Глазами советских медсестёр.

«Только остановимся… Поставим госпиталь, загрузят нас ранеными, и тут – приказ: эвакуироваться. Раненых кого погрузим, а кого – нет. Не хватает машин. Нас торопят: «Оставляйте. Уходите сами». Ты собираешься, они на тебя смотрят. Провожают глазами. В их взглядах все: смирение, обида… Просят: «Братцы! Сестрички! Не оставляйте нас немцам. Пристрелите». Такая печаль! Такая печаль!!! Кто может подняться, тот идет с нами. Не может – лежит. И ты никому из них уже не в силах помочь, боишься глаза поднять… Молодая была, плачу-плачу…


Когда уже наступали, мы ни одного нашего раненого не оставляли. Даже немецких раненых подбирали. И я одно время с ними работала. Привыкну, перевязываю, как будто ничего. А как вспомню сорок первый год, как своих раненых оставляли и что они с ними… Как они с ними… Мы видели… Кажется, ни к одному больше не подойду… А назавтра иду и перевязываю...»


«В моей палате лежали двое… Лежали – немец и наш обожженный танкист. Я захожу к ним:


– Как себя чувствуете?


– Я хорошо, – отвечает наш танкист. – А этот плохо.

– Это же фашист…


– Нет, я ничего, а ему плохо.


Уже они не враги, а люди, просто два раненых человека рядом лежат. Между ними появляется человеческое. Не раз наблюдала, как это быстро происходило...»


……………………


«А нам привезли на перевязку эсэсовцев… Эсэсовских офицеров.


Подходит ко мне сестричка:


– Как мы их будем перевязывать? Рвать или нормально?


– Нормально. Это раненые…


И мы их перевязывали нормально. Двое потом убежали. Их поймали, и чтобы они не убежали еще раз, я им пуговки обрезала на кальсонах...»


Наталья Ивановна Сергеева, рядовая, санитарка.


«Вот не скажу, где это было… В каком месте… Один раз человек двести раненых в сарае, а я одна. Раненых доставляли прямо с поля боя, очень много. Было это в какой-то деревне… Ну, не помню, столько лет прошло… Помню, что четыре дня я не спала, не присела, каждый кричал: «Сестра! Сестренка! Помоги, миленькая!» Я бегала от одного к другому, и один раз споткнулась и упала, и тут же уснула.


Проснулась от крика, командир, молоденький лейтенант, тоже раненый, приподнялся на здоровый бок и кричал: «Молчать! Молчать, я приказываю!» Он понял, что я без сил, а все зовут, им больно: «Сестра! Сестричка!» Я как вскочила, как побежала – не знаю куда, чего. И тогда я первый раз, как попала на фронт, заплакала.


И вот… Никогда не знаешь своего сердца. Зимой вели мимо нашей части пленных немецких солдат. Шли они замерзшие, с рваными одеялами на голове, прожженными шинелями. А мороз такой, что птицы на лету падали. Птицы замерзали. В этой колонне шел один солдат… Мальчик… У него на лице замерзли слезы… А я везла на тачке хлеб в столовую. Он глаз отвести не может от этой тачки, меня не видит, только эту тачку. Хлеб… Хлеб… Я беру и отламываю от одной буханки и даю ему. Он берет… Берет и не верит. Не верит… Не верит!


Я была счастлива… Я была счастлива, что не могу ненавидеть. Я сама себе тогда удивилась...»


Тамара Степановна Умнягина, гвардии младший сержант, санинструктор.


«Под Сталинградом… Тащу я двух раненых. Одного протащу – оставляю, потом — другого. И так тяну их по очереди, потому что очень тяжелые раненые, их нельзя оставлять, у обоих, как это проще объяснить, высоко отбиты ноги, они истекают кровью. Тут минута дорога, каждая минута. И вдруг, когда я подальше от боя отползла, меньше стало дыма, вдруг я обнаруживаю, что тащу одного нашего танкиста и одного немца… Я была в ужасе: там наши гибнут, а я немца спасаю. Я была в панике… Там, в дыму, не разобралась… Вижу: человек умирает, человек кричит… А-а-а… Они оба обгоревшие, черные. Одинаковые. А тут я разглядела: чужой медальон, чужие часы, все чужое. Эта форма проклятая. И что теперь? Тяну нашего раненого и думаю: «Возвращаться за немцем или нет?» Я понимала, что если я его оставлю, то он скоро умрет. От потери крови… И я поползла за ним. Я продолжала тащить их обоих… »


Ольга Васильевна Корж, санинструктор кавалерийского эскадрона.


