тоже ел?
- Спи, спи, - тихо сказала мать и отошла от кровати.
Через несколько дней папа опять ушел на работу. Володе тоже не хотелось больше лежать. Он встал и позвал Рики. Но мама сказала, что к ним приходил один папин товарищ и ему отдали Рики, потому что там ему будет лучше. Мама теперь все больше лежала на диване, одетая, покрывшись старым пальто, и почти совсем не вставала.
Однажды утром к ним пришла маленькая быстрая девушка в полушубке.
- Я из комсомольской бригады, - сказала она, - и буду вам помогать.
Она принесла со двора воды в чайнике и в алюминиевой кастрюле, затопила печку, потом сходила в булочную и принесла хлеба.
- Знаете, - сказала она матери, - на Крестовском острове открыли детский стационар. Там бы вашему сыну давали кроме хлеба соевое молоко и компот. Дети там поправляются. Хотите, я поговорю по этому вопросу?
Володя запомнил это слово - «стационар». Оно было чем-то похоже на самовар, только не пузатый и красный, какой стоял у них на кухне, а сверкающий, белый и строгий, какой он видел однажды у тети Веры.
Когда на другой день пришла девушка в полушубке, Володя спросил:
- Вы еще не говорили по этому вопросу?
- По какому? - спросила она, улыбаясь.
- Про стационар, - с трудом выговорил Володя и покраснел.
На другой день во двор, где жил Володя, приехал автобус. В нем уже было больше десятка детей. Володю тоже посадили в автобус и увезли.
В стационаре Володе было хорошо и даже не скучно, потому что было много мальчиков и девочек и он рассказывал им про Рики, про столик-накройся и ковер-самолет. Здесь часто давали есть. А один раз всем выдали по два мандарина и по палочке шоколада, потому что был Новый год.
Володя съел оба мандарина, а шоколад спрятал в бумажку и все время его хранил для мамы. Он скучал о ней теперь больше, чем о папе, и больше, чем о Рики.
И вот наконец приехал автобус, и Володю опять привезли на знакомый двор с кирпичной оградой, разбитой в одном месте снарядом.
Когда Володю подвели к дверям их квартиры, он нащупал в кармане шоколадку и крепко зажал в руке.
Но мамы не было дома. Папа сам расстегнул Володе пальто, снял с него шапку и башлык, поцеловал и повел его к печурке.
- Ну вот, грейся, - сказал он, - а я сейчас принесу воды и вскипячу чай.
- А где же мама? - спросил Володя.
Но папа уже взял чайник и алюминиевую кастрюлю и скрылся в дверях. Воды все еще не было в кранах, ее брали на дворе, из колонки.
Володя осмотрел комнату. На диване никого не было, он заглянул за печку, где на тюках спал раньше Рики, потом толкнул дверь и вошел в кухню. Там тоже никого не было, но на подоконнике, запорошенном снегом, потому что было выбито верхнее стекло, он увидел что-то похожее на губку, которой его мыла мать. Но это оказалось не губкой, а чем-то другим, лохматым и рыжим, и напомнило ему что-то очень-очень знакомое.
И Володя понял. Он даже уронил «губку» на пол, но потом снова поднял и опять со страхом осмотрел ее. Он узнал ухо, мохнатое рыжее ухо Рики, сморщенное морозом.
- Где же ты, мальчик? - послышалось рядом, и отец вошел в полуоткрытую дверь кухни.
Володя показал ему ухо, хотел что-то сказать и заплакал.
- Рики, Рики… - бормотал он, глотая слезы.
Отец взял его на руки, отнес в комнату и, сев на диван, усадил к себе на колени.
- Рики спас нас с тобой, - сказал он.
- Он умер, - упрямо сказал Володя, - я же знаю. А мама мне сказала… Где мама? - спросил он. - Где она?
Отец молча гладил его по голове.
- Мамы больше нет у нас, - наконец проговорил он.
Лицо его сделалось некрасивым, он с трудом дышал, как будто глотал что-то застрявшее в горле, и Володя с удивлением понял, что он плачет. Он первый раз видел, чтобы плакали такие большие люди, как папа, и чувство жалости и страха охватило мальчика. Он хотел тоже заплакать, но что-то подсказало ему, что теперь плакать нельзя, а то отцу будет еще тяжелее.
И Володя сдержал слезы. Какая-то новая мысль вертелась у него в голове. Когда отец стал ровнее дышать, он спросил:
- А почему же Рики не спас маму?
- Она не могла есть тот суп, - сказал отец. - Она сделала это, чтобы спасти нас.