«Мы заняли большую деревню. Дворов триста. И там был оставлен немецкий госпиталь. В здании местной больницы. Первое, что я увидела: во дворе вырыта большая яма, и часть больных лежит расстрелянная – перед уходом немцы сами расстреляли своих раненых. Они, видно, решили, что мы это будем делать. Поступим так, как они поступали с нашими ранеными. Только одна палата осталась, до этих, видно, не дошли, не успели, а может, бросили, потому что они все были без ног.


Когда мы вошли к ним в палату, они с ненавистью смотрели на нас: видно, думали, что пришли их убивать. Переводчик сказал, что мы раненых не убиваем, а лечим. Тогда один даже стал требовать: мол, они три дня ничего не ели, их три дня не перевязывали. Я посмотрела – действительно, это был ужас. Их давно не смотрел врач. Раны загноились, бинты вросли в тело.


– И вам их было жалко?


– Я не могу назвать то, что испытывала тогда, жалостью, жалость – это все-таки сочувствие. Его я не испытывала. Это другое… У нас был такой случай… Один солдат ударил пленного… Так вот мне это казалось невозможным, и я заступилась, хотя я понимала… Это у него крик души… Он меня знал, он был, конечно, старше, выругался. Но не стал больше бить… А крыл меня матом:


«Ты забыла, ё… мать! Ты забыла, как они… ё… мать...»Я ничего не забыла, я помнила те сапоги… Когда немцы выставили перед своими траншеями ряды сапог с отрезанными ногами. Это было зимой, они стояли, как колья… Эти сапоги… Все, что мы увидели от наших товарищей… Что осталось…


Помню, как пришли к нам на помощь моряки… И многие из них подорвались на минах, мы наткнулись на большие минные поля. Эти моряки, они лежали долго. Лежали на солнце… Трупы вздулись, и из-за тельняшек казалось, что это арбузы. Большие арбузы на большом поле. Гигантские.


Я не забыла, я ничего не забыла. Но я не могла бы ударить пленного, хотя бы потому, что он уже беззащитен. Вот это каждый решал для себя, и это было важно».


Зинаида Васильевна Корж (сестра Ольги Васильевны Корж) также санинструктор кавалерийского эскадрона:


«В бою под Будапештом. Это была зима… И я тащила, значит, сержанта раненого, командира расчета пулеметного. Сама я была одета в брюки и телогрейку, на мне шапка-ушанка. Тащу и вижу: черный снег такой… Обугленный… Я поняла, что это глубокая воронка, то, что мне и надо. Спускаюсь в эту воронку, а там кто-то живой – я чувствую, что живой, и скрежет какого-то железа… Поворачиваюсь, а немецкий офицер раненый, в ноги раненый, лежит, и автомат на меня наставил. А у меня волосы из-под шапки выбились, сумка санитарная через плечо и на ней красный крест. Когда я повернулась, он увидел мое лицо, понял, что – это девушка и вот так: «Ха-а-а!» У него, значит, нервное напряжение спало, и он этот автомат отбросил. Ему безразлично стало…


И мы втроем в одной воронке – наш раненый, я и этот немец. Воронка маленькая, ноги у нас вместе. Я вся в их крови, кровь наша смешалась. У немца огромные такие глаза, и он смотрит на меня этими глазами: что я буду делать? Фашист проклятый! Автомат он отбросил сразу, понимаете? Эту сцену… Наш раненый не соображает, в чем дело, за пистолет хватается… То тянется и задушить немца хочет… А тот на меня смотрит… Я эти глаза и сейчас помню… Перевязываю нашего, а тот лежит в крови, он истекает кровью, одна нога у него перебита совсем. Еще немного, и он умрет. Хорошо это понимаю. И, не окончив перевязывать нашего раненого, разрываю ему, этому немцу, одежду, перевязываю его и накладываю жгут. А потом уже опять возвращаюсь к своему. Немец говорит: «Гут. Гут». Только это слово повторяет. Наш раненый, пока не потерял сознание, что-то мне кричал… Грозил… Я гладила его, успокаивала. Пришла санитарная линейка, вытащила их обоих… И погрузила. Немца тоже. Понимаете?»


Лилия Михайловна Бутко, хирургическая медсестра.


«Жалею… Я не выполнила одну просьбу…


Привезли в наш госпиталь одного немецкого раненого. Мне кажется, это был летчик. У него было перебито бедро, и началась гангрена. Какая-то взяла меня жалость. Лежит и молчит.


Я немного немецкий язык понимала. Спрашиваю его:


– Пить дать?


– Нет.


Раненые знали, что в палате немецкий раненый. Он отдельно лежал.

Я иду, они возмущаются:


– Так вы врагу воду несете?


–Он умирает… Я должна ему помочь…


Нога вся у него синяя, ничего уже нельзя сделать. Заражение моментально сжирает человека, человек сгорает за сутки.

Даю я ему воду, а он на меня смотрит и вдруг говорит:


– Гитлер капут!


А это сорок второй год. Мы под Харьковом в окружении.


Я спрашиваю:


– Почему?


– Гитлер капут!


Тогда я ему в ответ:


– Это ты так думаешь и говоришь сейчас, потому что ты здесь лежишь. А там вы убиваете…


Он:


– Я не стрелял, я не убивал. Меня заставили. Но я не стрелял…


– Все так оправдываются, когда в плен попадают.


И вдруг он меня просит:


– Я очень… очень… прошу фрау… – и дает мне пакет фотографий. Показывает, что вот его мама, он, его братья, сестры… Красивая такая фотография. На обратной стороне он пишет адрес: – Вы будете там. Будете! – И это говорил немец в сорок втором году под Харьковом. – Так вы бросьте, пожалуйста, это в почтовый ящик.


Он написал адрес на одной фотографии, а там был полный конверт. И я эти фотографии долго с собой возила. Переживала, когда при сильной бомбежке я их потеряла. Конверт пропал, когда мы уже вошли в Германию..»


Нина Васильевна Ильинская, медсестра.


«Помню бой…


В том бою мы захватили очень много немецких пленных. Были среди них раненые. Мы перевязывали их, они стонали, как наши ребята. А жара… Жарища! Нашли чайник, дали попить. Место открытое. Нас обстреливают. Приказ: срочно окопаться, сделать маскировку.


Мы стали копать окопы. Немцы смотрят. Им объяснили: мол, помогите копать, давайте работать. Они, когда поняли, что мы от них хотим, с ужасом на нас оглядывались, они так поняли, что, когда выкопают ямы, мы их поставим у этих ям и расстреляем. Они ожидали… Надо было видеть, с каким ужасом они копали… Их лица…


А когда увидели, что мы их перевязали, напоили водичкой и в окопы, которые они вырыли, сказали им прятаться, они не могли в себя прийти, они растерялись… Один немец заплакал… Это был немолодой человек, он плакал и ни от кого не прятал свои слезы...»


Вера Иосифовна Хорева, военный хирург.


«Война кончалась…


Вызывает замполит:


– Вера Иосифовна, придется вам работать с немецкими ранеными.


А у меня к этому времени уже были убиты два брата.


– Не буду.


– Но, понимаете, надо.


– Я не способна: у меня погибли два брата, я видеть их не могу, я готова их резать, а не лечить. Поймите же меня…


– Это приказ.


– Раз приказ, тогда я подчиняюсь. Я  военный человек.


Я лечила этих раненых, делала все, что надо, но мне было трудно. Притрагиваться к ним, облегчать боль. Тогда я нашла у себя первые седые волосы. Именно тогда. Я им делала все: оперировала, кормила, обезболивала, – все как положено. Одно только я не могла делать – это вечерний обход. Утром ты перевязываешь раненого, слушаешь пульс, одним словом, действуешь, как медик, а во время вечернего обхода надо поговорить с больными, спросить, как они себя чувствуют. Есть ли поправка. Вот этого я не могла. Перевязать, прооперировать – могла, а говорить с ними – нет. Я так и замполита сразу предупредила:


– Вечернего обхода я делать им не буду...»


Екатерина Петровна Шалыгина, медсестра.


«В Германии… В наших госпиталях уже появилось много немецких раненых…


Помню своего первого немецкого раненого. У него началась гангрена, ему ампутировали ногу… И он лежал в моей палате…


Вечером мне говорят:


– Катя, иди посмотри своего немца.


Я пошла. Может, кровотечение или что. Он проснулся, лежит.

Температуры нет, ничего.


Он так смотрит-смотрит, потом вытаскивает маленький такой пистолетик:


– На…


Он говорит по-немецки, я уже не помню, но я поняла, насколько хватило запаса школьных уроков.


– На… – говорит, – я хотел вас убивать, но теперь ты убей меня.

Вроде того, что его спасли. Он нас убивал, а мы его спасли. А я не могу сказать ему правду, что он умирает…


Ухожу из палаты и неожиданно замечаю у себя слезы...»  С просторов.